Сетевой литературный журнал издание Фонда «Русское единство»
Москва, № 31 - Май 2012
Сегодня Суббота, 19 мая
Подробнее о проекте Архив Редакция КАМЕРТОН на FACEBOOK Контактная информация
31 января 2010 — Елена ПУСТОВОЙТОВА, раздел «Проза»
Материал из журнала № 3 - Январь 2010

Верочка

Она не помнила, как уехал из дома её отец и как потом мать ранним утром одевала её и двух ее братиков и тоже вышла вместе с ними из дома, чтобы больше никогда туда не вернуться. Она не помнила и долгой дороги, почти через всю Россию, которая привела их к отцу. И не ведала страха, когда их семью молодые красноармейцы переводили через границу. Она была тогда слишком мала. Помнила только, как часть какого-то сна, почти не страшного, почти легкого, как игра, что прижимала она, в ответ на материно предостережение, к своим губам пальчик и говорила всем:

 

- Ш-ш-ш…

 

А мать ее всю жизнь молилась за тех красных, что перевели их через границу, получив за это сережки с бирюзой и три золотых колечка, что слово сдержали и не позарились поискать на их телах еще что-нибудь, подальше припрятанное. Как за благодетелей молилась.

 

Мать стала рассказывать, какая она, Россия, уже постарев и похоронив отца, а до этого ни разу Верочка не слышала ни вздоха о ней, ни печали. А тут – как прорвало воспоминания. Дальняя память что ли начала так свой бег: столько историй, столько рассказов – и не упомнишь все враз, переспрашивать начнешь и перепутаешь.

 

- Нет, – отвечала мать, – это не в Самаре было, это в нашем имении, под Самарой, там у дедушки твоего Даниилы Васильевича был колбасный заводик, и там ты родилась в двадцать седьмом году. Ничего страшного, несмотря на революционные бури, мы не наблюдали – ни стрелял никто друг друга на наших глазах, ни вешал, упаси Господи.

 

Когда новая власть, зародившись, первым делом постановила отобрать землю, в один день отобрали и ее, и завод, и скотину. Начали рубить лес… Но нас из-за того, что твой дед пользовался большим уважением, оставили жить в своем доме, запретив держать прислугу. А в двадцать девятом Алексея, папу твоего, предупредили верные люди, что нужно уходить, но чтобы ни в коем случае не брать ничего из вещей, а так, будто он поехал в гости на два дня, с саквояжиком, а мы следом, и тоже с пустыми руками. Чтобы всем напоказ – на денек-другой из дома только отлучаемся и тут же обратно… Иначе не пустят, задержат. Разнарядка уже где-то лежала подписанная, только числа ждала, и у красных все о ней знали. Из дома с собой унесли белье на пересменку да украшения, что еще не прожили, взяла. Их немного оставалось: несколько подвесок, колечек да те сережки с бирюзой, припрятанные, как свекровь моя, твоя бабушка, говорила «на черный день», а я тогда на ее слова недоумевала – это еще какой должен быть тот черный день, когда уже темнота непроглядная… Но ей, знать, было видней… Доставала их с большой оглядкой, чтобы никто не заметил – жили еще у нас кухарка и няня твоя, ее дочка. Ни в чем плохом я их не замечала, но уже давно все друг друга боялись…

 

Часто мать замолкала на полуслове и, чуть покачивая, будто с кем соглашаясь, головой, остановившимся взглядом всматривалась в то далекое, что давно ею было пережито и, казалось, навсегда было забыто, как страшный сон, который и незачем вспоминать – прошел вместе с черной ночью, туда ему и дорога. Но вот выплыл он из затаенного уголка памяти и распрямился, и стал во весь рост прямо перед глазами – смотри.

 

И не миновать, не обойти…

 

Трудно отвлекалась потом, одергивала себя, возвращала в день настоящий. Но как только выпадало время отдыха – без гостей, поездок и телефонных разговоров, да еще если закат зимний малиновый на полнеба разольется, который она очень любила наблюдать, напевая тихонько старческим надтреснутым голоском: «Малиновый звон на заре…», так непременно снова вспомнит-воскресит что-нибудь и с дочкой поделится. И знала уже Вера почти все и о саде фруктовом в имении отца, с яблонями исконно русских сортов – розмарин, титовка, добрый мирон, коробовка, бабушкино, яблоки с которых лежали в леднике чуть ли не до нового урожая… У кого сегодня такие растут, и кто их вкус знает? – вздыхала, перечисляя сорта, мать. И о вишеннике, в котором весной пели соловьи, не давая молодым родителям спать, и о зарослях сирени с беседкой, где отец, осмелившись, впервые взял мать за руку. Представить себе могла  широкие из белого камня ступени, что вели в дом, стоящий совсем недалеко от маленького озера с купальней,  которое дед все хотел расширить, чтобы можно было в лодке по нему плавать, да так и не успел. Узнала о том, как дед Даниил, не чуравшийся физического труда, заставлял отца-гимназиста все лето трудиться на колбасном своём заводике, и юный ее отец на балу, когда впервые подошел к будущей своей жене, благоухал корицей…

 

В этом месте рассказа мать всегда просила своему свекру Царствия Небесного и добавляла: «Как знал, как знал, что это нас спасет…»

 

Верочка любила своего отца, как и положено было любить самого замечательного в мире отца самой хорошей в этом же мире дочери. Так говорил ей отец, и Верочка надеялась, что так именно и было, и что она никогда его не обидела и не разочаровала. Это отец ее всегда называл Верочкой, и именно так ласково произнесенное её имя накрепко к ней пристало. И когда отца не стало, несмотря на то, что к этому времени она уже была вдовой, мир пошатнулся и удержался над бездной только благодаря сыновьям.

 

Мать, когда заболела, как-то обронила, что рада тому, что ее смерть Верочке не будет столь тяжела, как смерть отца. Потому что после ее смерти Верочка останется одна, и очень хорошо, что боль эта будет поменьше. Сыновья молоды, их зовет жизнь. Посидят они с матерью несколько дней и разлетятся, как и положено им лететь. Верочка прильнула тогда к  ее коленям, будто винясь и прося прощения, но мать потрепала-погладила ее склоненную голову, ласково ворча: «Ну-ну… Я же рада, что так. Что вообще все было так, как было…»

 

В её самых первых воспоминаниях самого отца не было, – а только его руки. Сильные, бережные руки брали ее, она могла теперь это представить, припомнив сохранившиеся ощущения, у матери и подбрасывали к потолку, и она ничуть не боялась чудовищной под ней пустоты. Затем к рукам отца присоединилась колючая щека, которую она, боясь уколоться, легонько трогала, и лишь потом перед ней появилось все его лицо с ласковыми лучиками морщинок в уголках родных глаз, а она, сидя у него на груди, старательно ладошками их закрывала.

 

Чтобы спал.

 

Верочка и не знает, спроси ее кто, какого цвета были глаза у отца. Наверное, серые. Но было в них чуть голубизны, а желтенькие точки, как капельки солнца, делали его взгляд особенно лучистым и добрым. Иногда серые, иногда голубые. Разве важно, какого цвета родные глаза? Совсем нет. Они были просто такие, каких ни у кого больше не было.

 

Сама Верочка ничего не помнила о России и после перехода через границу никогда больше в ней не была. И пока росла,  в доме не было разговоров ни о жизни там, ни о роде дворянском или богатстве, которого они лишились. Будто бы их жизнь началась только в Шанхае. Она лишь помнила, как резко ответил отец старшему брату на его вопрос о знатности их фамилии, что ни к чему знать о ней, и ни к чему помнить. Он как-то сразу весь изменился, будто застигнутый врасплох, посуровел и после некоторого молчания пояснил свою резкость растерявшемуся брату: «Мы потеряли родину, без которой любая знатность – ничто. Разговоров о знатности в нашей семье быть не должно. О деде спрашивай, о делах его, а о знатности – забудь».

 

И ушел к себе в комнату и весь вечер оттуда не выходил.

 

В Шанхае, куда они добрались, они жили в районе, называемом  русскими «Нахаловка». Район этот был расположен на территории Французской концессии, находящейся под властью французских колониальных войск. Именно в нем селились русские беженцы. В Нахаловке отец снял бординг-хауз – маленькую квартирку в доме, поделенном на комнаты специально для сдачи жильцам. Все небогатые семьи снимали такие комнаты. Их квартира была пятьсот пятнадцатая, и ее окна выходили на улицу с тем же скучным названием – Бординг-хауз.

 

Китай в то время был полуколонией, и Шанхай делился на три части – Самоуправляющийся китайский город, Международный сеттлмент, находящийся под властью английских колониальных и американских войск, и на Французскую концессию. Русские селились, в основном, на территории Французской концессии, и одна из ее центральных улиц – авеню Жоффр – в просторечии называлась Русской, как и сама концессия, потому что там проживало русских больше, чем французов.

 

Шанхай они застали не в самое тяжелое время для русских эмигрантов – в прошлом остались нищие на улицах и смерти от недоедания. На авеню Жоффр уже открылись десятки русских универмагов, продовольственных магазинов, и (эту цифру мать Веры повторяла время от времени в разговорах) целых тридцать магазинов готового платья. Так что Русскую улицу они увидели уже одной из самых оживленных в Шанхае. А еще через пяток лет в этом необычном, огромном, красивом городе с прямыми, как стрела, центральными улицами и набережной, напоминающей набережную Лондона, с утопающими в каштанах авеню, с обширными зелеными полями для  гольфа, на которых развлекались игрой американцы, с аллеями-переулками, называемыми «лунтан», вход в которые украшался каменными арками, где между построенными в стиле шикумэнь* узорчатыми домами с внутренними зелеными двориками любили до рассвета бродить пары – русским принадлежало более тысячи торговых предприятий. Русские сделали Шанхай особым городом, в котором они не только не растворились среди иноземного, а и создали свой русский мир.

 

Но сколько бы ни открывалось русских магазинов, далеко не всем выпадала удача быть их владельцами. Или владельцами закусочных, пекарен и парикмахерских. Многим пришлось быть кельнершами в китайских матросских кабаках, в кафе и ресторанах, быть девушками для танцев и барменшами за стойкой. Да и просто заниматься поденной работой – стирать, убирать, готовить…

 

Девочки для танца, которым нужно было привлечь как можно больше клиентов в танцзал и кружиться с ними весь вечер, исполняя обязанности веселой партнерши, не были проститутками, но многие из них, не сумев устроить свою судьбу, спивались…

 

Ее родители начали свой бизнес – делать колбасу на продажу. Это Верочка уже помнила – отец и мать за кухонным столом, без всяких для этого приспособлений, начиняли колбасы и укладывали их в кастрюли, которые отец уносил во двор, где в одном из сараев он устроил коптильню.

 

______________
*Двух или трёхэтажные городские усадьбы с внутренними дворами, обнесёнными высокой кирпичной стеной. Появились в XIX в., когда местные градостроители пытались адаптировать западные городские дома к китайским условиям. Стена вокруг дома появилась во времена Тайпинского восстания для защиты от грабежей и нападений и позднее от беспорядков начала XX в.

 

Она помнила запах дыма из этой коптильни и себя, застывшую на подоконнике в ожидании отца.

