Среди душманов

14 0 Виталий БОГОМОЛОВ - 04 августа 2014 A A+

Наша литература всегда размышляла над самыми жгучими вопросами народной жизни. События в повести «Среди душманов» разворачиваются в годы горбачёвской карточной системы, в деревне Никитовке, куда пожилой учительнице привозят единственного её сына, капитана, психически больного после тяжёлой контузии в Афганистане. Произведение насыщено достоверным и пронзительным жизненным содержанием.

Важное значение в современном литературном процессе повесть приобретает благодаря высокой нравственной наполненности.

.

«Среди душманов» – «киноповесть». Но это – самодостаточное произведение, предназначенное именно для чтения, а необходимость дать такой подзаголовок я внутренне ощутил в самом материале, в своеобразной его подаче, в кинематографическом взгляде автора на события. Так что жанр здесь условный.

.

От автора

Не дай мне Бог сойти с ума.

А.С. Пушкин

Домик на вертикальной жёрдочке. Весна. Скворцы кормят своих птенцов, приносят им червяков и подают в отверстие скворечника. Изнутри слышна пронзительно-требовательная пискотня потомства.

Скворечник – возле уютного домика в два окна, с палисадником и зацветающей в нём сиренью. Рядом с усадьбой проходит дорога, за нею, напротив – другой дом.

Если, к примеру, бросить взгляд с высоты полёта вертолёта, то можно увидеть, как серая полоска дороги убегает от деревни через ярко-молодо-зелёные пастбищные луга со стадом коров на них, через мост, за реку. Возле одинокого дома, приютившегося под огромными тополями, дорога сворачивает и выбегает в гору, а дальше тянется полем в другое селение, видимое вдалеке: купы тополей, крыши домов, шесты телеантенн над ними. Колёсный трактор таскает по полю две сеялки, за ними клубится, не отставая, серое облако пыли.

Со стороны видимого вдали селения по гравийной дороге тоже клубится шлейф пыли, поднятой бегущей машиной. Это «уазик» с брезентовым верхом. Он скатывается с горы мимо домика под тополями в долину, направляется к мосту.

В машине сидят подполковник, майор медицинской службы и капитан-мотострелок. Водитель – гражданский. Едут молча. От моста до деревни метров семьсот, но приближается она быстро, дорога здесь сносная.

Перед деревней, справа от дороги, покосившийся столбик, на нём прибита доска с облупившейся надписью, прочесть которую невозможно.

Майор-медик объявляет излишне торжественно:

– Деревня Никитовка!

При этих словах он поворачивается к капитану, рядом с которым сидит на заднем сидении, всматривается напряжённо, даже брови его поднимаются, так что на лбу собираются складки, он старается уловить в лице капитана перемены, хоть какую-нибудь реакцию на сказанное. Но тщетно. Капитан совершенно безучастен к словам майора, к местам, по которым проезжают. Одет он в новенькую «афганскую» форму – камуфляж. На груди его медаль «За отвагу» и орден Красного Знамени. Подполковник с переднего сидения тоже оглядывается. У капитана никакой реакции на то, на что возможна она, по мнению едущих с ним офицеров; его неподвижный, застылый и отрешённый взгляд устремлён вперёд, лицо, как у манекена, будто неживое. Подполковник и майор взаимопонимающе обмениваются лёгкими гримасами, согласно вскидывая брови, поджимая губы и разочарованно покачивая головами.

На въезде в деревню, на взлобке – слева дом и справа дом. Они стоят на отшибе.

– Как сторожевые львы у парадного подъезда! – отзывается с иронической усмешкой подполковник о домах, кивнув головой и поведя коротко рукою.

Майор согласно хмыкает.

Единственная улица Никитовки растянулась чуть повыше этих двух изб и проходит поперёк шоссейной дороги, пересекающей деревню. С высоты – Никитовка на дороге, как перекладина на кресте…

Возле дома, что справа, стайка детей возится со сверкающим новым велосипедом, поставленным на руль, кверху колёсами. Обухом топора они колотят по задней вилке велосипеда…

Подполковник просит шофёра тормознуть. Открывает дверцу:

– Ребята, не подскажете, где тут живёт учительница, Мария Сергеевна Рогожникова?

– Во! – пацаны вытягивают руки, как по команде, в сторону дома, что через дорогу от них и слева от машины. Это возле него скворечник с выводком птенцов.

– Токо её дома нет сейчас, – сообщает старший.

– А где ж она? – басит подполковник разочарованно.

– В школе, – охотно докладывает парнишка, – учит вторую смену.

– А-а, понятно. А вы что не учитесь?

– Мы в первую.

– А-а, – вновь гудит подполковник. – Спасибо, ребята!

Он хотел было захлопнуть дверцу, но вдруг передумал.

– Скажите, а зачем вы топором велосипед колотите? – интересуется он.

– Эта вот железяка, в которую педаль завёрнута, вилку задевает и ездить не даёт, – показывает пацан. – Вчера купила мамка. Педаль была неправильно, с другой стороны железяки…

– А-а, – догадывается подполковник, в чем дело, и даёт совет: – Скрутите педаль обратно, снимите с вала каретки эту железяку, она называется шатун, и переверните её, как была, на сто восемьдесят градусов, вот так, – показывает он жестом. – А педаль на место, и всё будет о-кей.

Он захлопывает дверцу, бормочет: «Глу-упые, не соображают, что надо было не шатун снимать, а просто педаль вывернуть из транспортного положения да поставить с наружной стороны… У шатуна же смещение относительно оси его… Вот и задевает вилку». Ребята, забыв на время про велосипед, восторженными взглядами провожают машину с военными. Чуть отъехав, «уазик» вновь останавливается.

– Дмитрий Василич, – обращается подполковник к майору. – Может быть, сделать так: вы с Яковом Григоричем останетесь здесь, а я съезжу до школы, подготовлю Марию Сергеевну, так сказать, морально к встрече и привезу сюда?

– Пожалуй, – соглашается майор.

– Или, может быть, лучше вы её подготовите, а мы с Яковом Григоричем здесь вас подождём?

– Пожалуй! – вновь соглашается майор.

Устанавливается долгая пауза, подполковник думает, прикидывает.

– Нет, всё-таки лучше мне самому с нею прежде увидеться! – решает окончательно подполковник и обращается к капитану: – Яков Григорич, вот и прибыли мы к месту вашей дальнейшей службы. Побудьте с Дмитрием Василичем, а я съезжу… Решу некоторые вопросы… Вернусь скоро.

– Хорошо, – соглашается сухо капитан.

Лицо его сосредоточено и неизменно напряжено, эмоций никаких. Он берёт чемоданчик и вместе с майором выходит из «уазика». Майор ведёт его к дому, что слева. Машина уезжает.

– Под окном сирень колышется, – говорит майор, бросая взгляд на палисадник с густо разросшейся сиренью, набравшей цвет, готовой вот-вот распуститься.

Он скучающе зевает и устраивается на скамеечке возле ворот, в тени. На калитке – замок. Слышен писк птенцов. Майор задирает голову: из отверстия скворечника торчит птичий хвост, скормив птенцам добычу, скворец улетает, писк затихает. Майор умиляется:

– Весна-а. Тишина. Идиллия. Пастораль. – Он проводит ладонью по лицу, вздыхает горестно: – А жизнь мимо проходит… Как баржа по вашей Каме…

– Ух, ты-ы! – произносит с восхищением старший мальчик. – Это у Марии Сергеевны сын приехал!

И все трое идут нерешительно к её дому.

.

***

.

«Уазик» неторопливо катится по улице. Справа и слева убогие, старые деревянные дома, крыши многих покрыты толем – смолёной бумагой, чёрные.

– Нищая деревенька-то, – вздыхает сочувственно подполковник.

– У нас других-то здесь нет, – усмехается в ответ шофёр.

Но встречаются на некоторых домах и тесовые, и шиферные крыши. А один дом вообще резко выделяется среди прочих: обшит, выкрашен, нарядный и добротный. Черёмуха под окном усыпана белой пеной цветов.

В центре деревни, от улицы чуть в стороне, на возвышенности в островке гигантских тополей – каменная церковь, неожиданная по изящно-архитектурному рисунку, свидетельствующему о высокой культуре и хорошем вкусе тех, кто некогда возводил её. Это особенно ощущается на фоне убогой бревенчатой деревеньки и расположившегося по соседству с церковью приземистого каменного, сложенного из гипсоблоков зданьица начальной школы, современной примитивно-прямолинейной архитектуры

Машина останавливается. Подполковник выходит и невольно засматривается на церковь. Колокольни у неё нет, снесена, стены в трещинах, постепенно разрушаются под непогодой. В окнах без рам и стёкол – кованая решётка, привлекающая взгляд нарядным узором.

– Нда-а, умели, однако, строить, – произносит ошеломлённый контрастом подполковник. – И главное – в такой глуши… Пораз-зительно!

Он с любопытством приближается к проёму боковых дверей, заглядывает: внутри – чернота, всё закопчено, грязь и хлам, пола нет, на земле – кострища, угли, зола. Втягивает носом воздух, брезгливо морщится, трясёт головой:

– Фу, какая вонь, всё загажено!

Идёт к школе, которую обступили высокие стройные липы.

Класс. За партами сидят пять третьеклассников: три мальчика, по одному за партой, и две девочки вместе. Щуплая, невысокого роста учительница Мария Сергеевна, в простеньком коричневом платье с вышитым бисером цветком на левом плече, объясняет детям материал и пишет мелом на доске. Идёт урок математики. Лицо учительницы доброе, оживлено вдохновением, чего никак не сказать о скучных мордашках её учеников.

В дверь стучат. Ученики, как один, поворачивают головы на стук и от любопытства перестают писать в тетрадках. Не прерывая разговор, учительница подходит к двери, открывает её. При виде военного умолкает, лицо её от изумления вытягивается и бледнеет.

– Мария Сергеевна? – осведомляется подполковник вежливым официальным тоном.

– Дд-аа, – с дрожью в голосе соглашается она.

– Позвольте отвлечь вас на минутку для разговора, – просит подполковник и отступает от двери.

Она выходит и, закрыв дверь, прижимается к ней спиной. В классе в это время один ученик, не упуская случая, успевает треснуть другого, сидящего впереди, книжкой по голове. Мгновенно развернувшись, тот выбросил в ответ сжатую в кулак руку в молниеносном боксёрском ударе, стремясь поразить обидчика непременно в лицо, но мальчишка ловко успел отклониться, и удар пришёлся ему в плечо. Однако сильно, пацан морщится непритворно и потирает ушиб. Кто там за дверью, они не видят.

– Здравствуйте, Мария Сергеевна, – говорит приветливо подполковник.

– Здравствуйте, – отвечает она насторожённо.

– Я райвоенком, – представляется гость, – моя фамилия Гаврюшин, а звать – Михаил Константинович.

– Слушаю вас, Михаил Константинович, – произносит она услужливым тоном, в котором ожидание и тревога.

– Дело, значит, у нас такое… Вот даже и не знаю, как вам сказать, с чего начать, – разведя руками, признаётся он в своей беспомощности.

Лицо учительницы становится напряжённым, в глазах появляется испуг, резким движением она выносит руки из-за спины и смыкает их судорожно на груди.

– Мы привезли вам сына.

Она вздрагивает, негромко охнув. Подполковник торопливо исправляется:

– Не так надо сказать! Мы приехали с вашим сыном, вернее. Ну, вы знаете, что он перенёс ранение, сейчас поправился, бодрый, бегает. На всякий случай его, правда, сопровождает врач. Они остались возле вашего дома. А я вот за вами подъехал, на машине. Прошу!

– Я сейчас! – встрепенулась она радостно, – Только детей отпущу.

Мария Сергеевна мгновенно исчезает за дверью. Подполковник оглядывает мрачный узкий коридор, без окна. Под потолком тускло светит единственная лампочка, окутанная тенётами и слоем пыли. У стены стоит оцинкованный бачок, на крышке которого перевёрнутая кверху дном зелёная эмалированная кружка.

Войдя в класс, Мария Сергеевна говорит взволнованно детям, и они замирают, удивлённые тем, как изменился её голос:

– Ребята, сегодня уроков больше не будет. Идите, милые, домой.

– Ур-ра-а-а! – кричит мальчик, который дрался книжкой.

– Морозов! Саша! Тише, – наставительно просит его Мария Сергеевна.

У мальчишки очень широкое лицо и не по возрасту наглый взгляд.

Похватав сумки, ребята вылетают в коридор, но, увидев человека в военном, замирают в какой-то придурковатой простоте и с любопытством смотрят на него.

– Что, братцы, как учимся? – спрашивает их с улыбкой подполковник, голос его гулко басит в коридоре. – Надеюсь, двоек нет?

Ребятишки страшно смущаются от внимания к ним военного, от его вопроса. Одна из девчушек показывает пальчиком на драчуна и простодушно пищит:

– А Сашка – двоечник.

– Зажмись, грыжа! – шипит угрожающе тот, поджимает губы, глаза его становятся злыми.

Девочки беспечно хихикают и выбегают на улицу, хлопнув дверью. Они чем-то напоминают весенних мух, ещё не окрепших. Сашка срывается в погоню за ними. За Сашкой неторопливо уходят, оглядываясь на военного, двое других мальчиков. У одного из них нога дефективно вывернута несколько вовнутрь носком и заметно приволакивается.

Из класса появляется Мария Сергеевна, она просит секунду подождать, потому что ей нужно забрать куртку в учительской комнатушке. Но подполковник идёт следом за нею.

– Мария Сергеевна, я, так сказать, считаю своим долгом не скрывать от вас всю правду. Пожалуйста, присядьте. Понимаете, в чем дело, ваш сын, Яков Григорич, был ранен в голову.

– Да, мне сообщали, что Яша контужен и находится в госпитале на излечении. Просили не волноваться, опасного ничего нет, но письма-де писать он пока не сможет.

– Это всё та-ак, но правду всю сообщить вам сразу не могли. Ранение оказалось очень опасное. С повреждением мозга.

Она смотрит на него остекленевшими глазами, рот её открыт, лицо каменное, да и вся она будто окаменела от ожидания какой-то ужасной вести, которую принёс ей, похоже, этот человек.

– Вас не хотели травмировать. Врачи, разумеется, сделали невозможное – вернули его к жизни. Но медицина, как говорится, к сожалению, и… Пока малосильна в таких случаях…

Понимаете, я к чему это говорю: у него повреждено сознание. Дмитрий Василич, врач, объяснит вам всё подробно и, так сказать, квалифицированно. А я лишь хочу поставить в известность вас, так сказать, предварительно. Яков Григорич помнит только ту обстановку, в которой был ранен, всё остальное он забыл. Вы должны быть к этому готовы. Боюсь, что даже вас он может, Мария Сергеевна, не узнать. Ни деревни вашей, ни своего дома он, кажется, не признал. Извините, но я обязан сообщить вам эту жестокую правду, так сказать. Кстати, за тот бой сын ваш награждён очень высокой правительственной наградой – орденом Красного Знамени.

У женщины начинает дёргаться часто-часто веко правого глаза, она издаёт протяжный всхлип и, потеряв сознание, падает на пол.

Офицер вскакивает. Не ожидавший такого оборота, он испуган и не знает, что делать. Взгляд его растерянно мечется по убогой комнатке учительской. Вспомнив про бачок с водой в коридоре, он выбегает, хватает кружку, ищет кран, которого нет, поскольку бачок предназначен для кипячения белья, чертыхается, срывает крышку, зачерпывает воду; опущенная обратно впопыхах и накосо крышка срывается с бачка, с жестяным грохотом летит на пол, укатывается в угол. Эти резкие звуки бьют по нервам.

Возвратясь, подполковник пальцами брызгает в лицо учительницы воду. Мария Сергеевна вздрагивает, судорожно подтягивает руки и приподнимается на них. Тут он замечает ящичек-аптечку в углу, на уровне, примерно, пояса, бросается к аптечке, выгребает ампулы с йодом, ампулы с нашатырём; какие-то таблетки, флакончик мятных капель, пенал с валидолом. Разломив ампулу с нашатырём и оторвав клочок бинтика (ваты в аптечке нет), он смачивает бинт в нашатыре и подносит к носу Марии Сергеевны. Нашатырь так забористо бьёт ей в ноздри, что она резко хватает воздух вместе с новой волной раздражающего лекарства и очумело отдёргивает голову, как от раскалённого железа.

– Вот и хорошо-о! – хрипло произносит перепуганный подполковник и вдобавок натирает ещё виски, помогает ей сесть на полу, а затем подняться на стул.

Закрыв глаза, она стонет: «Хо-о-ой!» – и роняет голову на грудь.

– Мария Сергеевна, умоляю вас – успокойтесь! Примите вот валидольчик под язык, – предлагает военком. – Будьте мужественны! Мы не оставим вас в беде! Вам надо сейчас, так сказать, взять себя в руки, – у самого подполковника руки в этот момент дрожат. – Яков Григорич совершенно здоров физически. Успокойтесь, пожалуйста! Я понимаю, это тяжёлая, так сказать, минута для вас, но прошу быть мужественной.

Она плачет и сквозь слёзы бормочет:

– Это пройдёт. Извините…

Таблетка под языком мешает ей говорить.

Через некоторое время они выходят на улицу. Выключив в коридоре свет, Мария Сергеевна хочет закрыть дверь на висячий замок, но ослабевшие и трясущиеся руки не слушаются её. Озабоченный военком, глядя в сторону разворачивающейся машины, не сразу замечает состояние учительницы, а, заметив, спохватывается, берётся закрыть дверь.

Они идут от приземистой школы по тропинке под огромными разлапистыми липами, ещё голыми, хотя другие деревья, тополя и берёзы, уже оделись молодой листвой. Липы, самые, пожалуй, долголетние у нас деревья, распускаются позже.

.

***

.

Сын Марии Сергеевны в звании капитана и сопровождающий его майор-медик сидят на скамеечке. Майор спрашивает:

– Яков Григорьевич, вы всё уяснили?

– Да-да! – отвечает тот поспешно. – Будьте уверены, капитан Рогожников присягу не уронит. Но как же я без оружия?

На лице его отразились беспокойство и растерянность.

Майор, плотный, холёный, начинающий полнеть (китель и брюки туго облегают его тело), сидит, раздвинув широко ноги, уперев руки ладонями в колени, делает глубокий, хватающий вдох, так что весь приподнимается, словно наполняющийся воздухом шарик, внушает настойчиво:

– Оружие пришлют. Пришлю-ют. Вы по этому поводу даже не беспокойтесь. Оружие будет. Может, вам пока заняться обороной, укреплениями? А? «О-отличная, кстати, идейка!» – бормочет он самодовольно про себя и, взметнув чёрные брови, картинно почёсывает пальцем висок.

– Ну, это в первую очередь, – заверяет капитан возбуждённо. – Кто не копает, тот – мёртв, – усмехается он зловеще.

Подкатывает «уазик», скрипит тормозами протяжно и затихающе. Подполковник бодро выскакивает из машины, помогает выбраться Марии Сергеевне. Он понимает, что несколько переигрывает услужливостью и заботой, скверно у него на душе от чувства непоправимой вины перед матерью, что привёз ей искалеченного сына.

Взволнованная Мария Сергеевна, устремив взгляд на сына, идёт медленно к нему и видно, что может вот-вот закричать. Она вся в неизвестности, в напряжённом ожидании того страшного, с чем предстоит ей соприкоснуться в эту минуту, к чему надо будет как-то привыкнуть, с чем надо будет жить теперь изо дня в день.

Цепким взглядом впился майор в Якова Григорьевича: узнает он мать или не узнает? Капитан тоже смотрит на приближающихся, военкома и мать, но взгляд его по-прежнему безучастен, он смотрит будто бы сквозь них.

Мария Сергеевна останавливается, она потрясена, растеряна, не знает, как ей себя вести в этот миг, что делать, сын никак не реагирует на неё. Поднеся руки к своему горлу, словно удерживая ими рвущийся крик, она тихо, моляще произносит:

– Яша! Сынок!

От этого зова в лице его появляется напряжение, он вслушивается в зовущие его слова, видимо, почувствовав знакомые интонации.

Майор, следящий за ним, даже привстаёт и шёпотом подсказывает: «Мама».

– Мама, – повторяет ошеломлённо Яков.

Глаза его оживают, наполняются светом, осмысленностью.

На лице матери выражение страдания, радости, любви. Выступают слёзы, и уже в плаче она вскрикивает:

– Сыночек! Яшенька!

– Мама, – повторяет с детским удивлением Яков, обнимая её. Но уже в следующий миг лицо его вновь заволакивает маска сосредоточенной озабоченности, он сухо спрашивает: – Мама, зачем ты сюда приехала? Здесь опасно! Совсем скоро я бы сам приехал к тебе. До моего отпуска остаётся три месяца.

Слушая Яшу, она смотрит на него испуганно и, сдерживая себя, негромко плачет, завывает, начиная с ужасом понимать, каким стал её сын.

– Яшенька, ведь ты же теперь дома! Яшенька, ты дома! – принимается она заклинать.

– Мария Сергеевна! – спохватывается майор, беря её поспешно под руку и властно увлекая в сторону. – Мария Сергеевна, извините, пожалуйста, я вас хочу спросить вот о чём.

Растерянную и шокированную происходящим, он с трудом отводит её под нависшую над палисадником сирень, где стоят любопытные, но ничего не понимающие ребята. Майор, болезненно морщась, просит их, отмахивая ладонью:

– Ребята, идите, играйте, пожалуйста. Идите.

Они неохотно сдвигаются и немного отступают, но не уходят. Майор сострадающе и траурно обращается к Марии Сергеевне:

– Нелёгкая миссия выпала нам: мы привезли горе. Но ещё горше ваша доля. Быть может, случится чудо и в соприкосновении с вами у Якова Григорьевича произойдёт исцеление. Дай, как говорится, Бог. Может быть, то, что не подвластно медицине, будет побеждено материнской любовью. Мария Сергеевна, поверьте мне, это не красивые слова. Я так думаю потому, что вас – он узнал. Узнал! И вот это приоткрывает шанс. А, признаться, считал я – надежды нет. Рад, что ошибся! Рад. Но пока, пока его сознание замкнуто исключительно на той обстановке, в которой его ранило. Прошлого не помнит. Осколком мины у него был повреждён мозг. Социально Яков Григорьевич совершенно не опасен. Но жить он может только вот с установкой на ту среду, в которой, я повторяю, его ранило. Простите, Мария Сергеевна, я не представился впопыхах: Дмитрий Васильевич, врач, психиатр. Мы дали ему установку. Она будет долговременной, и в его положении – исключительно целебной. Для него приезд сюда – это назначение на новое место службы. И вы должны быть готовы, Мария Сергеевна, к тому, что будет он как бы исполнять свои прежние… Ну, так сказать, боевые обязанности. Некая игра в войну. Понимаете?

– Да, – соглашается она потерянно.

– Значит так, постарайтесь оградить его от психических травм, позволяйте ему делать всё, что захочет. Этим вы будете поощрять мою установку. Я вам передам документы на Якова Григорьевича, необходимое на первое время лекарство и рецепты на последующее. Телефона у вас нет?

– Нет! – трясёт она энергично головой.

– Я вам оставлю свой адрес: пишите, если возникнут вопросы; проконсультирую, как лучше их решать. Через полгодика необходимо показать его врачам областного военного госпиталя, а затем это нужно будет делать раз в год. Если не произойдёт каких-либо осложнений. Та-ак… Да, он будет получать пенсию и пользоваться всеми исключительно льготами инвалида войны. Если у вас возникнут какие-либо трудности – обращайтесь немедленно в военкомат, вот прямо к Михаилу Константиновичу. Я имею ввиду затруднения бытового, материального характера. Ну, и-и… За вами право… Государство может взять Якова Григорьевича на своё содержание.

После этих слов она долго смотрит на майора, уточняет с тревогой:

– А это что значит?

– Подразумеваю, что если вам, скажем, станет непосилен уход за ним… Всякое может статься…

– Дом инвалидов?

– Мария Сергеевна, извините, я обязан и об этом сказать вам – психиатрическая больница.

– Что вы! Нет-нет! – протестует она возмущенно. – Яша будет со мной! Если потребуется, брошу работу…

– А у вас здесь места чудесные! Пейзаж велико-ле-епен! – восклицает майор, переводя разговор на другую тему.

Он окидывает взглядом местность и разводит руками, обращая их в ту сторону, откуда приехали. С возвышения, на котором стоит деревня, видны луга, стадо коров, река, обозначенная зарослями ракитника, скалистый кряж по-над рекой, слева сказочно синеют хвойные леса, холмами уходя в неизмеримую даль.

– Да, у нас живописно, – соглашается она вежливо, но чувствуется, что в душе сейчас ей совсем-совсем не до красот пейзажа.

– Хорошо бы, знаете, найти для него, придумать какое-то успокаивающее увлечение, – приглашает майор к размышлению Марию Сергеевну. – Может, рыбалку?

– Что вы! – пугается Мария Сергеевна. – Утонуть!? Не-ет!

– Вы педагог, психолог. И мудрое сердце матери подскажет вам, что сделать. Но всё-таки один совет позвольте: постарайтесь, Мария Сергеевна, отнестись к этой неизбежности (пусть и роковой, злой) спокойнее. Постарайтесь не переживать. Я вот заметил, вы человек – эмоциональный… Понима-аю, вы – мать. И всё же… Иначе вас, простите, не хватит надолго. Только душевное спокойствие поможет вам преодолеть беду. Всё, уверяю вас, образуется, уладится. Всё будет хорошо.

