Сетевой литературный журнал издание Фонда «Русское единство»
Москва, № 31 - Май 2012
Сегодня Суббота, 19 мая
Подробнее о проекте Архив Редакция КАМЕРТОН на FACEBOOK Контактная информация
21 ноября 2010 — Валентин РАСПУТИН, раздел «Проза»
Материал из журнала № 13 - Ноябрь 2010

Видение

5 комментариев (см. ниже)

Стал я по ночам слышать звон. Будто трогают длинную, протянутую через небо струну и она откликается томным, чистым, занывающим звуком. Только отойдет, отзвучит одна волна, одноголосо, пронизывающе вызванивается другая. Я лежу, полностью проснувшись, весь уйдя во внимание, охваченный тревогой, и вслушиваюсь: чудится это мне или не чудится? Но почудиться может однажды, дважды, а не каждую ночь с редкими перерывами. Чудиться может и днем, а днем этого не бывает. Я отчетливо слышу возникающий где-то надо мной от нарочито-го и осторожного прикосновения струнный звук, растекающийся затем в слабое, печальное гудение. Я не знаю, он ли будит меня, или я просыпаюсь чуть раньше, чтобы слышать его от начала до конца. Странно, что ни разу мне не удалось взглянуть на светящийся циферблат маленького будильника, стоящего совсем рядом на столике, – достаточно повернуть голову, чтобы проверить, в одно ли время я просыпаюсь. Вызванивающийся, невесть откуда берущийся, невесть что говорящий сигнал завораживает меня, я весь обращаюсь в слух, в один затаившийся комок, ищущий отгадки, и обо всем остальном забываю. Страха при этом нет, а то, что повергает меня в оцепенение, есть одно только ожидание: что дальше?

 

Что это? – или меня уже зовут?

 

В такие мгновения, когда возникает и удаляется стонущий призыв, я ко всему готов. И кажется мне, что это мое имя вызванивается, уносимое для какой-то примерки. Ничего не поделаешь: должно быть, подходит и мой черед. Сколько раз за тридцать с лишним лет своей сочинительской работы я заигрывал с этим чувством готовности, воображая его услужливым, при котором бы ничего не менялось. Я входил в роль, самоотверженно и вполне искренне играл ее, все существо мое умело меня убедить, что до отмеренной мне черты простирается бесконеч-ная даль с бесконечным же вкушением радостей жизни. Но теперь-то я знаю, что обман в бесконечность кончился, никого из оставшихся в нашем корню старше меня нет, и глаза мои все чаще обращаются вовнутрь, чтобы различить прощальный пейзаж. Я способен еще на сильное чувство, на решительный поступок, ноги мои могут вышагивать легко, и наслаждение от ходьбы я не потерял, но что же лукавить: свежим силам возобновляться неоткуда, и все, что предстоит впереди, – это жизнь на сухарях. Все чаще застаю я себя в одиночестве в стенах, уже ставших мне знакомыми, но не мною выбранных, а точно бы какою-то силою под меня подставленных. Я нахожу там любимые предметы, собственные вещи, чтобы легче было привыкнуть, но никто из родных ко мне не заходит, и я не жду их, а долгими часами смотрю в огромное, во всю стену, окно на одну и ту же картину.

 

И картина знакомая, только я никак не могу припомнить, откуда она. Я много ездил, многому из увиденного отдавался с такой любовью, с такими умиленными слезами, что готов был раствориться в нем вслед за теми, кто, добавляя красоты и неги, растворились там до меня. Может быть, это что-то из мимолетного и яркого прошлого, из зрительных впечатлений, оставивших оттиск в душе, – не знаю.

 

И это что-то из осени, совсем поздней осени.

 

Люблю и я «пышное природы увяданье»… Да и как не любить его, если весь год для того, кажется, и набирался, наливался, готовился, чтобы выставить под приспущенное, тоже словно отяжелевшее небо дивный разукрас земли, освобождающийся от бремени. Горячо рдеют леса, тяжелы и душисты спутанные травы, туго звенит, горчит воздух и водянисто переливается под солнцем по низинам; дали лежат в отчетливых и мягких границах; межи, опушки, гребни – все в разноцветном наряде и все хороводится, важничает, ступает грузной и осторожной поступью… И все роняет, роняет семена и плоды, устилая землю. «Бабье лето» теперь помолодело: весна вдвигается в лето, а лето в осень, в сентябре еще зелено, ядрено, крепко, осенью и не пахнет, а снежный саван между тем приготовляется без промедления. Через неделю после Покрова ударит мороз, а потом будет мокнуть, ворочаться с боку на бок, томиться. А потом и вовсе обсохнет. И весь на опоздках сохранившийся убор густо полетит-заметелит крупным пестряным сеевом, обнажая всесветную чуткую печаль. В эти дни чаще всего вспоминают Бога.

 

Тут и наступает самая близкая, самая желанная мне пора: моя осень. Та, что приходит после дождевых и ветровых трепок, высквоженная, облетевшая и тихая, прошедшая через волнения и боли, смирившаяся, уже и полуобмершая. Остывающее солнце еще пригревает, воздух кажется застывшим, последние листочки срываются и падают медленно, выкланиваясь и крылясь; земля порыжела и пригнула к себе травы, в высоком дремлющем небе медленно и важно проплывают большие птицы, оставшиеся на зимовку. Сладко пахнут дымы, стелющиеся понизу, тенетится высохшая и выбеленная паутина, вода в реке глянцево замирает, затихает ночной звездопад, обронив летние светлячки; избы по деревням стоят присадисто – точно пустили на зиму корни. И вся тяга вниз, к земле… Солнце заходит с бледненьким заревом и подолгу дремлют сумерки, подсвечиваясь дневным настоем. Это особая, неразгаданная пора; в эту пору, когда сезонное отмирает, рождается что-то вечное, властное, судное.

 

Вот и за широким окном из комнаты, в которую я неизвестно как попадаю, я вижу эту же пору поздней просветленной осени, крепко обнявшей весь расстилающийся передо мною мир. Где, в каком краю эта картина так легла мне на душу, чтобы являться снова и снова, я, повторю, не помню. А может быть, нигде и не встречалась, а непроизвольно составилась под пером самописца в моем сознании: мало ли понастроил я картин за тысячи часов, отданных фантазии, – и, как знать, не наступает ли такой момент, когда фантазия способна разыграться не по вызову, не от умственных усилий, а самостоятельно и, осмелев, сделать меня своим героем.

