Миниатюры

29 0 Александр БАЛТИН - 19 сентября 2017 A A+

Вспоминая Юрия Трифонова…

Мой отец был типичным представителем советской интеллигенции – физик с широчайшим жизненным и интеллектуальным кругозором: типичным, и – штучным: необыкновенно мягким, никогда не повышавшим голоса, лучившимся добротою; и то, что Юрий Трифонов был его любимым советским писателем, свидетельствовало о необыкновенной психологической точности (и тонкости!), верной «вглядчивости» советского классика.
Ибо во многих персонажах отец узнавал себя, как узнавали многие-многие… Несколько растерянные в жизни – впрочем, по-своему артистически растерянные, не слишком придающие значение быту, знающие, что внутреннее содержание человека куда ценнее всего внешнего, эти люди сейчас были бы признаны лузерами… Что ж! Лузер в определённом смысле знает о жизни больше, нежели человек, преуспевший во «внешних жизненных шахматах».
Он точно знает, что интеллигентность не миф, а необходимая характеристика человека, достойного именоваться оным, и что мягкость – вовсе не мягкотелость, а желание не задеть другого, не причинить ему боль.
Обмен всегда затягивается, что чревато для жизненных обстоятельств, но не для стилистики.
Городская стилистика Трифонова! Уплотнённые, густые, как бабушкин борщ, с тяжёлым мясом быта и плоти фразы лепятся массивно, созидая картины жизни и быта, какие в неповторимости своей определяют ностальгический колорит.
Через временное проступает вечное – всегда, если речь идёт о первоклассном писателе; и, перечитывая Юрия Трифонова сегодня, можно не только – с дополнительной отчётливостью – представить быт и суть жизни отцов, но увидеть, как сквозь изломы и успехи советской яви проступает розовато-золотистое свечение всеобщности – той всеобщности, какая и определяет сущность жизни людской, пускай и не зримо для большинства.

 

Слово о поэтических антологиях

Антология – само понятие – подразумевает объективность, академичность, и уж во всяком случае, проверку временем: банальную, как многое в жизни, и столь же необходимую, как вода для человека.
Чудовищное количество поэтических антологий, ныне выходящих везде и всюду: в больших и малых городах, чуть ли не в недрах определённых литературных групп, в различных учебных заведениях девальвирует само понятие антологии, исключающее поспешность и сиюминутность. Ибо никому не придёт в голову издать поэтическую антологию определённого района: то есть поэтов, живущих здесь и сейчас в конкретном месте.
Масса томов, составленных по принципу приятельства, пристрастности, не то вообще по способности заплатить не сулит ничего хорошего.
Ибо, как это не прискорбно для господ поэтов, стоят они чего-то, или нет, становится понятно лет через 50 после их смерти. Как минимум.
То есть сейчас был бы логичен – на государственном уровне, а иной для антологий не гож – выпуск тома: Русская советская поэзия 70-80 годов 20 столетия. Тома с представительной редколлегией, включающей признанных (относительно широко) разноплановых поэтов старшего поколения, поскольку, извините за банальность, в старости люди мудрее и добрее.
Возможно, нужен даже запрет (о! эти запреты! Ужас генетической памяти… но ведь в школах всё же не продают порнографические журналы: запрет) на бесконечное «антологизирование», как на упорную самопропаганду всевозможных литгрупп, ничем не доказавших собственную значимость и величие.
Государственный запрет.

 

Окуджава и мы

Нежное, доброе, несколько заунывное…
Пение Окуджавы, столь важное для лучших представителей двух-трёх поколений, ныне востребовано только постаревшими их представителями, а учитывая скоротечность жизни вообще, аудитория эта редеет на глазах.
Ибо доброта не популярна.
Как мягкость и нежность.
Могут ли эти – основные – понятия быть популярны, или нет?
Оказывается, могут.
Двадцатилетие официальной политики растления – с обнаглевшим шоу-бизнесом, осатанелой жаждой наживы, тотальным размывом эстетических критериев, с культом псевдосилы и проч. – сделало своё дело, да так, что всё животное наверху, а всё лучшее, человеческое загнано в подполье.
Попробуйте объяснить двадцатипятилетнему менеджеру, что в жизни кроме денег, комфорта и неправильно понятого успеха есть ещё что-то! Не преуспеете – как предложив ему послушать песни Окуджавы.
Ибо для их восприятия нужны соответствующие душевные вибрации – они нужны и для нормальной жизни, но, заглушённые реальностью, еле теплятся они в нынешних душах – однако, теплятся всё же, ибо изначальны.
А курс (нелепо звучит, увы) – в школе, к примеру – курс прослушиванья песен великого барда мог бы осветлить души детей, ещё не столь загрязнённые, мог бы, но…
Аудитория редеет.
Свет убывает из жизни.
Самое страшное, что живущие в темноте начинают воспринимать её светом.

 

Миропорядок в целом

Нефритовые дуги полнятся мерцаньями изнутри – золотыми гроздьями смыслов.

Дыхание существ, которые никогда не должны воплощаться в людей, легко, как паренье, а последнее – снежно-белое, напоминает пену, внутренности роскошного цветка, горные пики.

- Ты не брал тыщу?
- Да, Ляль, мне надо было, ну понимаешь…
- Ты с ума сошёл? Последняя до получки. И за кукольный спектакль в детсаду отдать нужно!
- Да найду я завтра, найду. Займу у Кольки!
- Па, ну па, идём риовать…
- Да, подожди ты – па да па…
Сиреневые сумерки августа распускают сети за окнами.

Совершенные геометрические формы, входя одна в другую, образуют светозвуковые симфонии – о! лучшие земные только бледная тень подобных; гроздьями радуг переливаются ошария неведомых сущностей, и любое расстояние сведено к полному постижению самого себя.