 

Отцу помогли стать на ноги китайцы. Мясники-китайцы. У них он покупал мясо. Понемногу. Потому что купить много было не на что. То, что прихватили с собой из дома, они сразу прожили и перебивались случайными заработками отца, который красил вагоны, разгружал в порту суда, сторожил кладбище. Хватался за любую работу и на любую копейку, которую мог оторвать от семьи, пробовал запустить своё колбасное дело. Пожалели китайцы отца или поверили в его успех? Чем он им так приглянулся? Никто не скажет теперь Верочке об этом, да ей этого и не нужно знать. Какая жалость? Там многих нужно было жалеть. Какой успех? В этом случае они должны были быть очень прозорливы, ведь чтобы дожить до него, два года давали отцу в долг. Целых два года, из недели в неделю! Какая это могла быть вера у китайцев в совершенно ненужный им русский успех?

 

Да еще и узелки совали с костями или ливером. На прокорм. Совали, не вписывая в долг – чтобы не умерли с голоду. Потому что колбасу свою им есть было нельзя – слишком дорого, и слишком многое было поставлено на нее. Только через два года, сумев окупить все расходы и остаться в прибыли, отец первый раз привез в мясной ряд деньги, чтобы вернуть часть долга, и не мог удержать перед теми, кто помог ему выжить, своих слез.

 

Китайцы плакали вместе с ним.

 

А в тридцать шестом отец уже как один из известных людей города попал в альбом «Русские в Шанхае», что издавал белый офицер Жиганов. На фотографии в этом альбоме он в сером элегантном пальто запечатлен на фоне своего магазина  рядом с новенькой автомашиной.

 

В китайский Новый Год отец одаривал китайцев. Ни разу не запамятовал. Уже свой завод имел и магазин, в котором, наряду с колбасами, продавал особенно ценимые китайцами копченые утки – помнил о мясниках, и не конторского рабочего к ним отправлял, а сам являлся.

 

В тот день ему нравилось брать с собой Верочку – посадит ее в машину и повезет по гостям раздавать подарки. Дарил отец мясникам всегда деньги в красных конвертах. И в каждом доме после церемонии дарения их усаживали за стол и угощали цзяоцзы*, нежнейшей, тающей во рту свининой по-шанхайски, на приготовление которой уходил почти весь день, китайскими сладостями с орехами и медом и душистым чаем из маленьких, без ручек, чашечек… И так из дома в дом, где к ним спешили навстречу, чтобы успеть застать возле дверей, специально к празднику покрашенных красной краской.

 

________________

 

*Цзяоцзы – китайские пельмени, обязательное блюдо для праздника, главным пожеланием которого является рождение в семье мальчика.

 

На прощание китайцы с отцом троекратно по-русски целовались. – Как братья, как братья…-  смущаясь, бормотал при этом отец и старательно прятал от них глаза, а они деликатно отводили свои, потому что в Новый Год по китайскому поверью слезы показывать нельзя, а надо лишь доставлять друг другу одну только радость. И хотя слезы благодарности отца были совсем иными, чем слезы от горя или обиды, лучше все же было и на них не смотреть, чтобы не спугнуть удачу, которая именно в этот день должна была осесть в их жилище в виде тончайшей пыли…

 

Дядюшка Линь, дядюшка Фу, дядюшки Ли, Сынь и Юй – стоит только Верочке захотеть, и они встают перед ней один за другим в праздничных нарядах, с туго заплетенными в косички черными жесткими волосами и с большой лаской в маленьких, влажных, будто черные оливы, глазах, со всеми многочисленными домочадцами, толпящимися за их спинами.

 

И когда в полночь праздничный фейерверк освещал ночное небо над городом и все городское пространство – от узких кривых улочек с мелкими китайскими лавчонками до широких, сверкающих витринами магазинов, авеню и стрит – наполнялось звуками взрывающихся хлопушек и радостными криками людей, Верочка с отцом, довольные встречами и ленивые от переедания, возвращались домой, везя с собой, как ответный подарок, пять пирогов и пять бутылок вина «Счастье», обернутых в шелк и перевязанных шелковыми шнурами с обязательной кисточкой, называемой, так же, как и вино, – счастьем.

 

Верочка училась в колледже, где преподавали английский, французский, китайский, что давало неплохие перспективы для работы в Шанхае, в котором необходимо было хорошее знание языков. Это время для неё было счастливо тем особенным счастьем, которое еще не само явилось к ней, но неминуемое приближение  которого она уже ощущала. Для него достаточно было осознания своей  молодости и тайной  уверенности в том, что весь мир вскоре склонится перед ней, и она пойдет по нему, выбирая наиболее заманчивые дороги, которые приведут ее к чему-то важному и грандиозному в ее жизни, о чем она пока только догадывается.

 

Она полюбила посещать большой книжный магазин Щербакова и, прохаживаясь между длинными прилавками с небрежно разбросанными лощеными новейшими журналами из Европы и высокими стеллажами с причудливо расставленными по ним книгами, листать пахнущие типографской краской журналы, быстро обегая взглядом заголовки статей. Сначала робко, а потом как желанная гостья, входить в самый известный магазин модной одежды «Балыков и Григорьев» и, как настоящая барышня, не спеша примерять модные вещи из Парижа. Именно в этом магазине купил ей отец первое дорогое, как и матери, пальто. Только красного, а не шоколадного цвета.

 

Она не могла еще  в полной мере оценить приезд в Шанхай, в этот Восточный Париж, в эту музыкальную столицу Востока, где родился известный всему миру оркестр Олега Лундстрема, Шаляпина, просто верила всем на слово, что он великий талант, но уже была поклонницей Вертинского, который перебрался в их город из Парижа и открыл в нём кафе-ресторан «Ренессанс», где сам пел. В «Ренессанс» она ходила с родителями и с нетерпением ожидала выхода немолодого, старше ее отца, человека, чтобы потом громко, не обращая внимания на замечания матери, отбивая до горячего зуда ладошки, ему аплодировать. Несмотря на бешеный успех Вертинского в среде русских шанхайцев, его кафе быстро прогорело. Ходили слухи, что он не мог никому отказать, если его просили помочь. Говорили, что и деньги всем давал, и кормил бесплатно. Были люди, которые этим злоупотребляли. О них все знали. В среде русских, особенно военных, щепетильно относились к денежному вопросу, но это все же не стало им помехой в отношениях с Вертинским. Обо всем этом она знала из разговоров родителей, сожалела, но и только. Ее в то время уже больше, чем походы в кафе, увлекли поездки с друзьями на пикники и велосипед, на котором она ловко ездила. Она любила ощущение скорости, которое он ей давал, любила чувствовать молодую, неиссякаемую силу ног и упругую прохладу ветерка, мчавшегося навстречу ее разгоряченным щекам. Именно на велосипеде увидел ее  впервые Алексей. И ей сразу же передали, что, глядя ей вслед, он вдруг ни с того ни с сего, рассмешив тех, с кем в то время разговаривал, заявил:

 

- Вот эта, с толстыми пятками, будет моей женой…

 

- Как?! – возмутилась Верочка, услышав об этом от брата, – Разве у меня толстые пятки?

 

И побежала, залившись недовольным румянцем, к зеркалу, стараясь увидеть их, заглядывая в него через плечо.

 

Пятки как пятки. Она и не предполагала, что они могут быть какими-нибудь, но что их назвали толстыми показалось ей чуть ли не до слез обидным. 

 

Она увидела его в Богоявленской церкви. Вовсю цвела весна, и она держала в одной руке букетик фиалок, что к этому дню приготовил русский цветочный магазин на авеню Жоффр, а в другой кружку для пожертвований для детского приюта имени Святого Тихона Задонского. Это был день, когда каждый русский жертвовал хотя бы несколько монет на сирот. Никто ей не показывал Алексея, их представили друг другу гораздо позже, просто получилось так, что она вошла во двор церкви и в сутолоке людской сразу узнала его. А он стоял на середине двора и неотрывно смотрел на нее.  Светловолосый, в ослепительно белой рубашке, которая замечательно подчеркивала смуглость его кожи. Он был членом русского гимнастического общества «Сокол», и вся его фигура, и все его движения были спортивны, энергичны, ловки и стремительны. И то, как он перекинул пиджак через плечо, придерживая его за петельку вешалки указательным пальцем, было сделано столь небрежно, но в тоже время так ловко и красиво, что Верочке было удивительно, что никто из стоящих рядом с ним не залюбовался этим его движением

 

Ведь оно было так неотразимо…

 

Переполнившее всю её счастье не давало спать. Когда спускалась ночь на землю и замирала в городе жизнь, она думала о том, что где-то там, впрочем, совсем недалеко, живет Алексей с его силой, сквозившей в каждом движении, с его такой притягательной, чуть трогавшей губы, усмешкой, с его прямой, спадающей на брови, светлой челкой, которая, наверное, летом очень выгорает на солнце…

 

И смотрела в темноту распахнутыми глазами, и улыбалась всем своим мыслям сразу.

 

С началом войны на Тихом океане, которая пришлась как раз на декабрь сорок первого, жизнь в русском Шанхае, уже обустроенном и обжитом, стала меняться. В самом конце сорок третьего уехал из него Вертинский. Тогда мама Верочки, обсуждая его отъезд с отцом, обронила фразу, запомнившуюся ей своей грубостью:

 

- Как он мог уехать к этим краснопузым?

 

Отчего уехал Вертинский к краснопузым, Верочка из оборвавшегося разговора родителей не поняла, но знала, что теперь по русскому радио Шанхая, в работе которого участвовал певец, она не услышит его новых песен и больше не будет вслушиваться в его голос, когда он, отвечая на вопросы слушателей, особенно грассировал. Его грассирование Верочке так нравилось, что она одно время в этом ему подражала.

 

До отъезда Вертинского в советскую Россию только один человек по такому же поводу всколыхнул русское общество – туда уехал купец второй гильдии Чурин, все потерявший в Чите в Гражданскую и с нуля сумевший разбогатеть в Шанхае. Он чувствовал приближение смерти и захотел упокоиться, во что бы то ни стало, только на родной земле.

 

- Да, пусть меня расстреляют, – говорил он отцу тихим, чуть с дребезжинкой голосом, когда приходил обговорить в который уже раз своё намерение. – Здесь тоже, кто знает, когда японцы нас стрелять начнут. Так что, пусть меня расстреляют, так хоть без переводчика… Ох и надоели мне эти переводчики…

 

И надолго замолкал, и вздыхал, и щурил свои глаза под нависшими кустистыми бровями.

 

Договорились с отцом, зная, что почта просматривается, если он пришлет ему фотографию, на которой будет лежать – значит, все хорошо. Если стоять – все плохо. А он – отец вспоминал об этом до самой своей смерти, – этот дядя Яша Чурин прислал фото, на котором сидел на стуле. И никто не смог разгадать его загадку, вглядываясь в фотографию и выдвигая всевозможные версии. Так и не избавился отец от тягостных мыслей о его судьбе. Забыть об уговоре старик никак не мог – сам свой пароль придумал и много раз его обговаривал, значит, уверен был, высылая фотографию, что отец вмиг сообразит.

 

Это отца и мучило.