 

Я вижу себя в небольшой, вытянутой к окну комнате с двумя боковыми стенами. На месте лицевой стены окно от пола до потолка, на месте задней дверь, огромная и высокая, двустворчатая, с лепными квадратами в три яруса и двумя фигурными медными ручками; за такой дверью тоже должно находиться что-то огромное. Но мне почему-то ни разу не приходило в голову заглянуть за нее. Мое место у окна в низком легком кресле, старом и продавленном, с обрывающимися подлокотниками. Кресло из моей домашней обстановки, оно из тех вещей, неведомо как здесь оказавшихся, которые примиряют меня с этой комнатой. Его давно следовало отправить на свалку, но я привыкаю к вещам и боюсь с ними расставаться. Слишком много в них меня. И когда я проваливаюсь в кресле чуть не до пола, мне кажется, что я удобно устраиваюсь в себе.

 

У правой стены стоят два темных глубоких шкафа грубой и прочной работы. Подозреваю, их специально искали, чтобы они не могли оскорбить достоинство моего кресла. Они не мои, но в них мои книги из домашней библиотеки, мною же, похоже, отобранные, самые близкие. Напротив у другой стены такой же шкаф с моими игрушками – коллекцией маленьких колокольчиков, свезенных чуть не со всего света, – стеклянных, фарфоровых, глиняных, деревянных, медных, чугунных, каменных – самых замысловатых форм и фигур. В них тоже много меня: я люблю смотреть на них, прежде чем начинать работу. Когда я доволен собой (а это случается редко), я подхожу и любуюсь ими до тех пор, пока не услышу нежное переливча-тое многоголосье, повторяющее и добавляющее мои фразы. Первые звуки появляются раньше моего прикосновения к колокольчикам, их выкачивает стеклянная девушка в красном платочке, повязанном под подбородком: с коромыслица, перекинутого за головой по плечам, свисают два крохотных ведерка. В них и раздаются хрустальные всплески. Затем вступает добрый молодец с приподнятой шляпой, в которой и спрятан язычок, выговаривающий приветствие. После этого я позволяю всему колокольному царству встрепенуться и сыграть здравицу в свою честь. Честолюбие ведь можно удовлетворять и таким образом.

 

Это не комната воспоминаний; да и я словно бы лишен возможности оглядываться назад. Я нахожусь здесь для какой-то иной цели. И внутри комнаты, и за окном, и человеческими руками, и нечеловеческими, все обставлено с печальной и суровой однозначностью; продолговатая, суженная обитель для одного переходит в суженный, вытянутый вперед мир, окружающий уходящую дорогу.

 

Но нельзя наглядеться на этот мир – точно тут-то и есть твои вечные отчие пределы.

 

Слева рукав тихой небольшенькой речки, теперь и совсем застывшей, извилистой и с низкими берегами, на которых голо и склоненно стоят березы, по две, по три на одном корню. Справа за лысым бугром, краснеющим глинистым боком, россыпь молоденьких мохнатых сосенок, сбегающих с горы, за ними, вырисовывая высокий волнистый горизонт, стоит лес. Между речкой и бугром проселочная дорога – ненаезженная, с необбитой посредине сухой гнущейся травой. Дорога петляет, повторяя изгибы речки, затем ныряет в низинку, перебирается по черному деревянному мостку через речку и тут на белом каменистом береговом расшире теряется. И только на взъеме в километре от мостика появляется вновь – удивительно преображенная, гладкая и прямая, с блестящим серым полотном.

 

Эта внезапно изменившаяся дорога и не дает мне покоя. Один ее конец, ближний ко мне, простохожий и разлохмаченный, никак не связывается с другим – аккуратным, выверенным и отглаженным. Никаким узлом соединить эти концы нельзя, новый непременно выскользнет из старого, как барская рука из мужицкой. Меня так и тянет посмотреть место их сращения. И еще кажется мне, что, если бы пришлось ступить на новую дорогу, она бы, как эскалатор, покатилась сама. Но она и непустынна: при начале ее перемены стоит справа черная вековая ель, тяжелая, с низко опущенным широким подолом, а за нею, выглядывая углом, совсем новая деревянная избушка, янтарно сияющая, сказочная, с односкатной, в мою сторону, крышей. И, как в сказке же, живет в ней старичок, выходящий на травянистую обочину дороги. Видна его крупная и белая непокрытая голова, видно, что роста он небольшого. От меня не разглядеть, куда оборочено его лицо и во что он всматривется, но, чтобы подолгу стоять неподвижно, надо во что-то всматриваться, чего-то в терпении ожидать.

 

Который уж день держится неземная, обморочная стынь, совсем заговорная, наложенная колдовской рукой. Так смиренно и красиво склоняются березы над водой, так сонно переливает-ся речка, так скорбно белеют камни на берегу, где пропадает дорога, и с такой забавной поспешностью застыли справа сосенки, прервавшие спуск с горы, что в сладкой муке заходится сердце, тянет смотреть и смотреть. Что это – жизнь или продолжение жизни? Солнце тихое и слабое, с четким радужным ободом по краям, на небе лежат тонкие и сухие дымные облака, неподвижные и точно бы вросшие, теряющие очертания. А по земле листва уже впиталась в почву и больше не перекатывается, не шумит. Оголенный лес не кажется голым и бедным, он успел сделать перестановку и в местах ветробоев выставить теплым укрытием где сосновый строй, где еловый. Над лесами, над взгорьем и речкой раскачиваются длинные и печальные, все затихающие, все слабеющие вздохи.

 

И вот сидишь у окна в удобном продавленном кресле, смотришь то перед собой, то в себя, уже не отделяя одно от другого и не собирая увиденное в связные мысли. Томно синеет небо, навевается и навевается тьма от земли, постепенно накрывается ею и моя комната.

 

Я уже привыкаю к ней, я уже говорю: моя.

