Муки надстраничные

38 1 Соломон ВОЛОЖИН - 29 июля 2017 A A+

Данный абзац вписываю впереди всего, дочитав до 209-й страницы. Я ведь вообще зачем пишу? – Чтоб открывать читателю непонятное у автора. То есть я обязался как бы иметь дело только с теми произведениями искусства, в которых есть глубина, которая как-то просто не видна. То есть – не касаться неискусства, к которому принадлежит и публицистика (там и без меня всё ясно). Но не на каждом же публицистическом произведении написано, что оно – публицистическое. А у меня стала привычка начинать писать свою реакцию до прочтения вещи. Вот и тут. Я было думал, что надо потерпеть, и мне станет ясным, что этим хотел сказать автор такого, чего словами на бумаге нет. А оказывается – если я всё же не ошибаюсь – что тут не просто публицистика, а аж разжигание межнациональной розни. И что? Получается, что мой отклик есть донос? – Мне это неприятно. Я-то писать продолжу, но теперь не знаю, стану ли публиковать где-нибудь, кроме моего сайта, который мало посещаем. Но, если я мнение о романе даже и переменю всё же, я решил, что стирать этот абзац не стану.

***

Захотелось написать о книге Мелихова «И нет им воздаяния» (2015).

Непереносима в чтении. Но на 126-й странице мне захотелось начать о ней писать (а всего страниц – 701).

Тут у меня раздвоение: сразу ли описать тот эпизод, который меня вдохновил или подвести всё же, а то не поймут мой восторг.

Рискуя наскучить, выбираю второе.

Нечитабельные книги у меня на подозрении с некоторого времени, что они хороши. Было со мной несколько случаев. В конце – как по облакам ходишь.

Но как добраться до конца, когда читать душепротивно?

Во-первых, можно читать понемногу. С большими перерывами. Отвлекаясь на что-то интересное. Во-вторых, можно читать и описывать хоть бы и отвращение своё от чтения: за что противно.

Эффект подъёма чувств к концу происходит, наверно, оттого, что выясняется то общее, на что всё разнообразие в итоге указывает. Оно невыразимо словами, то общее. Наверно, происходит контакт подсознательного автора с подсознательным читателя. И – воспаряешь. Чувствуешь ЧТО-ТО.

Попутно разнообразие именно разнообразием вдруг являет себя, тогда как до того, оно казалось однообразием. И оттого – скучно было.

Вот и читая книгу Мелихова, я поражался: как можно так долго так ярко, образно доказывать, что лучшие на свете люди – это евреи, а худшие – русские.

Я аж пожаловался на Мелихова одной когдатошней всего моего читательнице. На 93-й странице то было. – Она мне отвечает: «А как вы, что ни напишете, так и чувствуется доказательство, что самый лучший народ – русские…».

Тут удивился я. Неужели это так видно?!. (Я действительно так довольно тихо, мне казалось, считаю.)

А парадокс, между прочим: я по метрике еврей и живу теперь в Израиле, а чувствую себя – с детства – русским.

Тут у меня мысли опять разбежались, и я решил отвлечься на недавние слова Владимира Соловьёва Архангельскому, либералу: «Я понял, что вы совершенно не уважаете несчастного Гегеля. Потому что, когда вы говорили о том, что важно счастье одного, я понял, что у вас количество никогда не переходит в качество. Когда народ – это гораздо больше, чем совокупность индивидуумов. Это переход в иное качество».

Либералы, может, не Архангельский, будучи последовательны, дошли теперь не только до отрицания нации, но и до отрицания такой общности, как мужчины или женщины. – Все – равноправны.

Тогда как на другом полюсе – нет равноправия. Есть избранная нация – своя, и внутреннее отдаление своей от чужих. С этого – правда, внешнего отдаления – человечество начиналось (и оттого есть библейская история о Вавилонской башне). И от того нача`ла, вроде, шло человечество к либерализму, шло… И наступила реакция – традиционализм. (Либералы его в полемическом заострении теперь называют фашизмом: Трамп – фашист, Путин – фашист, ИГИЛ... В СССР – коммунофашисты с антисемитизмом.)

И, чтоб не быть чужой в СССР, моя дочка сменила отчество с Соломоновна на Семёновна (меня в быту Сёмой звали, от мамы начиная). А потом, от «национальных» революций в СССР, переменила обратно, и, переехав в Израиль, стала отчуждаться от всего русского в себе. От коллективизма, как ментально русской черты, в первую очередь. Воспевая иудаизм в одном короткометражном фильме, она отмечала его индивидуализм: все в Израиле – разные, а не одинаковые (и шла на заднем плане кадр-антитеза: Красная площадь в Москве с выстроенными на ней перед началом военного парада батальонами, где все люди – как один).

А «я»-повествователь в романе Мелихова – полукровка (отец Канценеленбоген, мать Ковальчук). И этот повествователь – пока в повествовании мальчик – остроумнейшим и тончайшим образом на каждой странице, тайно любя русскость, доказывает, что она ниже еврейскости. Доказывает, например, подначиванием русскости.

Он всё геройствует, чтоб быть своим среди русских. Сломал ногу, прыгнув с такой высоты, с какой никто не прыгает. Вылечился. Вернулся в школу…

«…я очень скоро перестал огорчаться по поводу никому не нужных учебных дел. Я только беспрерывно совершал подвиги и делился, делился, делился, как амёба. Даже атакуя или защищая снежную горку, я не щадил живота. А из мечтаний своих я вообще никогда не выходил живым – обязательно погибал, красиво раскинув руки».

Я восхитился этой тончайшей издевке над чертой русского менталитета (выражению способом через наоборот – это, по-моему, уже почти художественность; а вполне, я считаю, художественность, если чуется происхождение непосредственно из подсознательного идеала; но тот забрезжит не раньше 680-й страницы, думаю; пока же то, о чём повествуется – о преимуществе еврейскости перед русскостью – лишь обозначает, что тот подсознательный идеал состоит в чём-то другом, а не в упомянутом преимуществе. Если, конечно, вещь – художественная.).