 

И теперь Вертинский, который и без того много раз смущал русскую публику. О нем тем более шли разговоры – он ехал в советскую Россию не умирать, жить.

 

Пришли времена перемен – антисоветские настроения в среде русских шанхайцев хоть медленно, но менялись. Война в России. Да еще подросли дети, чья память не была отягощена послереволюционными страданиями, как память их родителей. Они испытывая подлинный интерес к незнакомой своей родине, сочувствовали ей. Постепенно и вся русская эмиграция, не симпатизируя советской власти, оказалась на стороне сражавшейся отчизны.

 

Шанхайская газета «Слово» в то время писала: «Большая часть русской эмиграции надеялась, что какая-нибудь великая держава развяжет войну с Союзом, а ее итогом должен быть крах советской власти, и в России снова установится национальная власть. Однако поражение России в войне с великой державой не только не будет способствовать подъему антиреволюционного движения, но из великой державы превратит ее в упадочное государство… с раздробленными и расчлененными границами. Поэтому не стоит уповать на войну, а надо надеяться на то, что силы внутри страны будут способствовать возрождению России… Помните Россию! Верьте в Россию! Верьте в ее силу!».

 

Еще пару лет тому за такой панегирик  редактора ждала бы голодная смерть и всеобщее презрение – никто и газеты бы не купил, и не подписался бы на нее, – издавай, на что хочешь и продавай, кому хочешь. А теперь не только газета в почете, но и женщины из «Фонда сбора военных пожертвований», собирающие вещи для солдат Красной армии и отправляющие их в страдающую Россию, отчитываются о проделанной ими работе с газетных страниц.

 

Отец Верочки, как это она узнала значительно позже от матери, внес в Шанхайское отделение Московского народного банка солидный вклад для помощи России. Но, несмотря на все перемены и этот поступок отца, их дом по-прежнему жил без разговоров об этой стране.

 

В сорок седьмом, когда стало ясно, что русскому Шанхаю пришел конец, и советские власти обратились с призывом к эмигрантам возвращаться на Родину,  Верочкины родители уже хлопотали том, чтобы покинуть Китай с помощью Международной организации по делам беженцев. Они выбрали Австралию. И в это самое время в Верочкиной судьбе произошли грандиозные изменения, заставившие её подать документы на переезд отдельно от родителей – она стала невестой Алексея, и они оба выбрали Америку.

 

 

 

***

 

 

 

На свадебном фото, что сделали они в тот день, Верочка и Алексей поразительно красивы. Если бы кому-нибудь захотелось увидеть изображение счастья, вполне бы хватило этой фотографии. Алексей, сияющий здоровьем и молодостью, улыбается в объектив, не скрывая своей радости. На нем специально сшитый для торжества костюм, подчеркивающий и ширину его плеч, и гордую осанку. На Верочке белое платье с длинными, несмотря на жару, рукавами. Невеста. Ей полагается скромность, и руки не следовало оголять. Длинный шлейф свадебного платья красивыми складками свободно распластался за ее спиной. Фата, прямо из Парижа, прозрачным капроновым водопадом ниспадает чуть ниже талии, подчеркивая ее стройность. В руках свадебный белый букет.

 

Они были счастливы не только на этом свадебном фото, которое вовсе и не показалось им удачным.

 

Сытая, спокойная, провинциальная Америка встретила их хорошей осенней погодой. Такую осень Верочка не знала. Тихо. Ни тебе тайфунов, ни ливней. Тихо, даже в какой-то задумчивости, падали на землю ярко-желтые листья клена, тихо, еще тише, чем падали листья, струился в оголяющихся садах дым от сжигаемых листьев. Птицы не гомонили, а почти бесшумно, плотными темными стаями чертили небо.

 

Они очень быстро встали на ноги – мужа повышали по службе, ценили. Он получал деньги, на которые без труда содержал семью, и раз в год все вместе они путешествовали по миру. Верочка на удивление себе без лишней тоски пережила разлуку с родителями – один раз только расплакалась в трубку,  когда отец на её вопрос: «А что вы сейчас делаете?», – сказал, что они, несмотря на то, что в Америке утро, уже готовятся ко сну, и что он уже вскипятил молоко и отнес его с шоколадкой к маминой кровати…

 

Отец и ей всегда перед сном кипятил молоко, и Верочке вдруг так сильно захотелось домой, к отцу и матери, захотелось вновь ощутить себя только папиной дочкой, что она, неожиданно для себя, тоненько, как несправедливо обиженный ребенок, расплакалась, переполошив этими слезами на другом континенте родителей. Но те слезы были единственными. Она была довольна своей жизнью. Ей важно было лишь знать, что никто из родителей не болен, и что у отца, несмотря на разногласия с сыновьями, хорошее настроение.

 

Беспокоясь о том, как перенесут малыши долгую дорогу – никакого холидея* на нее не хватит, – родители навещали их сами, но когда между Америкой и Австралией стал курсировать самолет, стали просить их о приезде.

 

После Америки Австралия показалась Верочке заштатной деревней – одноэтажные дома с черепичными крышами и много зелени. Но то, что в ней русские жили почти также – кучно и сообща, – как и в Китае, не могло ей не понравиться. Нигде в Америке она не встречала Русского клуба, и чтобы праздники в нем русские проводили вместе, и концерты устраивали, и спектакли. Оказалось, что она соскучилась по такой общности, а тут еще отец, заметно постаревший, сказал: переезжайте, дом вам куплю, поживите рядом с нами… И так просительно заглянул ей в глаза, и так робко, словно боясь навредить ее жизни, дотронулся до ее руки, что сердце ее больно сжалось от жалости к нему. Эта отцовская робость и решила все. Верочка уже в ту же минуту знала, что они переезжают в Австралию.

 

___________

 

* Холидей – каникулы, нерабочие дни.

 

 

 

Идея с переездом ей тем более понравилась, что Алексей стал выпивать. Пока взбалмошно и смешно, заставляя всех, кто бывал в это время рядом, смеяться над его проделками. Поначалу и ее забавляли его пьяные выходки, но потом ей стало не до смеха – идя на какую-нибудь вечеринку, она заранее знала, что Алексей, несмотря на все ее просьбы и уговоры, на тяжкое утреннее похмелье и многословные уверения ее в том, что подобного больше никогда не повторится, обязательно напьется. Выпивка стала сильнее его. И её тоже. Новое место проживания, новая работа, все это должно было отвлечь Алексея, все это должно было изгнать из их жизни, пусть и веселую, но пьянку.

 

Она сама выбирала дом – чуть на взгорке, в два этажа, с обширным бэкярдом** и широким, свободным подъездом. Напротив дома парк из громадных деревьев фикуса, по которому утром бегают редкие любители бега, и, захватив с собой лопатку и целлофановый мешочек для уборки за питомцами, выгуливаются хозяева собак. Ей сразу понравился вид из окна на темную, лощеную зелень деревьев и постриженную под ними траву, картинно подчеркивающую шоколадность стволов.

 

На заднем дворе устроила все так, как было у них в Америке – бассейн с рыбками,  деревья по периметру газона, под окнами кухни ряд белых роз. И справа возле бассейна -  незабудки. И в Шанхае у них незабудки росли.

 

Алексей искал работу и пока не находил такую, которая бы его устроила. А отец всех баловал, осыпал подарками: дом, дорогая машина Алексею, Верочке и детям – то, что она сама выбирала, прогуливаясь вместе с матерью по магазинам. Он уже не занимался делами – стал стар для бизнеса, который не захотел продолжить ни один из его сыновей. Еще до переезда Верочки продал колбасный завод, в работе которого было заинтересовано даже правительство страны. 

 

«Жаль, что ты у меня родилась девочкой», – писал он ей в письме, в котором сообщал, что продал завод. Тогда Верочка подумала: «А что если бы Алексей…» Но мысль эта была мимолетна. Она понимала, что если отец сам этого не предложил, значит, и на зятя у него было не больше надежд, чем на сыновей.

 

Первое время они много времени проводили вместе – долгие беседы по вечерам за столом, поездки в гости, на пикники, знакомство со страной; ездили смотреть на кенгуру и на коалу, на «Трех сестер»*** и на Снежные горы, на попугаев и колибри, и на русские грибы рыжики в Голубых горах…

 

Однажды отец повез их за город, не говоря куда, и лишь загадочно улыбаясь. Возле кафе на берегу реки, вырывшей для себя высокие берега в материковом песчанике, оставили машину и стали взбираться на гору, поросшую высокими эвкалиптами.

 

_________________

 

** Бэкярд – задний двор

 

*** Три сестры – три рядом стоящие высокие скалы в национальном парке «Голубые горы» в Катумбе, неподалеку от Сиднея.

 

Мальчишки бежали впереди, как всегда смеясь и задирая друг друга. Младший рос особенным забиякой, от него доставалось и старшему, и среднему, и Верочка неотступно за ним следила. И вдруг что-то произошло. Сразу и не понять, что. Словно над ней распахнулось небо, и оттуда донесся звон – дзинь, динь, зцинь,  динь…

 

Она остановилась.

 

Все небо из конца в конец перезванивалось и переливалось хрустальным звоном. Даже мальчишки присмирели и, запрокинув головы, старались что-то разглядеть над собой.

 

- Что это? Что это? – заспрашивали все разом, не скрывая удивления и восхищения.

 

- Птички, – насладившись эффектом, который произвела на них его идея, улыбался отец. – Всего лишь серые, маленькие птички, имя которым  колокольчик …

 

Птицы пели так необычно, так грустно и красиво, что от неожиданной красоты их пения сладко сжималось сердце. Казалось, они не пели,  а высоко-высоко в небе летали, и звонили в тонкие хрустальные колокольчики, будто стараясь на что-то обратить внимание людей. Верочка слушала, как зачарованная, не в силах соотнести красоту этих звуков с маленькими, серыми, стыдливо прячущимися от глаз человека в вершинах эвкалиптов, птичками.

 

Верочку поразили и родители – они стояли рядом, склонив головы и взявшись за руки. Казалось, они не только слушали пение птиц, а прислушивались к чему-то еще, одним им слышимому и известному.

 

А потом они зашли в то кафе на берегу реки, возле которого оставили машину, выбрали столик на веранде, рассматривая сверху серые спины многочисленных рыб, снующих в воде прямо под ними в ожидании угощения. И мальчишки, чуть только от них отвлеклись, тут же выбросили им жареную картошку с овощами, и весь хлеб, и пришлось им заказывать еду заново, и следить, чтобы они съели её сами, а не скормили рыбам. Но все равно весь разговор Верочка сводила к птицам, которых только что услышала.

 

- Да, красиво, – улыбался отец на Верочкины восторги, – а все же куда им до соловьев…

 

И мать, глядя на отца долгим, задумчивым взглядом, закивала в знак согласия…

 

На первом балу, в устройстве которого Верочка принимала живейшее участие, Алексей напился так, что наутро ничего не помнил. Никого из знакомых не огорчила его страсть к выпивке, ей только замечали, что Алексей вовсю повеселился, и никто из них не догадывался, глядя на ее улыбающееся лицо, что она в эти моменты оплакивает свои надежды.