 

И вдруг каким-то вторым представлением, представлением в представлении, я начинаю видеть себя выходящим на простор и сворачивающим к речке, где стынут березы, высокие, толстокорые и растопыренные на корню, тоскливо выставившие голые ветки, которые будут ломать ветры… Я стою среди них и думаю: видят ли они меня, чувствуют ли? А может быть, тоже ждут? Уже не кажется больше растительным философствованием, будто все мы связаны в единую цепь жизни и в единый ее смысл – и люди, и деревья, и птицы. В старости так больно бывает, когда падает дерево!

 

Рядом с речкой, затихшей настолько, что не шевелится течение, я иду среди берез к мостику, ступая радостно по твердой земле, затем спускаюсь под яр на галечник, поднимающий под ногами шум, – здесь течение быстрее и чище – снова взбираюсь на землистый яр и всхожу на мостик, по краям которого бортиками лежат стесанные сверху и снизу бревна. Они лежат давно и почернели, почернел и настил деревянного мостика, всеми забытого, ибо ни одной души не видел я возле него, с тех пор как поселился здесь, и печального, чего-то долго ждущего… Но чего он ждет, зачем он выстроен? Я сажусь на боковину верхом, чтобы наблюдать ту и другую стороны света по речке и за речкой, куда уходит дорога. И долго сижу, борясь с желанием перейти через мостик и ступить на белые и круглые крапчатые камни. Далее в моих представле-ниях я не решаюсь этого сделать. Могучим и затаенным дыханием ходит, шевеля мое лицо, поднимаясь и опускаясь, воздух, морок сумерек настывает, и лес справа с острыми верхушками елей начинает темнеть все больше. «Хорошо, хорошо», – нашептываю я, и мне чудится, что под это слово я должен светиться точкой, заметной издали.

 

Обнаружив себя затем в кресле, я продолжаю размышлять: а ведь я впервые выходил из этой комнаты, прежде мне это не удавалось. Я не посмел перейти через мостик, но я уже был на нем, и с него я высматривал дорогу, теряющуюся в камнях, с него искал я каких-то неведомых ощущений, которые ждут впереди. Значит, я сделал еще один шаг. Мне не хочется искать ответа, хорошо это или плохо, я только со вздохом переставляю себя в новое положение. Совсем темно, пора возвращаться домой. Я в комнате, на полпути к дому, но в какой он теперь стороне, мне все труднее понимать.

 

Я сижу, уже ничего не различая за окном, кроме тяжелых очертаний леса, время от времени ощупываю себя, здесь ли я еще, и дремлю над вопросом: если я спускался к мостику – станет ли после этого ночной звон ближе, настойчивей?


  • Елена Родченкова 22.11.2010 2:22 дп

    О, Господи, помоги выбраться этой смелой русской душе из чужой клетки, из инородной комнаты, он ведь уже слышит Твой зов, он готов понять значение звуков, он не боится этого, он сможет, потому что кроме него некому.

  • Вита Пшеничная 22.11.2010 10:34 дп

    Пока читала, не покидало ощущение, что сама медленно погружаюсь на неведомую мне глубину, которая пока – лишь пока – мне неведома.
    Появилось новое, прежде неиспытанное чувство, что есть чтение зачарованное или очарованное, мягкое как материнская грудь, в которую хочется спасительно вжаться-укрыться от всего нашего «сегодня»…
    Я не знаю, как точнее сказать.
    Но – спасибо…

  • Шакир а-Мил 22.11.2010 9:03 пп

    Это очень личное… Это не видение. Это самовидение. Это осень, осень человеческого бытия и ночной звон тревоги или покоя.. Спасибо за то, что дали прикоснуться к своему миру…

  • Ирина 30.01.2011 2:40 пп

    ВНУТРИВИДЕНИЕ

    Хочу поделиться с читателями своими впечатлениями от рассказа российского писателя Валентина Распутина «Видение», в плену которых нахожусь уже несколько дней. У сокровенной литературы есть не один, и даже не два слоя значений, священных и скрытых от читателя. Но по мере освоения и осмысления их, у кого как, бывает, что может несколько лет пройти, пока потаенные смыслы раскроются, такое со мной случалось, вдруг наступает несравненная радость от постижения тайных прочтений. Заранее прошу у известного писателя-классика, мыслителя и нашего современника извинения за мои скромные комментарии.
    Без самого текста автора, мне кажется, не всегда будет складен и понятен мой комментарий, надо прикоснуться к первоначальному источнику, его силе притяжения, к попытке В.Распутина заглянуть за край, за пределы жизненного бытия… Как знать, может и его продолжения. Приглашаю читателя в мистическое путешествие.

    Видение
    Стал я по ночам слышать звон. Будто трогают длинную, протянутую через небо струну и она откликается томным, чистым, занывающим звуком. Только отойдет, отзвучит одна волна, одноголосо, пронизывающе вызванивается другая. Я лежу, полностью проснувшись, весь уйдя во внимание, охваченный тревогой, и вслушиваюсь: чудится это мне или не чудится? Но почудиться может однажды, дважды, а не каждую ночь с редкими перерывами. Чудиться может и днем, а днем этого не бывает. Я отчетливо слышу возникающий где-то надо мной от нарочитого и осторожного прикосновения струнный звук, растекающийся затем в слабое, печальное гудение. Я не знаю, он ли будит меня, или я просыпаюсь чуть раньше, чтобы слышать его от начала до конца. Странно, что ни разу мне не удалось взглянуть на светящийся циферблат маленького будильника, стоящего совсем рядом на столике, – достаточно повернуть голову, чтобы проверить, в одно ли время я просыпаюсь.
    В этой странной мистике, которую подсказывает автор, намек, и самое что ни на есть удивление, сам себя человек проверяет: если бы не обморочное забытие, не то сон, не то явь, то реально бы посмотрел на часы, а не может. Слишком далеко провалился или взлетел, в такие дальние глубины или небеса, что там только и слышится странный звон.
    Вызванивающийся, невесть откуда берущийся, невесть что говорящий сигнал завораживает меня, я весь обращаюсь в слух, в один затаившийся комок, ищущий отгадки, и обо всем остальном забываю. Страха при этом нет, а то, что повергает меня в оцепенение, есть одно только ожидание: что дальше?

    Что это? – или меня уже зовут?