Последние слова у него выходят какие-то слащавые, и – фальшивые.

Она плачет.

.

***

.

Вечер. Мать и сын дома вдвоем. Это небольшая изба с прирубом, в котором стоит русская печь и который служит кухней. В горнице – в углу печка из кирпича, как их называют в Никитовке, – галанка (голландка), она сантиметров семидесяти высотой. Вдоль стен – кровать железная, диван-кровать, стулья, комод, над которым в простенке между окнами большое зеркало, старинное, массивное. Два окна на дорогу, одно – во двор. В красном углу – где в избах обычно висят иконы, но здесь их нет – стоит на полу этажерка с книгами. Старинная, с точёными стойками, допотопная, какие держать давно уже не в моде даже в деревне. Библиотечка небольшая, но это массовые издания классики: малотомных собраний сочинений Пушкина, Лермонтова, Достоевского, Тургенева, Чехова и однотомник Бунина – «Избранные произведения». Чистая классика. Издания старые, давние. Можно предположить, что Яша вырос на этих именно книжках.

Сейчас он ведёт себя беспокойно, порывисто расхаживает по комнате. Мать с напряжением наблюдает за ним, ловит каждое его движение.

– Яшенька, ты чем так встревожен? – спрашивает она ласково.

Он останавливается, прикусив губу, смотрит озабоченно на неё, наконец, быстро, резко говорит:

– Мама, я не хотел тебе об этом. Не хотел волновать твое нежное сердце. Но раз спросила, видимо, сама догадываешься. Я скажу. Осмотрел укрепрайон. Он совершенно не подготовлен к боевым действиям. Безобразие! Разболтались. Личный состав распустили. Ходят, как оборванцы. Небритые, с грязными подворотничками. Одного заметил пьяным. – Яша волнуется всё больше, по нарастающей, лицо его бледнеет и перекашивается от приступа гнева, он стучит с негодованием ребром ладони по углу комода: – Дисциплину я потребую беспощадно. Не боюсь повторить и сотый и тысячный раз, что разгильдяйство – первая причина смерти. Я это видел много раз. Здесь война. И эта война без линии фронта, она вокруг. Смерть, как птица, может прилететь с любой стороны. И если они хотят увидеть маму свою, должны свято чтить заповеди этой войны…

– Сыночек, Яшенька, успокойся! Что ты, ведь ты дома, до-ома,  – принялась осторожно уговаривать его мать.

– Вижу, мама, что тебе страшно. Успокойся, мамочка, всё будет в порядке. Тебе не надо было сюда приезжать; здесь, конечно, опасно. Я за тебя очень боюсь.

Ошеломлённая, она тихо отступает в угол, оглядывается, словно пытается уверить себя, что это собственный дом её и что это не сон. У неё в сознании ещё не укладывается то, что говорит сын. Он же бред несёт.

– Ты боишься, мама, – произносит он озабоченно, не спрашивая, утверждая. – Раз так, я сейчас распоряжусь выставить дополнительные посты. Мама, я подниму на ноги весь гарнизон, чтоб ты спала спокойно.

Она начинает сознавать, хотя и страшно это сознавать, что надобно подыгрывать ему, как советовал майор-медик, надо включаться в ужасную эту игру и так попытаться разрядить его напряжение.

– Не надо, Яша, поднимать весь гарнизон, – говорит она, стараясь быть ласковой. – Лучше эти, дополнительные… выставь.

– Посты, – подсказывает он и тут же соглашается: – Хорошо! А ты, мамочка, мужественный человек!

Он быстро выходит во двор. Она с напряжённым вниманием вслушивается, что он там делает. Яков выкрикивает фамилии, команды, голос его удаляется. Мария Сергеевна потрясённо разговаривает сама с собою:

– О Господи, Боже мой! Что сделали они с тобой, Яша?.. Меня всю трясёт и знобит.

.

***

.

Мария Сергеевна вспоминает, как в юности Яша решает стать военным. Она отговаривает сына, ну какой из него военный с его-то романтической натурой, мягким характером, ведь он вырос на книжках. Яша возражает, что Лермонтов тоже был романтиком тонким и нежным, был поэтом, но это не помешало ему стать военным. Лев Толстой был военным.

– Тогда, Яшенька, были другие времена, – говорит мать. – Люди жили в совершенно иной атмосфере. Не надо тебе быть военным! Это жестокая профессия, Яша. Не война ли укоротила жизнь отцу? Он и воевал-то какой-то месяц, угодил под мобилизацию в начале сорок пятого. А вернулся инвалидом, после ранения всё здоровье потерял, мало пожил.

– Но кто-то ведь должен служить, – возражает Яков, он помнит рассказ отца о том, как ему осколком снаряда располосовало спину так, что – по словам врачей – все внутренности были видны.

– Да, кто-то должен, – соглашается горестно мать, но не такие, как ты, а люди с характером жёстким. Тебе лучше подошло бы врачом быть, или учителем.

– А характер, мама, я закалю, – доказывает он. – Спорт для чего?

– Основу характера, Яша, даёт не спорт, а воспитание, – убеждает она. – Я видела тебя совсем в другом деле, когда ты рос. Я в тебя другое вкладывала, гуманитарное, мирное. Тебе всё-таки лучше стать… Мне так мечталось, Яша, что ты будешь врачом… Какая прекрасная профессия! Вторая в мире.

– А первая какая?

– Первая – хлебопашец, Яшенька. Когда исчезает хлеб, ничем и врач не в силах помочь даже себе.

– В таком случае, мама, вторая будет учитель, а не врач. Ведь врача надо воспитать, хлебопашца – тоже. И это делает – учитель!

– Спасибо, сынок, за такую оценку моей профессии. Может, и прав ты… – соглашается она, горестно вспоминая страшные рассказы своего отца про то, как в 1922 году в Поволжье обезумевшие от голода люди поедали своих детей… Голод отнимал у человека рассудок, и уже никакое учение не могло пойти на ум.

– Ну вот, – вздыхает Яша в отчаянье и обиде, – ты всегда мне внушала, что надо быть самостоятельным, а едва я попытался им стать – ломаешь меня.

Такой жёстокий, но справедливый упрёк сына сражает её, она сдаётся, тоскливо при этом вздыхая:

– Что ж, Яша, твою судьбу решать тебе самому.

Он и решил её: вот Яша уже радостный, счастливый курсант военного училища, потом …

Вспоминается его девушка, Галка. Симпатичная, пышноволосая, из хорошей семьи, трудолюбивая, и такая обаятельная, что её невозможно не полюбить и не пожелать в невестки. Яша и она – одноклассники, дружат давно.

Ливневой грозой на сенокосное поле – сцена свадьбы Галки с другим человеком. Мария Сергеевна, уливаясь слезами, пишет об этом письмо сыну-курсанту, стараясь смягчить удар.

Прочитав письмо, Яков потрясён, что его любовь выходит замуж за другого.

Потом началась война в Афганистане, куда ввели наши войска, и Яков подаёт рапорт с просьбой направить его на выполнение интернационального долга. Но лейтенанту-выпускнику дают другое назначение. Смена нескольких гарнизонов. Он – старший лейтенант. Вот он уже капитан, и снова рапорт. Это уже 1985 год. Теперь просьбу его удовлетворяют.

Мать с глубокой скорбью читает от Яши письмо, что ему оказали доверие и высокую честь. Что он должен, наконец, испытать себя как человек, на что способен, иначе для чего было и готовиться к большому в жизни, если потом всю жизнь бегать от этого большого и прятаться по углам?

.

***

.

С улицы Яков возвращается возбуждённый, радостный, даже торжественный.

– На вероятное направление я выставил бээмпэшки и выслал секрет с прибором ночного видения, также выставил справа и слева усиленные посты. Мамочка, ты можешь быть спокойна. Ложись отдыхать. Я тоже скоро лягу. Только вот надо донесение строчкануть, о проведении операции по очистке дороги. Потом проверю посты, как сменяются, и лягу. Да, надо будет набросать схему обороны. Ты представляешь, – у них здесь даже ячеек нет. Голое ровное место. Поражающая беспечность! Поража-ающая! Понимаю, грунт – скальный, но хотя бы камней натаскали для заграды. Завтра будем рвать окопы минами… Хлопцы навыковыривали на дороге «итальянок», это, мама, душманские мины…

Мать упросила Якова принять лекарство и легла в постель. А он под светом настольной лампы, встав на колени, устроился на табуретке что-то писать и вычерчивать.

– Яша, ты бы сел за стол, – посоветовала Мария Сергеевна, – ведь так не удобно.

– Нет-нет! – протестует он. – Я привык так, в походной обстановке. Понимаю, тебе это всё кажется чудным. Да, с вооружением слабовато. Подполковник обещал подбросить завтра. Боезапас ведь на исходе. Для хорошего боя не хватит. Так, попугать только. Я уже два рапорта за неделю подал. Не могу понять, чего они не скребутся. Правда, есть сведения типа сплетен, что духи разнесли нашу колонну возле Майгана…

Наконец, он начинает зевать и, не умываясь, ложится. Засыпает мгновенно. Одежда самым аккуратным образом уложена на табурете, заправлена так, чтоб можно было быстро одеться. Мария Сергеевна не спит, она тихонько встаёт, берёт листки, которые исписал Яков, и с ужасом долго рассматривает причудливые каракули и лишённые всякого смысла «рисунки». Она кладет листки на прежнее место, хватает себя обеими руками за лицо и, согбенная, безмолвно раскачивается из стороны в сторону. Горе, ох горе матери видеть своего сына сумасшедшим.

С движениями израненного зверя она тяжело, медленно заползает в свою постель, лицо её застыло в неподвижной маске тяжёлой скорби.

В это время по дороге, проходящей мимо дома, гудит в гору, приближаясь, машина, видимо, с грузом. Её натужный, дребезжащий в стёклах звук обрывает сон Якова. Он молниеносно вскакивает, лихорадочно начинает облачаться, бормочет: «Ну, пошли-и, гады… Сейчас держись».

Мария Сергеевна тоже вскакивает, испуганно подбегает к сыну, хватает его за руку.

– Яшенька, что ты!? Что ты? Это грузовик идёт по дороге! Успокойся! Ты же дома!

– Не шути, мама! – просит он строго. На секунду замирает, вдруг осенённо шлёпает себя ладошкой в лоб и радостно восклицает: – А-а! Это же Рашид воду привёз! Совсем забыл я, что послал его за водой. Да, «КАМАЗ»; по звуку слышу – его. Я совсем забыл про него. Ну, ладно. Отбой!

С глуповатою улыбкой он снова начинает раздеваться. Звук машины отдаляется и замирает. Вытащив из брюк одну ногу, Яков спохватывается:

– Да, уже пора посты проверять.

– Яша, но ты же только что их проверял, ­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­­– возражает в отчаянье мать.

– Как только что? Я проверял их в час ноль-ноль. А теперь сколько?

– Половина второго, – говорит она наугад.

Но Яша желает сам удостовериться, идёт, смотрит на настенные часы.

– Хо-о! – восклицает он в нос, гнусаво. – Твои часы, мама, врут, они встали. Без десяти четыре. Я же чувствую, что пора проверять. Через десять минут смена. Видишь, мама, такая у нас служба.

– Тяжё-ёлая служба, – соглашается она покорно.

– Что, мама, поделаешь, мы люди присяги, сами на это шли. Все-таки ты зря сюда приехала. Только нервы испортишь себе, наблюдая нашу жизнь. Хотел бы я, конечно, свозить тебя в Кабул. Там полно дешёвого импортного барахла. Но это пока нереально. Не могу оставить гарнизон. Здесь всё пока на мне. Но ты не беспокойся. Это же не на всю жизнь. Спи. Все войны кончаются. Завтра свожу тебя на сопку, с которой «виден дом родной». Это такая шутка у моих бойцов.

Он уходит на улицу проверять посты.

– Господи, что же с нами будет? – шепчет в ужасе Мария Сергеевна, скрестив руки на груди, как делают верующие люди в церкви, идя ко причастию. Бормочет: – В родном доме и не виден дом родной!

.

***

.

Утро. Мария Сергеевна готовит завтрак на небольшой (двухконфорочной) газовой плите, питаемой с улицы от привозных баллонов. Она вялая, голова её, перетянутая платком, болит. Только за одну эту сумасшедшую ночь она так измучена, что потеряла свой обычный вид. Яша во дворе делает зарядку, сам себе отдаёт команды, приказывает, покрикивает на воображаемое воинство, журит кого-то.

В дом входит свежий, бодрый, на щеках румянец, который не как признак здоровья, а скорее как признак тревоги. Яша говорит:

– У них тут интересно придумано: в камне выбит настоящий колодец, они привозят воду и сливают в него. И она всегда свежая. Это они здорово придумали. А когда я служил на заставе Айбакшахар, у нас вода стояла в цистерне и очень быстро протухала, солнце здесь жгучее; сама, наверное, заметила.

– Яша, – говорит Мария Сергеевна, – мне нужно сходить обязательно в школу…

– В кишлак?! – изумляется он. – Мама, это небезопасно! Зачем тебе туда? Ты у них всё равно ничего не поймёшь. Да и какой ты опыт у них позаимствуешь… Это так, знаешь, примитивно.

– Яша, мне очень надо… – она в раздумье прерывается, не зная, как ему объяснить, что надобно ей сходить отменить сегодня свои уроки, хотя бы повесить на двери школы объявление об этом.

– Хорошо, мамочка, – соглашается он. – Я тебе выделю сопровождение. Если ты не вернёшься к тринадцати ноль-ноль, я поднимаю гарнизон по боевой тревоге.

– Я, я вернусь! – уверяет она испуганно в ответ на его грозный и решительный тон.

– Надеюсь. Мы сегодня будем работать на оборонке. А кишлак возьмём под непрерывное наблюдение. Вообще-то это наш кишлачок. И ты можешь быть там совершенно спокойна. У нас с ними прекрасные отношения. Но, понимаешь, это восточное коварство-о… Здесь ни в чём никому доверяться на сто процентов невозможно. Свой душман-зверь всегда им ближе дружеского шурави. Мамочка, я никогда не забываю, что мы среди душманов. И нельзя забывать. Иначе пропадёшь.

.

***

.

С лопатой в руках Яша копает землю между домом и дорогой. За дорогой, у соседнего дома, собрались ребятишки, трое, стоят и смотрят. Старшему лет около десяти (он второй ребёнок в этой семье, первому лет уже тринадцать), двоим другим лет семь и восемь. Самый младший, которому лет семь, ярко выраженный олигофрен. Лицо его с характерными бабьими чертами, одутловатое, глаза пустые с красновато-воспаленными веками, зрачки приподняты над нижним веком.

Постояв, ребята, не сговариваясь, переходят дорогу и осторожно приближаются к Якову.

– Ты чё это копаешь? – без церемоний интересуется простодушно старший.

– Не положено вам знать, – отвечает Яков спокойно.

– Военная тайна, что ли? – спрашивает парнишка с тем же простоватым изумлением.

– Да, военная тайна!

– Ха-ха-ха-ха! – ржёт пацан.

За компанию с ним смеются и другие, хотя не понимают, чему смеётся их старший брат.

– Правда, что ты в Афганистане служил?

– Странный вопрос. Почему служил? Я служу и сейчас, – отвечает Яков и, не переставая копать, спрашивает: – Вы-то сами где служите? Разве не в Афганистане? Странно, что стали разрешать офицерам привозить сюда детей. Зачем? Раньше такого не было. Кто придумал? Ведь здесь опасно. Война.

Ребята переглядываются, на лице старшего недоумение и непонимание.

– Ты в отпуск приехал? – допытывается он.

– Нет, я сюда прибыл не отдыхать, а назначен к вам начальником гарнизона. Вы чьи дети?

Окунцевы.

– Отец кто?

– Витька Окунцев.

– Я имею в виду – его звание, должность, кем он служит.

– Он не служит, – возражает пацан. – Он в гараже работает механиком.

– А-а, а-а. Понятно. Из вольнонаёмных.

– Он каголик, – сообщает самый младший. – Пяный делётся.

– Безобразие! Пьяниц я не терплю.

– А он ещё мамку бёт, кода пяный, – откровенничает младший.

– Молчи, козёл! – сердито пресекает его старший, заступаясь за честь фамилии.

– Сам козё-ёл! – обижается младший.

Старший даёт ему тычок.

Младший куксится и грозит:

– Я ведь мамке, козёл, сказу-у…

– Ты с козу, а я с корову, – дразнит его брат.

– А мамка ваша что делает? – спрашивает Яша.

– Сёдни в город уехала, по цыплят.

– Тоже, значит, не военная.

– Нет. Она так-то на ферме робит.

– И много вас, детей?

– Шестёрка нас! Все парни! – гордо докладывает старший; и гордость эта явно усвоена им со слов отца.

Яша перестаёт копать, смотрит на них и сам себе говорит с недоумением:

– Не понимаю, как взяли сюда вольнонаёмных с детьми? Надо разобраться, чья это самодеятельность. Детям здесь не место.

– Почто? – спрашивает пацан.

– Опасно здесь. Ведь духи могут в любой момент напасть. Обстрелять. Какие могут быть игрушки на войне? Вчера в перестрелке убиты Хасан и Вася Полищук, на засаду напоролись.

– Где? – спрашивает парнишка и глаза его загораются.

Ребята ещё не знают, что Яша больной.

Он показывает в сторону реки, туда, где за мостом, справа от дороги, гора, а под горой, левее дороги, виден единственный дом, оставшийся от вымершей деревни:

– Вон, видишь, сопка, под ней кишлак? На сопке духи свили гнездо, а дорогу заминировали. Кишлак пристрелян и под прицелом. Парни ходили туда – их там накрыли, как муху в стакане.

Пацаны слушают, разинув рот, не понимая, что такое кишлак, сопка, духи, но потом старший решает, что всё это просто Яшина шутка, и весело хохочет. Братья его тоже заливаются смехом.

– Тебя как зовут? – спрашивает обиженно Яков.

– Борька, – отвечает старший.

Яша больше не говорит ничего, он копает и копает, растёт горка земли, углубляется и ширится канава.

В это время на шоссейную дорогу, просекающую деревню, вывернул из-за углового дома улицы трактор «Беларусь» и, порявкивая мотором, побежал резво под горку, мимо того места, где Яков копал.

– Ложись! – завопил диким голосом капитан. – Духи!

Он кошкой метнулся к ребятам, сгрёб их и вместе с ними повалился на землю. Трактор, посигналив протяжно, прокатил мимо, поднимая пыль.

Перепуганные насмерть истошным криком Якова, ребятишки панически стали выбираться из-под него, почуяв, наконец, что-то неладное. Он встал. Бледный, решительный. Произнёс с облегчением:

– Не заметили.

Сбежав с косогора, «Беларусь» свернул к ферме, он вёз тележку с зелёной подкормкой.

– Ничего. Вот выроем капонир, поставим сюда «бээмпэшечку» – ни одна гадина не проскочит.

– Чево-о? – спросил нараспев Борька, перестав отряхивать крошки налипшей на штаны земли.

– Боевую машину пехоты закопаем здесь и замаскируем. Смотри мне, об этом не болтать!

– А она какая?

– На танк похожа. Понял?

– Ой, – расплылся в простодушной улыбке Борька. – У тебя же нету.

– Сегодня нету, завтра будет, – ответил уверенно Яков. – Пришлют. Но это вас уже не касается.

– А мне можно покопать? – спрашивает Борька.

Яков задумывается на минутку.

– Вообще-то, знаешь, не положено, – произносит он неуверенно. – Но я разрешаю. Ответственность на мне. Защитников отечества надо воспитывать с пелёнок. Лопата есть?

– Сейчас приволоку.

Борька убегает домой, и через пару минут выходит из своей ограды с лопатой. Подойдя к Якову, он спрашивает:

– У тебя это орден?

– Да.

– Настоящий? – уточняет недоверчиво Борька.

– Игрушечных здесь не дают, – отвечает Яков.

– Здорово! – восхищается мальчишка.

На склоне, чуть ниже того места, где сам копает, Яков вычерчивает лопатой прямоугольник под углом к дороге и разрешает копать по черте. Борька с удовольствием принимается за работу.

– Не так, – останавливает его Яков. – Начинай с передней стенки. Землю – вперёд и по обеим сторонам, сзади насыпать не надо. Чтоб можно было технике въехать.

Борька копает, как сказано, старается. Его братишка, тот, которому лет восемь, тоже хочет копать.

– Неси лопату да копай, сколь влезет, – говорит Борька.

А семилеток безразличен, он смотрит на всё с непониманием и от скуки ковыряет лениво пальцем в носу, извлекая козявок и размазывая их на рубаху.

.

***

.

Городская автостанция. Льёт дождь. Рядом – строящийся много лет павильон автовокзала, на стенах которого растёт трава. Она прошлогодняя, сухая, её стебли качаются-мотаются под ветром и дождём.

Дождь по-весеннему короткий, но – сильный. Возле касс автостанции очень много людей. Им негде укрыться от ливня, и они шумно прячутся под деревья, под куцые навесы крыш. Крупные тяжёлые капли сыплют часто и сильно, будто горох падает с неба, взбивая в лужах фонтанчики.

Дождь скоро кончился. Возле кассы, к низенькому – на уровне пояса – окошечку склоняется женщина, веснушчатая, круглолицая, с тяжёлыми рыжеватыми волосами, заколотыми сзади в жгут-хвост. Она спрашивает билет до Андреевки. Нет. Тогда на Козловский автобус до Устинова. Кассир отвечает, что нет автобуса на Козловку и неизвестно, придёт ли. Билеты будут по прибытии. Ну, тогда на Карповский, на три часа – тоже до Андреевки. Нет билетов.

Раздосадованная женщина отшатывается от кассы, выбирается из нервной, взволнованной толпы. На лице женщины озабоченность. В руках у неё коробка картонная, в таких печенье, когда оно было, привозили в магазины. Из коробки слышен пискучий непрерывный стоголосый хор. Весна, и домовитые хозяйки запасаются цыплятами.

По динамику объявляют неожиданно посадку в автобус на Козловку. Ошеломлённая женщина нервно вздрагивает и бросается к кассе, пробивается к окошечку, огрызается на злые реплики людей, просит билет до Устинова на Козловский автобус.

– Нет билетов, проданы, – отвечает кассир.

– Да когда проданы-то? Когда? Ведь только что говорили – по прибытии автобуса. Только что прибыл. Когда продали?

– Раньше, – отвечает невозмутимо кассир.

Женщина в недоумении, в обиде и растерянности от столь явного и грубого обмана. Её оттесняют напирающие сзади. Оберегая коробку, она отступает назад, выбирается на простор. Плюётся в досаде и – к автобусу, где идёт посадка. Забралась вместе со всеми. Рада, блаженная улыбка на лице. Любовные поглядывания на коробку. Но контролёр выгоняет безбилетников. Умоляющим голосом женщина просит увезти её, предлагает купить билет у шофёра тут же. Контролёр, молодая, симпатичная, неожиданно симпатичная и женственная для этой роли, – согласна. Сочувственно смотрит на коробку. Но шофёр-король отвечает с возмущением, что если он всех начнёт обилечивать, так полчаса пройдёт, вон сколько набилось безбилетников. Пусть все выходят. И он ультимативно заявляет, что не тронется с места, пока из салона не выйдут все безбилетники, и в доказательство глушит мотор. Пассажиры с билетами ополчаются на безбилетных. Ропотом возмущения изгоняют их.

– Пожалуйста, возьмите меня, – умоляет женщина шофёра. – У меня цыплятки маленькие, шестьдесят километров надо их везти, перемрут же.

– А мы, гражданочка значит да, за твоих цыплят не в ответе, – ворчит плотненький, круглолицый мужичок невысокого роста.

– Как будто не может с самими так случиться, – с упрёком ворчит обиженная женщина и выходит.

Выходят и другие. Выходит и контролёр, отправляется в помещение касс. Водитель запускает мотор, при звуке которого нервы безбилетников не выдерживают, и все снова бросаются штурмом в незакрытые ещё двери, в надежде, что раз контролёр ушла, то теперь шофёр их возьмёт. Они об этом и говорят, что бывает-де такое: покуражится и посадит. Но водитель вновь глушит мотор, хладнокровно разглаживая модную бородку, требует, чтоб вышли, иначе не поедет. Видя, что номер не пройдёт, они смиряются окончательно и выходят.

– Не на того, бабоньки, напали, – вздыхает бойкая старушка и философски заключает: – Нехороший человек.

– Народ у нас не дружный, злой, – зевая, соглашается женщина, к которой старушка обратилась.

Никто больше не предпринимает попыток влезть в салон, и автобус отъезжает без помех.

Объявляют посадку на автобус до Карпова с билетами на одиннадцать тридцать. Женщина с цыплятами встрепенулась, будто холодной воды плеснули в лицо: это автобус, что нужен ей, но на который она не смогла купить билет, не было. К автобусу сбегается такая толпища, что – никакой надежды сесть, да ещё с коробкой пухленьких нежных существ, которые тревожно чимкают. Лицо женщины от этого чимканья становится и совсем угрюмо-озабоченным, когда она видит столько народа. Жалкая, она беспомощно смотрит со стороны на автобус, на толпу, где больше половины безбилетников, усталых, раздражённых людей, отчаянных от безысходности и жгуче желающих уехать любой ценой, хоть стоя на голове. Она даже не подходит к автобусу. Бесполезное дело. Но вдруг видит, что шофёр-то знакомый, говорит с надеждой, радостно:

– Ой, это же Володька!