И я позвонил дочке и прочёл ей этот отрывок. Она оценила авторскую иронию. Я порадовался, что религиозность ещё не совсем отбила ей мозги. А она сказала, что спешит. По поводу пасхи к ним в гости напросились свежие репатрианты из России, незнакомые, и она срочно готовит еду в увеличенном количестве. Те ничего не знают о пасхе, но жаждут узнать, приобщиться.

И я подумал, а не подобным ли чем-то вдохновлён Мелихов? – Проверил. Нет. Википедия сказала, что он в Израиль не переехал. И хорошо. Значит, его подсознательный идеал – не новый патриотизм. Есть зачем читать эту бессюжетную нудоту дальше.

И… тут же… скачёк из детства в постылую сегодняшнюю взрослость:

«Короткий поддых, чтобы ты повис на кулаке, ледяхой в морду вместо снежка, вывернутые то руки, то карманы, подж…пники, плюхи, тычки, щелбаны, щелбаны, щелбаны выбивают дробь на барабане моей отщепенской памяти, стоит мне склонить к ней потерявшее патриотическую бдительность ухо, - и всё равно: Эдем, Эдем и Эдем, тысячу раз, во века веков Эдем!

Не смейте очернять мою святыню: в средней школе им. Сталина я был такой, как все, - единственное счастье, отпущенное человеку на этой земле».

По телу моему прокатилась волна мурашек по ногам – сверху вниз.

Вот-те и на. 126 страниц одно, и – вдруг… наоборот…

Что-то экзистенциальное проглянуло. Взгляд на детство из старости. Взгляд на Время в его безличности. У всех – одно и то же… Стандартность, субъективно кажущаяся неповторимостью. – Скучно, девушки… на Этом свете. Как в искажённой арии Мефистофеля: «На земле есть род людской…».

Но дальше русофобство продолжилось и изменилось, лишь распространившись на шовинизм русских к ингушам, казахам. А потом опять вернулось к антисемитизму и на странице 159-й я решил сделать новую запись.

Дело в том, что я, пока читаю, если вещь написана проникновенно, то я становлюсь рабом автора. Невольно. (Вспомнилось, как я стал украинским националистом, ненавидящим русских, когда читал роман чуть не ставшего нобелевским лауреатом Багряного.) Так вот я вжился в – честное слово, неведомый мне – масштаб бытового антисемитизма, реакция на который «я»-повествователя, уже не мальчика, а молодого специалиста, свидетельствовала, что русские повально во всём плохие. Вжился я, откинулся от книги и подумал: а как объяснить, что так много исключительных людей есть среди русских в действительности. И услужливый ум мне быстро ответил: из-за огромного числа русских. По закону больших чисел, мол, среди сотен миллионов должны появляться масса гениев. Правда, пока я бросился этот размышлизм записывать, мне пришло в голову, что тогда гениев-китайцев должно быть больше всех, а этого что-то нет. Но. Представляете, до какой степени я внушаем? – Это меня порадовало, и я решил терпеливо читать дальше это поразительное русофобство: не исключено, что я раскушу такой занос автора. Уж больно хорошо он пишет. Не может быть, чтоб именно русофобия его тайно вдохновляла.

А вдруг всё-таки она?.. К какому типу идеала я это отнесу тогда? – Наверно, к романтическому. По пути бегства от ужасной действительности в свой прекрасный, мол, внутренний мир естественно транзитным пунктом тут оказаться прекрасному своему народу, угнетённому.

«Слава богу ещё, никто [из окружающих антисемитов] не знал, что я мечтаю отдать жизнь за какой-нибудь угнетённый народ – за негритянский, испанский, чилийский. Только евреям я никогда не сочувствовал, а тем более – русским. Евреи должны были стать выше своих мелких обид, а вообразить угнетёнными русских не мог бы и безумец: угнетён тот, кто должен краснеть».

Подумалось, - это я уже (чуть дальше по тексту) начитался, как казахи в перестройку перестали краснеть, - подумалось, что Мелихова, может, вдохновляет идеал реалиста. Ведь реалист раньше других осознаёт то в социуме, что ещё никто не осознал. А не годится ли для случая с Мелиховым думать, что реалист тот, кто раньше других вспомнит то, что другие забыли? – Что? – Тот национализм, мол, который развалил СССР.

Но я сомневаюсь, что национализм его развалил. Я помню, как отставали в сепаратизме от Прибалтики и РСФСР Украина (куда я как раз тогда переехал из Прибалтики) и Средняя Азия. Казахстан, по крайней мере, провозгласил независимость только 16 декабря.

Или это во мне говорит отголосок моего тогдашнего тихого мнения, что развалили СССР для того, чтоб немедленно сойтись обратно? И я как раз тот, кто слеп, а Мелихов – зряч?

Или мне ещё думать и думать, почему Мелихов так преувеличивает всё же межнациональные трения в СССР (или в мире, если перевести на нынешнюю актуальность)?

Что преувеличивает, говорит, например, год издания книги – 2015. А «в 2014 году — «Бессмертный полк» прошел в 500 городах семи странах» (Википедия). Тем не менее, у Мелехова читаем (он эту часть книги, правда, издал в 1994-м году, но мог бы и поправить при переиздании в составе трилогии в 2015-м):

«…был ли в истории один случай, когда охваченные Единством массы двинулись не убивать, а сажать деревья или утирать слёзы тем самым вдовам и сиротам, коими они только и попрекают друг друга (враг врага)».

Эти с большой буквы у Мелихова Единство, Правда, Красота, Подвиг, Риск, как я вдруг понял, являются для меня метками тончайшего психологического анализа дебоширов. То есть новизной. Ибо сам я – с детства противоположного склада человек. Таким образом, я понял, почему, при полном отсутствии сюжета у меня всё же длится и длится терпение читать это повествование.