    В такие мгновения, когда возникает и удаляется стонущий призыв, я ко всему готов. И кажется мне, что это мое имя вызванивается, уносимое для какой-то примерки. Ничего не поделаешь: должно быть, подходит и мой черед. Сколько раз за тридцать с лишним лет своей сочинительской работы я заигрывал с этим чувством готовности, воображая его услужливым, при котором бы ничего не менялось. Я входил в роль, самоотверженно и вполне искренне играл ее, все существо мое умело меня убедить, что до отмеренной мне черты простирается бесконечная даль с бесконечным же вкушением радостей жизни. Но теперь-то я знаю, что обман в бесконечность кончился, никого из оставшихся в нашем корню старше меня нет, и глаза мои все чаще обращаются вовнутрь, чтобы различить прощальный пейзаж.
    И глаза ли это или нечто иное, чему писатель и сам не может подобрать внятное объяснение? Он так мучается, продвигаясь наощупь, в своих объяснениях, к себе же самому. Внутривидение, медитация, способность отключиться от внешнего мира, настройка чувственного мира писателя на параллельные миры, загадочные и необъяснимые, подключение внутренних творческих способностей, остановка времени или проникновение каким-то чудесным способом в текучее время, и замирание там, зависание, застывание, поиск будущего, интуиция, третий глаз, зрящий то, что не видимо обычному человеку обычным способом. Здесь нужны годы и годы подготовки, вдохновленного сочинительства, проникновение в высшие небесные сфер, это дано избранным труженикам.
    Я способен еще на сильное чувство, на решительный поступок, ноги мои могут вышагивать легко, и наслаждение от ходьбы я не потерял, но что же лукавить: свежим силам возобновляться неоткуда, и все, что предстоит впереди, – это жизнь на сухарях.
    Неужели вычерпан ресурс? Не про тот ресурс думаю, что образуется учебой, чтением книг, наработанным профессионализмом, впечатлениями от увиденного, услышанного, приправленный размышлениями, одним словом, приобретенный багаж жизни. Нет, о другом. Это чувства, добрые эмоции, пропущенные сквозь сердце, общение с друзьями. И первое это дом, семья, дети, родители, родственные нити, что мягко опутали и держат на этой земле. Невзгоды, жизненнее холода выстужают душу, клонят человека, терзают без меры, сгибают, подтачивают силы, а не падаешь, держишься, не в этом ли источнике черпаются новые приливы энергии, преобразованные потом в литературные творения. Не в этой ли родной картинке – вечный пейзаж жизни, маленькой, простой, подсобранной и укрытой одной теплой ладонью отца, заботами матери в детстве? Там опора, там ровное спокойствие. А когда начинают редеть ряды живых? Уход близких – это оскудение и пустота родного, привычного поля, вчера такого шумного, беспокойного, как и положено быть большой семье… Картинка меняется, наполняется темными, серыми красками, и так беспросветна печальная даль, как глухой тоскливой осенью, что не ждешь уже ни радости, ни добрых новостей.
    Все чаще застаю я себя в одиночестве в стенах, уже ставших мне знакомыми, но не мною выбранных, а точно бы какою-то силою под меня подставленных. Я нахожу там любимые предметы, собственные вещи, чтобы легче было привыкнуть, но никто из родных ко мне не заходит, и я не жду их, а долгими часами смотрю в огромное, во всю стену, окно на одну и ту же картину.
    Я верю каждому слову, как неоспоримому документу, как завету. Для меня его слова сравнимы с тихой молитвой, которую автор скупо выпускает из себя, как бы специально сбивая со следа неискушенного слушателя богатством литературного языка, такого родного и незнакомого в его исполнении. Этим волшебством живописания, которым В.Распутин владеет мастерски, он затушевывает, скрывает, недоговаривает, оставляя под осенним небом, под ворохом опавших листьев, в безмолвии и тишине, красоту несравненных мазков и… скрытый айсберг. Эта глыба все, что он накопил за долгую жизнь: приобретения и потери, преодоление страхов и сердечное смущение, обретение внутренней гармонии и смирение. Это книги, вернее одна книга, которую пишут, как правило, всю жизнь великие писатели, пророки и мудрецы. Им, монашествующим всю жизнь в книготворчестве, как в трудном послушании, грезятся такие дали и откровения, что лучше бы нам их и не ведать.

    И картина знакомая, только я никак не могу припомнить, откуда она. Я много ездил, многому из увиденного отдавался с такой любовью, с такими умиленными слезами, что готов был раствориться в нем вслед за теми, кто, добавляя красоты и неги, растворились там до меня. Может быть, это что-то из мимолетного и яркого прошлого, из зрительных впечатлений, оставивших оттиск в душе, – не знаю. (Чувствовать и знать это разные полюса. Знания произрастают из прошлого, из опыта, из наработанного, а чувствование точно несет оттиск в душе, из более древних пра-пра-прошлых, может жизней, может видений, может пророчеств, никто не знает, но догадывается на уровне чутья, интуиции или незримого присутствия ангела. Ангел к каждому приставлен, чтобы присматривать за нами, отводить беду, напасть, несчастный случай, болезнь, а если такое случается, говорят, что ангел в этот момент отвернулся, не усмотрел.)

    И это что-то из осени, совсем поздней осени.

    Люблю и я «пышное природы увяданье»… Да и как не любить его, если весь год для того, кажется, и набирался, наливался, готовился, чтобы выставить под приспущенное, тоже словно отяжелевшее небо дивный разукрас земли, освобождающийся от бремени. Горячо рдеют леса, тяжелы и душисты спутанные травы, туго звенит, горчит воздух и водянисто переливается под солнцем по низинам; дали лежат в отчетливых и мягких границах; межи, опушки, гребни – все в разноцветном наряде и все хороводится, важничает, ступает грузной и осторожной поступью… И все роняет, роняет семена и плоды, устилая землю. «Бабье лето» теперь помолодело: весна вдвигается в лето, а лето в осень, в сентябре еще зелено, ядрено, крепко, осенью и не пахнет, а снежный саван между тем приготовляется без промедления. Через неделю после Покрова ударит мороз, а потом будет мокнуть, ворочаться с боку на бок, томиться. А потом и вовсе обсохнет. И весь на опоздках сохранившийся убор густо полетит-заметелит крупным пестряным сеевом, обнажая всесветную чуткую печаль. В эти дни чаще всего вспоминают Бога. (Как упростился, выветрился в последние годы родной язык, обкатался до гладкости камня голыша, ни вкуса, ни прелести, стесали как с могучего дерева все лишние ветки, сучья, уподобили до последней стоеросовой дубины, засорив чужими пришлыми оборотами и прочей трухой. Редко у кого из писателей встретишь такую красоту, такую правдивость, суровость и простоту, а тут тебе нежданная радость, как несбыточная встреча, как последняя любовь – на опоздках, пестрянное сеево. Хорошо как, забыто.)