Направляется к дверце шофёра и воркует ласково, заискивающе, просяще, унизительно:

– Володенька, пожалуйста, увези ты меня! До Андреевки, землячок; у меня цыплятки махонькие, перемрут. Уж с коих пор не могу уехать. Я к дороге вон отойду, притормози – я и запрыгну.

Он с иронической ухмылкой осмотрел её сверху, из окна кабины, оценивающим коротким взглядом, утомлённо потёр лицо обеими ладонями. Не знает он её. Его-то знают многие, это естественно, он шофёр автобуса, он – царь и бог дороги и пассажирских душ; его знают, для всех – «землячок». А он, собственно, не обязан их знать.

Володька трясёт круглой соломенной копёшкой жёстких прямых волос. Но в этом его молчаливом и неопределенном жесте не чувствуется категоричности, и она с замиранием сердца спешит к дороге, в расчете, что здесь ему при выезде на дорогу, всё равно придётся остановиться, чтоб удостовериться, нет ли машин. Так и вышло. Он остановился, но на женщину с коробкой и не взглянул, словно её тут не было. Пропустил проходящую машину и вырулил на дорогу.

И тут она заметила, что толпа оставшихся безбилетников взвилась, как пыль, подхваченная вихрем, и понеслась за водокачку наперерез автобусу. Она увидела, как автобус остановился возле этой толпы и открыл дверцу. И она тоже рванула, как спортсменка на беговой дорожке стадиона после выстрела стартового пистолета. Держа коробку наотлёт, она мгновенно домчалась до автобуса, обогнула его по проезжей части слева и, обежав с носа, завернула к дверце и торпедой врезалась сбоку в толпу, которая, намертво заклинившись в дверях, давила ошалело и дико. Скопище искажённых лиц.

Девка лет шестнадцати, уже невеста по виду, тянула за собой сумку-коляску, безнадежно застрявшую меж людьми; и саму девку так прижали, что от боли она с неподдельной слёзной мольбой отчаянно кричала: «Ма-ма-а!» А мать подбадривала её уже из автобуса, недосягаемая из этого напрессовавшегося людского пласта.

После дождя автобус перебрызган весь жидкой грязью, стеснённые в толпу люди обтирают его бока одеждой, не придавая тому значения, лишь бы уехать. Задрав коробку с цыплятами над головой, женщина плечом, плечом принялась впихивать стенающую девицу, другой рукой помогая ей втащить коляску, и сама следом за девицей втиснулась в дверь, будто кролик в горло удава.

Когда женщина очутилась внутри автобуса, на её лице засияло счастливое детское блаженство. Теперь была полная гарантия, что никто её отсюда не выгонит и она уедет. А сзади люди всё втискивались, отчаянно умоляя проходить поплотнее. Однако вошедшие уже не внимали никаким просьбам и двигались вяло и нехотя, только под сильным напором.

Шофёр ждал терпеливо и безразлично. Он посадил всех. Последний человек влез уже, как пробка в бутылку встревоженного шампанского вина, за ним едва закрылась дверь, лязгнув как-то зловеще. Кто-то сказал:

– Такой кишмиш, не дай Бог аварию!

– Типун тебе на язык! – ответил суеверно строгий старушечий голос.

Шофёр вздохнул шумно, со страдальческим «охом», и начал продавать билеты. Народу набилось человек пятьдесят, а может быть, и все шестьдесят, хотя автобус «пазик» рассчитан всего на двадцать пять сидячих мест. Кто стоял на одной ноге, кто, держась за поручень рукой, висел лишь на одной этой руке, как обезьяна на дереве. Кто-то ругался, чтоб на него не садились. Мужик не уступал место женщине с ребёнком лет трёх, но соглашался взять ребёнка себе на колени. Мать, опасаясь за мальчика, что раздавят, уговаривала его сесть к дяде на колени, что дядя хороший. И, сдавленный со всех сторон, напуганный ребёнок наконец согласился, сжавшись и не сводя глаз с матери.

Молодой парень не мог даже повернуться, так зажали его между последними вошедшими; он истерично матерился, ему, видите ли, казалось, что сзади совсем свободно, но вредные людишки не хотят сдвинуться, и он крыл их бесстыдными словами, как плевался. Слушая его матюги, кто-то смеялся, а кто-то скорбно и осуждающе поджимал губы.

Рыжая женщина держала коробку над головой, цыплята пищали. От такого людского скопления и давки в салоне сделалось мгновенно невыносимо душно, по лицам заструился пот. Шофёр долго продавал билеты. Наконец, поехали; в открытые окна и люки в крыше начал задувать освежающий ветерок, стало полегче.

– Ну, теперь не задохнёмся, может, – проговорила она и опустила коробку одним краем на спинку сиденья.

Другой мужчина, сидящий у окна, рядом с тем, который взял ребёнка, покосился на писклявую коробку, задевшую его спину, и стал рассказывать то ли анекдот, то ли бывальщину. Про каких-то баб, как ехали они в таком же вот автобусе (только посвободней было) и как одна из них оказалась в стороне от своих товарок, села на самое переднее, «контролёрское» место. У неё было три десятка яиц между гофрированными картонками, перетянутыми шпагатом, и она поставила яйца на капот. А подружки стали её звать к себе, когда освободилось место. Она в ответ головой трясёт и говорит им: не пойду, я-де у шофёра тут яйца держу. А шофёр-то услыхал, оглянулся с хохотом и кричит в салон: не верьте, бабы, ей, неправда это. И рассказчик тоже хохочет, поднеся руку ко рту, и багровеет от неудержимого смеха.

– Это чё-ё, у меня вот с братом случай был, – начал рассказывать мужчина с мальчиком на коленях. – Брат у меня в городе живёт, на уважаемой, надо сказать, работе. Как-то вечером, поздно уж, звонок. Брат дверь отпирает – мужик стоит, пьяный, смотрит на брата и спрашивает, да со злобой такой: «Ты, гад, здесь чего делаешь?» Братан от приветствия такого, конечно, растерялся. А тот его сразу хвать за грудки… Николай, правда, силой-то не обижен, что я же, грешный. Только тихоня, добряк. Но всё равно не дастся. А оказалось, что мужик-то не в свой дом забрёл спьяну, в соседний, квартира у него та же номером, а дом перепутал. Ну, и подумал, что у жены своей хахаля застал. Разобрались потихоньку…

Женщина с цыплятами корчится от неудобства, ей не до смеху, затекли ноги, зажатые чьим-то рюкзаком так, что не переступить; затекли руки, которыми надо удерживать и себя в неудобной позе, чтоб не упасть, и коробку с цыплятами, чтоб уберечь их.

– Да-а, – тянет она жалобно, – за два-то часа тут с ума сойдёшь.

Проехав полдороги и добравшись до райцентра, шофёр умудряется подсадить ещё человек семь.

– Да уж куда ещё-то? – слышен возмущенный голос.

– Ничё-ничё, за дорогу маленько утряслись, найдётся место. Всем надо ехать. Рессоры бы только не полетели, – бормочет шофёр, привстав и оборотясь лицом в салон.

– Володька, он добрая душа. Другой бы хрен посадил, – говорит знакомый уже старушечий голос. – А этот всех подберёт.

Другой-то Володька, из Артёмовки, – тоже хороший, – раздаётся ещё чей-то голос.

Женщина с цыплятами криво усмехнулась:

– Трём бабам алименты платит, а сам с малолеткой живёт… Хор-ро-оший.

Дальше асфальта нет, дорогу строят, повсюду кучи гравия, щебня, автобус мотает на ухабах и рытвинах. В салоне становится пыльно. На пути деревушка, в ней одному мужику надобно сходить, кричит водителю, чтоб остановился. Но, сухопарый, слабосильный, мужичишка никак не может выбраться из салона, так запрессовали его в задок автобуса. Он шумит, ругается, чтоб пропустили, но как-то смущённо и оборонительно. Просит, чтоб шофёр подождал, пока выпустят. А шофёр нарочно нагазовывает мотором, пугая мужика. Кто-то с упрёком бормочет, зачем-де забирался в самый-то зад. Тут нервы мужичонки окончательно сдают, он психует, истерично крича, что сами же базлали, чтоб дальше проходить, чтоб всем сесть, а теперь гундосят: зачем, зачем… Да вдругорядь он хрен пройдёт назад, как влезет – так и будет у дверей торчать шпинделем. Хоть вусмерть заоритесь все.

Развеселились, захохотали над ершистым мужичком. Это сняло напряжение. Женщина с цыплятами говорит, что хорошо они все здесь выпарятся, не надо будет в баню ходить. Пот струится по её лицу и шее, прилипли рыжие прядки волос ко лбу. Но позу ей удалось сменить и теперь стоять чуточку полегче.

В Андреевке и она с горем пополам выбралась из автобуса на волю, народ весь едет до Карпова. А ей шесть километров пешком шагать до своей деревни. Сойдя с дороги на полянку, она прежде всего цыплят проверила, несколько штук мёртвых. Всего – полсотни, как пассажиров в автобусе набито их в коробке, друг друга топчут. Она с ними наговаривает. Мёртвых выложила на траву. Чуточку передохнув, двинулась дальше. Места живописные, особенно, как вышла женщина на Пеньковскую гору, откуда – вид на заливные луга, реку в извилинах, за которой синеют сказочные хвойные леса.

Спустилась в долину. Когда-то здесь проходила хорошо наезженная дорога, теперь остались от неё лишь слабые намётки. Женщина идёт по подгорью.

Слева вид тоже привлекательный: скальные обнажения кряжа, местами поросшего кривыми медноцветными соснами, их цепкие корни, наподобие щупалец спрута, обвили камни, настойчиво, трудно, медленно врастая в трещины известняковых скал.

Далее дорога тянется по разорённой, вымершей деревне. Торчат из прошлогодней сухой крапивы – там остатки стены заплота, там столбы ворот, там стропила сгнившей конюшни. Несколько уцелевших домов зияют черными проёмами окон без рам.

Наконец, она вышла на шоссейную дорогу, сходящую с горы слева. Это по ней приезжал военкоматовский «уазик», на котором привёзли контуженого капитана-афганца, Якова Рогожникова, в его родную деревню Никитовку. Туда же идёт и эта женщина.

Мост. На нём стоит мужичок с удочкой, рыжая бородка клинышком. Это глухой. Он изо дня в день торчит с удочкой на мосту, будто сторож его. Молча кивнул женщине, когда поравнялась с ним.

Едва перешла мост, как от стада колхозных коров, пасущихся на лугу, подскакал на коне бородавчатый пастух.

– Галька! Сколь время? – спросил он громким криком.

– Полтретьего, Миша, – ответила она.

– А у меня часы встали. Вчерась, видно, завести забыл. Пьяной был, – признаётся простодушно Миша.

Его односельчане знают, что нет в природе такой спиртосодержащей жидкости, которую бы Миша не отведал. Другие бы на месте Миши давно загнулись, а его организм имел какие-то невероятные возможности переработки одеколонов, денатуратов, политур, даже ацетона… Что и удивляло всех.

Галя идёт дальше. Это она была когда-то невестой Якова, но ещё не видела его, на днях привезённого домой контуженным. Это её ребята стояли сегодня возле Якова, копающего землю. И приближаясь к дому своему, она с удивлением разглядывает, чего это тут нарыто-накопано вдоль дороги возле усадьбы Марии Сергеевны?

.

***

.

Магазин деревенский – обычная бревенчатая изба, крылечко которой забрано тамбуром. Над входом в тамбур вывеска из синих пластмассовых букв. Первой буквы – «П» – на вывеске нет, виден лишь её слабый силуэт, оставшийся на выгоревшей от солнца краске, и вывеска читается так: РОДМАГ.

Вдоль стены магазина – скамья, сооружённая из пары бакланьев (чурбанов) и брошенной на них старой половицы, на стене висит синий почтовый ящик. На скамье сидят бабы, это очередь, в магазин привезли товар: водку на ежемесячные талоны – две бутылки на человека, красные помидоры – впервые в этом году, по пять рублей за килограмм, конфеты-карандаши. Привезли мясо, но только ветеранам войны, по два килограмма в одни руки, и для них же тушёнку в жестяных банках. В магазине тесно.

– Мясо-то витиранам али нам тоже оторвётся? – интересуется дряхлая бабулька.

– Ветеранам, – отвечает отрывисто, с едва сдерживаемым раздражением продавщица, толстая, щекастая, молодая ещё, лет тридцати пяти.

– Мы уж не витираны, раз мантулили на колхоз, – обижается бабулька.

– Прибавилось ветеранов-то, стало девять человек теперь, – тоскливо сообщает другая покупательница со вздохом потаённой зависти.

В очереди в основном женщины, большинство из них старые, но возле двери толкутся нетерпеливо и мужики, прослышавшие о том, что привезли – наконец-то! – водку. Кто-то из них шумит, что мужиков сегодня надо льготно пропускать, без очереди.

Бабы возмущаются:

– Чёрта вам, пьяницам!

– Сами не меньше жрёте, – огрызаются мужики.

– Не ваше дело, мы тут с ночи пялим очи; постойте и вы, водка будет слаще.

– Она и так уж слаще некуда – десять рублей бутылка.

– Ничё, у спекулянтов и по тридцать берёте. К Ваське Брюханову гости вон приехали, так за неделю пятьсот рублей – будто в костре сожгли… Ведь с ума сойти, какие деньги высадили!

– Прижмёт, так куда деваться-то...

Под эту перепалку проталкивается неторопливо к прилавку мужик, сразу заметно, что «подвержен». Когда-то был он, должно быть, красавец, и теперь угасающее в морщинах лицо его не лишено ещё обаяния. Он говорит:

– Этим «витиранам» давно уж вымирать пора, а они всё прибавляются и прибавляются. Откуда только берутся? Как комары на болоте преют.

– Да это кто прибавился-то? – интересуется старушка, которая спрашивала, для кого привезли мясо.

Продавщица взвешивает на талон сахарный песок, полтора килограмма, подсыпает из совка в кулёк на скалку весов, глядя исподлобья на подрагивающую стрелку, и говорит:

– У Марии Сергеевны сын. В Афганистане служил, пришёл инвалидом, так вот он. Контузия у него, сказывала Сергеевна-то.

– О-о-о! – восклицает сочувственно старушка. – Вот горюшко-то где! Вот беда-а!

– Придурок-то этот! – уточняет с хохотом мужик, подбираясь настойчиво к первым в очереди. – На нём пахать можно. Он возле своей избы всё изрыл окопами, и уже к моим хоромам подкапывается.

– Витька, так это не к твоей ли бабе он подкоп-то ведёт!? – шутливо кричит тот, кто говорил, что мужиков надобно без очереди пропускать.

– А может, – соглашается Витька, принимая шутку. – Он и ребятишек моих вовлёк в это дело. Они как очумелые – к нему рвутся: в войну с ним играют. Вот ей-богу, бабы, не вру. Его надо поскорее в дом сумасшедших определять. Он же нас когда-нибудь спалит. Всю деревню пустит по миру, вот попомните слово моё. Жизни от него совсем нет. Вчера в четыре часа ночи выбежал за ограду и орёт на всю улицу: «К бою! К бою!» Бегает, орёт, какие-то команды орёт, фамилии. Я проснулся – думаю, американский десант на нас сбросили, хотел уж дедушкину винтовку за баней из земли выкапывать; едва-едва сообразил, в чём дело: приблазнило Яшке, что на нашу Никитовку напали враги. Да часа полтора и орал, припадок, видно, был у него. Весь сон перебил мне. Сергеевна-то вышла уговаривает его, а он её и не слушает. Ой, бабы, этот бесплатный концерт надо было видеть. Не-ет, надо Яшку в дом сумасшедших определять, пока не поздно. Точно вам говорю.

– Тебя, Витька, самого пора в дом-от сумасшедших, – ворчит недовольно первая покупательница, нахмуренная, сгорбленная, с палкой в руке.

– Вот те на! – деланно изумляется Витька. – Меня-то за что туда, Ленка? Я ведь пока не сумасшедший.

– Был бы не сумасшедший, так разве пил так-то водку.

Он отшучивается: поёт с ехидцей на неопределённый мотив:

– Ой, научи меня чему-нибудь хорошему! А плохому-то и сам я научусь! Я, Ленка, не пью, я – лечусь. После вчерашнего. – И видя, что продавец закончила расчёт с очередной покупательницей, он заискивающе тянет деньги и талон: – Валечка, пожалуйста, отоварь меня, сегодня сильно я тороплюсь. Работа у меня стоит. На ферме. Авария. Вечерняя дойка может сорваться. Дело государственное, сама понимаешь...

– Нажрёшься, какой из тебя работник? Еще одну аварию устроишь.

– Ну, Ленка, ты скажешь… Тебе только обвинителем в нарсуде работать. Моя работа меня знает. Я с ней, между прочим, тоже знаком. Друг друга не подводим. Верность – супружеская почти. Вот так! Спасибо, Валечка! В долгу не останусь! – заверяет он и сразу переходит на развязный тон: – Все видят, когда маленько выпьем. Но почему-то не замечают при этом, как мы обрабатываем больше тысячи гектаров земли, да ещё коровья двести голов кормами обеспечиваем и снабжаем. Навоз от них прудим. Никто не видит, никто не заметит. Спасибо не скажут. Тут не захочешь да запьёшь от обиды…

Из глубины очереди возмущается женщина:

– Бабы! Вы чё, не знаете Витьку, что ли? Он вам зубы-то заговаривает, а вы уши развесили. Как всегда, без очереди опять пролез! Совсем совести нет!

– Совесть, матушка, не зуб: гниёт – не ноет, – бормочет тихо, словно опасаясь, что её услышат, другая старушка, тоже с палкой.

Витька берёт обе бутылки в одну руку, зажав горлышки ловко между пальцами. Подмигивает очереди, протискиваясь теперь к выходу, шутит, «дирижируя» свободной рукой:

– Взял бы и конфеты-карандаши, да не шибко-то хороши. Под водочку, знаешь, что хорошо идёт? Красная рыба и чёрная икра! Хлеб маслом сливочным намажешь, а сверху – икорки. Вот это закуска!

– Губа-то не дура у тебя.

– Губа-то не ду-ура, – соглашается он охотно, – да в наш гастроном теперь даже килька в томате не заплывает. В других, видно, местах нерестится. – И с тяжким вздохом, страдальчески добавляет: – Вот опять придётся без заку-уски… А было времечко – поел я красной-то рыбки-и. Пое-ел.

– Ой, трепло-о!

– Чего – трепло! – возмущается искренне Витька. – Ты хоть знаешь, где я служил? На Тихоокеанском флоте! На Дальнем Востоке! Камчатка есть, слыхала? А там…Э-эй!

Он цвыкает презрительно губами и выбирается на улицу. На скамейке вдоль стены расположились те, кто не вместился в магазин, и те, кто уже отоварился, но ещё не ушёл домой. Погода замечательная, и люди не торопятся расходиться, майданят. Насиделись по домам за долгую зиму.

– В нашей деревне оперного театра нет! – восклицает картинно Витька. – Драматического – тоже. А почему каждый день идут трагедии – не пойму.

Он подсаживается к мужчине с тросточкой, у которого левая рука поджата к поясу и левая нога вытянута, не сгибается, парализован весь левый бок.

– Ну, как, Андрей, жизнёшка? – интересуется весело Витька.

– Да ничё-ё так-то… Утром проснулся – жив и радуюсь!

– Это хорошо, что радуешься. Сейчас оптимистов мало осталось. Мы с тобой, может, последние.

– На работу вот побрёл, да перекуриваю. Рано ещё, – докладывает Андрей.

– В караул?

– Ну. В гараж на дежурство.

– Я тоже. На работу.

– Отоварился? – собеседник косится на бутылки.

– Приходится, Андрей, – вздыхает горестно Витька. – Борьба с пьянством провалилась, как гнилой потолок на нашей ферме, вынужден вот снова в режим входить. Думаешь, просто это?

– Ха-ха-ха-ха! – хохочет протяжно и долго Андрей. – В режим, говоришь, входить? Ха-ха-ха!

– Ну, – подтверждает Витька с самым серьезным видом. – А ты уж теперь, наблюдаю, совсем не причащаешься?

– Совсем! Девятнадцать лет! Я, братка, своё высосал, пока баранку вертел, – Андрей приподнимает в подтверждение трость и добавляет с гордостью: – Литр когда-то выдерживал, до инсульта.

– Да. От неё добра не жди, – соглашается цинично Витька, выставляя вожделенные бутылки напоказ. И произносит, уйдя мгновенно в себя: – Влага забвения. Да.

– Влага забвения? – повторяет заворожённо Андрей и снова смеётся.

– Ты, Андрей, историю-то эту слышал? – интересуется Витька.

– Какую?

– А как два коммуниста перед партсобранием на сто рублей поспорили?

– Не-ет, не слыхал, – повёл дважды головой Андрей.

– Тогда слушай, расскажу коротенько. Если закурить дашь, – ставит сходу Витька условие. – А то пересохло в горле, пока в очереди стоял.

Андрей неохотно достаёт пачку сигарет «Прима», медленно протягивает Витьке, тот берёт сразу две, одну закладывает за ухо, другую прикуривает, жадно затягивается и начинает рассказывать:

– Спор у них вышел, значит, такой: один другому говорит: я в середине собрания встану и громко спою: «И за бо-орт её броса-ает в набежа-авшую волну…» Знаешь ведь эту песню-то, про Стеньку Разина?

– Ну, как же, слыха-ал, конечно, – отвечает Андрей с интонацией возмущения и даже некоторой обиды.

– Если, говорит, не пропою – сто рублей тебе отдаю, если, говорит, пропою – тогда ты мне гонишь стольник. Тот, значит, подумал-подумал и согласился. Не поверилось ему, что товарищ на партсобрании, понимаешь ли, запоёт. Всё-таки партсобрание, сам сообрази, не церковная служба.

– Конечно, дело серьёзное, – соглашается деловито Андрей.

– Началось, значит, собрание, идёт. Тот мужик, который петь пообещался, тихо сидит. А другой-то елозит, как глист на вязальной спице. Беспокойно ему: чёрт его знает, а вдруг, и верно, товарищ запоёт, перестройка ведь, всего можно теперь ожидать. Сто рублей всё же крякнут, не селезень на заборе. Десять пузырей водки, считай. Перешли, значит, ко второму вопросу. О хозрасчете, что ли. Или об ускорении с эффективностью. Который волновался, стал успокаиваться, видит, что товарищ его петь не будет, боится. Про себя-то ещё подумал, должно быть, что бздиловато, мол, тебе, дружок. А тот – понимаешь? – вдруг встаёт и во всю матушку орёт: «И за борт её бросает в набежавшую волну!..»

Андрей закатывается в хохоте, долго ржёт взахлёб. Другие, кто слышал, тоже весело смеются. Только Витька держит совершенно серьёзный, и даже безучастный вид.

– У всех, ты понимаешь, челюсти отпали – во! – продолжает Витька, довольный произведённым эффектом. – И пучки выше бровей вылезли. Секретарь парторганизации, правда, не растерялся…

– Так, может, бес вроде нашего Петра Александровича, – вставляет возбуждённо Андрей.

– Вот-вот, именно такой! Спрашивает он: «Иван, что с тобой? Не вызвать ли психбригаду?» А тот спокойно так отвечает: «Извините, дорогие товарищи коммунисты, задумался маленько». Вроде как, понимаешь, вздремнул. Ну, извинили, куда деваться. Секретарь только посоветовал, чтоб не задумывался больше. Хорошо, говорит, что не тридцатые годы, не Сталин, а Горбачёв, а то бы, говорит, за такую задумчивость сразу назначили десять лет на размышления.

– Проспорил, выходит, тот ему сто рублей?

– Проспо-орил, это ты, Андрей, здорово угадал. Точно! Ты случайно не заметил, куда Серёга Лумпов пошёл?

– Нет, не видел. Топтался он тут, потом не стало. А вот куда пошёл, не скажу. Просто не обратил внимания.

– Ладно, наверное, в пожарке. Схожу к нему, ревизию сделаю. Лето нынче жаркое будет. Надо, чтоб пожарная техника – от одной мысли заводилась. Помпу проверю.

Андрей опять хохочет, повторяет восторженно:

– От одной мысли?! Во как!

Витька встаёт и уходит.

– Витя! – кричит ему вслед Андрей. – Интересно, отдал он ему сто рублей-то?

Витька на мгновение приостанавливается, задумчиво разводит руками:

– В газетах про это я ничё не нашёл.

Андрей заходится новым приступом смеха на его ответ.

– Вот лешак! Ну и процимба-ал! Откуда только берёт он это всё, артист! – бормочет восхищённо Андрей.

.

***

.

Дом Марии Сергеевны. К нему идёт через дорогу, от своего дома, Галя, женщина, которая везла цыплят в коробке. Она бросает взгляд в сторону реки, там по дороге катит жёлтый молоковоз, сворачивает к ферме. На мосту чернеет фигурка глухого рыбака. Галя переводит взгляд на вырытые окопы, ходы сообщения и капонир; сделано всё основательно, аккуратно. В капонире стоит старая телега, одного колеса на ней нет, и под ось подставлен чурбан, на телеге ящик, к которому прилажена короткая жердь, надо полагать – пушка, а телега, видимо, означает бронемашину.

Галя скорбно покачивает головой и движется дальше. Возле ворот останавливается, с любопытством смотрит на скворечник; из него торчит головка желторотого скворчонка, сам он пока серый.

Галя заходит в дом. Здоровается. Мария Сергеевна встречает её печальным измученным взглядом. Яша сидит на кухне за столом, торопливо хлебает из тарелки суп.

– Яшенька, да не спеши ты Бога ради! – просит мать.