Не понятно? – Ну – пример:

«Если у тебя целый год (хорошо, если не целую жизнь) стоит в глазах случайно подсмотренный страдальческий взгляд, испуганный жест, что, кроме Красоты, позволит тебе видеть не перепуганного, готового расплакаться мальчишку, подставляющего ладошки под жиденькие алые струйки, бегущие из его расквашенного носа, – а – Подвиг. То есть даже не тебя самого, а чей-то будущий рассказ о тебе».

Если так, то, не исключено, что передо мной не произведение неприкладного искусства, обеспечивающего, - по мнению меня-экстремиста, - общение между подсознаниями автора и восприемников, а… физиология, как называли такие вещи в XIX веке, очерк, растянутый до размеров романа. Что я даже и прикладным искусством-то не склонен называть, а – просто видом публицистики. Как «Петербургские углы» Некрасова, «Петербургские шарманщики» Григоровича, «Петербургский дворник» Луганского.

А ещё, кроме психологической тонкости, восхищает интеллектуальная.

Пример я сейчас приведу, но для ясности мне пришлось обратиться к тексту «Обращение ГКЧП», над которым автор издевается. А оно длинное. Не читать же всё. И – я «Find-ом» спросил: «секс». И нашлось:

«Никогда в истории страны не получали такого размаха пропаганда секса…».

О. Теперь можно цитировать:

«…тирания обещает быть просвещённой. Но удар по сексу (удар ниже пояса) заставил съёжиться: только самые основательные (фундаменталистские) режимы находят специальную ненависть для секса, как для всякого дела, которым можно заниматься в одиночку, вдвоём, втроём – вне Единства, а стало быть, и контроля».

И семья повествователя, в которой он – глава, решает из-за ГКЧП удрать из СССР в ФРГ:

«Об Израиле Костя слышать не хотел, потому что там, по слухам, требуют Единства».

Это я уже на 183-й странице.

Победительность традиционализма (так я называю противостояние американскому глобализму в отличие от – кто он? – либерала-автора применяющего слово «фундаментализм» для такого явления) с сентября 2015 года (с начала операции России в Сирии) стала явной.

Но это написано в части книги Мелихова, изданной в 1994 году!

Силён, провидец!

Странно однако, что ирония «я»-повествователя по отношению ко впадающему в явное Единство сынуле (по поводу устройства баррикады против ГКЧП) как-то слабо выражена:

«…Костя кидался всем прислуживать и впутываться во все разговоры с младенческим простодушием, убеждённый, что отныне мы все братья».

Что Запад в идеологизированности занял место СССР ко времени написания последней части романа, Мелихов как-то не заметил? Или я слишком мало в толстенной книге ещё прочёл? И нельзя ещё об авторе делать выводы?

Вот. На 184-й странице. Из обращения Ельцина «К гражданам России» (вместо грамматически верного):

«…раздавали ельцинские ксероксные листовки: «Мы обсалютно уверены, что наши соотечественники…» - здесь это слово меня не коробило – только и всего».

Или всё то же русофобство и тут? Я аж проверил, Ельцин или наборщик текста виноват в обсалютно? – Вроде, не Ельцин, говорит интернет (четвёрки по русскому и литературе в аттестате зрелости).

Или это у Мелихова русофобство не ко всякому русскому? К прозападным нет его:

«…нет злых локотков, перебранок, не видать детей, старух, алкашей, а самое поразительное – совсем нет рож, рях, харь…».

Публицистика – горячее дело. Я замечаю, что, по мере приближения повествования к современности, я начинаю втягиваться не по-литературоведчески.

Рву эту тенденцию.

Не выдерживаю… Какой блестящий сарказм! – «Судьба Русской Интеллигенции (СРИ)!»

Если «я»-повествователя в СССР на работе затирали (за еврейство), то с приходом Рынка – уволили первым. Как вскоре и остальных. Потому СРИ. – Это 196-я страница.

Вообще, смотрю, мне чаще хочется взбадривать себя комментариями.

Так вот на 197-й я впервые заметил, что повторился антиантисемитский выпад. Вспомнено о папе «я»-повествователя, на старости лет впавшем в коллекционирование доказательств, что евреи – тоже люди и даже очень хороши. – Вот. – Можно воистину восхититься, что настолько не повторяется националистическая деятельность «я»-повествователя на двух сотнях станиц.

Должен признать, что пару раз Мелихов меня заставил скукожиться. Раз здесь:

«К ним ничем не подмажешься: всё равно где-то какой-то еврей что-то отмочит, из-за чего я, заложник, буду расплачиваться с ним заодно».

Я гордился тем, что получил вторую форму допуска к секретным документам. И по случаю командировки в мой город ко мне домой явился двоюродный брат, однофамилец. И сказал, что он подумывает репатриироваться в Израиль. – Я взорвался: если меня и не лишат второй формы допуска, то мне самому будет стыдно, что мой родственник предал родину.

«Но если даже среди – скольких там? – миллионов евреев каким-то чудом не окажется ни одного нехорошего человека, так и это не поможет – эти орлы разжалуют в евреи любого, кто им не угодил. «Горбачёв со своей Хайкой», «Борис Элькин», «сионистское правительство» - вот в чём секрет их вечных незадач. Вот только зачем они лгут – ведь для разжигания национальной розни вполне достаточно рассказывать народам правду друг о друге».

Мне стало кисло. Я, видно, разозлился. И – по своему нынешнему (из-за накала информационной войны) обыкновению вне искусства (а публицистика вне искусства) – решил проверить Мелихова в первом же месте, где мне заподозрится, что он врёт:

«…рембрандтовский «Портрет старика», во всех каталогах мира именуемый «Портрет старика-еврея», но обретший эту позорную [в антисемитской России, понимай] добавку на эрмитажной этикетке лишь в годы перестройки…».