 

Первое время все же Алексей пил пристойно, теряя над собой контроль лишь тогда, когда его голова касалась подушки. Но однажды, когда Верочка уже по обыкновению привезла его домой после вечеринки, она не смогла его разбудить, чтобы он вышел из машины и поднялся в дом. Она хлопала его по щекам так звонко, что сама пугалась этого звука, стучала кулаком по плечу, тормошила его, а он только один раз, не открывая глаз, пробормотал, плаксиво, как ребенок:

 

- Ну, не бей меня… А то я тебя похлопаю….

 

Похлопаю… Он путал это слово с отшлепаю.

 

Верочка была так расстроена, что не догадалась сделать простое дело -  поставить в гараж машину вместе с Алексеем. Она только испытывала страх, почти до дрожания пальцев, что еще немного и проснутся соседи и увидят в машине, как всегда припаркованной возле дома, спящего Алексея.

 

И им все станет ясно…

 

Она прошла к дому, настежь распахнула входную дверь, сняла туфли на каблуках, тщательно подоткнула под пояс юбку вечернего длинного платья, и, вернувшись к машине, присев на корточки, взвалила себе мужа на спину.

 

Он был необыкновенно тяжел. Распластанные, безжизненные ноги его тянулись по асфальту, пронзительно скребя дорожку башмаками. Она, чтобы смирить этот звук, судорожно подтолкнула его грузное тело всей спиной чуть повыше. Звук почти сразу утих.

 

Шатаясь от усталости, почти уронила его на ковер прихожей. Чуть отдышавшись подложила под его голову подушку и, испытывая большое облегчение, какое испытывает человек, счастливо избежавший близкого позора, ушла принимать душ.

 

Уже укладываясь в постель, выглянула в окно – по залитому ранним солнцем двору размашисто шествовали в дом два лакированных туфля Алексея…

 

Очнувшись, муж на коленях поднялся к ней на второй этаж. С первой ступени она слышала, как он громко каялся и звонко шлепал себя по бедрам. Смешно поскуливая, чуть помедлил перед дверью спальни и, приоткрыв дверь, вполз в нее, напрочь испортив брюки…

 

Они помирились. Он снова обещал никогда не напиваться, хлопал себя  в раскаянии по лбу и заливисто смеялся рассказу Верочки, как она его тащила на себе и как потом выглянула в окно и увидела его туфли. И восхищался ею…

 

- Прав был, тысячу раз прав, старик Толстой. В русской женщине все заложено вместе с молоком матери – от танцев до спасения мужчин. Взвалила и понесла – и этому ни вся ваша грациозность, ни бальные платья не помеха…

 

И смущенно поглядывал на нее, просящее и заносчиво одновременно – мол, что поделаешь, просто не рассчитал…

 

А после этого случая все понеслось, как саночки с горки – пьяный сон в машине по дороге к дому казался теперь Верочке такой невинностью по сравнению с его сном на глазах у всех за столом, еще в середине вечеринки.

 

И не взвалить на себя, не унести…

 

Отец суровел, глядя на него, но Верочку успокаивал, говорил, чтобы она не  думала, что это только ее доля такая: вино давний бич русского народа – не первого Алексея сгубило и не её первую без счастья оставило. Однако то, что она в этом не одинока, не могли облегчить Верочкину боль – её счастье, такое огромное, такое нерушимое  за каких-то несколько лет сморщилось и сжалось до размеров печеной картошки. И все из-за чего? Из-за желания пить вино. Много вина. Разве может быть легче от знания того, что привязавшаяся к Алексею опасная болезнь, живущая на горлышках бутылок, сгубила не только его одного?

 

О работе уже нечего было и думать, Алексей не выдерживал и недели, чтобы не напиться до беспамятства. Хорошего конца ничто уже не сулило, но что он явится так скоро, никто не предполагал.

 

Стояла жара, он много выпил и остался в шезлонге под палящим солнцем…

 

Его уход окрасил в траур её жизнь и скомкал, словно копировальную бумагу, которую уже ничто не могло ни расправить, ни разгладить…

 

А через девять месяцев настал черед отца. И именно его смерть качнула весь мир перед глазами Верочки, чуть не опрокинув, сделав все в нём не тем и не таким – лишним и ненужным.

 

Она потеряла сон. Бродила ночами по дому, по саду, встречая иногда  рассвет в шезлонге, в котором умер Алексей, ни на минуту не сомкнув глаз. Да разве сон потеряла Верочка. Она потеряла двух Алексеев, без которых в жизни не существовало и её. Она потеряла свою, казалось, такую нерушимую, такую надежную опору, привычно хранившую с рождения ее жизнь. Застигнутая смертью врасплох, не знала, как жить дальше. Смерть мужа не была столь чувствительна для нее, и не так подломила – много раздражения уже было накоплено в Верочкиной душе против Алексея – но с потерей отца и потеря мужа стала, как ни странно, много больнее. Она уже не помнила его требований выпивки, его пьяного выяснения отношений с сыновьями,  дикого хохота и топота по дому ночью. Она помнила только свою к нему любовь, его улыбку, чуть смущенную и дерзкую одновременно, его стремление во всем ей потакать и охранять.

 

И особенно того, стоящего далекой весной во дворе храма в белой рубашке, замечательно подчеркивающей смуглость его кожи, и глядящего неотрывно только на нее…

 

Отец с ней простился. А она и не догадывалась, что он умирает. Она думала – занемог, день-два и поправится.

 

- Ты знаешь, – сказал он ей тогда, – я всегда видел перед собой только ангела… Запомни это…

 

После его смерти настал черед воспоминаниям матери о России.

 

Они сразу стали жить вместе. Братья делили наследство грубо, со скандалами, а их жены поочередно приходили к матери с разговорами, что цены на недвижимость выросли, а им нужно учить детей. В память деда. Чтобы они были такими же умными, как и он. А без денег сделать это очень трудно…

 

Мать уставала от этих просьб, повышенной учтивости и внимания к ней. И когда снохи уходили, тревожилась:

 

-  Эти всегда к цели шли, будто зверь к своей жертве, против ветра – чтобы не спугнуть. Но сейчас они явно ожирели и им лень осторожничать… И это грустно. А, может, они думают, что у них мало времени и идут напролом. А?

 

Когда родители только переехали в Австралию, отец, принимавший живейшее участие в жизни русской общины, всем своим состоянием гарантировал перед правительством страны постройку кафедрального собора святых Петра и Павла. Всем рисковал отец, но все и разрешилось благополучно. Собор был построен и освящен. Своим и до боли родным стал этот храм для Верочки, особенно после того, как отпели в нем отца с Алексеем. Стремилась в него, как в свой дом стремятся люди, застигнутые по дороге грозой, и неизбывная тоска медленно, но отступала. Из собора она возвращалась успокоённее.

 

Так все потихоньку и выправилось.

 

Младшему было тридцать, когда тихо истаяла мать. И только радость видеть здоровыми и удачливыми своих детей удерживала Верочку от отчаяния при мысли, что жизнь человека пуста и бессмысленна и очень похожа на обман. Если не сама является этим обманом. Что все в ней, казавшееся прочным и вечным, неизменно рушится и заканчивается  также быстро, как и молодость.

 

Немощь и горечь потерь – это все, что дает человеку жизнь…

 

Сыновья плохо говорили по-русски еще тогда, когда дед был жив и требовал от них разговаривать в доме только на родном языке. А без деда и вовсе его позабыли. Но дело было и не в языке только – глядя на них, Верочка понимала, что именно на ней обрывается их русский род – не хотят сыновья ничего русского, по месту рождения называя себя американцами, не чувствуя, не осознавая своей крови. Семью по новому мировому поветрию все трое не захотели заводить, и когда старшему перевалило за пятьдесят, она перестала надеяться увидеть внуков.

 

И не вернуть ничего, и не переиначить.

 

Её стала донимать одна мысль – абсурдная и легковесная, как на первый взгляд, так и на все последующие – что надо ей, как последней из рода, побывать у истоков. На родной земле побывать. Будто русский жизненный круг её семьи должен именно так завершиться, и что это очень важно для чего-то неземного и её разуму вовсе неподвластного.

 

И так она размышляла над этой, абсурдной во всех отношениях, мыслью, и этак, пристально разглядывая ее со всех сторон: и возраст уже такой, что только в круизы на теплоходе в отдельной каюте плыть, а не по бездорожью российскому шагать, и отец с матерью не ездили туда, хотя для них было бы куда логичнее так поступить, да и (это же явно!) не осталось там ничего, на том месте, где стояла их усадьба…

 

Да что усадьба! Самих дорог, наверное, по которым они ходили, не осталось – сгинули, затерялись, заросли. А, может, и под горами мусора захоронены. Многие уже побыли в России и привозили оттуда фотографии мусорных ящиков, возле которых мусор горами метров на десять набросан вокруг. Да еще фотографии пьяниц привозили, как мужчин, так и женщин, с такими испитыми лицами, на которые взглянуть и мельком страшно, не только наяву увидеть.

 

Зачем ехать туда? Чего искать, кого тревожить?

 

Но не было дня, чтобы мысль о поездке её не донимала.

 

И вдруг ясно и четко промелькнуло, будто сознание ожгло: усадьбы нет, зато земля осталась…

 

Она никуда, эта земля, не делась.

 

Она прежняя, эта земля…

 

Отец Иоанн, протоиерей кафедрального собора, Верочкин духовник, не только благословил ее на поездку, когда та, путаясь от беспокойства, что ее не поймут, в словах, рассказала ему обо всех своих терзаниях, но и, будто речь шла о самом обыденном, сказал, что они с матушкой давно собирались в Россию, и если Верочка желает, будут ее в этой поездке сопровождать.

 

Так ее казавшаяся абсурдной мысль враз обрела четкую реальность и жизненную необходимость.

 

 

 

***

 

 

 

Москва их встретила многочасовыми пробками. Но не пробки поразили их, а грязные машины. Они и представить себе не могли, что машины могут быть так грязны, и что на них безнаказанно можно ездить по улицам города. Однако, уже на следующий день, когда занялись покупкой билетов до Самары, машинная грязь их почти не задевала. Зато надолго оставалось удивление от того, что все вокруг говорят на русском языке. И что особенно их занимало и умиляло, как маленькие дети, чисто и без запинки, говорят на нем.

 

Так бы и шел за ними следом, так бы и слушал…

 

Из столицы выехали около шести вечера, и в Самару поезд должен был прийти сразу после десяти. Рады были посмотреть из окна вагона на Россию. И смотрели. Не отрываясь и почти не разговаривая; сочная зелень высокой, нестриженой травы в кружевных облаках белого и розового цвета, тихие застенчивые речки, малолюдные села, старенькие домики…

 

Верочке хотелось взглянуть на Сызрань, название дивное, старинное, вдруг что-нибудь в этом городе осталось подлинно русским, заметным даже мимопроезжему человеку. Но город миновали ночью, которая скрыла от них древний город.