– А что там сегодня на второе? – спрашивает он, не обращая внимания на вошедшую Галю, которая старается не смотреть на него.

– Картошечка жареная, – отвечает мать.

– Что-то совсем перестали варить гречневую кашу, – замечает он. – И плов не готовят.

– Крупы, Яша, нет гречневой, и рисовой нет, – разводит беспомощно руками мать.

– Крупы нет, – повторяет Яков и озабоченно хмыкает. – Опять, наверное, прапорщик загнал её в кишлак за самогонку-кишмишевку. Его, стервеца, давно пора отдавать под трибунал. Кажется, доберусь я до него, – обещает он, стуча громко ложкой о миску.

Улучив подходящий момент, Галя подавленно и тихо обращается к его матери:

– Мария Сергеевна, не выручите вы меня деньгами? Двадцать рублей до получки одолжите, пожалуйста. В магазин сегодня помидоры красные привезли, говорят; охота ребятам купить. Свои-то когда ещё поспеют. У меня деньги были, да… – машет она со вздохом рукой, чувствуется, что-то не договаривает, и сразу перескакивает на другое: – Я тут недавно за цыплятами ездила в город, издержала последние…

– Купила? – интересуется безучастно Мария Сергеевна.

– Ой! – восклицает Галя. – С дракой. Нынче за ними что-то людей, людей… Как перед голодом. Невиданно. Не понаглела бы, так не купить бы, – признаётся она. – А как? Топчут друг дружку, будто сумасшедшие, – оправдывается она.

– Сейчас дам, – обещает Мария Сергеевна. – Яша, не спеши, спокойно ешь, – вновь просит она сына и проходит в горницу, достаёт из верхнего ящика комода кошелёк.

– Спокойно некогда, – возражает он. – До наступления темноты надо присмотреть местечко для секрета. Я должен проследить лично. Разведка опять тревожные сведения донесла… Не имею права их раскрывать! – заявляет он категорично, будто у него хотят вызнать секрет. – Мама, я прошу тебя – поезжай-ка ты домой. Беспокойно мне что-то за тебя. Не надо было, думаю, приезжать сюда.

При этих словах Яков перестаёт есть и поворачивает голову в сторону матери, на лице его выражение беспокойства, озабоченности.

Лицо матери тоже перекашивается страдальческой гримасой. Прикусив губу, она некоторое время молчит, преодолевая себя перед посторонним человеком, потом произносит с расстановкой, обречённо:

– Хорошо, Яшенька, скоро уеду.

В её словах Галя невольно улавливает второй, жутковатый смысл; она испуганно подносит руку ко рту, словно зажимая его.

Мария Сергеевна выносит двадцать рублей, даёт соседке, провожает её за ворота.

– Видишь, Галина, какое горюшко! – жалуется она и плачет. – Не понимает он, что дома. Думает, это я приехала к нему в Афганистан. Постоянно выпроваживает меня домой. А у меня эти слова сердце разрывают. И такой беспокойный. Час-два вздремнёт и – снова на ногах. И так круглые сутки. За эти две недели я так вымоталась, так устала, ты не можешь представить. У меня сердце даже заболело.

Она долго молчит, вытирая тщательно слезы. Галя не уходит, ждёт, чувствует, что не всё ещё сказано ей соседкой. И верно, Мария Сергеевна задумчиво произносит:

– Если бы ты вышла за него замуж, может быть, всё сложилось бы иначе?..

И хотя в интонации соседки нет упрёка, Галя от её слов болезненно вздрагивает, мучительная судорога пробегает по её лицу, она делает протяжный, виноватый вздох, но ничего не говорит в ответ. Мгновение они ещё стоят молча, не глядя друг на друга, опустив головы. Затем Галя медленно поворачивается и уходит.

.

***

.

Уходит, и наволакиваются на неё воспоминания. Они с Яшей школьники старших классов. Дружат, балуются-играются, целуются. Яша поступает в военное училище. Она провожает его, он выпрашивает обещание ждать его, писать письма. Она это легко обещает. Яша уверяет Галю, что сам он будет писать ей каждый день, однако в училище не получается каждый день сочинять письма. Об этом она читает в одном из его посланий, где он оправдывается: не хватает-де времени, чтоб сдержать своё слово – писать ежедневно, уж очень большая учебная нагрузка, о которой он и предполагать не мог, пока дома жил.

Так проходит год, два проходит…

Во время его отпуска они постоянно вместе. Но при последнем их свидании Яша замечает, что Галя какая-то унылая, однако не может он понять, что просто настала пора ей замуж выходить. Природа заговорила в девушке властно, душа её и плоть её тоскуют и томятся уже сознаваемым и потому неодолимым влечением к близости.

А наивный Яша, чувствуя раздражение любимой, не понимает, что своими поцелуями, объятьями лишь разжигает в ней это неудовлетворённое влечение и мучает её. В тот прощальный вечер Галя не выдерживает и, отстраняясь резко от его очередного объятия, бросает с ядовитой подковыркой: «Ты же у нас на книжках воспитан, возвышенный... А нам чего-нибудь попроще бы…» – «Чего?» – спрашивает он в растерянности. Галя усмехается нервно: «Под гармошку поплясать… Частушек попеть… На сене поваляться…» Но до простодушного Яши даже такие прямые намёки не доходят.

Конечно, Галя ценит его за чистоту, дорожит им, интуитивно чувствуя, что такие юноши в жизни редкость. Но всё же Галя с Яшей заметно разные люди по своей устремлённости: она более земная и практичная, он – и журавлём в небе доволен.

Яша уехал в училище, на последний курс, не сумев развеять холодок отчуждения, правда, вежливого отчуждения, которое наметилось между ними.

А осенью пришёл в Никитовку со службы на флоте Витька Окунцев. На нём очень необычная для их деревни форма. Бескозырка заломлена набок, на широкой спине развеваются длинные ленты в золотых якорях. Брюки клёш. На груди видна полосатая тельняшка. Красавец парень. Весёлый, остроумный, чувствуется – повидал мир человек. Галя им очаровалась. И он в клубе (куда же ещё собраться вечером никитовской молодежи?) заметил и выделил именно Галю. Удивился ею, смутил сердце простыми словами: какие-де повырастали тут невесты неотразимой красоты, пока он три года тихоокеанские просторы вспенивал. Последнее слово Витя произнёс как-то необычно – вспэнивал.

После танцев он пошёл провожать Галю, она не отказала; ну, разве не лестно, когда рядом с тобой на зависть всем девчатам шагает моряк, первостатейный парень на деревне. Раз проводил, другой…

И сразу оказалось, что в делах любви Витя поопытнее Яши несравнимо. Стихов он Гале не читал, однако слова говорил такие изощрённые, что голова от них кружилась помимо воли, сопровождал их всегда выходками смелыми, шокирующими, правда, не наглыми, а ласковыми, и неизменно приятными… Под упрёками совести Галя пыталась какое-то время сопротивляться себе, думала о Яше, но…

«Ах ты, сокровище моё сладкое!.. Кошечка ты моя пушистая!..» – шептал он над нею уже в новогоднюю ночь… Галя таяла от его слов и волнующих бережных прикосновений так, что весь мир, весь космос в этот миг сжимался сладостно до размеров её сердца, и она не могла сдерживать упоительных стонов, иначе бы сердце разорвалось…

Свадьба, медовый месяц. Праздник любви, торжество плотских утех. Время радости, счастливое время для Гали, она расцветает и вся сияет, и вся светится. Галя ни о чём не жалеет. А Яша, когда узнал о её замужестве, пережил настоящую трагедию. Он в это лето даже в отпуск не приехал домой, подался куда-то с друзьями отдыхать.

Потом время полетело. Родился ребёнок. Семейные заботы, женские хлопоты втянули Галю, как в мощный водоворот. Дети посыпались один за другим, в серой и однообразной деревенской жизни муж её, Витя, скоро втянулся в пьянство. Мелькают однотипные картины одна за другой: дети, стирки, стряпня по хозяйству, чугуны, горшки, уход за скотом, навоз, сено, дрова, огород – так жизни книга перелистана до теперешнего дня.

.

***

.

Магазин. Опять очередь, опять народ на лавочке вдоль стены. На стене, рядом с почтовым ящиком, на видном самом месте – афишка корявенькая, обычный листок писчей бумаги:

.

8 июня приезжает видеосолон

в 21 фильм ужас

в 23 эротика

вход 1 рубль

.

Плата за вход равна стоимости пяти буханок хлеба, о котором беседуют женщины:

– Пёк бы его, свой-от хлебушко, так дрожжы-те где?

– Дрожжы на сторону, Татьяна, уплывают. Своим да нашим. Зойка вон брагу на чём ставит, где берёт?

– Это не наше дело, – отворачивается подчёркнуто демонстративно костлявая невысокого роста бабёнка, на измятом лице которой – печать пристрастия к спиртному. Она стоит, широко (не по-женски) расставив ноги, в сером застиранном до белизны хозяйственном халате, имевшем когда-то чёрный цвет. Помолчав, говорит: – Я тут пробовала на опаре пекчи: короваи вышли, как доски, хоть кринки со сметаной закрывай – уж ни один кот не сдвинет.

Бабы хохочут.

– Ак чё, не так ли чё? – вопрошает их насмешившая.

– Да-а, – вздыхает одна из старушек.– Мы летом как в оккупации живём: день-деньской просиживаешь возле этого магазина из-за хлебушка, ждёшь, когда привезут, ни дела, ни работы… И ушёл бы, так без корочки останешься, расхватают.

Приближается Витька Окунцев. Он бегло смотрит на тех, кто уже отоварился, взгляд его задерживается лишь на ветеране войны, у которого в сетке баночки со сгущённым молоком. Угрюмо примащивается на край скамьи, рядом с ветераном, вынимает мятые сигареты, закуривает.

Сегодня Витька непривычно молчалив и сосредоточен. Облокотясь о колени, свесил между ними вялые кисти рук, понуро и задумчиво сгорбился. Видно, что страдает мужик.

За ветераном две старушки беседуют между собою; одна, глуховатая Тася, рассказывает громко другой, Лизе, о своих хворях, жалуясь, что и то болит, и другое болит, и суставы ломит, как жерновами крутит, и изжога замучила. А от врачей толку не-ету…

Невесело думая о чём-то своём, Витька невольно слушает их разговор. Вдруг он встрепенулся и говорит:

– Тася, а ты встань пораньше, до третьих чтобы петухов, распахни двери оградные настежь, заголись, выставь в них своё орудие, пёрни и скажи: «Полетите вы, все хвори и боли мои, по белу светушку, а ко мне больше не приставайте!» И выздоровеешь.

Тася замерла, вытянув шею, смотрит на Витьку и слушает его серьёзно. Остальные люди смеются. Она задумчиво произносит:

– Вот говорит человек – и никогда не поймёшь: то ли говорит правду, то ли врёт.

– Это Михаил Сергеевич Горбачёв так-то говорит, а у меня только правда.

– Ой! Хлыстун!

– Хлыстун. Хлыстуны это секта есть такая. А я православный христианин, каким мамка родила.

– Тебе, Витя, только лектором в райкоме партии работать, ездил бы по колхозам, брехал, как бобик, – советует ветеран.

– Ты знаешь, Маркелыч, а я ведь чуть было не выучился на «бобика». Послали меня в высшую партийную школу в Свердловск как молодого коммуниста…

– Когда это?! – изумился ветеран.

– Да было дело… Лет двенадцать назад. Примерно так в семьдесят шестом году.

– Ну и чего не кончил? – поддела ядовито Тася.

– Бросил вовремя. – Витька вздохнул протяжно и горестно. – Был там у нас в группе один из…Не помню, откуда!.. Из Большой Сосновы, что ли?.. Ну, до того похабные с матюгами анекдоты рассказывал без передышки… Я послушал, посмотрел, и – айда оттуда. Вот он, наверно, теперь лекции-то читает где-то ездит… Чем нынче торгуют? – меняя тон, переключился Витька с показным безразличием, обращая свой вопрос к ветерану.

– Водку привезли, хлеб, пряники, газировку, – чеканно перечисляет ветеран, отстраняясь несколько и глядя на Витьку оценивающе.

– Во! – Витька резко вскидывает руку с вытянутым указательным пальцем. – Пряники с газировкой – это хорошо! Давно не было. Ещё бы халвы привезли и совсем жить можно. А мне, – вздыхает он притворно, – придётся, видно, опять водку брать. Правда, что привезли? Не шутишь? Что-то в народных массах о таком событии не слышно было, иначе бы взволновались… А тут что-то не штормит.

– Правда, – подтверждает ветеран серьёзным тоном.

– Тебе верить можно, Иван Маркелыч, – одобрительно кивает Витька. – Верю!

– Голодной куме – всё хлеб на уме, – подалась вперёд одна из старушек, Лиза, чтоб видеть Витьку. – Ты, Витька, кажной день пьяной, где ты только десятки добываешь?

– Печатаю! – отвечает он без заминки.

– Ладно, что печатаешь, так ведь семья у тебя. И не малая.

– Семья выпивке не помеха, – парирует Витька невозмутимо.

– Да уж… – смешалась бабушка. – За водочку-то вы и души свои окаянные позакладываете.

– Во! Это ты, тётка Лиза, верно подметила. Реплика хоть и с места, но в протокол уместна, – говорит он шутливо, не обижаясь. – Ты про Усть-Турку-то слышала, какая там страшенная история случилась из-за этой проклятой водки?

– Никого я не слыхала, поди ты, – отмахивается старуха.

– Зря, – произносит укоризненно Витька. – Вот послушай. Это назидательно! Ровно три года не завозили там водку в магазин. Из-за «Указа», значит. По борьбе-то с пьянством. А в этом году, после посевной, разрешили открыто поторговать. Ну, продавец радёшенька – выручка. Тракторную тележку нагрузила на базе «огненной воды» и привезла в свою деревню, стала народ отоваривать. Тоже, конечно, по талонам, как у нас. Мужики на радостях сбежались со всей деревни. И картошку, говорят, садить бросили. Очередь заняли. Всё за пятнадцать да за пятнадцать километров приходилось гонять на чём попало, а тут – дома. Праздник всенародный, считай… ну, почти – как Пасха в старое время. Только что без свечек да без крестного хода.

Он повёл рукой, показывая на разорённую церковь, которая хорошо видна от магазина.

– Кого ты и мелешь, Витька! – возмущается ветеран. – И какой же в Усть-Турке крестный ход – деревня-то татарская!

– Ну ладно, сам не болтай, слушай, националист, – хмурясь, поддевает Витька ветерана за его реплику. – Научи меня чему-нибудь хорошему, а плохому-то и сам я научусь, – говорит он слова, которые уже произносил прежде, но на сей раз прозой. – И вы представляете, бабоньки, народ в очереди жмётся-давится, а в эту пору в деревне как раз пожар случился. Ребятишки пакостные воспользовались тем, что отцы в магазин сбежались, и решили первый раз в жизни спокойно покурить. Дружно забрались на сеновал… Да заронили. А было в тот день ветрено. Говорят, смело шесть домов одним сполохом, как мух кобыльим хвостом.

Он помолчал, давая слушателям переварить сказанное, потом завершил тем, ради чего и затеял рассказ:

– А из очереди за вином ни один мужик не вышел! Ни один. Во как «Указом»-то нас устряпали.

– Да ты чё! – восклицает старушка и смотрит на него недоверчиво. – Не свистишь ли?

– Ты, тётка Лиза, слыхала ли, чтоб Виктор Михайлович когда-то соврал хоть слово, – спрашивает рассказчик и допытывается настойчиво: – Не слыхала?

– Да, вроде, не слыхала, – признаётся та в замешательстве.

– Ну вот! – произносит он с удовлетворением. – Мне доверять можно. Ты мне десяточку до завтра не доверишь ли? А то талончик-то махонький, считай – марочка почтовая без конверта, долго ли потерять его… Надо срочно отоваривать, пока цел!

– Ой, хитёр! Ну и жук! – смеётся женщина. Потом серьёзно говорит: – Нет, Витенька, у меня нету.

– Вот ты старушка, вроде, всем хорошая, и верующая, но скупая. Это ведь грех. Большо-ой грех! Не думаешь, что когда-нибудь и помирать придётся. А там, – он показывает пальцем кверху, переходя на вкрадчивый тон, – за всё-ё ведь спросят. За всё ответ дашь.

– Нет у меня, ей-богу нету! – оправдывается смущённая таким неожиданным подходом старушка. Вдруг спохватывается радостно: – Так Валя ведь всё равно не продаёт водку-то.

– Как… не продаёт? – нахмуривается Витька, будто споткнувшись, раздосадованный такой неожиданностью.

– А председатель не разрешает продавать. В колхозе послезавтра гулянье массовое. Приберечь и велел до праздника…

– Массовое гулянье?! – изумляется он. – Это – хорошо. Но почему же я не проинформирован? Это вот – бардак. Придётся начальнику выговор делать. Послезавтра? А число-то какое у нас будет?

– Двенадцатое июня одна тыща девятьсот восемьдесят восьмого года, – обстоятельно сообщает ветеран.

– Вот за что уважаю тебя, Маркелыч, – за твою военную точность! – хвалит Витька старика. – Тебе бы только в разведке служить.

Тот польщён. Улыбается, глядя прямо перед собой куда-то в даль, над крышами домов, в простор неба…

– Там и служил, – говорит он молодцевато.

– Слушай, – тревожится Витька, – так деньги ведь должны тогда завтра дать, одиннадцатое же число. С этой пьянкой всё в голове перепуталось, пора бросать. В последние дни угарно было как-то, ох угарно, – трясёт он медленно головой с видом невыносимой усталости.

– Надо бросать, надо! – энергично советует старушка. – А то парень ты шибко хороший, но пьянка тебя довела.

– Да? – Витька задумывается. – Хм. А-а… Ты почто так, тётка Лиза, считаешь?

– Тебе сколь годов? – спрашивает она.

– С пятьдесят второго, так вот сама считай, сколько, – говорит он, будто бы не помня, сколько ему лет и затягивая ответ, чтобы вспомнить и подсчитать. – Тридцать шесть, выходит. Годов-то мне уже мно-ого, – говорит он горестно, с тоскливым вздохом, – это я только выгляжу молодо.

– Да кого городишь! – восклицает старушка с притворным удивлением и одновременно с наигранным возмущением. – Седой уж весь! А сморщился, как дед. – И добавляет с иронией: – Мо-олодо.

– Ну, так – я уж четырнадцать лет замужем!

Он смеётся своей шутке, которой не разобрала старуха, и продолжает:

– Между прочим, тётка Лиза, седина – это признак благородства и мудрости. А морщины мои от нелёгкой трудовой жизни. Да и душой-то пережито ведь немало…

– От пьянки! – тычет решительно пальцем вниз ветеран. – От пьянки!

– А иди ты к… крестиком вышивать! – огрызается беззлобно и негромко Витька, сморщившись, словно от назойливой мухи отмахивается. Лицо его вновь принимает угрюмо-озабоченный и страдальческий вид. Он размышляет вслух: – Если деньги не дадут, какое, на фиг, гулянье у них получится. Мужикам выпить будет не на что. Комсомольская безалкогольная свадьба. А водка – пропадёт. Вальке придётся опять порчу списывать. Снова убытки государству. Откуда ж мы хорошо будем жить, посудите? Надо жаловаться куда-то. Нельзя так дальше жить!

– А вот двадцать восьмого начнётся девятнадцатая партконференция. Поезжай да выступи, – советует язвительно ветеран.

– Я бы, Маркелыч, выступил… Да с Горбачёвым-то у нас, понимаешь ты, программы оказались разные, – отвечает сквозь зубы Витька. – Меня из кэпээсэсии потому и выперли…

– Завтре дадут, – успокаивает доверительно Витю тётка Лиза. – Бухалтерша тут была, я слышала, как у неё спрашивали, будет задержка или нет. Она сказала – не будет, завтре дадут. Не будет задержки.

– Во! Эт-то уже теплее, – взбодрившись, выпрямляется Витька, подтягивает живот и ладонями энергично и торжественно выбивает на нём барабанную дробь. – У меня жена вон чуть с ума не сходит, когда у неё бывает задержка-то…

– Это уж не «Указ» виноват, – вновь вкручивает своё мнение раздражённый ветеран.

– Чего? – хмурится на него непонимающе Витька.

– Не «Указ», говорю, виноват. Не он укатал вас. Это говорит о том, что спились вы вдрызг, что дороже водочки нет у вас ничего. Хоть всё на свете сгори! Меня, помню, мать на войну провожала, собралась родня, мать чекушку выставила – всё питьё…

– Скуповатая, видать, матушка-то была у тебя…

– Нет! – возразил резко ветеран. – Тогда не принято было. А вы уж проспиртовались насквозь!

– Нуда, – морщится болезненно Витька. – Вот я вижу, у тебя в сетке-то, Маркелыч, не сгущёнка ли?

– Сгушшонка, – подтверждает уверенно старик. – Мне как инвалиду войны – полагается!

– Я бы вместо водки тоже, – Витька передразнивает: – «сгушшонки» купил. Думаю, ребята мои от неё не заревели бы. Но мне – крендель, а не «сгушшонка», – зло осклабившись, он показывает кукиш, резко вытолкнув руку с ним вперёд, вырисовывая им круги перед собою. – Ребята вырастут – и не попробуют. Вот и приходится капли забвения принимать. Так, скажи мне, за хера вы воевали-и? – сквозь зубы презрительно добавляет: – Продались за сгущёнку, так помалкивали бы. Ветераны. Ве-те-ра-аны!

Он презрительно и смачно сплюнул перед ветераном в пыль, нервно встал. На скамейке все напаряжённо смолкли.

– Ух-ух! Хер-рой! – произнёс тоже презрительно и утробно старик.

– Чё захрюкал-то? – глянул на него зло Витька через плечо.

– Иди-иди, давай! Алкоголик. Не хватило, так поищи ступай, а не злобствуй, – посоветовал обиженный ветеран.

Витька закряхтел.

– Ну, Маркелыч, был бы ты не старик, я бы тебе преподал тогда урок японской вежливости, – проговорил он, едва сдерживаясь; желваки его вздулись и стали перекатываться по скулам. Задыхаясь, чувствуя, что вот-вот сорвётся, он быстро пошёл прочь. Запел принуждённо свою неизменную присказку: – Научи меня чему-нибудь хорошему! А плохому-то и сам я научусь!

Ветеран, взъерошено и тоже нервно, приподнимая и опуская обратно на землю сетку, которую держал между ног, так что банки позвякивают, провожает его злобным взглядом. Он небрит, одет неряшливо, фуражка засалена, ширинка расстёгнута.

– Если бы не старик я был, – ворчит он, однако Витька уже не слышит его угрозы, – я бы тебе урок-то сам подал, сложил бы кости твои в мешок! С-сопля! Я когда в войсковой разведке служил, четырнадцать молодцев не тебе чета с немецкой стороны приволок… Пока не получил тяжёлое ранение…

Ветеран долго не может никак успокоиться.

В скверике за дорогой – скромный памятник павшим в боях за Отечество, на плитах из бетона с мраморной крошкой выгравировано пятьдесят три фамилии погибших в годы войны односельчан: семьдесят шесть процентов молодых мужчин не вернулись в деревню Никитовку. С 9 мая, уже месяц, висит зацепленный кем-то за угол плиты скромный веночек искусственных цветов, выгоревших на жгучем весеннем солнце.

.

***

.

Солнце на закате. Давно прогнали по улице стадо деревенских коров. Пыль, поднятая копытами, осела давно на траву и дорогу. Задумчивый тихий вечер, начало лета, тепло и благодатно. Молодо зеленеет всё: трава, деревья. Но пашня огородов ещё черна, картошка, недавно посаженная, пока не взошла.

Возле дома соседей Марии Сергеевны – Окунцевых, за дорогой, ребятишки умиротворённо ползают на коленях под окошками, в куче песка у них понастроены дороги, мостики, гаражи из щепочек, гроты. Они самозабвенно воспроизводят губами урчание и катают машинки по песчаным дорогам, перевозят с места на место камушки, деревянные чурочки.

На перекрёсток из-за углового дома выходит их отец, Витька. Он пьян вдрызг, едва держится на ногах, качается, идёт к своему дому. Поёт. Поёт хорошим голосом, задушевно:

.

Последний нонешний денёчек

Гуляю с вами я, друзья!

.

Глаза Витьки прикрыты, он погружён в песню, не смотрит ни под ноги себе, ни по сторонам. Идёт, как заводной, на ощупь. Останавливается, замирает, затем левая рука медленно поднимается, согнутая в локте, ладонь кверху, пальцы растопырены, таким образом он помогает песне, на лице его отразилась невыносимая мука:

.

А завтра утром, чуть светочек,

Заплачет вся моя семья!

.

По щекам его текут слёзы.

На песню выходит из ограды и останавливается у ворот его жена, Галя.

– Господи, каждый день одно и то же – «последний денёчек», – говорит она голосом, полным страданья. – Сдох бы уж лучше, что ли… Ребята, убирайтесь-ка давайте отсюда, с глаз долой, – советует она детям и ждёт. Витька не заметит её за палисадником, за кустиком акации, и она не торопится уходить, видя, что приближается он неспешно.

Чумазая детвора, подхватив свой автопарк, гуськом тянется в ограду; ребята стали тихие, присмирели, как перед большой чернотучей грозой.

– Давайте в огород, – советует мать, оглянувшись на них.

Они покорно проходят через двор в открытые настежь двери огорода. Напряжённая Галя беспокойно ёжится, вытягивает шею, смотрит, где там Витька, произносит неприязненно:

– Шарашится, как… корова перед отёлом.