Я взял и у англоязычного Гугла спросил: «Rembrandt portrait old man» и открыл первую же репродукцию. – Там оказалось: «Portrait of an Old Man in Red». На другом сайте – то же. На третьем – другой портрет. На четвёртом – то же. – Стоит ли продолжать?

А до следующей части книги оставалось ещё 40 страниц…

О. Понял.

Понял! Он ужасами антисемитизма восстаёт против всех ужасов, творимых одними народами против других. – Какая-то кровавая алгебра, где «а» – это любой народ.

Ну, разве что…

А вообще, я пользуюсь формой статьи не по назначению. Без неё я б просто подчёркивал ногтем иные строки.

«…чуть не триста страниц подряд ухищряться позаковыристее выплеснуть презрение всем и всяческим Единствам, а на триста первой обнаружить, что это презрение лисицы к недозрелому винограду».

Это – на 249-й. Почти на этих словах кончилась 1-я часть, «Изгнание из рая».

***

Ну что? Продолжить отвлекаться от чтения?

Я попал в мистику. Мистика общения с умершими родителями. (Ну «я»-повествователь стал прозревать, кем же были они на самом деле, а не какими они казались ему, сыну.) Опять повеяло экзистенциализмом. Но я хочу признаться в непонимании. Так. Память о больших злодеях (Герострате, Сталине) не исчезает. А Волчек, следователь папы, якобы троцкиста, в 1936-м году, злодей малый. Отец поручает сыну найти потомков того Волчека и наврать им, что того потому расстреляли «в ежовском потоке» (это второй, так? первый поток – Ягоды), что он был честным и спасал честных людей. – Не по-ни-маю. В чём сарказам? – Неужели в том, что мир-де Зол, и помнят в таком, соответственно, только злых?..

Мда.

И тут – тоже лишь голос персонажа, а не автора? И мыслимо что-то, что нецитируемо, но выражено всё же?

293-я. Не могу удержаться от очередного цитирования, уж больно умно и тонко.

Рассуждения (отца и сына) о самооговорах на допросах учёных.

«Разгадка этого удивительного факта заключалась, может быть, в том, что многие из учёных уже начинали понимать дисциплинированность как умение подняться не только над собственными слабостями, но даже и над истиной, которая в их глазах становилась чем-то мелким и личным, над которым необходимо возвыситься, чтобы стать на «высшую», «государственную» точку зрения. А рядовые рабочие довольствовались извечным житейским соображением: раз не делал – значит, и не виноват, значит, и не подпишу. Самое простое оказывается самым надёжным.

Нет, папочка… Людям более земным, и без того обречённым на тленность, было просто не за что держаться. А интеллектуалам, уже отведавшим эликсира бессмертия, приходилось цепляться за самую призрачную причастность к нему – так наркоман отдаёт жизнь в обмен на дозу. Причастность к истории – это наркотик посильнее героина!».

Именно такая причастность заставляет и меня признать непреходящесть самой попытки настоящих большевиков построить новый мир, пусть она и оказалась ошибочной. (Я не писал? Я считаю настоящим социализм тогда, когда каждый день увеличивается в обществе доля самодеятельности за счёт государственного управления.)

Признаться? – По поводу слов, что Сталин разрешил пытки (мне хотелось процитировать эти слова, но они как в воду канули, сколько я ни искал, я их не нашёл), - так по этому поводу я решил спросить интернет, и нашёл фото документа об этом разрешении. – Правда.

Надо сказать, я втянулся в чтение. Тем более что вторая часть оказалась с сюжетом. Что скучно по-своему: банально ж. Хоть и необычное. Сталинские репрессии невинных. Физиология репрессий. Как в первой части была физиология разбешак. Никакого подозрения на художественность. И непонятно, что сегодняшнее двигало автором. Чтиво и всё тут.

Или прямо наоборот, учитывая Вейдле: «Отчего музыка? Оттого что там, где рассудка мало, чтобы выйти из сумбура, там нужна она, там прислушиваются к музыке. К музыке звука или к музыке смысла, или к обеим» (https://profilib.com/chtenie/103548/v-veydle-embriologiya-poezii-23.php).

Например, варианты причин самооговоров у интеллектуалов, попадающих в силки следователей. Вариант обвиняемого Лозовика:

«Ему говорили, что вы [отец «я»-повествователя] ни в чём не хотите признаться по своей молодости и глупости, и как нераскаявшегося врага вас расстреляют. Вот его и уговорили дать против вас показания и этим спасти вас. Мол, по молодости лет дадут вам три года ссылки, куда-нибудь в Алма-Ату или Фрунзе, а потом вернут в Киев. А может, и совсем выпустят. И он поддался на эту удочку, а там уже тянули с него».

Может, это и авторская выдумка: станет чужой человек, Лозовик, так заботиться о сотруднике… Но это даётся в потоке абсурда, и – не придираешься.

Вариант обвиняемого Фридлянда:

«...показывал, что он якобы собирался поставить в деканате пушку и выстрелить оттуда по Кремлю… Что это – маразм, подготовленный всей прежней жизнью, когда и в науке легко виляли, и, вероятно, теряли уважение и к истине, и к самому себе?»

Может, человек рассчитывал, что, если он скажет абсурд, от него отцепятся.

Всё как-то вероятностно, околосумбурно и в том-де музыка смысла…

То же с причинами ареста: разные перегибы бдительности, «рассудка мало». Автор в это вживается и вдохновляется разнообразием, как какой-то дьявол, красотой бессмысленности. Потому так подробно всё описано: от влюблённости.

Это уже вариант понимания Мелихова совсем не как создателя физиологий.

То же, собственно, было и в первой части: непрерывная перемена точек зрения полукровки: то – еврея и русофоба, то – русского и антисемита.