- Вот представь – первородный бульон, коацерват, так называемый. Это – доказано, да. И в нём идёт лихорадочное совокупление молекул жирных аминокислот.
- Ну и что?
- И из этого беспорядка рождается капля белка, и начинается жизнь – в нашем понимании: ну, протобактерии там, и так далее…
- Что ты хочешь сказать?
- А то, что это сильно напоминает чью-то гигантскую лабораторию. Некто, кого и не вообразить, наблюдает, сам не ведая результата, за ходом эксперимента. И любовью этого огромного уж никак не обозначить.
Колокольный звон плывёт густо.
Двое, ведущие диалог, проходят мимо старой, красной, массивной, пятиглавой церкви, окружённой кладбищем.
Рядом – метро.
Пёстрая толпа лезет из него людским фаршем.

Трон всюду и везде, о! это не трон, это глобальная, золотая, лёгкая и всемогущая сила, пронзающее мироздание, стройно вращающееся, включившее в себя всё, явленная единым организмом…

Одиночество тая, жил в Египте – жил, после долгих и сложных приключений, в недрах памяти храня тайнознание своё, опыт Атлантиды – его роскошной родины, причудливо пересечённой суммой знаний, поверженной всеобщностью внутреннего зрения в толщи вод; вспоминал мучительно, с невозможностью вновь увидать храмы и дворцы, ярусы садов, площади и улицы – не предполагая, что много веков спустя, сознанье его зажжётся в недрах мозга священника-иезуита, храбро воевавшего на Первой Мировой, открывшего теорию большого взрыва впоследствии.

- Тань, опять щи перегрела! Знаешь, не выношу горячие!
- Ах, прости, Ванечка. Замечталась я…
Она улыбается виновато.
Она крутится на трёх работах, пока он валяется дома, сочиняя рассказы, которые никто не печатает, какие уж там деньги.
Он всегда мрачен, недоволен, считает – всё против него, и мир вообще – дрянь; продолжая с нудным упорством кропать рассказы и придираться к содержащей его жене.

Явление кончается своим антиподом.
Всё пребывает в движенье.
Медленный спуск по упомянутым вначале нефритовым дугам Изумрудных скрижалей был осуществлён с опаской: известно – способность понимания дана немногим.
Но он был осуществлён, скрижали зажглись в мире материальности, изменяя её подспудно.

- Ещё будешь?
- Конечно.
Он разливает водку, подкладывает гостю жареной картошки.
- Ты пойми, - говорит он. – Вселенная единый организм, и малейшее движение ткани отзовётся в каждом…
Гость выпивает водку, ничем не закусывая.
- И как ты, - иезуитски улыбаясь, спрашивает гость, - ощущаешь своё единство с атмосферой планеты Юпитер, или колонией мхов в вологодских лесах?
- Ну… ты смотришь очень примитивно.
- Это слова твои не насыщены никаким конкретным содержанием.
- Ладно, давай просто пить, вспоминать.

За тётушку, столь много значившую в жизни: умелую в ней, имея в виду объём связей; добрую, долго жившую, и теперь в девяносто почти летнем возрасте лежачую, пребывающую в мучительном каком-то промежуточном состоянии – она, изводимая бессоннице простушка, молила, выйдя ночью в сад, молила словами своими:
Господи, если ты есть, пошли ей смерть! Что же мучить её…
Трепыхание ощутило отчётливо – властное, доброе, пронизанное любовью, и в июльскую ночную черноту влились красивые лепестки золотого света.
В этот час – узнала потом – тётя умерла.

Дуги расширяются, вспыхивают духовные алмазы; огромные ангелы, сотканные из световых субстанций, блюдут оси мира, управляя его рычагами, следя за вращением галактик, миров, планет; гигантские овалы, включающие в себя звёздные системы, перемещаются, определяя грандиозную строфику сфер…

- А по мне так все мы – подопытные кролики. Только, поди, узнай, кто наблюдает за нами. Ха-ха…
Раздолбанная, грязная квартира – однушка – в убогом доме на одной из московских окраин; обшарпанные обои, загаженная ванна.
Два мужика на кухне – оба пузаты, лысоваты, пьяны; под одним качается колченогий табурет, и мужик валится, вызывая хохот другого:
- Ну ты, Вась, даёшь… Вставай, давай.
Тот встаёт.
На ничем не покрытом столе – водка, пиво, драная вобла, кое-как порезанная на газете колбаса, хлеба везде накрошено.
- Наливай, давай, чего тут болтать. Поехали.
Чокаются, разлив пойло по липким стаканам.

- Эй, эй, - а ну отвянь от моей девчонки!
- Чё ты – она сама в бильярд попросила показать.
- Показать – а не хватать её. Кто этого вообще привёл?
Жара летняя – вполне эфиопская.
Дачная компания пестра: есть знакомые, другие появились впервые: приехали с кем-то.
Шумно, пьяно.
У крыльца - два ящика опустошённых бутылок.
- Отвяжись от девки моей говорю, ну!
- Хи-хи, а мне по кайфу, может!
- Щас как дам!
Кий превращается в оружие.
Мясная, потная, пьяная драка.
Тоненький серебряный женский крик полосует воздух.
Тупой конец кия попадает в висок одному из участников.
Цевка крови стекает на декоративную траву.
Участники попойки трезвеют.

Ошария, полные гармонической силой; звучание запредельных эпосов, точность великих формул.
Жизнь мяса, несправедливость социумов, вечные войны, круговорот рождений и смертей.

Тихо уходящий вдаль роскошный, спокойный, августовский день.

 

Раздел