 

Многие из тех, кто побывал в России, говорили им, чтобы они опасались воров. Верочка не удивлялась таким предостережениям – много слышала за свою жизнь о родине предков, и уверена была в том, что все хорошее в России осталось там, за далекой чертой семнадцатого года. Даже солнце и краски, казалось ей, были в России только до него, а потом – лишь белое и черное, как в старом документальном фильме, в котором люди движутся одновременно смешно и стремительно. Но уже в аэропорту Москвы тугой комок неуверенности, что поселился в ее душе с той самой минуты, когда она решила лететь в Россию, потихоньку стал оттаивать – кругом люди как люди, потом только пахнут, явно, душ каждый день не принимают, да одеты неудобно – женщины слишком обтянуты и на каблуках, а мужчины, несмотря на жару, в темных, из дешевой искусственной ткани, брюках. На лицах не заметишь улыбок.

 

Но ни криков, ни драк.

 

И лица иногда даже и очень красивые…

 

Переполненные мусором баки увидели в первый же день, но Верочка тут же подумала, что даже в один этот день они увидели много интересного и вполне достойного, чтобы сделать снимок на память. Но видом пьяниц, просящих милостыню возле станции метро,  все же была настолько поражена что, проснувшись на следующее утро в гостинице, ощутила душевную тоску. И еще не открывая глаз, вспомнила ее причину:

 

- Ах да!.. Пьяницы…

 

И теперь, глядя из окна вагона на свою, как странно это ей было – родину, она всякий раз, подъезжая к очередной станции, напрягалась душой, боясь еще раз увидеть зрелище такое же печальное, как и позорное – испитых людей, стоящих с протянутой для подаяния рукой.

 

Отец Иоанн на вопрос матушки, которая тоже была удручена их видом, не грех ли давать пьяницам милостыню, ведь заранее известно, на что эта милостыня будет потрачена, рассудил, что пьяницам милостыню давать нужно, но, желательно, пищей и одеждой. 

 

На батюшку эти люди вообще не произвели никакого впечатления – посмотрел и забыл. Мало ли греха на Земле. Устанешь удивляться.

 

Бедненько, бедненько живут люди в России – и по домам это заметно, и по дорогам, да и по электрическим столбам. А вот простора им не занимать. Ни у кого в мире нет такого простора. И богатства разбросаны по земле щедро – и реками, и лесами, и полями. По золоту ходят русские люди, золото топчут. Столько неосвоенного, необработанного – едешь, смотришь, и нет свободе и богачеству конца и края.

 

Бери – не хочу!

 

Волгу начали ждать задолго до нужного времени – натерпелось. Сидели, смотрели в окошко и ждали. А ее все не было и не было. И даже стали сомневаться – может, проглядели – отвернулись ненадолго от окна, а она и проплыла мимо них…

 

И вдруг, не смотря на столь долгое ожидание, абсолютно неожиданно появилась она.

 

Не вся, а лишь краем.

 

Но и по этому краешку было понятно, что начинается что-то необычное, грандиозное, величественное.

 

Первой крикнула матушка, глядя в окно и еще не осознавая до конца, что перед ней:

 

- Ой! 

 

Не найдя других слов, и Верочка в след за ней подхватила:

 

- Ой, ой!

 

А потом без остановки, счастливо переглядываясь друг с другом, во все голоса:

 

- Ой! Ой! Ой!..

 

- Да это разве река!? – раскрасневшись, как и все, щеками, спрашивала матушка. И сама отвечала. – Это мо-о-ре!

 

- А мы боялись, что просмотрели. Господи Боже! – улыбаясь, качал от восторга головой батюшка.

 

Безучастный поезд вез их над великой русской рекой, глядя на которую каждый испытывал такой восторг, такую силу, такую свободу и такую мощь, что и не силился облечь в слова свои чувства, которые вызвала у них, всколыхнула эта величественная картина реки. Неимоверное пространство воды с нарядно-белыми силуэтами судов и маленькими темными лодчонками у берегов, захватывало воображение. И кричали они при виде нее, как кричали всегда их предки в неожиданные минуты своей жизни, обычное – «ой», – а не «упс», как привыкли вскрикивать всю свою жизнь они сами.

 

Волгушка была за окном. Река великая.

 

Самара встретила их веселым, при ярком солнце, слепым дождем. Крупные капли – стукнет по темечку, расшибется и уши обрызнет – весело и звонко колотились о крыши вагонов и разноцветные зонтики встречающих. А когда они вышли, он, выскочивший не по правилам на люди, будто устыдившись перед гостями своего баловства, сошел на нет. Кроме дождя, возле свежей лужи, которую прямо под ноги, только сойди на перрон, налил дождь, встретили наших путешественников на родной земле веселым своим гомоном и суетой воробьи.

 

По плану, намеченному дома, Верочке обязательно хотелось посмотреть на здание высшей Самарской школы, где учился отец, и открытый в 1911 году указом Императора Николая II Учительский институт, о котором перед Государем хлопотала общественность города и городская Дума, куда входил и дед Даниил, знавший Столыпина и работавший вместе с ним. Институт располагался тогда на Дворянской улице, а вот именем какого революционера она потом была названа, Верочка не знала и надеялась, что, может быть, при новых порядках этой улице вернули прежнее название. А если нет, то она думала зайти в полицию и все там разузнать или, на худой конец, поспрашивать у прохожих. При этой мысли она представляла себе унылых стариков, одетых во все серое, одинаковое, сидящих рядами на скамье прямо возле  проезжей части дороги, которые на ее вопрос медленно оживятся и начнут друг перед другом вспоминать и припоминать прошлое своего города и, в конце концов, поведут ее прямо на эту улицу и к этому зданию бывшей высшей школы…

 

Никто из остановленных ими пожилых прохожих самарчан не знал бывшей Дворянской улицы, а вот что Учительский институт стал университетом, подсказали им сразу двое молодых людей в черных с белыми черепами футболках.

 

Верочка спрашивала прохожих, боясь, что с ее губ, как она привыкла, после слов «будьте любезны» и «покорно благодарю» сорвутся слова «господа» или «господин», на неуместность которых ей матушка тихим шёпотом уже дважды указывала, но как обращаться к людям по-русски по-новому не знала, и сколько ни прислушивалась, так и не могла услышать, как это делали сами русские. Выходило, что никак. Видно и «товарищ», вслед за «господином», ушел в небытие.

 

Возле здания университета громоздились из серого бетона дома без крыш, похожие на гигантские коробки из-под обуви. Постояли, посмотрели вокруг. Верочка думала о том, что там, под асфальтом была именно та земля, по которой ступал ее дед, приходила на открытие этого здания ее бабушка с юным отцом, а над их головами стояло именно это высокое, синее небо – и волновалась.

 

На здание школы, где учился отец, посмотреть не пришлось – никто не знал ответа на ее вопрос, равнодушно пожимая плечами и торопясь дальше. Не помог и милиционер, буркнувший что-то неопределенное, и Верочка, глянув на его лицо поспешно, уже вслед, извинившись, решила про себя, что искать здание полиции не будет.

 

День склонялся к вечеру. После ресторана, где на первое выбрали бульон, который оказался несвежим и оставил у всех ощущение тихой дрожи, взяли такси, чтобы ехать по адресу, что дал в Сиднее отцу Иоанну новоприехавший из Самары. Это был адрес его тетки, коренной самарчанки, которая живет одна в двух комнатах, и у которой можно было остановиться. Сказал, что тетка боевая, все, что знает, расскажет, а вот встречать не будет – после операции она, еще слаба для встреч.

 

Катя оказалась, несмотря на перенесенную операцию, крепкой на вид женщиной лет шестидесяти. Открыв им двери,  широко улыбнулась и, пригласив в узкий коридор, объяснила, почему она не против их приезда – места у нее много, и ей его не жаль.

 

Места, по Верочкиному понятию, вообще не было. Она впервые была в доме или, как в России называют, в квартире, бывшей советской, и удивлялась ее малым габаритам. Это жилье только одинокому студенту хорошо или бедному человеку. Матушка, не выпуская сумки из рук, тоже смущенно остановилась у двери, только батюшка бодро, оглядев с улыбкой своих притихших спутниц, пошел за хозяйкой, глазами ища образ.

 

В большей комнате был накрыт стол, отчего гости еще более стушевались – после операции из-за них хлопотали. Верочка и вовсе чувствовала себя неуютно – она не везла этой женщине подарка, думая, что лучше за ночлег дать деньги. Больше чем за гостиницу. Чтобы и за услугу заплатить, и помочь. А теперь, когда увидела накрытый стол, подумала, что деньги могут обидеть этого, как своих, встретившего их человека, и еще не придумала, как ей поступить.

 

Куда бы вы ни приехали, на какой бы материк ни попали, если есть там семья русская, а у этой семьи есть возможность найти селедочку да посыпать ее лучком и укропом, да отварить к ней молоденькой картошечки – это блюдо обязательно будет вас ждать на столе, который, тоже обязательно для гостей, накроется белой скатертью. И черный хлеб не забыла Катя порезать к селедочке – жирной и вкусной, ели которую приезжие из дальнего далека гости дружно и с аппетитом, несмотря на недавний ресторан, и тут же, следом, горячие пельмени – такие же вкусные и в таком же тонко раскатанном тесте, как и в домах русских австралийцев.

 

Крепка все же память народная.

 

Много раз извинившись, Катя спросила про водочку – пьют ли, и, услышав дружный отказ, не настаивала, а лишь простодушно просила есть пельмени – много настряпала, куда теперь их девать…

 

Катя родилась в Самаре в конце войны и ничего не могла сказать о том, какие села были переименованы. Называла по памяти все, что располагалось неподалеку от города, хотя остерегла, что, может быть, та деревня теперь стала районом города, ведь он теперь до миллиона вырос, а тогда был, поди, тысяч сто или чуть больше.

 

- Красная Глинка, Ясная Поляна, Дубки, Козелки, Осиновка, Дубовый Гай… – и Верочка вздрогнула всем телом – о Дубовом Гае ей говорила мать. Ходили они туда пешком в гости из своего Лебяжьего. Дедушка с бабушкой на тарантасе, а они пешком, и ничуть не устанут, если по холодку выйдут.

 

Где-то рядом оно, где-то совсем рядом…

 

Катя в азарте сбегала к соседям, раздобыла у них карту района, и все четверо склонились над ней, изучая и волнуясь. По всему выходило, что Лебяжье теперь Красносамарское. Ближе его не было села к Дубовому Гаю, если только село это вообще не исчезло с лица земли, как исчезли многие и многие села по всей земле русской. Под конец решили утром ехать на автовокзал и на рейсовом автобусе добраться до Дубового Гая, а затем, если там никто о Лебяжьем ничего не знает, попробовать доехать до Красносамарского и там кого-нибудь, постарее годами, расспросить.

 

Попытка не пытка, да и за спрос не бьют.

 

Скорое летнее утро, явно по молитвам отца Иоанна, было бархатно-теплым и благоухало липовым цветом. Липа росла прямо под Катиными окнами, мощно разбросав вокруг себя шатер из густых, в цвету, веток, на солнечном пригреве которых деловито жужжали пчелы. В шесть уже вышли из дома, Катя, так гости ей пришлись по душе, оберегая послеоперационные швы, перетянув потуже живот цветным платком, проводила их до автовокзала и купила билеты – непривычна все же гостям российская людская суета.