Она и сама убирается в ограду, прикрывает калитку.

.

Заплачет мать моя старушка,

Заплачут сёстры и отец,

Ещё заплачет дорогая,

С которой шёл я под венец!

.

Витька заканчивает песню перед самым домом. Замирает. Какое-то время стоит неподвижно, как будто в задумчивости. Затем поднимает голову, оглядывает пространство кругом себя, подключаясь к внешнему миру. Взгляд его натыкается на укрепления, нарытые соседом Яковом.

– Та-ак, – крякает Витька тоном задирщика. – Оборона Сталинграда продолжается. Ни шагу назад! Кто шагнёт не вперёд – расстреливать на месте как предателя родины! Патронов не жалеть! Что-то я не вижу говнокомандующего. Увёл, фраер, войска в психическую атаку?

Он икает, валится тяжело на скамейку возле палисадника и кричит:

– Галька, стерва! Иди сюда! Валюту тебе принёс!

Достает из кармана деньги: десятки, пятёрки, трёшницы, небрежно и неровно согнутые пополам, мятые, без кошелька. Он потрясает ими:

– Заткнись, ведьма! Виктор Михайлович хорошую шабашку провернул.

И снова прячет деньги в карман. Опять запевает, но уже без вдохновения, тускло:

.

Последний нонешний денёчек

Гуляю с вами я…

.

Песня расслабленно гаснет, обрывается, зевая, он что-то невнятно ещё бормочет какое-то время, но клонится, съезжает на лавочку боком, отключается и засыпает.

.

***

.

Дом Марии Сергеевны. Скворечник, на котором сидит ворона и надрывно каркает. Скворцов не видно.

Яша с лопатой в руках подравнивает свои окопы, выбирает со дна землю, осыпанную бегавшими тут ребятами. У него вырыты уже по обеим сторонам дороги не очень длинные траншеи в рост человека, по всем правилам военной науки, с пулемётным гнездом, с сектором для обстрела. Для маскировки понатыканы увядшие ветви, сухая полынь. Возле дома, рядом с баней, капонир, в котором по-прежнему стоит телега без колеса. Яша неутомимо ходит по укреплениям, размахивает руками, сам с собою наговаривает, отдаёт придирчиво распоряжения, отчитывает своих воображаемых подчинённых, и сам же исполняет свои приказы. Поправляет маскировку.

Время от времени в распахнутых створках окошка беспокойно появляется Мария Сергеевна, неусыпно наблюдающая за сыном. Но Яков ни на шаг не отходит никуда от дома, от своей обороны. Изо дня в день он занимается только своим опорным пунктом и ничто не может его отвлечь от этого. Какая-то жуткая ежедневная игра взрослого ребёнка, от которой пробегает невольно мороз по коже.

Иногда кто-нибудь из любопытных жителей деревни приходит сюда специально поглазеть на Яшу и его труды; он, вроде, не обращает внимания на посетителей, но из поля зрения, похоже, их не выпускает. Бдительная мать оберегает его от контактов с такими односельчанами, считая, что любопытство их нездоровое, и лишь соседским ребятишкам дозволено встречаться с Яшей беспрепятственно.

С холмика от Яшиных укреплений видно, как на берегу реки, левее моста, на лужайке проходит сегодня массовое гулянье: чёрным ползучим пятном там роится, копошится народ.

Если отправиться туда, то в пути можно увидеть на пастбищном лугу стаю скворцов: одни чёрные – их мало, это взрослые, другие серые – их много, это молодые скворчата. Поставив птенцов на крыло, родители увели их в луга и поля на откорм до осеннего отлёта. Птицы неутомимо расхаживают по короткой траве, кивают непрерывно головками: ловят кузнечиков, букашек, мух… День солнечный, на нежно-голубом небе висят редкие-редкие пронзительно-белые клочки неподвижных облаков. Одни незаметно истаивают, исчезая, другие незаметно появляются, увеличиваясь, нарастают.

На лугу, где собрались люди повеселиться, в двух ларьках, сколоченных кое-как из плохих корявых досок, торгуют водкой на талоны и газировкой, ещё кой-какими залежалыми продтоварами, вроде закусочного салата из смеси овощей, по виду весьма напоминающей рвотную бяку…

В одном ларьке – продавец из Никитовки, полная и тугая Валька, в другом – худая, тощая, как обгрызенная селёдка, молодая женщина; шея жилистая, глаза наглые, по-гадючьи холодные. И ярко, вызывающе накрашенные. Она из соседнего села. Продавщицы маются от безделья, лениво переговариваются. Нет товаров, нет и очереди, лишь изредка подойдёт кто-нибудь отоварить прибережённый водочный талончик…

Ещё утро, но солнце уже ощутимо припекает, ветра нет, тихо, пока просто жарко, но скоро станет знойно. Место голое, ни деревца. Народ выпивает, а закусывает тем, что захватили из дома. Проходит убогая коллективная полевая пьянка. Под мост бегают в туалет. На мосту неизменно стоит с удочкой глухой Никола. Он удачливый рыбак, у него будто призвание к этому занятию, ему известны многие секреты и тонкости своего дела, и крупная рыба клюёт на его наживку даже там, где другие и малька поймать не могут.

На лужайке стоят вразброс несколько мотоциклов, пара легковушек, два грузовика, валяются как попало велосипеды (это техника пацанячья). Между ларьками и берегом реки вкопаны наспех два неошкуренных столбика, на них натянута видавшая виды драная волейбольная сетка. Здесь режутся в волейбол, деревня на деревню.

В тенёчке грузовика, возле разостланной на земле газетки сидят два ветерана, распивают водку, обсуждают массовку, что негде укрыться от зноя, что даже туалета нет; они вспоминают, как лет тридцать тому назад массовые гулянья были большими, многолюдными, что не две деревни и одно село съезжались, а уж с десяток-то – как пить дать. Были весёлые праздники с богатой торговлей промтоварами. Пиво даже было. Мороженое. Игры разные проводились: в мешках бегали, прыгали в длину и в высоту, наклонное зыбкое бревно вкапывали, по которому редко кому удавалось пройти и снять приз, да много всякой всячины выдумывали…

И призы бывали хорошие: сапоги хромовые, самовары, а то и даже седло. Но этот приз обычно висел на гладком высоком столбе. Попробуй доберись с помощью только голых рук и ног…

– Торговля была-а, да жили мы бедно, купить-то было не шибко на что, – возражает с доброжелательной улыбкой один из стариков.

– Это, Фёдор Васильич, так, – соглашается другой, у которого щётка жёстких седых усов. – Тогда из нас все соки высасывали. Работали крепко, а купить, верно, было не на что, всё отнимали в казну. Потому всё и было, а жили хреново. После войны, помню, масло в городе стоило сливочное больше шестидесяти рублей за килограмм в магазине, бутылка водки пятьдесят рублей, говядина тридцать, икра кетовая – сто.

– Это красная-то?

– Красная, Васильич, партийная. После реформы в сорок седьмом году в один день всё подешевело, водка стала двадцать один рубль двадцать копеек…

– А не двадцать пять двадцать?

– Нет, по этой цене она уже пошла в пятидесятых. Да что там говорить, Фёдор… Я если бы не ветеринарил, сдохли бы все, семья была большая. Жили, хуже каторжан…

– И обязательно, Петрович, массовка проходила возле леса, чтоб можно было в тенёчке укрыться.

– Это само собой! Так лес-то вот и здесь рос, – поводит Петрович рукой. – На этой стороне, как есть – луга пастбищные и были, а тут вот – согра стояла, на восемь километров тянулась вдоль Ирени. Это ведь при Хрущёве тут под кукурузу всё выкорчевали… Черёмухи там в урожайный год бывало-о, у-у – хоть возом вези. Теперь ни кукурузы, ни черёмухи. А в ту пору, не ленись, так мешок можно было насушить. И сушили, на мельнице мололи, всю зиму черёмуховый кисель охобачивали… В голодный год, помню, (я пацаном ещё был) нашли здесь под черёмухой мёртвую татарку малоашапскую, молоденькая, красивая… Черёмуха бывает очень сладкая, а с голодухи такую начни есть – не остановишься… Погибла, бедняжка. Заворот кишок. На вскрытии четыре килограмма из неё, сказывали, черёмухи достали. Да. Массовка.

– Теперь, я тебе скажу, массовка – только выпить без закуски, – смеется его собеседник.

– Так и народу-то, Фёдор, осталось – на волейбольную команду. Ты посмотри: молодежи совсем не стаёт.

Они оба смеются, им хорошо, они умиротворены выпивкой, своим приятным разговором, скудной закуской: на газете «Звезда» хлеб и открытая банка минтая, рядом с которой лежит старый складной ножик с невероятно узеньким, сточенным за долгую жизнь лезвием. Они чокаются, пьют «за мирную жизнь».

Закусив, долго сидят молча, и оба давно знают, о чём сейчас молчат, и вот, выждав необходимое время, схватив в душе нужный настрой, Петрович заводит песню, в которую одновременно вступает и друг его. Поют негромко, но слаженно и проникновенно, ведёт Петрович:

.

Где солнце закатилося за дальние леса,

Там птички пели песенки на разны голоса.

.

Однажды два героя просились ночевать:

– Любезная хозяюшка, пусти заночевать.

.

– Я в поле работала, домой поздно пришла,

Я печку не топила, гостей я не ждала.

.

– Не надо нам, хозяюшка, не надо ничего,

Мы завтра на рассвете опять в поход уйдём.

.

Каждую вторую строчку они поют по два раза, песня течёт неторопливо, оба вошли во вкус, чувствуя, что наладились на редкость хорошо. Петрович повёл широко, ещё вдохновеннее:

.

Один герой заходит, садится он за стол,

Другой герой заходит, заводит разговор:

.

– Скажи, скажи, хозяюшка, с каких ты пор вдова?

– С четырнадцата годика, как началась война.

.

В четырнадцатом годике, как началась война,

Я мужа проводила, вслед сына отдала.

.

Тут Петрович провалился в какую-то глубину своей души, как в омут, повёл протяжно и с таким чувством, от которого у самих певцов мороз по телу побежал:

.

– Узнай, узнай, хозяюшка, ты мужа своего,

Прижми, прижми к сердечку сыночка своего…

.

На этой строчке приятель Петровича, как с ним бывает каждый раз, срывается с песни и плачет… Фёдор Васильевич воспринимает эти слова песни как о нём самом сложенные, это его прижала к своему сердечку мать, когда вернулся он в сорок пятом с той страшной войны весь израненный, с искалеченной от пережитого душой. А вот мужа своего матери не довелось «узнать». Отец Фёдора, вслед за которым он сам ушел на войну, погиб в жесточайших боях под Ржевом, трижды переходившим из рук в руки.

Петрович допевает по привычке песню один:

.

Где солнце закатилося за дальние леса,

Там птички пели песенки на разны голоса…

.

Уже много лет это любимая их песня, сейчас она удалась, и оба снова долго сидят молча, сладко погружённые в ощущения, вызванные песней. В Никитовку её завёз Петрович, а услышал он впервые песню эту, когда в Сталинградском наступлении освободили в январе сорок третьего большую казачью станицу на реке Северский Донец – Белую Калитву.

Случилось это 19 января, в самое Крещенье, и вольнолюбивый казачий народ праздновал этот день с какой-то особо благоговейной радостью. А Петрович, тогда просто боец Алексей Зубарев, в числе других солдат своего отделения попал ненадолго в одну гостеприимную хату. И вот здесь эту песню времён Первой мировой спела им немолодая уже казачка, по фамилии Семиглазова, и песня тогда потрясла так Алексея, что врезалась в память, как осколок в мозг, а после войны сделалась самой любимой его песней.

– Не стало порядку, – вздыхает безутешно Фёдор Васильевич.

– А вот погляди, – произносит заговорщицки в ответ Петрович; хитро прищурясь, он достаёт из внутреннего кармана пиджака записную книжку, открывает её, показывает приятелю, тот видит портрет Сталина, пожелтевший, вырезанный когда-то из газеты. Хозяин портрета признаётся: – Возле сердца ношу.

– Да-а, – уважительно и с пониманием отзывается собеседник. – «Артиллеристы, Сталин дал приказ!..» – выдыхает он строчку следующей их песни.

Но тут из-за машины появляется неожиданно Витька Окунцев, он пьяный, в расстёгнутой рубахе. Увидев стариков, подходит к ним, останавливается, рассчитывая, должно быть, на поживу, смотрит с вожделением на газетку, где недопитая бутылка, облизывает нижнюю губу, но замечает портрет Сталина и презрительно говорит:

– Сталинисты. Мало вас он искромсал – всё его лобзаете.

– Трепло! – огрызается тоже презрительно и задиристо владелец портретика Сталина.

– Ладно, ладно, – трогает его примирительно рукой приятель. – Ни к чему это, Алексей Петрович. Не надо.

После такого неласкового приёма Витька бредёт дальше.

– При Сталине-то ходил бы, забулдыга, как свечка, не до пьянки было бы, – провожает его неприязненно Алексей Петрович. – Хабаляло!

В молодые и зрелые годы Петрович, подгуляв в праздник, выходил тягаться на пальцах. Обычно состязание проходило на лужайке за пожарной, где всегда много собиралось мужиков. Алексей Петрович в чёрных суконных галифе, в высоких хромовых сапогах садился на землю и призывал смельчаков потягаться с ним, задирал мужиков, издевался над ними, победителю обещал поставить поллитровку. Деньги у него водились, он работал ветеринарным фельдшером.

Некоторые вызов принимали, садились напротив, сцеплялись с Петровичем средним пальцем. Но перетянуть его никто не мог: палец у Петровича напоминал стальной крючок… Да и весь Петрович был какой-то жилистый, как клубок из пружин. Перетянул его однажды только Витька Окунцев, когда вернулся в деревню с воинской службы на флоте. Петровичу тогда перевалило уже за шестьдесят. Поллитровку победителю он поставил, как обещал когда-то, но легендарная слава так и осталась за ним, к Витьке она почему-то не захотела перейти... Но и Петрович после этого случая тягаться перестал, понял: ушло его время.

От «сталинистов» Витька подгребает к тощей компашке за ларьком, где на ящике в тени сидит с гармошкой на коленях захрюканный, с острой от непрерывного питья мордой гармонист и наяривает забористо и толково на видавшей виды двухрядке. Перед ним топчется тяжело женщина в чёрном платье, раскрасневшаяся, распаренная, необъятная, её пухлые руки растопырены слегка в стороны: в одной – платок, в другой – бутылка, до половины опорожненная. Женщина хриплым низким голосом поёт частушку:

.

Отрубите руки-ноги

И отрежьте мне язык –

Не скажу, в какой деревне

Есть беременной мужик!

.

В скудной тени ларька валяется, спит пьяный.

– Хрисанфовна! Златоцветная ты моя! – орёт, весело встрепенувшись, Витька. – Чего это ты городишь, желанная ты моя?!

Она медленно разворачивает к нему своё грузное тело; вся её пляска заключается в едва заметном притопывании ногами и в колыхании необъятного тела, она словно опасается проломить земной шар.

– Ты мне, Витенька, в любви-то громко не объясняйся, – говорит она тоже весело. – У меня муженёк-то ведь ревнивый, узнает – тебя изуродует, родные не опознают.

Оба смотрят в сторону спящего. Но мужик, оказывается, не спит. Он тяжело-тяжело приподнимает слегка руку с вытянутым пальцем, качает в знак того, что всё слышит и что будет именно так, как говорит его жена – изуродует, и роняет безжизненно руку обратно на землю.

– Да его хоть самого уродуй, как хочешь! – смеётся Витька.

Хрисанфовна поёт с вызовом:

.

Я куплю милашке брошку –

Удивится весь народ.

Ты играй, моя гармошка,

Сбоку задом наперёд!

.

– Ай, ты, моя отчаянная! – восклицает игриво Витька и сам вступает, багровея шеей:

.

Во лесочке под кусточком

Два подкидыша сидят.

Одному лет девяносто,

А другому – семьдесят!

.

Он делает рукой жест в сторону машины, где расположились пенсионеры, довольный, что у него сходу сама собой сложилась и выскочила частушка. Пусть и нет никакого там лесочка и кусточка, но зато свою обиду на этих вредных стариков он выместил.

Рядом с гармонистом стоит его тощая жена, такая же обшарпанная бабёнка, что и он, щёлкает семечки. Это та, которая возле магазина рассказывала, как хлеб пробовала выпекать на опаре, да получились «крышки для горшков», а не караваи. Сейчас она тоже подвыпивши, запевает частушку, голос у неё деревянно-дребезжащий, пронзительно-неприятный:

.

Ох, дед, мой дедок,

Не твоя ль я бабка.

Корми меня калачом,

Чтоб была я гладкой!

.

– За тридцать шесть годов не откормил, ак теперя уж и вовсё не откормить! – старается перекричать гармонист, свою игру.

– Не в коня овёс! – соглашается и полная Хрисанфовна; разворачиваясь в их сторону, она поёт:

.

Выхожу и начинаю,

Начинаю городить:

У меня четыре брата

Все поехали родить!

.

– Ай, Хрисанфовна, молодец! – вопит в азарте Витька. – А как плеснула бы мне в стакан огненной воды, и вовсе бы цены тебе не было!

– Самой, дитятко, мало! – отвечает она шутливо. – Но уж тебе, Витенька, да-ам глоточек, дорогой...

– Меня вчера баба ограбила до нитки, сегодня пряников ребятам купить не на что, – жалуется Витька.

Он принимает у Хрисанфовны бутылку и, не жадничая, делает из неё хороший глоток, а, вернув бутылку, запевает:

.

Родненькая матушка,

Не хочется в солдатушки…

Чужие люди нападут,

Меня в неволю отведут.

.

Жена гармониста перехватывает:

.

Эта пара, эта пара,

Эту пару – под венец!

На неё хомут напялить,

На него колоколец!

.

Гармонист в азарте тоже вступает:

.

Перепёлочка летела,

В косогоре скрякала.

Моя милка не стерпела –

Под венцом заплакала!

.

Витька дурашливо машет на них рукой, теряя интерес, раз выпить больше не предвидится, и утомлённо бредёт дальше. Сделав несколько шагов, он останавливается, спрашивает с надеждой:

– Хрисанфовна, может, хоть косорыловка осталась?..

– С утра была, опорожнили, – она показывает на валяющуюся в траве пластиковую канистрочку из-под браги. – Жарко, так мужики-то пьют!

Раздосадованный Витька крякает, поворачивается идти.

– Витенька, матушко мой! Жисть-та хоть как? – кричит ему вслед гармонист, не переставая играть.

– Жись? – замирает Витька и восклицает: – Как самолёт!

– Это как?

– Со стороны глядишь – серебрится, ближе подойдёшь – вся в заклёпках! Кутерьмисто!

Он морщится и уходит, уже не останавливаясь. Бормочет себе под нос одну из множества своих присказулек: «Не одна деревня на Нюрке перебывала не по разу – всем Нюрка нравилась, а ему, видите ли, не нравится. Не нравится – не надо было жениться!..»

Хрисанфовна заливается; голос у неё хоть и хриплый, но, несмотря на тучность, неожиданно сильный, далеко слышно:

.

На горе гармонь играет,

На дворе петух поёт.

Бабка юбку потеряла,

Дед нашёл – не отдаёт!

.

Гармонист:

.

Меня девушки любили,

Всё помадой мазали,

Ночевать ко мне ходили,

Под ворота лазали!

.

Бросив в его сторону надменно-презрительный взгляд, жена отвечает ему:

.

Извини, моя милашка,

Что я к чаю не поспел:

У нас курицу украли,

Я на яицах сидел!

.

Гармонист примирительно:

.

Ох, милочка, залёточка,

Да выйди на поляночку!

За тебя меня побьют –

Подбери тальяночку!

.

Витька идёт к волейболистам. Вся молодёжь собралась тут, но почти вся же и занята в игре. Пацаны глазеют на игру, азартно болеют за своих. Тут же и Витькины ребята. Он лезет на площадку, мешает ярой игре, которая в самом разгаре. Приз победителю – новая волейбольная сетка, и никитовские парни страстно хотят её выиграть. Из-за Витьки команда никитовских проигрывает очко. Разгорячённые подвыпившие парни чуть не колотят его и грубо, бесцеремонно выталкивают с площадки. Он чувствует, что в занозу лезть тут не безопасно, можно и тумаков нахватать.

– Научи меня чему-нибудь хорошему! – ерепенится он весело. – А плохому-то и сам я научусь.

Эту свою присказку он каждый раз произносит или поёт на новый лад.

Судья, правда, не засчитывает очко.

– На площадке – неопознанный ходячий объект – эн-хэ-о. Переподача! Четыре – пять в пользу справа, – объявляет судья.

Витька не унывает. Он идёт на берег. Поёт негромко свою любимую:

.

Последний нонешний денёчек

Гуляю с вами я, друзья…

.

Ребятишки купаются на отмели.

– Пескарня! – кричит им Витька. – Надо вот где купаться!

Показывает на омут, чуть выше по течению, где в обрывистый берег вкопана доска-нырялка.

– Там глубоко-о, – отвечает ему посиневший уже от долгого купания широкоротый пацанёнок, дрожа, оскалив зубы.

Это Санька Морозов, который дрался книжкой в классе у Марии Сергеевны, когда к ней приезжал военком.

– Глубоко – это хорошо. Надо – ныр-рять. Р-раз – и рыбкой, без «буль-буль».

– Ты нырни, – предлагает нагловато Санька.

Другие дети плещутся, брызгаются в воде, не обращая внимания.

– Я-то нырну, шнурок. В этом месте я всю речку ныром переходил, когда тебя и в проекте не было. Здесь тридцать два метра. Морфлот всегда держит класс.

Он раздевается, закуривает.

– О-о, морфлот, – произносит он влюблённо и задумчиво.

Вспоминает. Вот он молодой, хорошо сложен, сильный, красивый парень. Стоит в плавках на этом же самом месте. Приятели, друзья рядом, пацанва. Друзья подбивают его пройти реку ныром, под водой, показать номер, который никто из них не может повторить. Он куражится. Приятно ему от внимания к себе, от чувства превосходства. Потом ныряет, проходит. Все в восхищении. Обратно на этот берег он возвращается плавом, выходит, дыша тяжело, улыбается победительно и, выставляя руку ладонью вперед, говорит на кавказский манер:

– Аплодысмэнтоф нэ нада!

Вот он – на корабле, большом противолодочном корабле, в матросской форме, красавец, стоит на палубе в праздник Военно-морского флота, ему за отличное несение службы объявляет благодарность командир корабля.

Из своих сладких воспоминаний Витя возвращается в действительность. Поза у него примерно та же, как в момент, когда друзья упрашивали его пройти речку под водой, стоит на берегу, руки опущены, голова понурена в задумчивости. Сейчас на нём длинные и широкие выцветшие семейные трусы с цветочками, довольно проигрышной расцветки. Тело одрябло. Он идёт на нырялку, стоит на конце её, улыбается таинственно, как Джоконда, пускает дым картинно, потом с шиком запускает «бычок» в воду, сопровождая взглядом его долгий медленный полёт, и говорит:

– Ну, смотри, шнурки, кажу только раз. – Дурашливо загораживается ладонью: – Аплодысмэнтоф нэ нада! Камэры, прашу, убэрытэ!

Затем торжественно восклицает: «Х-хээ-хоп!» – и летит, изогнувшись, в воду.

– Во классно! – изумлённо восклицает Санька. – И брызгов почти нету! Здорово!

Все смотрят, где Витя вынырнет. Его нет. Долго нет.

– Он переходит ныром на ту сторону! – кричит Санька.

Но нет Витьки. И когда проходит столько времени, что становится и детям понятно: так долго пробыть под водой невозможно, – они встревоживаются. Санька вылетает из-под берега на луг и вопит сам не свой:

– Витя утонул! Витя утонул!

От страха и озноба он скрючился, и у него зуб на зуб не попадает.

Какое-то время игра по инерции ещё продолжается, но потом останавливается. Народ неторопливо сбредается на берег, к нырялке, возле которой валяется Витькина одежонка. Кто-то с недоумением толкует, что Витька только что тут вот шарашился. На волейбольной площадке. Когда успел утонуть?

Смельчаки ныряют в омут, но обнаружить в нём утонувшего не могут. Один мужчина говорит, что, может быть, Витя перешёл реку под водой и спрятался в нависших с берега ракитовых кустах. В молодости он так-то однажды пошутил, помнится. Но эта версия не проходит, не принимается. Всем ясно, что пьяный, с жару, нырнул впервые в этом году, а вода ещё не прогрелась, и утонул. Сердце, может, остановилось и ко дну пошёл. А тут глубина – охо-хо… Троица нынче хоть и ранняя, но вода ещё холодная. Утонул.

– Так-кую партию испортил! – говорит с досадой один из азартных волейболистов, который, должно быть, читал когда-то пьесу Максима Горького «На дне» и запомнил из неё фразу Сатина «Эх, испортил песню, дурак!»

.

***

.

Старушки поют трогательные обрядовые песнопения перед тем, как выносить гроб. Выносят под «Трисвятое», исторгая слёзы и плач у провожающих Витьку в последний путь: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас!» Вновь и вновь протяжно и жалобно поют старушки эту молитву, щемящую душу.

В чёрном платье, с опухшим от слёз лицом рыдает безумно молодая вдова. Ребятишки – шесть человек – идут за гробом старшему тринадцать лет, младшему года четыре, он ревёт. Другие дети испуганно, с недоумением и любопытством озираются, захлёстнутые происходящим, не умея ещё взять это в толк.