    Тут и наступает самая близкая, самая желанная мне пора: моя осень. Та, что приходит после дождевых и ветровых трепок, высквоженная, облетевшая и тихая, прошедшая через волнения и боли, смирившаяся, уже и полуобмершая. Остывающее солнце еще пригревает, воздух кажется застывшим, последние листочки срываются и падают медленно, выкланиваясь и крылясь; земля порыжела и пригнула к себе травы, в высоком дремлющем небе медленно и важно проплывают большие птицы, оставшиеся на зимовку. Сладко пахнут дымы, стелющиеся понизу, тенетится высохшая и выбеленная паутина, вода в реке глянцево замирает, затихает ночной звездопад, обронив летние светлячки; избы по деревням стоят присадисто – точно пустили на зиму корни. И вся тяга вниз, к земле… Солнце заходит с бледненьким заревом и подолгу дремлют сумерки, подсвечиваясь дневным настоем. Это особая, неразгаданная пора; в эту пору, когда сезонное отмирает, рождается что-то вечное, властное, судное.

    Вот и за широким окном из комнаты, в которую я неизвестно как попадаю, я вижу эту же пору поздней просветленной осени, крепко обнявшей весь расстилающийся передо мною мир. Где, в каком краю эта картина так легла мне на душу, чтобы являться снова и снова, я, повторю, не помню. А может быть, нигде и не встречалась, а непроизвольно составилась под пером самописца в моем сознании: мало ли понастроил я картин за тысячи часов, отданных фантазии, – и, как знать, не наступает ли такой момент, когда фантазия способна разыграться не по вызову, не от умственных усилий, а самостоятельно и, осмелев, сделать меня своим героем.
    Писатель сам выстраивает догадку, но делает это деликатно, пробуждая в читателях сотворчество, приглашая разделить его сомнения и осенние печали. Попробуйте со мной не только хлеб и вино, но и мою душевную муку. От нее не спрячешься, не скроешься, не убежишь, она всегда с тобой, как авторучка, как карандаш или клавиатура. С помощью их, только их, предметов первейшей писательской необходимости, можно сбросить это внутреннее напряжение, отчаянное и тягостное, как бремя, как камень. Истерзанное, чуткое сердце писателя такое отзывчивое и ранимое. Кто из вас разделит со мной мою печаль, мою вселенскую печаль и боль? Одинокое молчание. Вот то-то и оно, что некому. Таков трудный писательский удел, тащить на себе этот груз, сладчайший из всех тягот и ответственный. Дар небес надо отрабатывать, для нас же, людей, читателей, соотечественников, соплеменников. Мастер слова, одаренный и избранный, и слышит, и видит по-особому. И слово его не пустая водица, а замешанная на слезах и крови священная Живая Вода, которая пробивает до дрожи, пробуждает и дает надежду, сращивает перебитые хребты, судьбы, и окропляет, объединяет дух и людские души.

    Я вижу себя в небольшой, вытянутой к окну комнате с двумя боковыми стенами. На месте лицевой стены окно от пола до потолка, на месте задней дверь, огромная и высокая, двустворчатая, с лепными квадратами в три яруса и двумя фигурными медными ручками; за такой дверью тоже должно находиться что-то огромное. Но мне почему-то ни разу не приходило в голову заглянуть за нее. Мое место у окна в низком легком кресле, старом и продавленном, с обрывающимися подлокотниками. Кресло из моей домашней обстановки, оно из тех вещей, неведомо как здесь оказавшихся, которые примиряют меня с этой комнатой. Его давно следовало отправить на свалку, но я привыкаю к вещам и боюсь с ними расставаться. Слишком много в них меня. И когда я проваливаюсь в кресле чуть не до пола, мне кажется, что я удобно устраиваюсь в себе.
    Как можно находить такое сочетание точных слов, не понимаю, хотя талант всегда остается загадкой, тайной, недосказанностью. Вещи примиряют! Они, они, старые, выношенные, обвыклые, до боли знакомые, где много, слишком много человеческого тепла, много в них меня. Старые вещи не отпускают, остатки привычного вещного мира с тобой, и пусть он уменьшиться до ничтожной горсти, живая нить не прервалась еще.

    У правой стены стоят два темных глубоких шкафа грубой и прочной работы. Подозреваю, их специально искали, чтобы они не могли оскорбить достоинство моего кресла. Они не мои, но в них мои книги из домашней библиотеки, мною же, похоже, отобранные, самые близкие. Напротив у другой стены такой же шкаф с моими игрушками – коллекцией маленьких колокольчиков, свезенных чуть не со всего света, – стеклянных, фарфоровых, глиняных, деревянных, медных, чугунных, каменных – самых замысловатых форм и фигур. В них тоже много меня: я люблю смотреть на них, прежде чем начинать работу. Когда я доволен собой (а это случается редко), я подхожу и любуюсь ими до тех пор, пока не услышу нежное переливчатое многоголосье, повторяющее и добавляющее мои фразы. Первые звуки появляются раньше моего прикосновения к колокольчикам, их выкачивает стеклянная девушка в красном платочке, повязанном под подбородком: с коромыслица, перекинутого за головой по плечам, свисают два крохотных ведерка. В них и раздаются хрустальные всплески. Затем вступает добрый молодец с приподнятой шляпой, в которой и спрятан язычок, выговаривающий приветствие. После этого я позволяю всему колокольному царству встрепенуться и сыграть здравицу в свою честь. Честолюбие ведь можно удовлетворять и таким образом.