 

Старый, обшарпанный, с потеками ржавчины автобус, склоненный временем, как старый деревянный дом, на бок, скрипя всем железным нутром, подрулил к месту посадки. Все трое переглянулись – стоит ли рисковать? Но, заметив, что вид автобуса ни на кого из отъезжающих не произвел никакого впечатления, покорно встали вслед за ними к нему в очередь. Катя помахала им напоследок рукой и покричала в открытую форточку, что до жары они будут на месте, час всего ехать, так что духоты в автобусе пусть не боятся, а она их с нетерпением будет ждать.

 

Автобус, опасно заскрипев, тихонько тронулся с места, и, еще более скособочившись, покатил по улицам  с проплешинами ям на старом асфальте.

 

И снова все трое с жадностью смотрели в окно, словно за каждым поворотом ожидая получить ответ на свои вопросы.

 

 

 

 

 

***

 

 

 

Дубовый Гай оказался деревушкой с разрушенной колокольней и остатками церковных стен, возле которых горами был свален кирпич. Автобус проехал мимо колокольни, обогнув кучу щебня, и остановился на вытоптанном до последней травинки пятачке возле низкого здания с вывеской «Продукты» и с решетками из арматуры на грязных окнах. Прямо на углу, точно делившем тень и солнце срезе, лежал пьяный человек в задранной до самого подбородка рубахе.

 

Само село, если бы не встреча с пьяницей, могло бы показаться уютным – плотно друг к другу поставленные в ровную линию дома с алыми, одинакового цвета у всех, розами перед окнами. Ни одного дома брошенного или обгорелого. Верочка знала, что в России издавна считалось красивым строить села, чтобы все дома в одну линию, а подворье не на виду, а спрятано было от людских глаз, а все же была неприятно удивлена такой скученности – кругом просторы, а они теснятся. И сама себе удивлялась – нисколько не волновалась и не связывала это село со своими родными.

 

Мало ли Дубовых Гаев.

 

Неизвестно еще, волноваться или нет.

 

Что-то неуловимо-сердитое временами накатывало в глубине ее сознания. Может быть, причиной этому стала грязь в автобусе, что и обидела и раздосадовала ее, но, может, это была просто накопившаяся усталость от неустроенной жизни, не такой, как дома, когда сел в свою машину, что послушна каждому твоему движению, и покатил по гладким дорогам в любую сторону.

 

Да еще и все полицейские к твоим услугам…

 

Хотя, неудовольствие зародилось еще тогда, когда они добирались до Катиной квартиры на старенькой машине, приспособленной под такси, с сиденьями, покрытыми вместо чехлов старыми бумажными одеялками. Когда водитель, скучающе-презрительно взявший у них деньги, как ахнула Катя, втрое, даже не довез их до нужного дома, а высадил, где ему было удобно – на противоположной стороне оживленной улицы, перейти которую, как это делали местные, перебегая ее почти под колесами машин, они не могли, и шли, донельзя уставшие, до перехода, который обнаружили только через два квартала.

 

А потом автобус…

 

Такой грязный, такой обшарпанный…

 

Неужели нельзя его привести в порядок, если пользуются?

 

Улица выводила на взгорок, откуда, как на ладони, открывалось необозримое, в полях и в блеске недалекой реки, пространство. Прямо перед ними стояли редкие, только что выстроенные затейливые, почти средневековые замки, дома. За ними, чуть сбоку, кладбище в частоколе железных, крашенных белым и голубым, оград. Чуть правее – большое озеро с берегами в зелени кустов. Толстый одинокий дуб возвышался над всем этим великолепием. И Верочка обмякла. Рассказывала мать про озеро у соседей, где они бывали в гостях. Именно до его размеров думал дед Даниил и свое озерцо расширить.

 

А дом, в котором они гостевали, как раз должен был стоять, на месте кладбища…

 

- Ну, что, Верочка, – будто зная, что она угадывает места, спросил отец Иоанн, – будем спрашивать о Лебяжьем или сами без спроса найдем?

 

Не дав ей ответить и заставив всех торопливо отскочить на обочину дороги, подняв клубы пыли, возле них притормозила новенькая, странно, словно пришелец из другого мира, смотревшаяся на неровной грунтовой дороге, блестящая бээмвэ, из которой торопливо, будто они его долго ждали, а он все не ехал, вышел молодой мужчина, одетый, в шорты. На его обгоревшем лице выделялись светлые усы, которые он поглаживал, подходя к ним. Светлые волосы, заметно поределые на макушке, большие, слишком большие для мужчины, чтобы быть красивыми, глаза, на короткой, обгоревшей до красноты шее блестящий крестик.

 

- Извините, что в таком виде… Вы к нам служить? – внимательно оглядев всех, остановился перед батюшкой. 

 

- Да нет, по делу мы здесь, – ответил тот, – И, может, вы нам в помощь по нему и посланы… Лебяжье ищем. Не знаете?

 

- А сами? Издалека? – не спускал с них внимательного взгляда владелец дорогой машины.

 

- Издалека.

 

- Я здесь только год как отстроился, – мужчина махнул в сторону большого, под зеленой крышей, дома, – не знаю ничего, но могу бабок поспрашивать, кто-нибудь да подскажет…

 

И не дожидаясь ответа, почти вприпрыжку направился к стоявшему последним домику с высокими, под козырьком, просто загляденье, воротами.

 

Он недолго пробыл за ними, выскочил, скрипнув калиткой, и подняв, будто в приветствии руку, давая знать, чтобы ожидали его, потрусил на самую середину улицы к деревянному, крашенному желтой краской домику в белых наличниках. Также скоро выбежал мужчина и оттуда, но не один – вместе с ним к ожидающим направлялась согбенная худая старушка в белом платке, которая начала говорить еще на подходе, что сама она здесь родилась и жила всю жизнь, а из Лебяжьего у нее муж, которого в войну убили…  А Лебяжье теперь не Лебяжье, а Красносамарское, потому что оно побольше было, село это, вроде центра над всеми деревеньками, и школа там восьмилетка была, и музыкальная, так вот и переименовали… А, может, и еще зачем…

 

И замолчала, и замерла, в упор их разглядывая.

 

Лицо в бороздах морщин, руки в черных вздутых веревках вен под густо загорелой старческой кожей.

 

«А она, может быть, одного со мной года» …- подумала Верочка, глядя на старушку, и мысль эта вызвала в ней щемящую жалость.

 

Виктор, как представился мужчина, вызвался их отвезти, не слушая возражений и рассказа об их желании пройтись по округе пешком. В обратный путь точно пройдетесь пешком, автобусы между селами не ходят, а туда подброшу, чтобы больше времени вам на поиски осталось, – сказал, как отрезал. И они повиновались ему.

 

А отчего он взял, что они еще что-то, кроме села ищут, им было невдомёк. Ведь никто из них ни о чем ему не проговорился.

 

Минут через десять езды показались дома в зелени садов.

 

- Вот и ваше Лебяжье. – Виктор довольно, будто само село было его личной заслугой, улыбнулся сидящим на заднем сиденье женщинам. И Верочка, словно кто ее тронул за плечо, боясь промедлить лишнего, попросила остановиться:

 

- Спасибо. Отсюда мы пойдем пешком.

 

Тот не стал спорить, дал номер своего мобильника, чтобы звонили «если что» и, подмяв колесами кусок пшеничного поля, махнув рукой на прощанье, повернул к Дубовому Гаю.

 

И поле пшеницы, и видневшееся невдалеке село не показались Верочке какими-то красивыми или особенными, и не заставили, как вид старой женщины, сжаться сердце, но отчего-то слезы сами собой покатились из глаз, соединяясь на подбородке.

 

Матушка с батюшкой шли чуть поодаль, не мешая ей оглядываться, сличая все, что было в ее памяти, с оригиналом. Но что было в ее памяти? Церковь с кладбищем, сад, пруд и дом, рубленный, на фундаменте, с широкими, из белого камня ступенями. Да еще беседка в сиреневых кустах. Только и теплилась надежда, что кладбище на месте осталось да церковь не сравняли с землей. И, самая слабая, что дом деда не сожгли, не растащили, а облюбовал его кто-нибудь под жилье или под контору.

 

Тем и сохранил.

 

Этой дорогой, этой дорогой шел с саквояжиком её отец и по ней же вез на бричке бывший дедов конюх молодую мать с двумя малыми сыновьями и двухлетней Верочкой на руках.

 

Хоть ложись на нее и плачь-рыдай в голос.

 

Может быть, деревьев тогда вокруг было побольше, увидев ряд небрежных, почти в метр высотой, пеньков, подумалось Верочке, а земля – вот она, как была, так и осталась, без всякого изменения, разве что, – ее глаза споткнулись о брошенные на обочине пластиковые бутылки, – она тогда была без мусора…

 

Веселое жаркое лето, сияя синевой небес, вершилось на земле. Кружило голову. Чуткая тишина была нарушаема лишь редкими, далекими вскриками  петухов да щебетанием птиц. Все было просто, если не знать, что шла она по дороге, когда-то навсегда уведшей из России маленькую девочку…

 

Чужая страна, не совсем ухоженная и мало симпатичная, а не близкая родина, была перед нею. Все было грустно, чуждо, запущено и не давало Верочке испытывать радостные, возвышенные чувства. И лишь когда сквозь эту неухоженность и чуждость проступало-угадывалось что-то неуловимо дорогое, может быть, черты той, прежней страны, которую она, оказывается, любила, тогда её глаза наполнялись слезами.

 

Церковь выстояла. Купола еще держались на ней, но ни окон, ни дверей, ни внутренней штукатурки. Прикоснулась к кирпичам стен, нагнулась к вытертым до ям, заметным даже под слоем песка и грязи, каменным плитам у входа, провела по ним ладонью. Тихонько стала обходить её вокруг, стараясь чаще прикасаться  к красным, хранящим красоту даже в таком запущенном и разоренном виде, кирпичам, ужасаясь нанесенным им ранам, и вышла, сразу даже не поняв, к заброшенному кладбищу.

 

Оно не было большим, это кладбище. Остатки каменных крестов и плит кое-где виднелись на могилах, что были ближе к церкви, а на противоположном его краю сквозь высокую траву виднелся ряд остроконечных пирамидок со ржавыми, в краплениях красной краски, звездами. Могил сто с привеском нужно обойти, самое большее – двести, а если учесть, что туда, где пирамиды, ей идти не надо, то и сотни  не будет.

 

- Я сама, – чуть задержав рукой двинувшихся было за ней отца Иоанна с матушкой,  сказала-выдохнула Верочка. И те, согласно кивнув, отошли в тень.

 

На старом, откинувшемся навзничь – лицом в небо – вытесанном из камня кресте с отломанным концом, бросилось Верочке в глаза имя Даниил, и уже потом, когда она перевела дыхание, выступила перед глазами и вся сохранившаяся надпись: Михайлов Даниил Михайлович, 1853-1920 г.г. Впритык, без креста, стертый бугорок – могилка бабушки. Мать рассказывала, что хоронили ее незадолго до отъезда, и крест ставить побоялись. К деду, под один крест, подложили. Чуть поодаль, почти вровень с землей, без следов надгробных плит или крестов, могилы, в которых должны лежать и ее прадеды…

 

Опустилась на колени, дотянулась до имени на кресте и замерла, не имея сил даже на молитву благодарности Богу.