Слышен разговор стоящих возле ворот, у ограды, женщин.

– Какой стра-ашный, разду-уло всего. Почерне-ел, – делится ужасными впечатлениями одна.

– Ну, матушка, на третий день всплыл, – поясняет спокойно другая. – На восемь километров, сказывают, уволокло. Да пока на вскрытие увозили в город – сегодня пятой день, как не вздует. На себя не похож. Запах уж невыносимый идёт!

– А как нашли?

– Пастухи, говорят, малоашапские увидели.

– Попил ужо, батюшко… Прости, меня, грешную, Господи, что сужу, – крестится бабушка, с палкой в левой руке, опираясь на неё согбенно и устало.

– Галя-то ревё-ёт… А мать его и слезиночки, знать-то, не выронила.

– Заревёшь вот с шестёркой-то. Хоть пил, а всё равно и помогал чем-то. Дрова рубить, в огороде садить, сенокосить – не нанимать.

– Да уж только присутствием помогал, – говорит с доброй улыбкой, кротким тоном дряблая бабка, старомодно одетая, и слово это, присутствием, звучит в её устах как-то противоестественно и забавно.

– Всё равно, Натальюшка, бабе легче, когда мужик в дому есть. Пока жив – пилят его, что пьёт да мало делает по хозяйству, а как не станет – сразу видно, что незаметно много делал…

– Так оно, – соглашается бабка и спрашивает: – Хлеб-от сёдня привезут ли нет?

– Не знаю.

– Уж шибко плохой хлебушко стали выпекать.

– Плохой, – соглашается собеседница. – Кислой. Дрожжей не докладают. Должно быть, крадут. Последний завоз был – корка вся отстала, хоть вилки с ложками прятать можно.

– Так оно. Я уж екот хлеб вовсё не могу ись, нечем мурсать.

С непрерывными молитвенными песнопениями выносят гроб из ограды, устанавливают на самосвал ГАЗ-53, в кузове солома, на соломе растянуты половики. Мужики-трактористы, с кем вместе работал Витька, делают всё, роняя, где надо, скупые слова – о том, взяли ли верёвки, прихватили ли молоток. Кто-то вносит ясность, что при машине этот инструмент всегда имеется. Гроб поставлен, крышка положена рядом, к переднему борту привязан верёвками сваренный из железа крест. Возле снятого заднего борта на земле табуретка. Молодой мужчина помогает женщинам и старухам взобраться вначале на табуретку и уже с неё влезть в кузов. Вдова навалилась на мёртвое тело, стоя возле гроба на коленях.

– Ну-ко, бабы! – восклицает одна из старушек, видя это. – Неладно ведь так-то, не давайте, держите!

Галю подхватывают под руки, приподнимают, держат, голова её свисает и болтается, она вне рассудка. Кто-то предусмотрительный мочит ватку нашатырём, тычет ею вдове под нос, она шарахается от едкого, захватывающего дух запаха. Дети, видя всё это, пускаются теперь, как один, в рёв.

Слёзы пробивают и мужичка, смуглого, загорелого, иссыхающего, который стоит возле кабины.

– Эх, Витька-Витюха! – произносит он, вытирая неловко глаза ладонью, и просит у шофёра: – Ген, дай сигаретку. Я все спалил. Пачка была с утра. Курится сегодня. Вот она, жись наша. Бывало, чихнёт и всё шутковал: жив буду – ещё чихну. А вот отчихался, царствие небесное!..

Гена подаёт сигаретку, бросает взгляд в сторону дома Марии Сергеевны, там, в траншее появляется капитан, он вынырнул прямо из-под стены пристроя, до которого протянул ход сообщения и вывел его во двор.  Яков занял место в окопе, стоит по плечи в земле, наблюдает за местностью, но время от времени бросает взгляды на то, что происходит возле соседней усадьбы.

– Друзья мои, – бормочет капитан, обращаясь к кому-то воображаемому, – призываю вас быть предельно внимательными. Не забывайте ни на секунду, что здесь идёт война, что мы среди душманов. Беспечность – подруга смерти. Братья, мы выполняем интернациональный долг, но его надо выполнить так, чтобы сохранить свою жизнь… Вот ещё один боевой наш товарищ погиб вчера: бронетранспортёр напоролся на мину. Духи поставили. Отсалютуем над гробом, друзья мои, и поклянёмся отомстить… Сегодня ночью выходим в рейд, прошу подготовиться. Командирам взводов проконтролировать лично. Лагерь душманов окружаем на рассвете, и сходу – удар. Это перевалочная база оружия и наркотиков. Мы должны стереть его! Всё. Выполняйте. Я уже составил маршрут движения. План действий: атаки, отхода и прикрытия – наметил. До высоты двадцать семь сорок два выдвигаемся на технике, дальше делимся на две группы и – ножками… Сейчас меня вызывают в штаб…

Он выбирается из окопа, идёт к бане.

И опять – беседующие старушки.

– Эх, молодо-ой… – сокрушается одна. – Молодой… Жить бы надо… Бабу овдовил… Ребяток осиротил…

– А сказано ибо, матушка моя: всяку ветьв, не приносяшшую плода, Господь отсекает, и всякую, приносяшшую плод, очишшает, чтобы более того принесла, – говорит ей медленно и многозначительно набожная собеседница и крестится. Потом она оборачивается к дому Марии Сергеевны, замечает Якова, идущего к бане, и добавляет: – Мариюшка вот – тоже горемышная. Вижу и думаю: печалью великой исполнилось материнское сердце её в страдании, до краёв, до полна набралось… И один Бог ведает, к чему всё… Спаси, Христос, и помилуй нас грешных!

И она вновь крестится.

Наконец похоронная процессия тронулась. Мария Сергеевна, поджидавшая этот момент, сразу вышла из калитки своего дома, быстро пошла к дороге, поглядывая на сына, но Яков не замечает её, или просто не обращает внимания; и она присоединяется к людям, чтоб проводить соседа в его последний путь, протяжённость которого всего каких-то шестьсот-семьсот метров.

Машина медленно ползёт в пологий косогор, пересекает улицу, и вся траурная процессия отдаляется за околицу, переваливает холмик, за которым невдалеке кладбище.

.

***

.

Начало зимы или – конец осени. Снежок тонким слоем лёг, уже подморозило слегка землю. Бело и сонно. Галины дети, двое старших, мастерят в ограде своего двора деревянные автоматы. Серёжка осколком стекла скоблит уже готовый, а Вовка, старший брат, вытёсывает топориком ещё один. Потом, отложив топорик, берёт в руки ножик, стругает деталь, примеряет её (ствол), прикладывая к ложу с патронным рожком. Чистым, хорошим дискантом он увлечённо поёт:

.

Рыдала скрипка,

Вино лилось,

Сжималось сердце –

И слёзы в горсть:

.

Жизнь прокатилась,

Прошли года.

Всё, как приснилось,

И нет следа.

.

На солнце холмик

И грубый крест.

Тропинка вьётся

В тенистый лес.

.

По тропке ходит

Сюда она.

И долго-долго

Грустит одна.

.

Как вспомнит скрипку –

Так в душу гвоздь!

Сожмётся сердце –

И слёзы в горсть.

.

Жизнь прокатилась,

Прошли года.

Всё, как приснилось,

И нет следа.

.

Ребята не замечают, что из избы вышла мать, стоит на крыльце, смотрит на них. Слушая песню, улыбается, вздыхает.

– Вы, вояки, всё ружья налаживаете, – говорит она, когда песня кончилась. – А кто уроки станет за вас учить?

– Мы, мамка, вечером, – говорит старший, смущённый тем, что мать подслушивала, как он пел; ему стыдно, поэтому он  нарочито шумно и протяжно шмыгает носом.

– Вечером, – повторяет она с сомнением, – вечером опять телевизор, опять не до уроков будет. Давайте-ка идите учить. Вовка, кому говорю!

– Ну, сейчас, – морщится старший, – доделаем да покрасим… Серёга, неси краску да мажь свой-то уже!

Серёжка послушно отправляется за баночкой с чёрной гуашью.

Галя выходит за калитку, идёт через дорогу к дому Марии Сергеевны. В руках у неё двухлитровая банка молока. Видит, как Яша, легко одетый, с таким же деревянным автоматом на груди, какие делают её ребятишки, суетится в своём окопном хозяйстве. Она приостановилась, поглядела с сочувствием, пошла дальше.

Входит в избу. Мария Сергеевна капает что-то из флакончика в стакан с водой. Галя здоровается.

– Фу-у, как лекарством пахнет у вас, Мария Сергеевна! – Она пристально и насторожённо вглядывается в лицо хозяйки, тревожно спрашивает: – Что, с сердцем плохо?

– Плохо, Галя, – отвечает Мария Сергеевна жалобным тоном. – Ночью схватило, думала всё: концы мои пришли…

– Это у вас от переживаний, Мария Сергеевна. Вам не надо расстраиваться так. Что теперь поделаешь? Ничего! Я это по себе знаю… Как Витю схоронила.

– Как вот не расстраиваться, – Мария Сергеевна выпивает капли, морщится. Задумывается и признаётся: – Я за эти полгода, можно сказать, ни одной ноченьки толком не спала. Только дремала. Он ведь, как дитё малое. – Она помолчала и добавила: – Всё время отправляет меня: поезжай, да поезжай домой. А меня эти слова, Галя, по сердцу режут.

Прикрыв глаза, она откидывает голову назад, шумно, со стоном втягивая воздух, а левой рукой, основанием ладони, упирается в бок, между подмышкой и грудью. Но тут же выправляется, превозмогает себя.

– Может, Любовь Фёдоровну позвать? – предлагает Галя.

– Ой, – отмахивается с безнадёжностью Мария Сергеевна. – Она – скорее на тот свет откомандирует, чем вылечит. Как Пашу Негодина.

– Ну, хоть «скорую», может, вызовет, в больницу отправит… Фельдшер всё же, чему-то ведь учили.

– Учи-или… При царе-косаре. Она теперь уж всё забыла давно, – говорит Мария Сергеевна и вдруг вскидывается: – А его куда?

– Да  присмотрела бы я немного тут. Печь истопила бы, есть ему приготовила…

– Не-ет, Галенька, ты даже не представляешь. Как это… Его всё время надо под контролем держать, особенно ночью. Глаз ведь не сомкнёшь. Днём он поспокойнее, деловой какой-то, уравновешенный. А ночью – прямо беда, весь в тревоге, всё время ему блазнит, что нападают душманы. А если приступ – ой! Он ведь с ума сведёт. Не-ет. Не дай Бог никому такого горюшка. Я уж, Галя, начала тайком Богу молиться, – призналась она неожиданно, перейдя почти на шёпот, и смотрит на соседку измученно, устало, смиренно, ожидая, что та станет осуждать. – Наталья вон иконку мне принесла. Помолюсь, вроде бы и полегче на душе.

– Я в этом ничего плохого не вижу, – отозвалась одобрительно Галя. – У меня дедушка на девяносто третьем году умер, а бабушка восьмидесяти семи, не хварывали и оба умерли спокойно, легко. Мама всё говорит, Бог с ними был. Ну, они уж ве-ерующие были. О-о! Таких теперь – поискать.

Мария Сергеевна вздохнула облегчённо, благодарно:

– Спасибо тебе, Галя, а то мне и поговорить-то по-человечески не с кем. Никто ко мне теперь не приходит, кроме тебя. И сама никуда не уйдёшь. Раньше всё время на людях была. Теперь за хлебом только сбегаю поскорее – и всё. Временами так тяжело на душе, хоть в колодец прыгай. Так тяжело-о… Когдя Яшу привезли, врач с ним был, психиатр, сказал, что есть шанс на исцеление, раз меня узнал… А вот никаких улучшений не заметно, только хуже и хуже становится… А может, просто так сказал, обнадёжил, чтоб я тогда меньше расстраивалась?..

– Смотрю, одет он у вас шибко уж легко, – проговорила Галя, желая отвлечь Марию Сергеевну.

– Ой, Галя! – воскликнула страдальчески та. – Не могу заставить его теплее одеться. Фуфайку новую купила за двадцать рублей, с воротником меховым, искусственным. Ладно, думаю, в земле-то марать. Ни в какую ведь не хочет одевать. Не военная – и всё. Не положено-де форму нарушать. Какой-де пример подчинённым. Ничё не могу сделать, уговорить не могу.

– Так вы спросите у Гвоздевых, у них сын-то ведь из армии пришёл зимой, так отдадут, поди, шинель. Вот и военная, – посоветовала Галя, улыбаясь своей находчивости.

– Ай, верно, надо будет, – соглашается обрадованно Мария Сергеевна. – Это ты хорошо посоветовала. Спрошу. Сегодня, может быть, и сбегаю.

– Я вам принесла молочка.

– Спасибо тебе, миленькая! Самим-то, наверное, не хватает?

– Да не-ет, ничего, хватает. Ребята у меня не шибко его пьют, а доит Дунька, слава Богу, пока не плохо. Поздно телилась так.

– Яша-то ребят твоих как полюби-ил! – умилённо признаётся Мария Сергеевна. – И они, вижу, с ним играют охотно. Привязались друг к другу. Он ведь, как дитё. Ему с ними хорошо.

– Сейчас пошла к вам, опять уж налаживают какие-то ружья.

– Ну так, в войну с ним играют они. Со свекровкой-то не помирилась?

– А я и не ругалась с ней, и не ссорилась, – пожимает Галя недоуменно плечами. – Она первая набрындилась. Меня винит, что Витя утонул. А я что его, толкала, что ли, в омут-то? Пил – меры не знал никакой, домой редко приносил зарплату, вся на долги уходила. Я его, что ли, заставляла? Теперь чего винить. Мне больше досталось, да я его не виню. Ни её, ни его. Юрка-то вот недоразвитый растёт – кто виноват? Не пил бы отец, так не было бы этого. Мне на всю жизнь мука, а что толку винить теперь. Ночи не пройдёт, чтоб в кровать не намочил. Уж чем только я не поила его, какими травами. Сама тоже виновата: не знала, что от пьянки такие родятся. Когда сама столкнулась, да заговорили про это, как борьба-то с пьянкой началась, тогда только и открылось… А то всё – простудилась, да простудилась беременная … Картошка что-то гниёт нынче у меня сильно, – неожиданно переключилась она, и тут же ещё раз перескочила без всякой связи на другое: – Вы кушайте молоко и не думайте ни о чём. У нас есть чего поесть. Я весной полсотни петушат брала, тридцать один выжили. Сейчас холодно стало, так буду резать их – вчера двух петухов хряпнула – да суп куриной варить. Ребята мои шибко его любят. Ждут, когда сварю, да дужку делят на драку, чтобы ломаться… А четыре курочки попало. Может, и больше было, да вот девятнадцать штук за лето потеряла … Вороньё да ястребьё перетаскали, наверно. Правда, штук пять ещё в дороге умерли, как везла из города. Ладно, пойду, Мария Сергеевна. До свиданья!

– До свиданья, Галина. Наведывайся почаще … А то нездоровится что-то мне.

– Буду, буду. А фельдшера-то я бы всё-таки на вашем месте вызвала. А?

– Ла-адно.

– Я пошлю её? – предлагает Галя.

– Ладно, – сдаётся учительница.

.

***

.

Фельдшер (седая сгорбленная старушка) осматривает Марию Сергеевну, прослушивает. Ночью у неё опять был сердечный приступ. Фельдшер говорит:

– Надо вам в больницу. С сердцем шутить нельзя. Там кардиогра-аммку снимут. Всё же столько лет на преподавательской работе – это даром не проходит.

– Да, это так, – соглашается Мария Сергеевна. – Тридцать три года. А дети-то нынче – ой! Один Сашка Морозов целой банды стоит!

– Тем более у вас такое несчастье… Надо вам обязательно провериться. Я направление выпишу, или позвоню в район, «скорую» вызовем. Если она у них на ходу, так они приедут.

– Что вы! – пугается Мария Сергеевна. – А как я оставлю Яшу? Он как дитё малое, за ним глаз да глаз нужен. – И она тоскливо, обречённо признаётся: – Не-ет, в больницу, Любовь Фёдоровна, мне никак нельзя.

– Да что уж, неужели никого не найдёте на время присмотреть? Есть ведь женщины, старушки, у кого хозяйства нет. А если инфаркт у вас?.. Нет-нет, надо вам обязательно провериться.

– Да кто тут с ним управиться, что вы… Я там, в больнице-то, с ума ведь сойду, всё думать стану, как он здесь. Мне только хуже будет.

Фельдшер согласно задумывается. Потом говорит:

– На той неделе, может, Прямоногова Анастасия Степановна приедет. Приём пенсионеров вести. Так я её к вам направлю, ей всё равно мимо вас ехать, зайдёт, посмотрит. Всё-таки врач, терапевт, лечение назначит какое-то. А у меня только нитроглицерин один. Вам бы неплохо успокоительное попринимать, так у меня даже ни валерианы, ни пустырника нет. Живём, как в войну… Если травку найдёте пустырника, так можно позаваривать и попить, по полстакана перед сном.

– Мне ведь Яшу-то самого надо везти как-то на обследование в областной госпиталь. Говорили, через полгода показать его врачам. Прошло уж полгода. Ума не приложу, как его везти… Не уговоришь.

– Это уж только машину надо нанимать частную, легковую. Или как? Не знаю даже, чего посоветовать. Или через военкомат как-то организовать?

.

***

.

Трактор гусеничный тащит по дороге волокушей (стальными тросами) омёт сена. Галины ребятишки, выждав, когда трактор сравняется с ними, стремительно, как по команде, бросаются сзади к омёту и цепляются, чтоб прокатиться. Старший – на санках, которые он умудрился зацепить за трос крючком из проволоки, привязанным к веревке санок.

Галя подбирает в ограде остатки привезённого вчера на лошади сена. Заметила в распахнутую калитку проделки ребятни, выбежала из ограды, с вилами в руках, ругает ребят вслед. Но те – ноль внимания на неё. Трактор быстро проехал под горку, он тянет сено к ферме, идёт вывозка кормов с полей. Снегу подвалило уже порядочно, по краям дороги – бровка нагрудилась.

– Вот бандиты, а! – бормочет с возмущением Галя. – Долго ли угодить под трактор…

Она замечает, что Яша стоит на коленях возле своих окопов, размахивает руками, издавая какие-то странные стенания, Галя насторожилась, прислушивается.

– Ч-чё это с ним? –  вопрошает она.

Яков хватается за голову и раскачивается.

– Говорил тебе, надо уезжать домой! – доносится до слуха Гали. Похоже, что Яша чуть ли не плачет. – Говорил тебе. Надо уезжать! Надо уезжать!

– Чего это с ним?! – повторяет встревоженно Галя. – Жива ли?

По телу её пробегает озноб. Она втыкает вилы в рыхлый снег, они клонятся и падают, перебегает дорогу и торопливо семенит по узенькой тропке к дому Марии Сергеевны. Вбегает во двор, не затворяя калитки, поднимается на крыльцо, исчезает в сенях. Чёрный проём открытой двери кажется с улицы зловещим зевом. Вдруг из него выскакивает Галя обратно, лицо её искажено гримасой ужаса, плача.

Она бегом направляется в деревню. Спешит по улице, совершенно пустынной. То переходит на шаг, тяжело дыша, то снова пытается бежать. Преодолевает метров пятьсот-шестьсот и подворачивает к высокому дому, обшитому тёсом и выкрашенному в синий цвет, с высокими кустами черёмухи перед окнами в белых наличниках. Это самая добротная усадьба в деревне, на неё весной обратил внимание военком, когда привёз сына Марии Сергеевны.

Возле усадьбы, рядом с колодцем, от которого вдоль забора стоят две длинные-предлинные (одна за другою) поленницы березовых дров, полный, дородный мужчина в фуфайке, нижние пуговицы которой не сходятся на его большом животе, занят колкой берёзовых чурок. Их много, чурок – тонких, толстых, только что напиленных, они так и лежат на снегу одна к другой на длину раскряжёванных хлыстов. Это бывший начальник колхозного участка деревни Никитовки. Теперь пенсионер. На столбе ворот его усадьбы табличка – «Заслуженный колхозник».

Через поленницы, за огородом, на горке по-над деревней живописно видны заснеженные развалины церкви, возле неё – огромные старые тополя. На их голых вершинах, как шапки развешаны, чернеют безжизненно десятки грачиных гнёзд.

Хозяин-дровокол замечает бегущую Галю, остаётся распрямившимся, высокий, с начальственной посадкой головы. Он обут в валенки с галошами, шапка на затылок, на лбу бисер пота.

– Чего, Окунцева, стряслось? – спрашивает нетерпеливо издали.

– Пётр, Александрович! – захлёбываясь, выдохнула Галя. – Мария Сергеевна умерла!

– Да не может быть! – восклицает он изумленно.

– Умерла! – заверяет Галя. – Я увидела, Яша на коленках стоит на снегу и плачет: мама, мама, говорил-де тебе, что не надо было приезжать сюда. Он же, знаете, всё думал, что Мария Сергеевна к нему в Афганистан приехала, не понимает, что дома он, и всё выпроваживал её, – рассказывает торопливо Галя. – Мне что-то – услышала, он так-то говорит – тревожно сделалось на душе. Чую, неладно что-то. А она последнее время на сердце жаловалась. Я думаю, дай схожу, гляну, жива ли. Захожу, а она лежит на полу возле шкафа кухонного, в руке мелкие-мелкие таблетки в стекляшке, от сердца они. Сейчас забыла, как называются. Я руку тронула, а рука-то уж холодная. Ну и лететь к вам сама не своя. Чего делать-то теперь?

– Ай-яй-яй-яй-яяй! Вот где беда-та-а! – схватился Пётр Александрович левой рукой за подбородок и принялся накачивать головой от плеча к плечу. – Надо же, надо же! Вот беда-та! И кто бы мог подумать!

– Чё делать? – переспрашивает жалобно Галя.

– Что делать? Хм, надо Любовь Фёдоровну поставить в известность, наверное, что ли?.. – Он задумался на мгновение. – Да и милицию придётся, думаю, вызывать.

– Зачем? – недоумевает Галя.

– Раз у неё сын ненормальный, надо, чтоб милиция установила, отчего она умерла. А может, он убил её. Стукнул в припадке – и всё. Мы ведь не знаем.

– Да не-ет, – возражает Галя, махнув на него рукой. – Он ей слова-то худого не сказывливал.

– Ну, мало ли, не сказывливал, – не соглашается Пётр Александрович. – Психические, они ведь… Невозможно, знаешь, поручиться. Мы же не знаем, что ему в голову, какая моча ударит.

Она морщится.

– Ладно, я сейчас позвоню в район, – обещает он. – А ты до Любовь-то Фёдоровны на всякий случай дойди. Она как фельдшер должна, думаю, зарегистрировать смерть.

Галя пошла дальше. Он постоял, задумчиво подакал: «Да-а, да-а!» – положил колун и пошёл в дом. Звонить в милицию.

.

***

.

Зимний вечер. Галин дом. Ребята сидят в комнате, смотрят телевизор. Перебраниваются, шпыняют друг друга, угощают тычками, огрызаются. Кто-то заревел. Она стювает их, образумливает, но видно, что встревожена, озабочена чем-то другим. Выключила в главной половине свет, припала к окошку, вглядывается в тёмную улицу.

– Схоронили, и ночевать даже никто не идёт, пропадай, Яшка. И родни никакой. Замёрзнет он теперь в своих окопах без догляда. Бедный-бедный Яша.

Отстраняется от окна, включает свет, поправляет занавеску. Стоит задумчиво.

– Ведь и печку истопить не сообразит, поди, без подсказки. Верно, как малое дитя… Отправят теперь в дом умалишённых… Приглядела бы за ним, так на вдову все помои польются. Сплетен после – не оберёшь с себя. А и жалко его. Да-а, – вздыхает она протяжно и признаётся себе: – Когда-то ведь любила… Может, счастье своё прохлопала тогда, прозевала… Пойду всё же, попроведаю… Душа не на месте!

Одевается, выходит во двор, шепчет:

– Как страшно в темноте после покойника-то! Жуть! Господи, благослови!

Насторожённая, боязливо прислушиваясь и непрерывно озираясь, Галя выходит на дорогу, смотрит в обе стороны, нет ли кого. У Яши светятся окна. Идёт к его дому. Возле калитки останавливается, прислушивается…

Ни одна дверь не заперта на запор. Галя беспрепятственно и осторожно входит, от страха у неё даже зубы стучат.

Видит: он стоит на коленях на полу, сиротливо уткнувшись головой в кровать матери.

– Яша-а, – зовет она робко.

Он вздрагивает, поворачивает голову, уставясь на неё дикими глазищами. Лицо осунулось, обросло щетиной.

– Яша, – обращается тихо Галя, стараясь говорить ласковым тоном. – Это я, Галя. Тебе не холодно? Может, печку протопить? – предлагает она, поведя зябко плечами. Изба сильно выстужена.

– Убили маму! – произносит он грозно. – Убили маму! Всех перестреляю! Всех! Всех! – вскрикивает истерически.

Она видит, как перекошено его лицо, пятится пугливо к стене и не знает, как быть.

– Гарнизон, к бою! – ревёт он дико, хватает свой деревянный автомат, выструганный Галиными ребятами, бежит прямо на Галю. Она испуганно отшатывается, натыкаясь спиной на стену. Яков проскакивает мимо неё, выбегает во двор, сильно хлопнув дверью.

– Хосподи помилуй! – выдавливает оцепеневшая Галя.