«…подж…пники, плюхи, тычки, щелбаны, щелбаны, щелбаны выбивают дробь на барабане моей отщепенской памяти… - и всё равно… Не смейте очернять мою святыню: в средней школе им. Сталина я был такой, как все, - единственное счастье, отпущенное человеку на этой земле».

Да не о противоречивости ли речь, рождающей катарсис?

«…покидая сумбур, всё-таки сохранить целительную, то есть цельность охраняющую, частицу этого сумбура» (https://profilib.com/chtenie/103548/v-veydle-embriologiya-poezii-25.php).

«цельность» – тот самый катарсис по Выготскому?

И всё же тяжело. Хоть у Мелихова, - как в «Одном дне Ивана Денисовича», - всякие удачи и удовольствия лагерные описываются (что есть явный признак художественности), всё равно скучно. У Солженицына был сюжет – один день. А тут… Дурная бесконечность. – Неужели до чеховского (ницшеанского) предвзрыва дойдёт? Но у Чехова были короткие вещи…

И мистика второй части оказалась липовой – просто «я»-повествователь читает папины воспоминания о лагере. (Впрочем, впоследствии мистика восстановилась и продолжилась: мол, лёгкое помешательство у «я»-повествователя.)

 

 

Я забыл продлить чтение, заплатил в библиотеке штраф и взял эту книгу ещё раз, надеясь дочитать. Но не получается – больно скучно. И красот изложения не стало.

 

 

И вот я дочитал до места, которое в принципе годится быть – через наоборот – выразителем идеала прудонизма (мирного пути в коммунизм как единственно верного):

««Мирным путём? Когда же это история такое допускала?» И подспудно жило – это от трусости, а не от непонимания, или даже от желания прислужить буржуазии в обмен на тёплое местечко.

Поэтому меня [отца «я»-повествователя] страшно удивило, когда я увидел первых меньшевиков и узнал, что они скитаются по ссылкам и изоляторам и не капитулируют. «Было бы что отстаивать», - думал я с иронией».

А объективно ведь мирный путь – такое же историческое, не меньше, деяние, как и революционный путь. Историческое же пока (в лагере) в чести у отца «я»-повествователя.

И вот это надо процитировать (слова «я»-повествователя):

«Мораль выросла в цене, когда не стало, во имя чего через неё преступать».

То есть, при сталинщине хорошо в репрессиях наличие цели! Социализма, так называемого. – О ужас.

«…когда не будет Во Имя, сторониться друг друга начнут все – кроме, конечно, дураков?».

Ответ, подозреваю: нет. Но до понимания не доходит.

Вообще же, странно: насколько длинным было в первой части отрицание «я»-повествователем русского национального Единства, настолько во второй части длинно приятие зря посаженными отцом повествователя и другими лагерными зеками линии партии (построения социализма – так это называлось – в одной стране). – Силу заблуждения, что ли, в обоих случаях должна выражать эта длиннота? Если да, то Мелихов сильно рискует потерять читателя. Не многие, как я, смогут терпеть такую длинноту. Полупонятные афоризмы («правда – орудие ада на земле») всё же редки.

Мне вспомнилось, что затруднённость это хорошо в сравнении с бездумной гладкописью. – Вот где тут передёрг?

Слова отца:

«Их [примитивных обывателей] спасало то, что в родном государстве они никогда не ощущали разумного или нравственного начала. Это была такая же слепая стихия, как и все прочие, природные стихии».

Слова сына:

«Похоже, отец, ты прильнул душою к «серым» людям, не Жоресам и не Троцким, только когда и сам начал ощущать родное государство бессмысленной слепой стихией. Утратив веру в великое, спасение можно обрести только в сером. Это многих славный путь, путь слияния с серым простонародьем или серой интеллигенцией, возводящей скромность в величие – деяние ставящей ниже недеяния».

Только при отсутствии сюжета возможно так выпячивать нравственные загадки. (А тупое отбывание наказания за сюжет всё-таки принять нельзя.)

«…для меня [«я»-повествователя] путь скромности остался закрытым: от истории я оторвался, а гонор сохранил. Хотя оправданием гонору может служить только бессмертие. Хотя бы мизерное. А у меня нет и такого».

(И что б я делал без этих вот отступлений от чтения в писание?..)

«…жертвы были не важны, когда было Общее Дело».

Ну в самом деле… Закон сохранения количества внимания. Много – на общее, мало – на частное.

Ну правильно. Как лучше всего высказаться художественно о чём-то плохом (шовинизме или сталинщине)? – Хвалить. За то, за что сто`ит хвалить. Потому «я» – пацан, среди русских свой в доску, – в первой части. Потому отец, свой в доску всей лагерной системе, - во второй части.

Короткодействующая, если можно так выразиться, художественность у Мелихова мне ясна. Это определение, короткодействующая, я вывел из мудрёной-премудрёной книги Вейдле, самый для меня яркий пример в которой, что хуже «когда-то», чем «бывало» в «… звуки, / Бывало милые тебе» у Пушкина о Марии Волконской (в девичестве Раевской).

А раз, пусть такую, художественность всё же для себя я обнаружил, я мучаюсь с этой нудой-чтением не зря. – Это случилось со мной на 408-й странице.

И всё-таки тяжко: конец части на 466-й странице.

…Хорошее всё-таки слово ингуманизм. Точное.

«И когда же началось это кисляйство?.. Прорвались в космос – лучше бы понастроили больниц, взяли Берлин – сколько людей зря положили… Оно, может, и так, но если говорить об одних только смертях, от бессмертия ничего не останется».

И опять непонятно… Это ж – слова «я»-повествователя, сына, а не отца. – Мелихов забыл, что ли, что разделил между этими персонажами темы восхваления негативного?

Или они не такие уж отдельные? Бессмертен и русский народ как особый такой, не приземлённый, бессмертны и дела его при тоталитаризме: Берлин, космос…

«Ты думал, что борешься со сталинизмом, а на самом деле боролся с героизмом. И победил самого себя». – Героя.