    Это не комната воспоминаний; да и я словно бы лишен возможности оглядываться назад. Я нахожусь здесь для какой-то иной цели. И внутри комнаты, и за окном, и человеческими руками, и нечеловеческими, все обставлено с печальной и суровой однозначностью; продолговатая, суженная обитель для одного переходит в суженный, вытянутый вперед мир, окружающий уходящую дорогу.
    Какой очищенный, просветленный взгляд, вглядывание в иные, обетованные пределы, какая зыбкая граница бытия и небытия, человеческого и запредельного мира, нечеловеческого. Может ангельского, небесного? Кто знает? Прислушайтесь к слову небеса, там нет беса. Суженый, вытянутый вперед мир, не то ли это игольное ушко, пройти которое не каждому дано, может праведникам, людям совестливым. Снова подсказка, со-весть – сообщение, информация, знания, сопричастные, созвучные и взаимные. Не просто весть в одну сторону, но обоюдная, взаимная, ответная.

    Но нельзя наглядеться на этот мир – точно тут-то и есть твои вечные отчие пределы. Может это и не расставание, а встреча, предчувствие скорой встречи, подготовка себя к новому или прежнему состоянию, проникновение в твои вечные отчие пределы. Из материнского лона все мы выходим на свет Божий, но возвращаемся к Отцу, Отче наш…

    Слева рукав тихой небольшенькой речки, теперь и совсем застывшей, извилистой и с низкими берегами, на которых голо и склоненно стоят березы, по две, по три на одном корню. Справа за лысым бугром, краснеющим глинистым боком, россыпь молоденьких мохнатых сосенок, сбегающих с горы, за ними, вырисовывая высокий волнистый горизонт, стоит лес. Между речкой и бугром проселочная дорога – ненаезженная, с необбитой посредине сухой гнущейся травой. Дорога петляет, повторяя изгибы речки, затем ныряет в низинку, перебирается по черному деревянному мостку через речку и тут на белом каменистом береговом расшире теряется. И только на взъеме в километре от мостика появляется вновь – удивительно преображенная, гладкая и прямая, с блестящим серым полотном.

    Эта внезапно изменившаяся дорога и не дает мне покоя. Один ее конец, ближний ко мне, простохожий и разлохмаченный, никак не связывается с другим – аккуратным, выверенным и отглаженным. Никаким узлом соединить эти концы нельзя, новый непременно выскользнет из старого, как барская рука из мужицкой. Меня так и тянет посмотреть место их сращения. И еще кажется мне, что, если бы пришлось ступить на новую дорогу, она бы, как эскалатор, покатилась сама. Но она и непустынна: при начале ее перемены стоит справа черная вековая ель, тяжелая, с низко опущенным широким подолом, а за нею, выглядывая углом, совсем новая деревянная избушка, янтарно сияющая, сказочная, с односкатной, в мою сторону, крышей. И, как в сказке же, живет в ней старичок, выходящий на травянистую обочину дороги. Видна его крупная и белая непокрытая голова, видно, что роста он небольшого. От меня не разглядеть, куда оборочено его лицо и во что он всматривется, но, чтобы подолгу стоять неподвижно, надо во что-то всматриваться, чего-то в терпении ожидать.
    Какая нестыковка, какая разность состояний одной дороги: суетной, разъезженной, житейской и правильной, не затоптанной, вечной. Кто же этот старичок-домовичек, он при доме, при деле, чего-то ждущий и всматривающийся, он-то знает, чего не знаем мы. Не до срока, рано, еще рано…

    Который уж день держится неземная, обморочная стынь, совсем заговорная, наложенная колдовской рукой. Так смиренно и красиво склоняются березы над водой, так сонно переливает-ся речка, так скорбно белеют камни на берегу, где пропадает дорога, и с такой забавной поспешностью застыли справа сосенки, прервавшие спуск с горы, что в сладкой муке заходится сердце, тянет смотреть и смотреть. Что это – жизнь или продолжение жизни?
    В вопросе ответ, перетекание жизни из одной формы в другую? Вопрос человека любопытствующего, не утомленного жизнью, пытливого и ищущего, способного изложить свои трудные вопросы в письменной форме, ибо так, в писательском сочинительстве, в потоке со-вести и со-творчества возможно уловить слабые токи другой словесности, другие письмена.
    Солнце тихое и слабое, с четким радужным ободом по краям, на небе лежат тонкие и сухие дымные облака, неподвижные и точно бы вросшие, теряющие очертания. А по земле листва уже впиталась в почву и больше не перекатывается, не шумит. Оголенный лес не кажется голым и бедным, он успел сделать перестановку и в местах ветробоев выставить теплым укрытием где сосновый строй, где еловый. Над лесами, над взгорьем и речкой раскачиваются длинные и печальные, все затихающие, все слабеющие вздохи.

    И вот сидишь у окна в удобном продавленном кресле, смотришь то перед собой, то в себя, уже не отделяя одно от другого и не собирая увиденное в связные мысли. Томно синеет небо, навевается и навевается тьма от земли, постепенно накрывается ею и моя комната.

    Я уже привыкаю к ней, я уже говорю: моя. (Какая тонкая, изящная работа, читаешь откровения и боишься вздохнуть, боишься помешать автору вытягивать из клубка золотую нить, только бы не оборвалась.)

    И вдруг каким-то вторым представлением, представлением в представлении, Вот оно внутреннее видение, заработало, включилось, как настоящий навигатор, доверься ему, и он выведет совестливую, доверчивую, почти детскую душу из мрачных тенёт, из лабиринтов мрака к спасительному свету, который брезжит в конце туннеля. я начинаю видеть себя выходящим на простор и сворачивающим к речке, где стынут березы, высокие, толстокорые и растопыренные на корню, тоскливо выставившие голые ветки, которые будут ломать ветры… Я стою среди них и думаю: видят ли они меня, чувствуют ли? А может быть, тоже ждут? Уже не кажется больше растительным философствованием, будто все мы связаны в единую цепь жизни и в единый ее смысл – и люди, и деревья, и птицы. В старости так больно бывает, когда падает дерево!