Слышно, как он кричит истерично во дворе:

– Минометчика-ам! Всеми ствола-ами-и! Технику – в маршевую колонну-у! Для прикрытия – вызвать вертушки! Всё поднять на ноги и в воздух! Всё! Всё! – командует он. – По змеиному гнездовью – огонь! Огонь! Огонь!

Доносятся глухие удары, это он чем-то, похоже – поленом, дубасит изо всех сил  в бревенчатую стену избы.

– Хосподи помилуй! – в ужасе произносит вновь Галя. – Что же будет теперь? Народ, что ли, позвать? Он ведь простынет. Раздетый. Ой, горюшко-то!

Врывается Яков. Она вздрагивает. Он падает в угол на колени, припадает к каким-то аппаратам, механизмам, обозначающим, как она догадывается, радиостанцию, надевает допотопные наушники, кричит:

– Пятьсот первый! Пятьсот первый! Я сто третий…

Он требовательно выпрашивает полное прикрытие, убеждает воображаемого генерала, что началось большое дело, большая игра, что он обложен бандформированиями душманов, а в гарнизоне есть женщины, есть дети. Жизнь их в опасности. Гарнизон обескровлен, много убитых, не раненых почти уже не осталось, некоторые ранены дважды и трижды. Боезапас на исходе… Нужна мощная поддержка. Сейчас или никогда!

– Товарищ командующий! – переходит Яша на жалобно-слезливый и доверительный тон, – у меня маму убили. Да, сегодня! Понимаю, что я воин. Буду держаться. Хорошо. Спасибо. Спасибо. Жду. Сорок минут. До связи.

Яша сдёрнул наушники; сидя на полу, обхватил колени, повернулся лицом в сторону Гали, застыл в неподвижности.

Она оглядела прихожую, сняла с вешалки шинель, шапку, приблизилась к нему и сказала:

– Яков Григорьевич, прошу вас одеться. На улице снег. Надо утеплиться в поход.

Он медленно поднял взор на её казённый тон, пристально посмотрел безжизненным взглядом и сказал:

– Да-да. Благодарю. Вы правы. Вас из штаба прислали?

По лицу Гали пробегает выражение, говорящее о том, что в сей момент осенила её какая-то неожиданная мысль. Действительно, она смекнула, что подвернулась самая подходящая минута включиться в эту трагическую игру, как делала это Мария Сергеевна, которая не раз говаривала о том Гале. И сейчас Галя хочет успокоить как-нибудь Якова.

– Из штаба, из штаба, – уверяет она.

Он сложил губы трубочкой, усиленно втянул через неё воздух и выдохнул одно слово:

– Хорошо!

После чего встал, принял шинель и шапку, стал надевать.

– Валенки ещё надо, – предложила она, – выпал страшенный снег, люди могут помёрзнуть.

– Хорошо, – согласился он.

И Галя принесла ему валенки, которые валялись на печи. Он начал снимать ботинки, остановился, спросил:

– А пакет? Пакет, что ли, не прислали?

– Какой? – удивилась Галя.

– Из штаба.

– А-а! Нет. Но они это… Э-э… Генерал-то велел передать на словах … – Она заволновалась от своего необычного вранья, лихорадочно соображая, как бы это в его глазах выглядело поправдоподобнее.

– Что? – спросил он сухо.

– На три дня отменить всё. И отдыхать.

– Как?! – воскликнул возмущённо Яков. – Они же сотрут нас!

– Нет! – возразила Галя решительно. – Генерал велел сказать, что бояться нечего. Он пере-го-во-ры сделает, – нашлась она, к месту вспомнив это словечко.

– Ах, во-он что, – прикоснулся Яков пальцем ко лбу. – Что же, не могли чётче всё донести? Не сообразили пакет прислать? Ну-у, вой-йяки эти штабные!

– Ещё велено накормить всех, принести дров, протопить печи и отдыхать, – уже смелее принялась Галя отстаивать своё намерение.

– Это что, приказ?

– Аха! – качнула она решительно головой.

– Генерала?

– Ну-у.

– Хм. Та-ак. Приказ, конечно, есть приказ. Хорошо, я распоряжусь. Командиров ко мне! – прокричал он. – Слушать здесь! Обстановка: рейд отставить! Приказ командующего. С оппозицией начались переговоры. Ни одного выстрела, иначе можно сорвать. Личный состав накормить, вымыть, привести в порядок. В казарме протопить печи, чтобы тепло было, и уютно. – Приготовиться к смотру. Как это нет дров? Не может быть!

Он метнулся во двор. Через некоторое время вносит охапку берёзовых поленьев, бросает резко у печи-голландки.

– Что это, Мухамедхакимов? Не дрова?

– Я затоплю, Яша, – предлагает Галя.

– Нет! – возражает он резко. – Вам не положено. Вы – женщина. Мухамедхакимов, разведи огонь в очаге.

После этих слов он некоторое время стоит неподвижно, смотрит на печку, потом говорит с упрёком:

– Ну, кто так делает, Илшат. Дай-ка сюда.

Принимается растапливать печку, наговаривая и объясняя, как это надо делать.

– Яков Григорьевич, – вновь обращается Галя, видя, что печку растопить у него получается, дрова разгораются. – Я после ещё приду, посмотрю, чтобы угара не было. Поесть вам принесу.

– Пожалуйста, не беспокойтесь, всё будет в порядке, – вскакивает порывисто он с корточек. – Я не знаю, в чём вы уполномочены штабом… Та-ак, вижу по документам – имеете право контроля. Пожалуйста, выполняйте ваши обязанности. Вам не будет препятствий.

Она уходит, и с недоуменьем думает: «Как он ещё похоронить-то её спокойно дал?.. Вон как переживает, а когда увозили, даже ко гробу не подошёл. На кладбище не поехал… В своих окопах остался…»

Только сейчас Галя отметила для себя, что за полгода Яков ни на шаг не отошёл от своего дома дальше своих укреплений.

.

***

.

Уже глубокая зима. По краям дороги высокие снежные валы, на скатах крыш висят живописно пузатые сугробы. К дому Яши тянется от дороги лишь узенькая глубокая тропинка.

На дороге, у начала этой тропинки, останавливается «уазик», брезентовый тент на нём грязный, старый, заплатанный. Из машины вышел председатель колхоза в дорогой длинношерстной шапке, в короткой, удобной для разъезда в машине куртке меховой, Николай Михайлович. Он сам за рулём. Плотный, невысокий, в очках, лет сорока пяти. Вполне приятного вида человек.

Вместе с ним приехала председатель сельсовета Евдокия Петровна: краснощёкая женщина в ядовито-зелёном пальто, в сером пуховом платке. Полная, она с трудом и неуклюже вылезает из машины, кряхтя.

Здесь же – начальник Никитовского участка колхоза, Володя, молодой, лет тридцати двух мужчина, недавно заменивший вышедшего на пенсию Петра Александровича. Володя в простенькой синтетической куртке, в кроличьей потёртой шапке, лицо худое, измождённое, с печатью непроходимой тоски и озабоченности.

При своих новых обязанностях, которые выполняет не по желанию, а по злому стечению обстоятельств: некому больше, – он измучен неуверенностью; никаких способностей руководителя Володя в себе не ощущает. Он умеет требовать только сам от себя, а тут понавесили на него… Требуй от других, чего-то добивайся, контролируй, кого-то ругай, наказывай… Просто – горе горькое! Кругом развал. И теперешняя должность гнетёт его, и этот гнёт – во всей его позе и выражении лица, он будто придавленный смертельной болезнью. Жмётся позади начальства, стараясь быть незаметным.

Они стоят возле тропинки к Яшиному дому, осматриваются. Яша, не обращая на них внимания, невдалеке чистит от снега вход в блиндаж. Одежда на нём замызганная.

– Нда-а, – произносит председатель, рассеянно оглядывая дом Яши, дом Гали, Яшу за его занятием и вообще окружающую местность, серую и невыразительную в это время года, когда цвет и земли, и неба сливаются, и нет между ними линии.

– Вот, Николай Михайлович, дела невесёлые, конечно. Надо решать, как быть, – произносит озабоченно Евдокия Петровна. – Что говорить – несчастье. Несчастье-е. Марию Сергеевну оно за каких-то полгода в могилку свело. Сорок дней вот прошло, давай, председатель, будем что-то придумывать вместе. Хлопотать куда в дом инвалидов его, что ли. Сами глядите, что вот он – больной человек. Присмотра теперь за ним никакого нет.

– Что, и родни совсем никакой? – смотрит председатель колхоза на неё с удивлением.

– Никого, – мотает она головой и разводит руками. – Дядья, говорят, были трое, так давно все примерли.

– А дети-то у дядьёв есть?

– О-ой! – машет безнадежно Евдокия Петровна рукой. – Нужен он им. Да и где их искать, этих детей? Не-ет, это бесполезное дело. Перетёрлась верёвочка и оборвалась.

– А как он тогда живёт, без присмотра-то? – озадаченно спрашивает Николай Михайлович.

– Вот Галя Окунцева за ним доглядывает, – вставляет несмело свои слова начальник участка Володя.

– Это-о, у которой муж-то утонул в массовое гулянье? – уточняет председатель колхоза.

– Она, она. Тут вот живёт, – подтверждает Евдокия Петровна, показав на её дом, и с сомнением добавляет: – Да уж какой тут догляд, у самой шестёрка ребятни.

– Не-ет, – возражает неожиданно смело начальник участка, – она хорошо ему помогает. Печь топит, какую-то еду варит ему, ветеранские продукты выкупает…

– Стирает, наверное, на него? – подсказывает Евдокия Петровна.

– Вот это не скажу, не знаю, стирает или нет, – отвечает Володя и тут же предполагает: – Наверно, и стирает.

– Не заметно, однако, по нему, – кивает Николай Михайлович с усмешкой. За всё время разговора он не сделал ни одного движения руками. – Уж больно замызганный видок-то у него! Продукты, говоришь, выкупает? А не обирает она его? Никто ведь не проверяет, куда они идут.

– Не-ет, что вы! – отвергает начальник участка решительно это подозрение. – Галя такого никогда не сделает. Тут и разговоров нет. Я её хорошо знаю. Она очень добросовестный человек.

– Мария Сергеевна всю жизнь проработала в Никитовке… Я её тоже хорошо знала… Жалко как-то… – сокрушается Евдокия Петровна. – А всё равно надо, придётся как-то хлопотать. Одному ему не житьё. Вот и с пенсией его теперь. Кто будет получать? Надо опекуна. Когда ещё отправим его куда-то, пока документы оформим. У нас, сами знаете, и в добрые-то времена скоро ничего не делалось, а теперь и подавно.

– Да, проблематично. Ну, собственно, я-то чем тут могу помочь сельсовету? – с недоумением спрашивает председатель колхоза, наступательно поворотясь к женщине всем корпусом.

Евдокия Петровна смешалась, задумалась.

– Так хотя бы с дровами помочь, – предлагает она.

– Дров у него нет, кончились, Галя мне говорила, что уже свои таскает, топит, – подтвердил Володя.

– Ну, с дровами, положим, не проблема. Сена тоже можно выписать.

– Кому сена? – усмехается Володя. – У них скота отродясь никакого не бывало. Кур, по-моему, даже не держали. Не знаю, кошка-то есть ли нет.

– Дровами его вот начальник участка обеспечит. Так ведь, Володя? – обращается председатель, ни капли не смутясь. – Наряди людей, пусть ровненького сухарника заготовят, и всё.

– Да зачем, – возражает начальник участка, – можно со старого конного двора брёвен навыбирать, там стены ещё добрые.

– Вот-вот. И нет вопросов.

– Слыште-ка, Николай Михайлович, – размышляет председатель сельсовета. – Может, ему из колхозной столовой обеды готовые посылать? Шефство? Первое, второе.

– Это можно, – поддерживает её Володя. – Не объест нас, я думаю. Только надо решение оформить через совет участка, чтобы у повара шло законное списание.

– Хорошо, я согласен, пожалуйста, – отвечает председатель колхоза. – А кто, извините, доставкой будет заниматься? Тимуровцы?

– Да это реально не проблема, – деловито усмехается Володя. – Повариха Надя вон в сотне шагов живёт, угловой-то дом её: обедом людей накормила, домой пошла и ему занесёт попутно. А там уж разогреет сам, поди?

– Ну-у, Надя. Согласится ли она? – сомневается Евдокия Петровна.

– А чего не согласится-то? Уговорим. Это ведь, как сказать-то… Беда… Со всяким случиться может… Он ведь не виноват. Помогать надо… – произносит Володя косноязычно и сбивчиво, но убеждённо.

– Милосердие, – вставляет женщина со смехом. Но, чувствуя, что смех её в такой ситуации всё же неуместен, оправдывается: – Сейчас везде так говорят, и в газетах, и по телевизору.

– Во-от! – кивает Володя согласно и часто головой. – Оно самое, это… Милосердие.

– Ну, ладно, – произносит нетерпеливо председатель колхоза с интонацией чрезвычайно занятого человека, у которого есть и другие более важные дела. – Решили. Поехали, Евдокия Петровна!

На его предложение женщина забирается с трудом на заднее сидение, на переднем ездить она панически боится. Николай Михайлович неторопливо обходит машину, садится за руль. Володя остаётся, его дом и работа здесь, в Никитовке, а они едут на центральную усадьбу колхоза, в село.

Из ограды Галиного дома вылетают двое ребят с деревянными автоматами, висящими на груди, не обращая внимания на машину, они с криками несутся через дорогу, прыгают в окопы, бегут по траншее к Яше.

– О, вояки-то! – со смехом удивляется председатель сельсовета, берясь за ручку дверцы и готовясь захлопнуть её.

– А они тут всё время с Яшей ошиваются, – Володя машет рукой и поясняет: – Играют в войну, пацанам удовольствие. Он с ними хорошо, тоже как малой, возится.

– Слушай, – обращается к нему Николай Михайлович, похоже, осенённый какой-то догадкой. Володя подходит ближе к дверце. – А может, их того, женить? Вдову и его, – предлагает он заговорщическим тоном, подмигивает и смеётся, давая понять, что это просто шутка.

– Не знаю, это их дело, – улыбается из деликатности чрезмерно серьёзный Володя. – Захочут, пущай женятся. – Он замирает задумчиво, как бывает, когда человек что-то припоминает, и говорит: – Вообще-то ведь они когда-то дружили. Мы в школе учились вместе. Я помню, у них даже любовь была такая… Потом чего-то разладилось всё…

– Да-а?! – изумляется Евдокия Петровна.

– Тем более, – подыгрывает председатель колхоза. – На старой-то закваске бражка ещё крепче, говорят, бывает, а?

– Да не болтайте, мужики! Чего вы! Сумасшедший, какая женитьба! – возмущается председатель сельсовета.

– Шутка, шутка, Евдокия Петровна! – успокаивает её Николай Михайлович. – Ну, бывай, начальник! Завтра позвоню, – переходит на деловой тон.

– Ыгы, – качает согласно головой Володя и, выдернув руку из рукавицы, трёт пальцами правый глаз.

Дверцы машины хлопают; с визгливым прокручиванием шестерёнки стартера вхолостую – мотор заводится не с первой попытки, и «уазик» уезжает вниз под горку, в мутноватую долину, безжизненно покрытую снегом, катится к мосту, за машиной вихрится облачко белой пыли.

Володя смотрит им вслед, хмурится, вздыхает, неторопливо достаёт сигареты, закуривает, потом переводит озабоченный взгляд на Яшу, его избу, на Галин дом. Задумчиво произносит: «Охо-хо-о!» – разворачивается и медленно идёт в деревню.

Вслед ему каркает ворона, каркает как будто насмешливо, как будто издевательски. Он останавливается, оборачивается, смотрит, где она. Ворона сидит на скворечнике, том самом, в котором по весне пищали скворчата, когда заботливые родители приносили им червяков.

.

***

.

Галя по сути-то женщина в расцвете лет. Она здорова, статна и породиста. И вполне понятно, что природа берёт своё, у нормальной здоровой женщины существует потребность в физической близости с мужчиной. За месяцы вдовства потребность эта незаметно накапливается. Бессознательно это выливается у Гали в заботу о Яше, который воспринимается теперь ею как больной – уже в меньшей степени. Беспокойство о нём, частое близкое его присутствие постепенно стирают остроту восприятия его нездоровья психического. Тем более что, общаясь с Яшей, она нащупывает, угадывает те невидимые струнки, при помощи которых ей без труда удаётся приводить его теперь в состояние успокоенности, ослаблять и снимать болезненное возбуждение. Этим секретом она овладела даже лучше Марии Сергеевны, которой мешала материнская острота переживания Яшиной беды; эта беда нитями своими была слишком коротко и напрямую привязана к её сердцу…

Смерть матери Яша давно забыл. Забыл буквально через несколько дней после похорон. Он скоро привык, что к нему приходит Галя, кормит, стирает, когда надо, топит про него баню, прибирает в избе. Пытается вести с ним какие-то разговоры. Она подолгу задерживает на нём свой взгляд. Ей часто вспоминается теперь давнее прошлое, что у них была когда-то любовь… В этих давно минувших событиях она ищет какую-то подпорку для своего сегодняшнего душевного состояния.

Но Яша по-прежнему замкнут исключительно на душманах, на военных действиях. Причём, эта «игра» его становится всё беднее и примитивнее. Должно быть, в его повреждённых мозговых закоулках постепенно теряются разрозненные подробности былого, их остатки. Он живёт впечатлениями момента, кружок которых ограничен, и всё более сужается, беден до примитива, его фантазия всё больше вянет и уже не идёт дальше рейда на душманов, боя с ними, каких-то простых забот по гарнизону. Не проявляется никак в нём и тот прежний Яша, которого помнит Галя по своему девичеству.

Наступает Новый год. К Гале пришла мать. Они разговаривают о приближающемся празднике, о разных житейских делах.

– Чем папа занимается? – интересуется Галя.

– Приболел, – сообщает мать, хозяйничая, как дома, на кухне Гали, наливая себе чаю. – С утра лежал. После обеда выбрел в ограду, снег маленько убирал. Сейчас, пошла, так спит, прилёг отдохнуть.

– Корова-то не отелилась? – спрашивает Галя.

– Пока нет. Через неделю должна, если Бог даст всё нормально.

– Так понеси молока-то, – предлагает дочь.

– Не надо, – отмахивается Клавдия Ивановна, однако тут же передумывает и соглашается. – Ну, ладно, налей литровую банку. Кошек хоть покормить. Да и отцу согрею с мёдом. Свекровка-то заходит?

– Не бывала после сорокового дня. Уж чуть не полгода. Сплетни только распускает про меня, что нарочно-де я мужика угробила, чтоб пособие на ребят получать.

– Хэт, дурища какая! – восклицает пожилая женщина с предельным изумлением перед нелепостью сватьиных сплетен. – Тьфу ты! Какая поганая баба!

– Ясно, что не от ума брешет, – усмехается невесело Галя. – Ничё, скоро провалится к дочери. Уже дом продала.

– Да ты чё-о!? – удивляется мать. – А я и не слыхала. Кому продала?

– Валька-продавец взяла, у ней сын-то, Костька, женится, в январе свадьба, сразу хочет отделить молодых.

– А я и не слыхала. Никуда не хожу. За хлебом дедушко ползат, а он глуховат, дак никаких новостей не приносит домой.

– Почаще ко мне приходи, все последние известия будешь знать, у нас на ферме всё «опубликовано» раньше всех.

– Ходил бы, да вот ходилки-то не шагают, мила дочь, отходили, знать-то, своё, – жалуется мать, обхватывая колени.

За разговорами Галя настроила гладильную доску, нагрела утюг, принялась гладить бельё.

– Ой, холодно! На улицу неохота выходить! – вздрагивает принужденно Клавдия Ивановна, глядя на горячий утюг, как водит им дочь по ткани.

– Приляг, отдохни, – предлагает Галя. – Мне скоро надо будет в садик за Юркой бежать, потом – на дойку, на ферму.

– Как вот в такую стужу парня вести?

– Ничё-ё, потеплей укутаю.

– А Борка-то где? Вроде, со школы уж должны прийти?

– Пришёл. Носятся где-то, на лыжах. Им ведь холод нипочём. Это в школу-то идти, так они градусы вычисляют под микроскопом, а бегать, хоть сорок – не мороз.

– Днём-то двадцать два было. Чё, кто теперь учителкой-то, всё Люська Хомутова?

– Она-а. Ой, тут ведь целый анекдот был с учительницей… Как узнали, что Мария-то Сергеевна не станет больше учить, от больного сына раз нельзя отойти, искать стали кого-нибудь на её место. А как водится, спохватились перед самым сентябрём. Из района послать некого, ищите, говорят, на месте. А тут кого найдёшь, у нас? Председатель сельсовета, Евдокия Петровна, говорит, станем школу закрывать. А это ведь, считай, – и деревне конец. Разъедутся. Председатель колхоза приехал на ферму к нам – ой, анекдот! – говорит: бабы, айдате вы кто-нибудь в учителя, у кого среднее образование. Есть ведь такие. Оклад, говорит, больше двух сотен будет. Вы, говорит, на ферме столько в зимнее время не заробите.

– Ну и чего, не нашлось охотников?

– Да чё людей-то смешить! Какие из доярок учителя. Тут кто-то и вспомнил про Люську-то Хомутову, что она-де курсы какие-то кончила, в типографию райгазеты направили раз её работать. Николай Михайлович, председатель-то, поехал к ней в райцентр, уговорил ведь. Ей в типографии такой оклад и не снился, и жить будет дома, у папки с мамкой. Договорился, отпустили её.

– Всё равно, раз уж не учительница, так чему она их научит? – скептически покачивает мать головой.

– Конечно, специального у неё образования нет, – соглашается Галя, но тут же добавляет: – но, говорят, старается она. Может, и выйдет какой-то резон. Мама, вы на Новый-то год никуда не идёте? – переводит она разговор.

– Да куда это нам идти? – усмехается мать. – Кто нас где ждёт, старую рухлядь. Станем в телевизор гляделки пучить. Вино выкупили, отоварили талоны, отцу – праздник. Ты выкупила же?

– Аха. Может, после дрова заготавливать, огород пахать, сенокосить – надо будет. Теперь без бутылки… Знаешь…

– Да, как в старину без молитвы, – соглашается Клавдия Ивановна, – шагу не ступят.

– А ты, мама, ребят бы не взяла к себе, на Новый год?

– Ребя-ат?! – упёрлась в неё мать недоуменным, вопросительным взгядом. Никогда Галя не предлагала ей прежде такого. – А ты куда это? – спрашивает она.

– Да мы-ы… с девчонками хотели… компанией собраться, меня зовут, – стала объяснять Галя, пряча смущение и не глядя матери в глаза.

Та долго и серьёзно думает, кряхтит, вздыхает и, наконец, говорит:

– Мне, конечно, помеха невелика – ребят взять, да только, девка, смотри… Ты вдова теперь… Чтоб разговоров не было, не больно-то интересно сплетни слушать…

– Ой, да что ты, мама, – разговоры, разговоры… – обижается Галя. – И дома безвыходно сиди, хоть на запоре, – всё одно разговоры будут. Раз вдова – значит, и сплетни на вдове, как короста на лишайной кошке… Что мне теперь, из-за разговоров этих, не жить, что ли, вовсе? Или на привязи сидеть, как собачке. Сплетни были до нас и после нас останутся.

– Не маленькая, сама думай, – советует мать, отступаясь.

– Вот именно, не маленькая, – подтверждает Галя, – шесть раз рожала. Первого января утром, после дойки, я их домой уведу.

– Ладно, – смиряется мать окончательно. Потом кивает на окошко: – Чё, Яшка-то как? Один теперь.

– Да как, – пожимает Галя в неопределенности плечами, – не лучше, не хуже.

– Вот бедняга-то, – сокрушается женщина. – Думал ли кто, гадал, что жизнь такая им выпадет. Ой, горюшко. Бабы в магазине бают, за хлебом-то ходила – отец болеет так, что сельсовет охлопатывает его в дом инвалидов для умалишённых.

– Не знаю, – отвечает Галя неожиданно сердито и начинает суетиться.

Клавдия Ивановна уловила это, смотрит на Галю пытливым, пристально долгим взглядом, потирая себе затылок, и окончательно смущает её.

– Отправят, и лучше будет, – заключает вдруг мать, думая о чём-то своём. – Будет под доглядом. И тебя избавят от хлопот да забот. Тоже нашла себе бездоходную канитель, – переключается она на ворчливый, осуждающий тон.

– Не хлопотно мне! – возражает Галя. – Я только приглядываю когда, да постирушки какие делаю. Своё стираю и его заодно суну в машину – велики хлопоты. Еду ему Надя из столовой приносит – он не съедает. Он уж сам всё научился: и печь топит, и еду разогревает. Воду приносит. А пригляд всё равно надо: не скажешь – не сделает. Жалко. Сама видела, какой доходяга был после похорон Марии Сергеевны. Никто не доглядывал, исхудал, в грязи…. Как бродяга бездомный. Только что завшиветь не успел.

– Как не жалко, это конечно, – соглашается сразу мать.

– В доме-то инвалидов тоже не сладко будет. Здесь он у себя дома, всё ему привычно. Успокоительно – это главное! А там? – вопрошает Галя испытующе мать. – Нюра Ромахина вон рассказывала как-то, я сама слышала, к Боре Ложкину ездили они с матерью, к брату-то двоюродному. Он контужен был в Отечественную войну. Под старость – с головой совсем худо сделалось, баба и спихнула его в дом инвалидов для умалишённых, на Белую Гору. И не бывала, ни разу не проведала его там. А жись вместе прожили, вот какая. Нюра рассказывает, как их там держат, а сама, знаешь, ревёт. Бьют. Обворовывают. Дороги туда от села Калинина нет, двенадцать километров. Никто их там не проверяет, никакие комиссии не ездят. Старик-то как их увидел, узнал и заре-еве-ел, как малый ребёнок…

Последние слова Галя и сама произносит со слезами в голосе.