Бр. Как всё сплетено!

«…служить красивой лжи. Служить бессмертию».

Но ложь ли – будущий коммунизм? – Вопрос, конечно, ибо будет ли он. Но до сих пор общественный прогресс от первобытного общества к капиталистическому – был. Почему б ему и дальше не продолжиться? Так что бессмертие – жизнь человечества – совсем не ложь.

Впрочем, это ж героя так заносит в слепого и злого. Автор – какое-то другое дело. Какое?

Может, мещанские (красиво – общечеловеческие) ценности?

Но словами отца это впечатано буквами на страницу. А на следующей сын их «в лоб» отвергает.

Надо же? Столько прочесть – и так и не понимать, что хочет сказать автор…

Хм. Мне пришло в голову: а не являются ли все эти нападки на оттирание сына и отца от бессмертия (от бессмертного русского народа и от бессмертных подвигов) в прошлом: в сталинщину и послесталинщину, - не есть ли это возмущение против нынешнего бескрылого времени, когда в конституции нет даже записи о национальной идее?

***

В третьей части, «Изгнание из памяти», нынешнее время «в лоб» называется временем лакеев. Так что и тут – публицистика, а не искусство? И тут на каждой странице идёт примеривание к бессмертию и к Истории.

Ну, например. «Я»-повествователь полез в интернет искать следователя Волчека, пришившего дело отцу.

«…её [Галины Волчек, главрежа «Современника»] папа Борис Израилевич Волчек шагнул в Историю не в Киеве, но в Витебске, размешивая краски для Шагала».

Это, по-моему, кричит, от натяжки.

Я изумлён на автора, в конце концов: ну как можно ТАК остро переживать отторжение от делания Истории, от героизма?

Покопаюсь в себе. Я в детстве рисовал, маме предлагали отдать меня в школу при Академии художеств, она не отдала. Потом я, наверно, почуял в себе какой-то отток художественной пассионарности, потому что на строительный факультет местного политеха не пошёл – а вдруг там есть архитектура; а художником быть – быть или знаменитым, или вообще им не быть. Даёшь серость! – скомандовал себе я… Нет, полным мещанином я не стал. Я понимаю позыв-тоску к Истории. Но чтоб ТАК переживать неприобщённость к ней?!. Я исповедую теорию малых дел (та родилась после провала народничества), и мне она вполне по росту. Я б «понял» тоску автора, если б она привела меня к его подсознательному идеалу конкретному. А «в лоб» завывания об Истории мне что-то поднадоели. И срыв с размешивателем красок для Шагала меня утверждает в скептицизме насчёт Мелихова. Впечатление, что человек просто использует одну из нехудожественных функций искусства – компенсаторную. Мелихов в жизни, наверно, брюзга. И, чтоб от этой неприятности освободиться, вывалил её в длиннейшее произведение. Это, кстати, и такую длинноту объясняет. Разряжаться-то надо ежедневно. Жизнь же ежедневно подбрасывает поводы для брюзжания. Она совсем не устоялась сейчас в России. Даже и в части кристаллизации национальной идеи. И тогда вещь Мелихова даже актуальна.

А вот и она, национальная идея:

«Если Россия перестанет удивлять и ужасать мир подвигами, перестанет рожать титанов… мне будет до неё не больше дела, чем до Голландии с Зимбабве…».

Жаль только, что это написано «в лоб», а не открыто мною в озарении.

Мысль, впрочем, много раз слышанная мною: дескать, Россия будет или великой или не будет её совсем. Мессианство…

М! Какие слова:

«…то, что остаётся прибежищем даже для последнего негодяя – родину, касательство хоть к какому-то бессмертию».

Жаль иной раз, что судьба отвратила меня от того, чтоб ценить для себя стиль салона в эпоху классицизма, где «успехом пользовался тот, кто наиболее ясно говорил то же самое, что и другие» (Эпштейн. Парадоксы новизны. С. 26). Мне всё след подсознательного идеала подавай.

М! Герой, оказывается, знал счастье взаимной любви. И это какое-то достигнутое бессмертие… Только зачем это вставлено?

Не для того ли, для чего вставлены книги о Королёве и Курчатове, брошенные героем в мусорник. Да и книга о разведчице Аникиной не для того ли вставлена, чтоб продемонстрировать, что она, хоть не брошена в урну и прочитана, но забыта, в сущности.

А этот подмастерье Шагала, Волчек. Вполне себе вошёл в историю (в интернете о нём достаточно много). Даже помощь его Шагалу в мешании красок есть в интернете-вечности. Но это насмешка всё же Мелихова, по-моему. Раз присоседил того к Шагалу, который всем, так сказать, культурным людям известен по фамилии. Не больше. Как Гомер – по имени. А Илиаду и Одиссею не читали.

Даже я, написавший о раннем Шагале (см. тут), только перечитав свои слова: «все ненормальности там у Шагала – след крайнего неприятия еврейской самоизоляции, всё ещё имеющей, мол, место в начале ХХ века», - забыл, чем история искусства обязана Шагалу. Раннему. (Последующему – и я не знал никогда). – Каким же бессмертием мучается Мелихов? Или надо думать, что всё-таки и Гомер, и Шагал потенциально способны взволновать каждого, кто погрузится в проблематику времени, которое они отражали и которая обязательно (по аналогии или по противоположности) окажется актуальной для любого времени. Всюду есть и всегда будет выдирание из обстоятельств или, наоборот, благоденствие. Значит, всюду и всегда в принципе может взволновать Шагал. Значит, он достиг бессмертия. И Мелихов был прав, его упомянув, возможно и позитивно.