    Рядом с речкой, затихшей настолько, что не шевелится течение, я иду среди берез к мостику, ступая радостно по твердой земле, затем спускаюсь под яр на галечник, поднимающий под ногами шум, – здесь течение быстрее и чище – снова взбираюсь на землистый яр и всхожу на мостик, по краям которого бортиками лежат стесанные сверху и снизу бревна. Они лежат давно и почернели, почернел и настил деревянного мостика, всеми забытого, ибо ни одной души не видел я возле него, с тех пор как поселился здесь, и печального, чего-то долго ждущего… Но чего он ждет, зачем он выстроен? Я сажусь на боковину верхом, чтобы наблюдать ту и другую стороны света по речке и за речкой, куда уходит дорога. И долго сижу, борясь с желанием перейти через мостик и ступить на белые и круглые крапчатые камни. Далее в моих представлениях я не решаюсь этого сделать. Могучим и затаенным дыханием ходит, шевеля мое лицо, поднимаясь и опускаясь, воздух, морок сумерек настывает, и лес справа с острыми верхушками елей начинает темнеть все больше. «Хорошо, хорошо», – нашептываю я, и мне чудится, что под это слово я должен светиться точкой, заметной издали.
    Течение спящей реки не шевелится, оно покойно в сонном царствии, потому что лодочник уплыл к другому берегу, он занят своим вечным промыслом. Светится или святится, излучая чистую, ответную энергию человек просветленный, очищенный молитвами, совестными трудами, работающий всю жизнь над словом, как шахтер, как старатель. Творчество В.Распутина и сам писатель не точка, а светильник в темные времена бедной России, но не быть тьме бесконечно, от его пророческого слова идет свет людям, он питает их верой. Сколько надо было нарубить породы, или намыть пустого песка, чтобы найти золотое Слово, служить ему правдой. В руках мастера-огранщика оно заиграло чистыми гранями, любовью к людям, к миру, через авторскую боль и страдание читатели разглядели радость и слезы, надежду и терпение писателя сопричастного к радости и слезам своего народа. Это великое счастье российского народа быть современниками великого писателя, Слову которого жить и прорастать в будущее России, скорбящему и неравнодушному за судьбу своей Родины. Низкий поклон ему и благодарность.

    Обнаружив себя затем в кресле, я продолжаю размышлять: а ведь я впервые выходил из этой комнаты, прежде мне это не удавалось. Я не посмел перейти через мостик, но я уже был на нем, и с него я высматривал дорогу, теряющуюся в камнях, с него искал я каких-то неведомых ощущений, которые ждут впереди. Значит, я сделал еще один шаг. Мне не хочется искать ответа, хорошо это или плохо, я только со вздохом переставляю себя в новое положение. Совсем темно, пора возвращаться домой. Я в комнате, на полпути к дому, но в какой он теперь стороне, мне все труднее понимать.

    Я сижу, уже ничего не различая за окном, кроме тяжелых очертаний леса, время от времени ощупываю себя, здесь ли я еще, и дремлю над вопросом: если я спускался к мостику – станет ли после этого ночной звон ближе, настойчивей?

    Ви́дение — получение комплексной целостной информации
    в виде знания из прошлого,
    настоящего и/или будущего.
    Часто встречается у учёных, писателей, поэтов и у иных творческих личностей.
    Энциклопедия

    КОММЕНТАРИИ

    Это мой первый опыт такого рода анализа-прочтения. В след авторской сложной мысли, преисполненной необычайной, филигранной красоты и изящества русской словесности, попытаюсь проникнуться и понять предтечу его видения будущего, и примирения со всей прожитой жизнью, как своеобразный мосток между минувшими днями и будущим.

    В этой странной мистике, которую подсказывает автор, намек, и самое что ни на есть удивление, сам себя человек проверяет: если бы не обморочное забытие, не то сон, не то явь, то реально бы посмотрел на часы, а не может. Слишком далеко провалился или взлетел, в такие дальние глубины или небеса, что там только и слышится странный звон.

    И глаза ли это или нечто иное, чему писатель и сам не может подобрать внятное объяснение? Он так мучается, продвигаясь наощупь, в своих объяснениях, к себе же самому. Внутривидение, медитация, способность отключиться от внешнего мира, настройка чувственного мира писателя на параллельные миры, загадочные и необъяснимые, подключение внутренних творческих способностей, остановка времени или проникновение каким-то чудесным способом в текучее время, и замирание там, зависание, застывание, поиск будущего, интуиция, третий глаз, зрящий то, что не видимо обычному человеку обычным способом. Здесь нужны годы и годы подготовки, вдохновленного сочинительства, проникновение в высшие небесные сфер, это дано избранным труженикам.

    Неужели вычерпан ресурс? Не про тот ресурс думаю, что образуется учебой, чтением книг, наработанным профессионализмом, впечатлениями от увиденного, услышанного, приправленный размышлениями, одним словом, приобретенный багаж жизни. Нет, о другом. Это чувства, добрые эмоции, пропущенные сквозь сердце, общение с друзьями. И первое это дом, семья, дети, родители, родственные нити, что мягко опутали и держат на этой земле. Невзгоды, жизненнее холода выстужают душу, клонят человека, терзают без меры, сгибают, подтачивают силы, а не падаешь, держишься, не в этом ли источнике черпаются новые приливы энергии, преобразованные потом в литературные творения. Не в этой ли родной картинке – вечный пейзаж жизни, маленькой, простой, подсобранной и укрытой одной теплой ладонью отца, заботами матери в детстве? Там опора, там ровное спокойствие. А когда начинают редеть ряды живых? Уход близких – это оскудение и пустота родного, привычного поля, вчера такого шумного, беспокойного, как и положено быть большой семье… Картинка меняется, наполняется темными, серыми красками, и так беспросветна печальная даль, как глухой тоскливой осенью, что не ждешь уже ни радости, ни добрых новостей.

    Я верю каждому слову, как неоспоримому документу, как завету. Для меня его слова сравнимы с тихой молитвой, которую автор скупо выпускает из себя, как бы специально сбивая со следа неискушенного слушателя богатством литературного языка, такого родного и незнакомого в его исполнении. Этим волшебством живописания, которым В.Распутин владеет мастерски, он затушевывает, скрывает, недоговаривает, оставляя под осенним небом, под ворохом опавших листьев, в безмолвии и тишине, красоту несравненных мазков и… скрытый айсберг. Эта глыба все, что он накопил за долгую жизнь: приобретения и потери, преодоление страхов и сердечное смущение, обретение внутренней гармонии и смирение. Это книги, вернее одна книга, которую пишут, как правило, всю жизнь великие писатели, пророки и мудрецы. Им, монашествующим всю жизнь в книготворчестве, как в трудном послушании, грезятся такие дали и откровения, что лучше бы нам их и не ведать.)