– Да, спаси Господь, – вздыхает сочувственно мать.

Она встаёт, собирается уходить. Говорит:

– Ладно, Галя, я домой побреду. Буди приводи ребят-то.

– Аха, спасибо, мама, – благодарит её Галя ласково и заискивающе.

Уже взявшись за дверную скобу и отворив дверь, Клавдия Ивановна прикрывает её обратно и, стянув рукавичку, строго наставляет, грозя пальцем:

– Да смотри, девка, греха на душу не бери!

Галя сразу потупилась, несогласно вздохнула, но ничего не ответила, промолчала смиренно.

Мать ушла.

.

***

.

Галин дом. Хозяйка в нём одна и нарядная. На столе в комнате стоит разукрашенная ёлочка из серебристой фольги, воспринимается это парадоксом: ведь деревня окружена хвойными лесами. В городе за деньги живую ёлку надо покупать, а тут за огородом бесплатно бери. Галя волнуется, суетится, укладывает что-то в сумку.

Будильник, стоящий на телевизоре, показывает начало двенадцатого. Она берёт тарелку с холодцом, держит в руках, озадаченно глядя на сумку. Крутит головой, бежит к кровати, достаёт из-под неё невысокую, но широкую корзинку. Ставит тарелку на дно, сверху накрывает другой тарелкой, перекладывает из сумки стряпню в корзинку.

Достает из шкафа бутылку вина, оборачивает небольшим полотенчиком, тоже суёт в корзину. В волнении она непроизвольно всхлопывает ладонями перед собой и выстреливает резким вздохом:

– Фох!

Одевается, не застёгивая пальто, нервно проходит несколько раз по избе туда-сюда. Передёргивает плечами, как от озноба морозного, и снова прижимает руки к груди в молитвенном жесте. Стоит неподвижно некоторое время, всё не решаясь, видимо, внутренне на какой-то шаг.

– Ну, Господи помилуй, – произносит, делая короткий взмашок ладошкой перед собою.

Выключает свет, и с корзинкой в руках выходит на улицу, запирает дверь на замок, у дороги озирается, вслушивается в тишину морозную. Последний день года простоял солнечный, морозный, с ветерком, а сейчас тихо, спокойно.

Светит ярко, чисто луна, искрятся на земле снежинки самоцветно, в чёрном небе звёзды мерцают. Берёза плакучая, что стоит на горке наискосок от дома, – глаз не отвести. Вся покрылась инеем; высокая, стройная крона – сказочно белая, свисают длинные тонкие нити опушённых ветвей, матово серебрясь в лунном свете.

Чарующая и непередаваемая красота. Из трубы Яшиного дома струится дымок, медленно всплывает кверху, возносится прямым высоким столбиком. Воздух застыл, неподвижен. Мороз больше двадцати.

Галя крадучись, сторожко и медленно идёт через дорогу к Яшиному дому, под ногами пронзительно наскрипывает снег, кажется, что скрип этот слышен за версту. У ограды останавливается, снова вслушивается. Тишина. Мертво и безжизненно в пространстве, даже собака ни у кого не гавкнет. Входит во двор, шагает ко крыльцу, спохватывается, возвращается к калитке, запирает её на засов.

Яша сидит на низенькой табуретке возле распахнутой дверцы печки, неподвижно уставясь в раскалённое нутро, где на ярких белых углях догорают головешки, сами превращаясь постепенно в угли.

На его лице, разомлевшем от жара, какая-то первобытная простота и грусть. Он медленно поворотил голову на морозно скрипнувшую дверь, глянул на Галю всё тем же безучастным взглядом, и так же медленно отвернулся обратно к огню, объятый расслабленностью.

Она постояла, огляделась, поставила корзину на табуретку возле газовой плиты. Прошла осторожно, тихо в комнату, тщательно поправила занавески на окнах, чтоб не было щёлок.

На комоде стоит точно такая же, как у Гали в доме, наряженная ёлочка метровой высоты. Галя принимается за праздничный стол, который накрывает в комнате. Выставляет холодец, нарезает хлеб, раскладывает стряпню, ставит баночку варенья. Говорит, что сейчас сварит пельмени, сама стряпала, хорошие пельмени, вкусные, мясо нежное-нежное. Ставит чайник на плиту. Незаметно, таясь от Яши, открывает на кухне бутылку с портвейном, срезая ножом белую капроновую пробку. Ставит два стакана. Наливает в один, подносит бутылку к другому, замирает в замешательстве, произносит вслух: «Нельзя ведь ему, наверно?»

Уносит из комнаты со стола баночку варенья, разводит морс, наполняет им стакан для Якова. Снова несёт всё из кухни обратно в горницу.

Смотрит со вздохом на часы и приглашает Якова за стол, усаживает его. Старые настенные часы в почерневшем от времени деревянном ящике, с длинным медным маятником, с двумя гирями на цепочках, редко и мирно тикают, показывая время, близкое к полуночи.

– Яша, Новый год подошёл, – объявляет она. – Поздравляю тебя с Новым годом, желаю, чтоб восемьдесят девятый принёс тебе здоровье и счастье! За это поднимаю тост. Нынче, говорят, будет год Змеи. Пускай не жалит нас!

Она берёт свой стакан с вином, а ему даёт в руку с морсом, и в это время часы начинают мелодично бить двенадцать раз, одна из гирь во время боя заметно движется вниз.

Галя всхлипывает, с трудом сдерживая подступившие невольно слёзы, должно быть, в этот миг в её душе роем пронеслись воспоминания о жизни в уходящем году. Потом, превозмогая себя, она улыбается вымученной улыбкой, чокается с ним и пьёт. Он смотрит на неё, следом за нею тоже начинает пить сладкий прохладный морс. Галя быстро приходит в себя, уже как не бывало на лице её только что промелькнувшей печали. Она возбуждена, заставляет Яшу есть холодец, залитый морёным хреном, говорит, что вот-вот закипит вода и будут пельмени.

Она заботливо угощает его своей праздничной стряпнёй. Яша послушно ест. По привычке – торопливо. Галя воркует ласково, чтоб не торопился, что сегодня праздник, что в гарнизоне всё спокойно и мирно, что никаких душманов не будет, они тоже Новый год празднуют сегодня, вино трескают. Она говорит об этом весело и шутливо.

Ещё не раз выпивает вина. Праздничная обстановка и вино постепенно раскрепощают её слова, мысли, желания.

– А помнишь, Яша, – спрашивает она: – «Не бродить, не мять в кустах багряных?..»

Она вспоминает, как Яша эти стихи любимого им Есенина читает ей в годы их молодости, в дни их любви:

.

Не бродить, не мять в кустах багряных

Лебеды и не искать следа.

Со снопом волос твоих овсяных

Отоснилась ты мне навсегда.

.

С алым соком ягоды на коже,

Нежная, красивая, была

На закат ты розовый похожа

И, как снег, лучиста и светла.

.

Зёрна глаз твоих осыпались, завяли,

Имя тонкое растаяло, как звук,

Но остался в складках мятой шали

Запах мёда от невинных рук.

.

В тихий час, когда заря на крыше,

Как котёнок, моет лапкой рот,

Говор кроткий о тебе я слышу

Водяных поющих с ветром сот.

.

Пусть порой мне шепчет синий вечер,

Что была ты песня и мечта,

Всё ж кто выдумал твой гибкий стан и плечи –

К светлой тайне приложил уста…

.

До конца прочитано стихотворение, исчезают картины из их юности, вновь та обстановка, в которой они оба, несчастные, побитые жизнью, сидят за новогодним столом. Яша виноватым, смиренным ягнёнком, не понимающим, чего от него хотят, смотрит робко на Галю, отводит взгляд, снова смотрит. Он как-то сжался весь, втянул голову, свёл плечи.

– Яшенька, – нежно произносит Галя, – а ты помнишь: «Никогда я не был на Босфоре, ты меня не спрашивай о нем…»

Вкрадчив шёпот её и призывен. Словно туман собирается, из которого, подобно фотографии на бумаге, проявляется картина, где опять Яков-юноша читает это стихотворение Гале-девушке.

.

Никогда я не был на Босфоре,

Ты меня не спрашивай о нём.

Я в твоих глазах увидел море,

Полыхающее голубым огнём.

.

Не ходил в Багдад я с караваном,

Не возил я шёлк туда и хну.

Наклонись своим красивым станом,

На коленях дай мне отдохнуть…

.

Галя взволнованно встаёт, приближается к Яше, прикасается к нему, а руками ворошит его волосы.

– Яша, Яшенька, – шепчет она, – ну, иди сюда, дурашка. Ну, что ты так сжался весь, будто зайка в руках?..

Она тянется к выключателю, щёлкает им. Темнота, лишь слышно её призывное воркованье:

– Яша, дай поцелую тебя. Ну, что ты такой… Дай сюда ру-уку… – И уже совсем тихо, с мольбой: – Ну, что ты… Потрогай…

Доносится только шуршание да её возбуждённое сладострастное дыхание.

– Или у тебя никогда не было женщин? Что ты молчишь… Скажи что-нибудь… О-ой, мучитель ты мой! – произносит она, страдальческим голосом.

Вспоминается, как она в юном возрасте, уже спелая девушка, томится пьянящим её неведомым чувством, а он, курсант военного училища, всё читающий ей лирику, которая лишь сильнее растравляет эти её чувства.  И тогда они были тоже в разных состояниях, не понимающие друг друга.

Разочарованная Галя идёт на кухню, где зажигает спичку, от неё толстую парафиновую свечу, стоящую на подоконнике, бормочет, поправляя на себе одежду:

– Видно, ничего не добиться от тебя… О, Боже, дура я какая! Дурища! – восклицает она покаянно. – Стыд какой! Правду мама говорила. Ну, старая – всё она чувствует, – Галя восхищённо трясёт головой. – Ла-адно, – бормочет она смиренно. – Прошло-проехало, невозможно ничего воротить. Расплата за ошибки молодости всё. Жесто-око. Выпьем тогда ещё.

Наливает себе полный стакан вина и залпом выпивает, чтобы заглушить в себе стыд. Потом, переведя дух, нарочито бодро говорит в комнату, где Яша, виновато притихший в какой-то несвойственной для него неподвижности затравленного зверька, сидит на своей любимой табуретке:

– Сейчас пить станем чай. Заварился. Ах, какой душистый чай настоялся! Вот такой-то я люблю-ю! – И снова бичует себя, скривив лицо в страдании: – Ой, какая дурища!

.

***

.

По дороге в сторону фермы бегут двое Галиных детей, те, которые постоянно играют с Яковом в войну, которые привязались к нему, будто к старшему брату. Они жалеют его, никогда не обижают, не дразнят, заботятся о нём. Сейчас они мчатся из всех сил, запалённо дыша. Тот, который помладше, скоро сдаётся и отстаёт. От обиды и отчаяния он  совсем скисает и кривится, готовый заплакать, переходит на шаг. Старший бежит дальше, не поджидая брата. Лицо его тоже перекошено от напряжения, решительности, испуга.

Вот он с трудом оттягивает высоченную тяжёлую набухшую дверь тамбура, врывается в ферму, не затворяя дверь за собою, бежит по середине. Коровы по обеим сторонам лениво, неспешно, пережёвывают жвачку, оглядываются на него безразлично. Стоит густой специфический пар, дымится возле желобов тёплый свежий навоз.

– Мама! – кричит надсадно пацан. Пробежав половину фермы, он сворачивает влево, в пристройку, где аппаратная, подсобка. – Мама!

Услышав его тревожный, взволнованный голос, Галя вздрагивает, резко распрямляется (она моет ёмкости), смотрит в испуге на сына.

– Что стряслось, Борька? – спрашивает она беспокойно.

– Мама! – запалённо хватает мальчик парной, пропахший коровами воздух. – Яшу бьют! Они его увозят! – вскрикивает сын истерично и, не выдерживая, заливается слезами.

Ничего больше не спрашивая, Галя хватает и набрасывает на себя старенькое пальтецо. Торопливо скидывает резиновые сапоги, суёт ноги в валенки, стоящие возле батареи. И, выскочив из подсобки на улицу в другие двери, они оба бегут домой.

Коновозчик, везущий воз сена, увидя их, останавливает лошадь.

– Тпррру! – Кричит: – Галька! Чё стряслось!?

Это тот пастух Миша, который в начале лета, когда она шла с коробкой цыплят, спрашивал у неё время, подлетев к дороге верхом на коне.

Сейчас в ответ ему она лишь махнула рукой без оглядки. На углу фермы им повстречался другой сынишка Гали, и дальше они бегут все вместе. Расстояние метров четыреста-пятьсот.

В этот бег по заснеженному пространству неожиданно вплывает посторонняя картина лета. Галина усадьба. Задворки. Крапива. В ней стоит цыплёнок; вытянув шейку, он жалобно-жалобно и призывно пищит. Потерялся. Беспомощна его поза и жалка. А над ним в небе, примеряясь, плавает по кругу ястреб. Вот он складывает широкие крылья, проваливается вниз и, набирая скорость, стремительно падает…

В Никитовке только Галины дети видели, как приехали к Яше «гости» на темно-зелёном защитного цвета «уазике» с красным крестом на боках. В обиходе такой называют «буханкой».

Из машины вышли председатель сельсовета, врач с саквояжиком в руке, два дюжих молодца, один невысокого роста, коренастый, другой – повыше, плечистый. Молодцы не лезут вперёд, скромно идут позади всех. Ведёт приехавших Евдокия Петровна. Они с изумлением разглядывают опорный пункт. Яков и двое Галиных ребят возятся у входа в блиндаж, укрепляя жестяную трубу с коленом, там печка.

– Нич-чего себе бастиончик! – восхищённо произносит высокий молодой человек.

– Яков Григорьич! – обращается громко председатель сельсовета. – К вам гости! – И добавляет с притворной любезностью: – Прошу вас в дом.

Яков идёт по траншее – одна голова торчит, выбирается наверх, на груди его неизменно деревянный автомат. Ребятишки тянутся следом за ним, тоже с такими же автоматами.

– О-о. Вооружён! – восклицает негромко, но с ехидцей коренастый.

– И очень опасен! – добавляет с расстановкой в тон ему рослый, обыгрывая название детективного фильма.

– Проходите, Яков Григорьич, вперёд, проходите, вы хозяин, а мы за вами, – приглашает Евдокия Петровна.

Яша идёт в дом, все за ним. Ребята держатся поодаль.

В доме Евдокия Петровна обращается к нему, улыбаясь натужно:

– Яков Григорьич, это вот врачи. Они приехали на медосмотр, здоровье ваше… Проверить…

– Вы, пожалуйста, разденьтесь, – предлагает врач, – я прослушаю вас. Автоматик снимите, никто не тронет. Военным людям полагается периодически медицинский контроль проходить. Чтоб не падала боеготовность. Сами же знаете. До пояса, пожалуйста.

Яков смотрит на них, как глухонемой. Приехавшие не торопят его, выжидают. Он набычился, задышал часто, запыхтел, как ребёнок, который готовится закапризничать. Но автомат послушно стянул, поставил в угол, начал снимать солдатскую шинель.

– Та-ак, здесь нам будет немножко тесно и неудобно, – говорит врач, – может быть, мы из кухни пройдём в комнату?

Он вежлив, деликатен, мягок – сама доброта. Располагает к доверию.

Яков проходит в горницу. Врач, усевшись посреди комнаты на табурет, начинает прослушивать Якова фонендоскопом, поворачивает, просит дышать глубже, совсем не дышать.

– Сердце работает превосходно! – заключает он. – Лёгкие чистые. Давайте-ка мы смеряем вам давленьице.

– Орденок засёк? – шепчет низкорослый, подмигнув приятелю. И шутливо советует: – Возьми на контроль.

Смерив давление, врач бормочет, что давление тоже спортивное, он прячет тонометр; перебирая какие-то бумаги, озабоченно говорит Якову:

– Да, мой дружок, оказывается, вы давно не проходили флюорогра-афию. Без флюорографии никак недопустимо, – произносит он сочувственно-огорчённо. – Придётся вам, голубчик, знаете, съездить с нами, пройти флюорографию. Одевайтесь, пожалуйста.

– Арти-ист! – шепчет восхищённо низкорослый.

Яков одевается и вдруг начинает горячо объяснять:

– Я не имею права оставить гарнизон! Не имею права без приказа командования…

– А мы вам такой приказец привезли-и, вот.

Врач показывает ему лист бумаги. Яков смотрит рассеянно на листок, но в руки не берёт. Лицо его в мучительном напряжении, видно, что ищет он для себя какое-то решение.

– Я не имею права оставить гарнизон, – повторяет он упрямо, хмуря брови.

– Но есть же приказ, товарищ капитан, – возражает врач меняющимся жёстким тоном. – Вы человек военный, обязаны приказам подчиняться.

– Да, – произносит покорно Яков, и его взгляд растерянно блуждает по сторонам. Он нервно проводит рукой за ухом, по лицу. – Но должна быть замена, – проговаривает он, наконец, с трудом подысканные слова.

– Замена будет! – восклицает оживлённо врач. – Мы только уедем, и тут же прибудет замена, они просто чуть поотстали в дороге, на заправку заехали, – начинает он хитрить. – Да, в конце концов, мы же к вечеру вернёмся. Назначьте пока заместителя и – нет проблем. Прошу вас пройти в машину с нами, пожалуйста.

– Не поеду, – говорит Яков. Он с недоверием смотрит поочерёдно на гостей и отступает шаг назад. Неожиданно для них объявляет: – Я должен вас всех задержать до выяснения. Вы – диверсанты!

Вздёрнув брови, с выражением сожаления на лице, врач подхватывает свою укладку, сторонится, выражение лица его мгновенно меняется на жёсткое, он делает кивок головой. Это сигнал крепким молодцам, они приближаются к Якову и хватают его один за правую руку, другой за левую. Но при первом же прикосновении к нему Яков делает резкий уход и в полный голос кричит:

– Душманы!

К окну, выходящему в ограду, снаружи припали ребята и смотрят в избу, что там происходит.

Коренастый неожиданно ловко и быстро вновь хватает Якова за руку, но Яков сопротивляется, он напряжён, как пуля, проходящая по стволу, автоматически применяет приём самбо, роняя санитара жёстко на пол, и, удерживая его, вновь кричит:

– Душманы!

Не ожидавший такого оборота, перепуганный санитар панически выворачивается, цепляется ногами за этажерку, она наклоняется и падает, книжки разлетаются по полу…

В руках другого парня неведомо откуда появляется короткая резиновая палка, он резко взмахивает ею и ударяет по затылку склонённого слегка Якова, дёрнувшись, тот начинает оседать. Вдвоем они скручивают Якова, но даже теперь это им удаётся не сразу. Он ещё отчаянно бьётся. Глаза его становятся дикими, на губах появляется пена, он рычит. Председатель сельсовета, хватаясь за голову, выкатывается в ужасе на крыльцо, негромко вопя: «Ой-ёй-ёй!»

Дети опрометью бросаются из ограды на улицу и бегут на ферму к матери, звать её на помощь. Они поняли, что Якова хотят увезти в тот самый дом инвалидов для умалишённых, о котором не раз слышали они разговоры матери и бабушки.

.

***

.

Во двор влетает растрёпанная Галя, увидев председателя сельсовета, останавливается.

– Евдокия Петровна, что!? – восклицает она, запалённо хватая воздух.

– Приехали за ним… Да вот… Не хочется ему ехать-то, – объясняет председатель с испуганно-плаксивым выражением на лице.

– Мамка, они его связали! – сообщает старший пацан, заглянув в окошко.

Галя сторожко входит в избу, Евдокия Петровна за нею.

Видя скрученного, бьющегося на полу Якова, Галя издаёт возглас, в котором – испуг, удивление, протест.

Услышав голос Гали, Яков замирает и поворачивает голову в её сторону; облизывая губы, залитые кровью из разбитого носа, он смотрит на неё взглядом, полным нечеловеческой мольбы, как беспомощное животное перед закланием, почувствовавшее смерть. В руках врача шприц с лекарством, он готовится ставить укол.

И в этот момент Яков, будто очнувшись, произносит: «Галя».

Произносит впервые за всё время.

У Гали подламываются ноги, она опускается на колени, принимается сквозь слёзы заклинать:

– Не увозите его! Не надо! Евдокия Петровна! Пусть он живёт дома. Он же никому не мешает! Зачем его так! Отпустите!

– Мы его к себе возьмем! Играть с ним будем! – врывается отчаянный детский голос, тоже полный слёз.

Все невольно оборачиваются на него и замирают. Это сказал вошедший в избу старший сын Гали. Взгляд его решителен и непримирим.

– Мы не отдадим его! – заявляет и Галя уже более твёрдо, почувствовав за собою такую поддержку. И вновь обращается к председателю сельсовета просяще: – Евдокия Петровна!

Та под неодобрительными взглядами врача и санитаров совершенно растеряна, пожимает плечами.

– Я не знаю, – мнётся она. – Документы же оформлены, Галя… Люди специально приехали, по вызову… Как?..

– Ну и что, – возражает Галя, она с колен садится на пол. – Документы всегда можно переделать. Мы его не отдадим! Не поедет он никуда! – заявляет она уже категорично.

– Ух, ты какая ловкая! – вырывается у Евдокии Петровны возглас возмущёния Галиной простотой и наивностью.

– Что-то я вас, граждане, не пойму, – мрачно произносит врач и добавляет едко: – Зачем было нас за полторы сотни километров гнать сюда, если тут такой спектакль?

– Отпустите его, – просит, не унимается Галя. – Развяжите, пожалуйста.

– В свете демократии, нам тут делать, похоже, нечего, – замечает саркастически, в духе своего патрона, коренастый санитар.

– Ай лавью! – произносит с натужной ухмылкой его всё ещё бледный напарник и нарочито закатывает очи к потолку.

– Смотрите! – предостерегает врач с угрозой в тоне. – Второй раз мы сюда уже не поедем!

– И не надо будет! Пусть он дома живёт. Он плохого никому не делает.

Галя на коленях ползёт к нему и начинает сама распутывать жгуты, которыми он сплетён.

– Смотри-ите, – произносит предостерегающе врач ещё раз и, пряча шприц, направляется к выходу.– Я вас предупредил!

Высокий санитар склоняется и ловким тренированным движением развязывает жгуты, освобождая пленника.

– Так что же это!? – в полной растерянности восклицает Евдокия Петровна.

– В такой ситуации мы не можем его увезти насильно, – поясняет врач. – Понимаете сами, не те времена, – говорит он ей с досадой. На какое-то мгновение он замирает в задумчивости и вдруг с пугающей уверенностью добавляет: – Сами привезут!..

Он решительно выходит на улицу. Санитары выскальзывают следом за ним. Галя придерживает трясущегося Якова, обхватив его, прижимает, как ребёнка, к себе головой, успокаивает. Он двигает затёкшими кистями рук, на которых успели отпечататься красные следы жгутов.

– Галя, да это как же? – пытается ещё вразумить её председатель сельсовета. – Это ведь не шуточки, Галя. За такое дело тебе придётся отвечать!

– Я знаю, Евдокия Петровна. Только я так сердцем чувствую, что не надо его трогать. Он там погибнет же! – восклицает она сквозь слёзы. – Ведь нехорошо перед покойной Марией Сергеевной. Она больше тридцати годов всю нашу деревню учила, а мы всей деревней одного, что ли, не продержим?

– Ну, девка, гляди! – произносит председатель, совсем как недавно Галина мать; она сдаётся, вздыхает тяжко и, не попрощавшись, тоже выходит.

– Налетели! – вытирая слёзы, щурится сердито Галя, бросая взгляд на небрежно прикрытую дверь, пропускающую холод, клубами растекающийся по полу. Добавляет: – Чисто душманы. Ничё, Яша, всё будет хорошо. Мир, говорят, не без добрых людей. Успоко-ойся. Как-нибудь проживём. Ребята растут, помогать станут, – торопливо проговаривает она. – Борька, налей-ка воды в стакан на кухне из чайника, да попить нам дай.

Радостный сын бойко исполняет просьбу, подаёт матери стакан. Она берёт, хочет поднести Яше. В это время с улицы доносится шум разворачивающейся машины, резко гудящей мотором. Яша вскакивает, как сработавшая пружина, от неожиданности стакан из её рук вылетает, Яша хватает в углу свой деревянный автомат и раздетый выбегает стремглав из избы. Вопит неистово, страшным голосом:

– Душманы! Душманы! Огонь! Всеми стволами огонь!

Следом за ним несутся Галины ребята, все прыгают в окопы. Яков хватает «гранаты», припасённые в траншее, и мечет их вслед уходящей машине, уже недосягаемой. Прикладывается к автомату и с перекошенным лицом имитирует губами звуки стрельбы из автомата длинными очередями. То же с азартом и радостным упоением делают ребятишки.

.

***

.

Скворечник над заснеженной крышей. Он пуст. Но, видя этот домик на жёрдочке, мы знаем, что не за горами весна и, может, в него вернутся скворцы, вновь устроят себе гнездо и выведут птенцов.

Раздел

Добавить комментарий

CAPTCHA
This question is for testing whether or not you are a human visitor and to prevent automated spam submissions.