А что техническое преодолевал Королёв, строя космический корабль, очень и очень мало кто способен узнать. Или что умственное преодолевал Курчатов, создавая атомную бомбу?.. Что преодолевала романная разведчица Аникина?.. В интернете есть зенитчица с такой фамилией…

Понятна и лёгкая насмешка, получается, над людьми, убегающими на какой-то срок от жизни в исторический антураж древних викингов. Какое, к чёрту, это приобщение к истории! – Такая же анонимность и безвестность, как у той лягушки, проглоченной ужом на глазах у героя, уходящего от своих «викингов» на целые дни. И обычная мещанская жизнь – то же. Автор до непереносимости доводит перечисление имён и занятий всех родственников следователя Волчека. (Я аж пропустил часть текста.)

Но непереносимость текста стала применяться для изображения, по-моему, постепенного схождения с ума героя (ведь и название третьей части соответствующее: «Изгнание из памяти»; я это записываю в момент чтения, когда героем помешательство ещё осознаётся как таковое, т.е. он ещё нормален). Объективно – герой зациклился на переживании бесполезности жизни обычных людей. Для чего он сделан автором изрядно необычным, но не таким, чтоб из обычности совсем вырвался. Собственно, если художественность – это дразнение чувств, то именно с ним читатель и имеет дело на каждой странице всего романа: обычность-необычность, непрерывно переходящие друг в друга.

И теперь (это на 577-й странице) я уже просто благодарен своей настырности, что не бросил читать где-то в начале.

Остаётся ещё, чтоб осенило, в чем же смысл этого дразнения.

Но тут, как назло, началось описание успехов новых русских, которое выламывается, вроде, из дразнения: обычность-необычность. – Делать халтуру массово и так, чтоб имела спрос, как не халтура, причём массовый спрос – это что? – Необычность проходила в романе пока как аристократизм. А не есть ли предприниматель особый дворянин? Аристократ?

Аристократ прежнего, советского, пошиба изъясняется так:

«Моё восхищение нисколько не померкло бы, даже если бы я знал, что мне предстоит два дня маяться животом».

Это – от угощения а-ля рюсс. Так пройдохе надо ж отдать должное, что умеет так вкусно подать… уж и не знаю, от чего персонажа пронесло. – Или надо вспомнить о мерке-Истории? И… я по-прежнему в растерянности от Мелихова.

Признаться?

Мне хочется сравнить Мелихова с Чеховым, которого принципиально не устраивало в Этой жизни такой признак царствующего Зла, как наличие смерти.

«…пойти бродягой по Руси, расспрашивая стариков, о чём они больше всего мечтали и в чём горше всего отчаялись… все люди – люди.

И нет им воздаяния…».

Надо ли тут, раз название всего романа применено, Мелихова отделить от его героя, зацикленного на Истории? Или это опять слова героя, отчаявшегося из-за отчуждения от Истории?

Или надо протелепать, что то` есть Абсолют, чего никто из стариков в жизни не достиг? Не-дос-ти-жимый. И у всех-всех – не мелкий, раз оказался недостижим… И в этом – художественный смысл романа? И тогда Мелихов – некий ницшеанец? Или как?

Герой говорит, что нашёл выход – в ежеминутном воскресении в памяти своей покойной Вики, его любимой. Инобытием вечности, что ли, являющейся?

«С тех пор мы больше не расставались. Я не разговаривал с нею – к несчастью, моё безумие не заходило так далеко, но я просто ощущал её где-то сбоку. Точнее, справа, со стороны недостающего глаза. Как будто глаз, которого нет, ухитрялся видеть женщину, которой нет».

Жаль, роман на этих словах не кончился…

А дальше… импрессионизм какой-то – хвала любой жизни:

«…лишняя минута жизни важнее веков посмертной памяти».

И что мне делать с любимой идеей нецитируемости художественного смысла вещи, если, вот, я смог его процитировать?

Только одно.

Счесть, что Мелихов выстрадал эту идею длиннейшим романом, потому что её в таком лапидарном виде не существовало в его душе до написания, а она только брезжила в сознании. Вот он и метался на каждой строчке от обычности к необычности.

И жаль, что до конца ещё 100 страниц. Что они дадут вдобавок к вышеописанному озарению?

 

 

Я не зря жалел. Я только что прочёл очередную мистическую сцену, видение герою родственников следователя Волчека. Очень они разные. И – всё уравнено:

«Надо же, я всего только пожелал кое-что узнать о чужом враждебном человеке, – и какая же вселенная за ним потянулась!».

Вселенная ведь всего лишь ценность абы какой жизни – импрессионизм.

Я не понимаю, зачем было к уже известному идти ещё и по более короткому кругу. (70 страниц осталось. Опять скучно.)

И опять вспоминается Чехов с его доведением читателя до предвзрыва от скуки. И опять приходится отвлекаться, чтоб набраться терпения книгу дочитать.

Послушаю музыку (https://www.youtube.com/watch?v=JVu3EUeRjog)…

«…ты, прослушав вступление к «Борису Годунову», заметил мне: бедная, холодная, голодная Русь».

Это герою пишет из США его любимый товарищ.

Высшая любовь… Ну какая ж тут ценность абы какой жизни?!?

«Если бы я [этот товарищ] только мог, то заорал бы на всю Россию: господа, дорогие мои соотечественники, коренные и менее, русские, евреи, грузины, татары, сколько вас ни есть, перестаньте грызться! На вас надвигается новый мир, в котором вам отведена участь – ну, пусть не рабов но лузеров! У вас отнимут подвиги ваших отцов, дедов и прадедов!...... Если даже вам самим будет хорошо, во что я не верю, всё равно нашим предкам будет плохо».

Бр.

Неужели и это – лишь часть противочувствий, столкновение которых только и даёт нецитируемый катарсис? То, что хотел «сказать» автор…

И почему меня это не уволокло в сентиментальные слёзы или в озноб?

Но всё-таки я, кажется, понял, зачем автору понадобилось нас погружать в ностальгические муки сбежавшего в Америку лучшего товарища героя, Генки.