 

Отец Иоанн облачился в епитрахиль и начал служить панихиду об умерших. Матушка с Верочкой подпевали ему не в силах сдержать тихих слез – и от радости, что все, ради чего они сюда добирались, чудеснейшим образом, завершилось, и от крайней степени разорения кладбища и церкви – не в какой-то басурманской стороне, а на когда-то святой Руси. Чисто и звонко, несмотря на слезы, звучали под высоким вечным незапятнанным небом их слабые голоса, невольно наполняя сердца покоем. Высоко-высоко над ними сияло вечное солнце и его лучи, не встречая на пути ни малейшего препятствия, золотым потоком проливались на землю, в равной мере освещая и обогревая  глухие своды поруганной церкви, остатки каменных плит и крестов и проржавевшие звезды на макушках жестяных пирамид. 

 

Оглядев иссушенную, утрамбованную кладбищенскую неухоженность, решили попроситься к кому-нибудь на денек-другой, чтобы, раздобыв лопаты и другие инструменты, необходимость которых, они надеялись, им подскажут, привести,  в порядок родные Верочкины могилки, да и чужие, если достанет силы, сколь-нибудь поправить.

 

 

 

 

 

    ***

 

Бывшее Лебяжье не могло порадовать того, кто видел его только в отблеске родительских воспоминаний, но жильем от него веяло. Детские крики во дворах, машины, оставленные возле ворот, коровьи засохшие шлепки по тропинкам, разбегавшимся к подворьям от главной, грунтовой, разъезженной до глубоких выбоин, хранящих в себе дожди, дороги. Шли, вглядываясь в дома – рядом с покосившимся деревянным, крытым шифером, от времени уже разложившимся на неровные серые куски, ладные кирпичные, под железом, на взгляд приезжих, почти игрушечные домики со скворечной мансардой на темени. И штуки три на фоне всей этой домашней мелюзги непомерных размеров, вызывавших и оторопь, и уважение одновременно – не где-то в городе человек свои капиталы потратил, а на родной земле обосновался. И если бы поставить их чуть в стороне от деревенской улицы, на большем просторе, то смотрелись бы они не грудой навороченных кирпичей, а иначе.

 

Но и так ладно.

 

Может, скоро и другие им под стать выправятся…

 

Обогнала женщина с банкой молока в руках, с интересом оглянув их,  стала торопливо подниматься к дому на взгорке. Все трое были так умиротворены и так устали, что даже не подумали ее окликнуть и спросить о ночлеге или об озере, что могло обозначить место родного для Верочки порога. Шли без мысли, без удивления, будто и не в новинку им все это, что перед ними открывалось. Матушка еще внимательно вглядывалась в лицо Верочки, тревожась о том, как та перенесет встречу с селом, а Верочка вокруг глядела покойно.

 

Шли, будто знали куда – куда ноги сами идут.

 

Куда Бог приведет.

 

Свернули с главной улицы в узкий, заслоненный с двух сторон корявыми ветками разросшихся яблонь, переулок. Во дворах переливисто, радуясь возможности проявить себя, лаяли собаки, провожая от двора к двору решившихся идти по самому дневному пеклу прохожих. А те и впрямь утомились – присели на лавочку перед домом, в палисаднике которого буйно росли ромашки. Собаки смолкли. Только одна, маленькая и от этого злая, собачонка, тявкающая из-за штакетника, еще долго, до хрипа в горле старалась, всем своим малым телом показывая, что если бы не штакетник, то не оставила бы она прохожих целыми.

 

Но и она умолкла.

 

Тени стали длиннее, гуще, и хорошо прикрыли от зноя батюшкину черную ряску с приставшими к ней по подолу репьем и семенами череды, и матушку с Верочкой, пожалев их припаленные лица.

 

На крыльцо дома, где отчаянно только что лаяла собачонка, вышла женщина в свободном, без рукавов, мятом платье в огромных ярких кругах. Прикрыв глаза от солнца козырьком ладошки, еще на подходе спросила:

 

- Подсобить вам не надо? Может, ищите кого?

 

И остановилась на полпути.

 

Ноги босые, загорелые, волосы темные, коротко стриженные, лицо, явно со сна, припухлое, в глазах под отвислыми веками вопрос.

 

- А не подскажите вы нам, пруд или озеро у вас здесь есть в селе? – Верочка, встала с лавочки, пошла навстречу к босоногой.

 

- Пруд? – переспросила женщина, неотрывно исследуя Верочку. – Вы что, из Прибалтики?

 

- Почему? – удивилась, оглядываясь на батюшку с матушкой, Верочка.

 

- Выговор у вас другой, и сами вы, – немного замялась, – другие какие-то… А пруд у нас давно зарос – махнула рукой куда-то за спину Верочки. Так, лужа грязная осталась. Мусор всякий люди накидали… Руки бы пообломать.

 

- А пройти как?

 

- Да вот так, как и шли, можно. Проулок как пройдете, так налево и по краю села, по краю луга. Там и увидите… Да на что он вам?

 

- А сад у вас в том месте растет какой-нибудь? – откашлявшись, не отвечая на вопрос, снова спросила Верочка.

 

- Да, нет… – немного подумала, посмотрев на свои босые ноги селянка, – нет там сада никакого. Дичка растет на пригорке, но это дальше будет, а сады только у каждого свои в оградах…

 

- Спасибо, спасибо, – зачастила Верочка уже через плечо, почти бегом направляясь к батюшке с матушкой, которые, слышав разговор, уже собирали сумки. Торопливо взяв свою, первая, как и при входе в село, пошла по переулку.

 

Собаки вновь начали свою игру, передавая их, как эстафету, от дома к дому, а босая женщина, заслонившись от солнца рукой, продолжала недоуменно глядеть вслед.

 

За селом,  куда они вышли, не было высокой, такой как возле церкви, травы, а низкая, словно стриженая, кудрявая травка, плотным темно-зеленым ковром спускалась в неглубокую впадину, тянувшуюся до подошвы приземистого, с круглой плоской вершиной, холма, на которой, как на детском рисунке об острове Буяне, шапкой густел прочерченный белой паутиной дорожек лесок. На одиноком бревне с отполированной от частого на нем сидения древесиной, в ленивых позах расположилась, не замечая зноя, группа курящих подростков. Один из них, самый маленький, испуганно закашлялся и, торопливо соскочив с бревна, спрятался за спинами старших.

 

Верочка, неустанно оглядываясь по сторонам, направилась через луг к холму в надежде с него осмотреться и решить, как быть дальше – куда идти, где искать. Она будто даже не хотела, чтобы ее поиски быстро, в один день, закончились, видя в этом какой-то подлог, не искупающий ее долгую дорогу конец. И в то же время спешила, словно у нее на поиски было мало времени.

 

Ноги без привычки к активной ходьбе давали о себе знать. Уже матушка с батюшкой несколько раз останавливались, наклонялись и потирали-массировали мышцы икр и, поочередно, удерживая друг друга, трясли ступнями ног. Верочку не так донимал сгусток мышечной, словно после судороги, боли в икрах, сколько горячая боль по всей подошве ног, словно кожа там покрылась сплошным волдырем, но шла-терпела.

 

Холм был невысокий. К нему вела вытоптанная до самой глины, в высоких зеленых бережках тропинка. Глядя себе под ноги, чтобы не оступиться, взошла наверх и почувствовала, что что-то произошло. Подняла глаза и изумилась – белые стволы деревьев, картинно сбежав в кучку, освещали все вокруг праздничными свечечками. И эти картинно застывшие деревца, между которыми пронесся ветерок, разом, шумно, словно в приветствии, взмахнули перед ней ветвями.

 

Что она зря забралась на холм, Верочка понимала – никакого пруда на вершине холма быть не могло, да и сад холодной зимой убил бы морозный ветер. Даже осмотреться с него, вряд ли осмотришься – невысок. Но не жалела – не было бы тогда этой встречи с березами, сидя под которыми вспомнили про фотоаппарат, о существовании которого в дневных событиях напрочь позабыли.

 

Солнце перевалило далеко за полдень. Длинные лучи его, почти оранжевого цвета, пронзили лесок, напоминая путникам о том, что, как бы ни был долог и важен для них этот день, а и ему положен конец. Поднялись, помогая друг другу, и, смеясь над своими натруженными, почти негнущимися, ступнями ног, потихоньку вышли на самый край взгорка.

 

Внизу, перед ними, как еще один подарок этого самого щедрого дня в их жизни, распростерлась деревня, за которой, по всей необхватной  глазами шири были разбросаны раскрашенные веселыми летними красками лесочки вперемежку с желтыми пшеничными полями и блестящей лентой извилистой реки. И внизу, чуть правее от деревни, если смотреть с холма, за темной зеленью лужайки, на которой к деревянному колу был привязан коричневый, в белых пятнах теленок, за тремя согбенными ветром в одну сторону деревьями, в окружении низкого кустарника блестел голубой глаз воды.

 

Они не нашли ничего, чтобы напоминало сад, но выстоял, не сгинул, удержался в этом мире старый куст сирени, одичавший и собравший вокруг себя непроходимые заросли молодой поросли. Ни остатков дома, ни кусочка от каменных плит высокого крыльца, которые могли бы им указать родное место, сколько ни искали, прохаживаясь взад и вперед по лугу, так и не нашли.

 

Два не умерших родника не дали исчезнуть  озеру, подпитывая его из самой земной сердцевины. И выстояло озерцо, глядя в высокое небо из заросших берегов, на которых валялось много из того, что ненужно стало человеку в его хозяйстве – остовы железных кроватей, настольные лампы, не сгнивающий пластик, внутренности телевизоров и приемников, бутылки, обгоревший хлам, и две больших, явно от грузовика, резиновых баллона.

 

В село вернулись, когда солнце угрожающе низко повисло над горизонтом.

 

Ночлег все же нужно было искать до темноты.

 

На бревне также гроздьями сидели подростки, без всякого любопытства, только чуть приглушив смех, проводившие взглядами странных людей, долго бродивших  по безлюдью.

 

Крайним был домик, тремя окнами смотревший в сторону пруда. Сложенный из старых, почернелых от времени, бревен, домик затеплил в них надежду, что живущие в нем обязательно должны что-нибудь знать о былом.

 

Возле калитки стоял, загорелый до черноты, человек в кепке. Одет он был в вылинявшую на солнце футболку, и, несмотря на жару, обут в сапоги, в которые заправлены были линялые китайские джинсы.

 

Кепка для Верочки и ее спутников была крепко-накрепко связана с личностью всемирного вождя пролетариата, и наяву они ее встретили впервые. Не сговариваясь, переглянувшись между собой, решили, что перед ними коммунист, и проситься к нему на ночлег и, тем более, расспрашивать его о прошлом этих мест, не нужно.

 

- Чего надо?

 

Голос властный, громкий. Таким голосом только «караул» кричать.

 

- Мы бы хотели где-нибудь остановиться на ночлег, – отчего-то робко, сделав шаг в сторону спросившего, ответила Верочка.  Но тут же одернув себя, без робости, даже с вызовом, добавила. – Но нам хотелось бы найти что-нибудь другое…

 

Не дослушав объяснений и не заметив никаких психологических тонкостей общения с ним,  тот, что в кепке, повернувшись к ограде соседнего с ним дома, зычно крикнул:

 

- Лидка! Примешь ночевщиков? А? Слышь, что ли? Лидка!