    Чувствовать и знать это разные полюса. Знания произрастают из прошлого, из опыта, из наработанного, а чувствование точно несет оттиск в душе, из более древних пра-пра-прошлых, может жизней, может видений, может пророчеств, никто не знает, но догадывается на уровне чутья, интуиции или незримого присутствия ангела. Ангел к каждому приставлен, чтобы присматривать за нами, отводить беду, напасть, несчастный случай, болезнь, а если такое случается, говорят, что ангел в этот момент отвернулся, не усмотрел.

    Как упростился, выветрился в последние годы родной язык, обкатался до гладкости камня голыша, ни вкуса, ни прелести, стесали как с могучего дерева все лишние ветки, сучья, уподобили до последней стоеросовой дубины, засорив чужими пришлыми оборотами и прочей трухой. Редко у кого из писателей встретишь такую красоту, такую правдивость, суровость и простоту, а тут тебе нежданная радость, как несбыточная встреча, как последняя любовь – на опоздках, пестрянное сеево. Хорошо как, забыто.

    Писатель сам выстраивает догадку, но делает это деликатно, пробуждая в читателях сотворчество, приглашая разделить его сомнения и осенние печали. Попробуйте со мной не только хлеб и вино, но и мою душевную муку. От нее не спрячешься, не скроешься, не убежишь, она всегда с тобой, как авторучка, как карандаш или клавиатура. С помощью их, только их, предметов первейшей писательской необходимости, можно сбросить это внутреннее напряжение, отчаянное и тягостное, как бремя, как камень. Истерзанное, чуткое сердце писателя такое отзывчивое и ранимое. Кто из вас разделит со мной мою печаль, мою вселенскую печаль и боль? Одинокое молчание. Вот то-то и оно, что некому. Таков трудный писательский удел, тащить на себе этот груз, сладчайший из всех тягот и ответственный. Дар небес надо отрабатывать, для нас же, людей, читателей, соотечественников, соплеменников. Мастер слова, одаренный и избранный, и слышит, и видит по-особому. И слово его не пустая водица, а замешанная на слезах и крови священная Живая Вода, которая пробивает до дрожи, пробуждает и дает надежду, сращивает перебитые хребты, судьбы, и окропляет, объединяет дух и людские души.

    Как можно находить такое сочетание точных слов, не понимаю, хотя талант всегда остается загадкой, тайной, недосказанностью. Вещи примиряют! Они, они, старые, выношенные, обвыклые, до боли знакомые, где много, слишком много человеческого тепла, много в них меня. Старые вещи не отпускают, остатки привычного вещного мира с тобой, и пусть он уменьшиться до ничтожной горсти, живая нить не прервалась еще.

    Какой очищенный, просветленный взгляд, вглядывание в иные, обетованные пределы, какая зыбкая граница бытия и небытия, человеческого и запредельного мира, нечеловеческого. Может ангельского, небесного? Кто знает? Прислушайтесь к слову небеса, там нет беса. Суженый, вытянутый вперед мир, не то ли это игольное ушко, пройти которое не каждому дано, может праведникам, людям совестливым. Снова подсказка, со-весть – сообщение, информация, знания, сопричастные, созвучные и взаимные. Не просто весть в одну сторону, но обоюдная, взаимная, ответная.

    Может это и не расставание, а встреча, предчувствие скорой встречи, подготовка себя к новому или прежнему состоянию, проникновение в твои вечные отчие пределы. Из материнского лона все мы выходим на свет Божий, но возвращаемся к Отцу, Отче наш…

    Какая нестыковка, какая разность состояний одной дороги: суетной, разъезженной, житейской и правильной, не затоптанной, вечной. Кто же этот старичок-домовичек, он при доме, при деле, чего-то ждущий и всматривающийся, он-то знает, чего не знаем мы. Не до срока, рано, еще рано…

    В вопросе ответ, перетекание жизни из одной формы в другую? Вопрос человека любопытствующего, не утомленного жизнью, пытливого и ищущего, способного изложить свои трудные вопросы в письменной форме, ибо так, в писательском сочинительстве, в потоке со-вести и со-творчества возможно уловить слабые токи другой словесности, другие письмена.

    Какая тонкая, изящная работа, читаешь откровения и боишься вздохнуть, боишься помешать автору вытягивать из клубка золотую нить, только бы не оборвалась.

    Вот оно внутреннее видение, заработало, включилось, как настоящий навигатор, доверься ему, и он выведет совестливую, доверчивую, почти детскую душу из мрачных тенёт, из лабиринтов мрака к спасительному свету, который брезжит в конце туннеля.

    Течение спящей реки не шевелится, оно покойно в сонном царствии, потому что лодочник уплыл к другому берегу, он занят своим вечным промыслом. Светится или святится, излучая чистую, ответную энергию человек просветленный, очищенный молитвами, совестными трудами, работающий всю жизнь над словом, как шахтер, как старатель. Творчество В.Распутина и сам писатель не точка, а светильник в темные времена бедной России, но не быть тьме бесконечно, от его пророческого слова идет свет людям, он питает их верой. Сколько надо было нарубить породы, или намыть пустого песка, чтобы найти золотое Слово, служить ему правдой. В руках мастера-огранщика оно заиграло чистыми гранями, любовью к людям, к миру, через авторскую боль и страдание читатели разглядели радость и слезы, надежду и терпение писателя сопричастного к радости и слезам своего народа. Это великое счастье российского народа быть современниками великого писателя, Слову которого жить и прорастать в будущее России, скорбящему и неравнодушному за судьбу своей Родины. Низкий поклон ему и благодарность.

    Ирина ШАТЫРЁНОК
    Гродно

  • lizametrika 15.10.2011 8:53 дп

    Хороший сайт, отличный материал. Обновляйте почаще.

***

Ваш комментарий

(обязательно)
(обязательно, не публикуется)
Сообщение

Ключевые
слова

Самые комментируемые
за месяц

© Сетевой журнал «Камертон», 
2009
Список всех выпусков:
Сделано в CreativePeople 
и Студии Евгения Муравьёва в 2009 году