«…не удержался от вопроса, на чём основаны его симпатии к хамам…

Нет, Лёвочка, немедленно отстучал мне Генка, империя не может стоять на аристократах, их слишком мало. Власть, которая оттолкнёт хамов, погубит Россию, её просто сожрут. Сталин был мудр, он правильно понял, что строить «приличную», аристокатическую Россию – значит потерять страну».

Вот тут и брезжит возврашением к недоницшенству, так сказать (потому что – к достижительному), ибо народ – это хамы в первую очередь, и – это бессмертие. Ценность абы какой жизни, да не совсем. А той, что попроще. Уралвагонзавод! Не по-импрессионистки.

Ну! И опять… это ж не нецитируемость! Опять мне повторять тираду про «брезжила в сознании»?

Мелихов мне всю душу вымотал.

Да ещё и категория недоницшеанство… Никем не применяемая… При почти неприменяемом искусствоведами самом идеале ницшеанства-то как недостижительности метафицических Алогизма, Вневременья и т.п.

«Мы… всё делаем в искренних экстремальностях. В 1976 году моя тогдашняя подружка потянула меня на концерт какого-то советского Народного ансамбля песни и пляски в Бостоне. Я пошёл с большим неудовольствием. Но та самая калинка-малинка, которую я считал примитивом, вызвала в красиво одетой публике неистовую, чуть не наркотическую реакцию».

И ещё (тот же Генка):

«История Сталина ещё ожидает своего Толстого, чтобы народ-богоносец глянул в это зеркало».

А этот Лёвка, наоборот…

«Хам, поднявшийся на спасение Родины, это фашист, у него просто нет другой возможности, фашизм и есть бунт простоты против мучительной сложности бытия».

Плохо быть верёвкой в руках автора, который вьёт из тебя всё, что хочет?

Нет. Хорошо. Чувствуешь какое-то непонятное наслаждение ЧЕМ-ТО.

А вот и глаза на мокром месте – умирает этот Генка. Зацепил он меня за живое.

Вот здесь бы Мелихову и кончить… Нет. Это только 667-я страница.

Утёр глаза. Передохнул. И пошёл читать дальше.

И… Пути господни… и авторские – неисповедимы. – Удручён я как-то. Зачем было 60-летнего персонажа заставлять влюбить в себя 30-летнюю внучку следователя Волчека? А?

Наверно, смертью Лёвчика (так звали пацаны героя) кончается книга.

И я не знаю, зря или не зря я её читал.

***

Пережив полсуток с досадой, что художественный смысл романа (недоницшеанство, а именно сверхценность бессмертия российского народа в подвигах) оказалось можно процитировать, то есть, что он не подсознательный, я решил, что спасти положение в моём внутреннем мире можно только показом самому себе, насколько предварительно недодуман был Мелиховым этот идеал.

Надо, решил я, уяснить, чем романтизм (со сверхценностью красоты угнетённого своего народа), явно отвергнутый Мелиховым какой-то мимолётностью времяпровождения героя среди костюмированных под викингов любителей истории, отличается от недоницшеанства (утверждённого тем, что видения любимых всю жизнь Вики и Генки оказываются самыми последними у умирающего героя, а видения Сталина, Королёва, Гагарина, символов бессмертия подвигов, – отступают).

Вспоминается концепция Гуковского о диалектическом превращении классицизма в романтизм и того – в реализм. Абстрактное и общее → абстрактное и частное → конкретное и частное.

Что-то похожее мне видится в отличии недоницшеанства от романтизма.

В роли аналога классицизма в этом взаимопревращении выступил лжесоциализм, отвергший личное.

Классицизм движим был отрицанием средневекового, так сказать, хаоса (с натяжкой это можно иллюстрировать метаниями барокко, не всегда самоудовлетворённого в его соединении несоединимых крайностей). От бури чувств тянуло клиссицистов к Разуму и Порядку. Кончилось это кроваво. И заставило классицизм отвергнуть. То же получилось с лжесоциализмом (а в XIX веке было – политически – отвержение революций на Западе и народничества в России). А Абсолютное отвержение Общего – это ницшеанство. Для него Этот мир настолько плох, что улетаешь в его отвержении не в привычный тот свет христианства, а в иномирие, которое можно лишь помыслить (Алогизм, Вневременность…), - улетаешь, и, чтоб публика как-то это приняла, назваться надо «над Добром и Злом». Чаемая недостижимость. Романтизм не так радикально отвергал классицизм (опыт ницшеанства, хоть и вечно повторяющегося и встречавшегося и до классицизма, был небольшой). Романтизм национализма потому и был не таким радикальным. Бессмертие нации пряталось ещё за красотой её, каждой, своеобразия. Не то теперь. Теперь, после более чем столетнего свирепствования ницшеанства и катастроф ХХ века этнографической прелести национализма и шовинизма для улёта мало. Хочется близости к ницшеанству, к Абсолюту, к его умопомрачительной метафизике недостижимого. И тогда в национализме на первый план выходит такая почти метафизика, как бессмертие народа в экстремах личностей. Это – представляется достижимым. А для России – ещё и альтернативой достижительности (западной по происхождению) эпохи Потребления. Один упор на личность против другого упора на личность. Потому и «Калинка-малинка» была с таким упоением принята в США. Потому и вторая Вика введена автором как предсмертная счастливая любовь. Герой (не только в литературном смысле) ушёл из жизни страстно любящим и страстно любимым. Из-за того и внебрачные обе любови – ради экстремизма.

Мне представляется, что отсутствие авторского внимания к тому, почему его тянет к утверждению образов одних (обеих Вик, Генки) и отрицанию образов других (Сталина, Королёва, любителей костюмной истории) сколько-то оправдывает то, что не полностью подсознателен у Мелихова недоницшнанский идеал. И – его роман я могу назвать по моим меркам почти художественным.

 

Комментарии

Добавить комментарий

CAPTCHA
This question is for testing whether or not you are a human visitor and to prevent automated spam submissions.
Раздел