 

- Ты меня кричишь? Степан? –  тут же с готовностью послышалось со двора, и над забором появилась сама, как ее кричал Степан, Лидка. 

 

- Вот, на ночь хотят остановиться… – Степан небрежно кивнул на батюшку с матушкой и Верочку.

 

- Да, пожалуйста! Пожалуйста! Я рада буду… – поспешила к своей калитке Лидка, и, распахнув ее, так же как и Катя в Самаре, оставаясь сама стоять в проходе, стала зазывать к себе.

 

Двор пересекала новая, явно только что зацементированная, дорожка, на которой черными кольцами разметался мокрый резиновый шланг. По обе стороны дорожки цветы, в которых все тут же признали розы и ромашки. Остро пахло цветами, мокрой землей.

 

- Проходите, проходите,  счас вам баньку согрею, омоетесь, и самовар вздую… Проходите,.. – не переставая ни на минуту говорить, суетилась Лидка.

 

Домик у Лидки был небольшой, почти игрушечный, или, точнее сказать – сказочный. Разноцветные полосатые половички расстелены были по его полам от самого, хоть чай с него пей, чисто вымытого крыльца во всю глубину дома. Присоединив свои пыльные, так много за день претерпевшие туфли к стайке изношенных по хозяйству хозяйских обуток, ощущая истомленными подошвами прохладу и мягкость половиков, прошли в дом. В отведенной для них комнате, на удивление просторной, двумя окнами выходящей во двор к кепочнику, поставили сумки, тут же ощутив, как усталость навалилась на плечи тяжелым, неподъемным рюкзаком.

 

Две широкие кровати со взбитыми, высокими подушками, кокетливо прикрытыми кусками белой тюли, украшали комнату. Стол в долгой, красными цветами с бахромой, скатерти стоял между ними. Рядом, на одиноком стуле, спал белый с темным пятном котенок, который словно только и ждал прихода гостей, тут же мягко соскочил на половики и, потянувшись, вышел вместе с хозяйкой, оставляя нежданных гостей одних.

 

Батюшка, не давая и минуты себе на роздых, вытащил иконки, перекрестившись, расставил их на столе и весело обернувшись, позвал своих спутниц на благодарственную вечернюю молитву – столько в один только день сделано, столько найдено и во всем виден свет и поддержка…

 

…Баня была протоплена на скорую руку, но теплая вода для омывки в этой темной, глядящей маленьким оконцем в заросли лопуха и крапивы, комнатке с лавками вдоль стен, напомнила им давнюю-давнюю сказку о живой воде, которой колдун окроплял богатыря, чтобы срослось и ожило его разрубленное на части тело.  Вода, даже на ощупь, была необычна – шелковиста, мягка. Сняла усталость, успокоила натруженные ноги, смягчила опаленные лица. Так и сидели бы, без разговоров и без мыслей, глядя сквозь запотелое оконце на последние солнечные лучи, пронизывающие высокие стебли трав, опустив в таз с водой ноги…

 

Но уходящее солнце торопило.

 

После бани смазали кремом ступни в набрякших даже под пальцами ног мозолей, и смешно по-утиному ковыляя, чтобы ненароком их не раздавить, вышли к поджидающими  их за приготовленным для чаепития столом батюшке с Лидой.

 

На самодельном, сколоченном из досок столе, прикрытым куском целлофана, имитирующим скатерть, со стайкой разномастных табуреток вокруг стоял дымящий трубой самовар. Самый настоящий, не электрический, какими снабжены почти все дома русских австралийцев, а на древесных углях. Уютно пыхтящий, отдающий жаром, с голубым заварным чайником сверху. Из угощений – белый хлеб, нарезанный толстыми ломтями, варенье да миска клубники, запах от которой заслонил густой запах цветов во дворе.

 

Чай гости пили под  громкий ор радиоприемника во дворе Степана. Казалось, он специально его включил так, чтобы никому в округе не было этим вечером скучно – ни соседке с ее поночевщиками, ни подросткам на их отполированном многочасовыми посиделками бревне, ни всему селу. Но Лидкины гости почти не замечали его – они пили чай из настоящего самовара, с настоящим, с ломкой корочкой, хлебом, на который намазывали варенье из черной смородины. И не могли налакомиться клубникой – как драгоценность, пробуя ее на язык.

 

Все есть в Австралии, а такого вкуса все же не сыскать…

 

- А дома по эту сторону стали строить уже после войны, – продолжила Лида прерванный с батюшкой разговор. – А при Меченом и при Борьке, когда все в упадок пришло, вообще никто не строился. Не знаю, надолго ли, но, Слава Богу, сейчас снова все потихоньку оживает…

 

А повыше, у пруда заброшенного, еще при моем детстве росли яблони, и мы с них яблоки рвали и играли на камнях, старики говорили – от дома барского. Его весь на постройку домов люди растащили.

 

- А где? Где камни лежали? От пруда в какую сторону?..

 

Воздух для Верочки стал вдруг так редок, что потребовалось несколько минут, чтобы подышать им сильно, во всю грудь, иначе задохнешься.

 

- А вот как от прудика туда, ближе к холму, – направо, а нет, – примерилась Лида к своим рукам и туловищу – налево, как из ворот выйти моих… А сад, наоборот, направо за прудом был. Мне вот уже семьдесят через год будет, так сада этого еще к моей молодости не стало. И голод был, и зимы в войну лютые – народ всем спасался. Вырубили… А посадить… Тогда нельзя было. Свои яблони, было время, вырубали. А нынешнему народу ниче не надо…

 

 

 

* * *

 

 

 

Верочка проснулась, будто над ней кто-то наклонился и легонько потряс за плечо. За окном светало.

 

На крыльце, прямо на ее туфлях, свернувшись калачиком, спал котенок. Чуть подвинула его, вытаскивая из под него обувь, думая, как ловчее втиснуть в нее натруженные ноги. Морщась, сделала первые шаги, и, скрипнув калиткой, пошла к тому месту, где когда-то стоял дом деда.

 

Даже камня  сколь-нибудь большого не обнаружила Верочка, пройдя по, как она теперь понимала, бывшему барскому подворью.

 

А земля была. Земля-то была! Она была именно той, на которой рос их сад, рос отец, и сама она сделала свои первые шаги…

 

Ей захотелось разуться и пройтись по родной земле босыми ногами.

 

Еще не пала роса, и трава, и земля, прогретые днем, хранили в себе остатки дневного тепла. Натруженным ступням приятна была и прохлада, и нежность травы, уже хорошо видимой в преддверии скорого солнца. Она знала – ничего не осталось. Но все же ходила, сосредоточенно глядя себе под ноги, надеясь найти что-то такое на этой земле из той жизни, чтобы можно было поднять, прижать к груди, взять с собой…

 

Воздух был свежим и чистым и даже, как ей подумалось – вкусным. Она дышала тем воздухом, которым и должна была дышать, прошла по тем дорогам, по которым и должна была ходить, и чувствовала и понимала, что ей удалось прикоснуться к чему-то таинственному и переступить его, ничего в нем не нарушив и не перемешав. И теперь это таинственное жило своей жизнью уже вместе с ней.

 

Утренняя заря занималась на полнеба. Туман длинным дирижаблем зацепился за старый куст сирени и завис на нем. Зябким ветерком потянуло со стороны заброшенного, умирающего пруда, и вдруг сначала за спиной, там, в березовой рощице, кто-то свистнул и тут же зашелся какими-то щелкающими, нежными звуками. Звуки  эти то утихали, то становились громкими, а то и вовсе замирали, то были радостными, а то сжимали сердце печалью. Разнообразие лишь подчеркивало неповторимую красоту звуков. И вдруг такой же изумительной красоты трели донеслись до Верочки и со стороны пруда. И еще один. И вот уже хор из нескольких певцов исполнял для единственной слушательницы свои песни. С удивительной прелестью – и очень нежно, и страшно грустно, и красиво звучали они в летнем предрассвете.

 

И не нужно было Верочке ни у кого спрашивать, кто это поёт.

 

Соловьи.

 

Соловьи, что пели ее родителям, не давая спать.

 

Чуткая тишина, словно передав эстафету соловьям, отступила, растаяла. Как слепая, оглушенная красотой пения, чувствуя под ногами твердь родной земли, прикрыв немного глаза, всем лицом, всем телом, вслушивалась Верочка в это пение – с изумлением, с наслаждением, с отдохновением в сердце.

 

И вдруг, без всякой связи, через многие десятилетия припомнила того самого купца, что уехал умирать в Россию, – дядю Яшу Чурина, с его фотографией, на которой он сидел на стуле. И, будто она еще могла успеть рассказать отцу, дернулась всем телом, словно желая поспешить к нему с известием – другое он нашел в России, другое! Ни то – плохое или хорошее, – о чем они думали и рассуждали с отцом. Другое! И никуда он от него не хотел двигаться.

 

Осел…

 

Ветерок поднялся с обломанных кустов у пруда, пробежал по верхушкам трав, тронул ветки сирени и стих за спиной где-то там, в березах. Она ощутила себя одной-одинешенькой под небесами, без всякой связи с прошлым и с будущим, которые слились в ней в одно единое целое, без всяких начал и концов.

 

Она также поняла, не поняла – ощутила, что ее родным, всем, там, их душам, легко.

 

И улыбнулась.

 

Неторопливо вставало солнце. Вечное, высокое небо родины склонилось над Верочкой, так же, как и она, слушая пение соловьев. Первые ласковые лучи солнца вместе с ветерком скользнули по ее склоненной голове, потрепали-погладили теплой ладонью и весело зажгли тонкое серебро ее волос.

 

   

 

ПУСТОВОЙТОВА Елена Алексеевна. Родилась в Казахстане. Закончила Казахский государственный университет, факультет журналистики. Долго жила и работала в Алма-Ате, затем – в Австралии. Сейчас живет в Реутово (Подмосковье). Член Союза писателей России.


  • Светлана 03.02.2010 10:34 пп

    Очень интересно! И язык сочный, настоящий русский, образный. С удовольствием прочитала. На одном дыхании.

  • Елена Гаазе 04.02.2010 9:14 пп

    Очень интерсный рассказ, особенно понравиось место, где описывается жизнь в Китае. Подумалось, что история не выдуманная.

  • Максим 12.02.2010 6:40 пп

    Да, похоже на реальную историю. Очень душевно. Помотало по миру автора, видно, что переживания человека, тоскующего по Родине, знакомы не по наслышке…

  • Антон 06.03.2010 12:59 дп

    Очень интересно, ярко и живо описаны ощущения героини.
    Спасибо за возможность посмотреть на Россию глазами ищущего Родину русского человека.

  • Волобуева Светлана 24.03.2010 7:12 пп

    Удивительно тонкое, душевное произведение! Это не только красиво и свежо по языку, но и очень познавательно. Историческая канва вплетена так естественно. Веришь всему!

***

Ваш комментарий

(обязательно)
(обязательно, не публикуется)
Сообщение

Ключевые
слова

Самые комментируемые
за месяц

© Сетевой журнал «Камертон», 
2009
Список всех выпусков:
Сделано в CreativePeople 
и Студии Евгения Муравьёва в 2009 году