Читая теперь Василия Белова

21 0 Соломон ВОЛОЖИН - 22 октября 2017 A A+

Я читал Белова «Привычное дело» (1967) и как-то не понимал, есть у него пафос или нет. Есть что-то всё пронизывающее? И в том месте, где Катерина, жена Ивана Африкановича, вернулась из больницы после гипертонического криза, подумалось, не хрупкость ли трагическая красивой крестьянской жизни – тот самый всепроникающий пафос. Как ребёнок, если он заброшен вниманием, он погибнет обязательно.

Все чувства во мне уже потускнели, но я помню как нечто отчаянно тяжёлое, когда жена меня раз (один раз за всю жизнь!) оставила с двумя нашими маленькими детьми на пол, по-моему, дня. И мне надо было их накормить и что ещё сделать… А я в своём деле трудоглик. Но – только в своём. Всё остальное я почти не берусь даже пробовать, наученный неудачами.

«У Ивана Африкановича еще с ночи на душе было какое-то странное беспокойство. Он словно чуял сердцем, что сегодня придет Катерина. И все опять будет по-прежнему, опять, как и раньше, будут спать по ночам ребятишки, и он, проснувшись, укроет одеялом похолодевшее плечо жены, и часы станут так же спокойно, без тревоги тикать на заборке. Ох, Катерина, Катерина... С того дня, как ее увезли в больницу, он похудел и оброс, брился всего один раз, на заговенье. В руках ничего не держится, глаза ни на что не глядят. Катерину увезли на машине еле живую. Врачи говорят: гипертония какая-то, первый удар был. Четыре дня лежала еще дома - колесом пошла вся жизнь».

А ведь это здоровенный мужик. Войну прошёл, а курицу убить не может. Любит жену, знать, что так потерялся. Не дошло, что после родов (девятого родила!) Катерине надо было полежать немного, а она – домой и на ферму, а там – для приработка – согласилась подменить одну лентяйку. Надорвалась. А почему? Потому что очень мало заработка колхоз даёт. Муж на каком-то подхвате работает, меньше её получает. Должен рыбу ловить, чтоб концы с концами сводить. – Ну плохо колхозная жизнь устроена! Плохо! Что ж это такое, что нужно, как белка в колесе крутиться, чтоб выживать…

Или он, Африканович, сам виноват? – Для него проблема – не потерять накладную, когда он везёт товар в сельский магазин. Перепил с Мишкой-то. Поменялись штанами по пьяни. Накладная оказалась у Мишки. Заблудился (не поверил лошади). Потом та сама ушла домой, а эти двое заснули абы где. Перевернула телегу. Испортились два самовара. Пришлось за них заплатить. С чего он перепил? Плохо устроен отроду? Удержу не имеет? Или это менталитет такой? Или какая-то бесперспективность жизни подспудно давит? Это жизнь: плодитесь-размножайтесь? Или он такой же дурак, как управляемая им лошадь, которую он дурой философски верно называет – за бесперспективность. А перспектива – чья ответственность: его самого или общества? Что если общества? А оно к 1967-му году как-то совсем явно забуксовало, раз аж Хрущёва пришлось свергать в 1964-м и дальше что-то всё равно не тае… как стали зерно закупать заграницей, так и пошло.

И какая ни красота – жить в деревне, а как-то вспоминается всё же «ужас деревенской жизни». – Нет внимания страны к крестьянству. И что Белову из того, что есть тому причины, скажем, угроза ракетно-ядерной войны. Об этом ничегошеньки нет в тексте, но… Сердитость Белова чувствуется.

«Прибежали, уткнулись в подол, охватили ручонками ослабевшие ноги...

А с Петрова крылечка сурово и ласково глядела на эту ватагу бабка Евстолья, держа на руках самого младшего, неизвестно как прожившего без материнского молока целых две недели».

Всё – на честном слове висит.

«Иван Африканович заметно ссутулился за две эти недели. Глубже стала тройная морщина на лысеющем крутобоком лбу, пальцы на руках все время чуть подрагивали».

В общем, я склонен думать, что у Белова за текстом есть оппозиционный социальный подтекст: так жить нельзя. Без восклицательного знака, до которого довёл Шукшин.

Вон: гармонь за недоимки взяли…

А зато какая любовь у него с Катериной горячая… А зато какая красота так и пробивается там и сям…

«...И опять все успокоилось в душе - много ли человеку надо?

Крупная изумрудная звезда еще при солнышке взошла над гумном, отблеяли в проулке чернозубые овцы, сумерки не спеша наплывали от окрестных ельников. Тихо-тихо.

Только настырно куют кузнечики да изредка прогудит вечерний жук, даже молоток, отбивавший косу, и тот перестал тюкать».

Но из-за того, что ничего, собственно, не происходит, читать скучно. Вон, гипертония Катерины дана двумя штрихами: самым первым симптомом и – уже возвращение из больницы. Вон, пошёл Мишка провожать Лилю и спать ушёл к другой, известной шлюшке. Не завязалось с Лилей, значит. А вообще…

«Все может быть завтра на смоляных бревнах», - написано в конце главы о том, кто что болтал вчера на этих брёвнах. А ясно, что ни-че-го нового не может быть. И это прекрасно. Но как-то…

 

Я сообщаю вам, читатель, свои ощущения от чтения не зря. Я слежу за собой: не испытаю ли я озарение. Это – совершенно особое переживание, что все мелочи вдруг представляются потенциально объяснимыми одной и той же идеей автора. А раз это происходит вдруг, то вероятно, что сама та идея у автора была не в сознании, а в подсознании. И по моим, экстремиста, понятиям только общение между подсознаниями автора и восприемников характеризует, художественна вещь или нет. – Теперь я вот думаю: это томление моё (скучность чтения) не есть ли приём автора? На что он хочет, чтоб я взорвался в итоге?

«Третью ночь спал Иван Африканович всего часа по два, дело привычное».

Уж который раз повторяется это слово из заглавия. На этот раз – по ночам вынужден колхозник в семи километрах от дома косить траву для единоличной коровы. Разве это жизнь? Что на колхозный заработок двух взрослых семье прожить нельзя…

Ну, так я и ждал. Застукали его. И вдали, и в лесу, и в нерабочее время нельзя скосить себе траву.

Идиотизм!

Этого восклицания добивался Белов от читателя всей этой медлительностью своего повествования?

То есть это – автор себе на уме. И точно знает, куда тянет.

Господи! Так мне ж придётся его отлучить от художественности-подсознательности. А он – такой знаменитый… – Аж тошно. Как тошно самому Ивану Африкановичу, что он должен нарушать принятый порядок, раз принято плохое. Но оно ж принято! Большинством.

Если раньше скучно было читать оттого, что ничего не происходило, теперь совсем не хочется читать. В общем же ясно, что будет: противоречие нормально-личного с ненормально-общественным.

Но это ж не столкновение равных. Это – столкновение хорошего (крестьянства) с плохим (властью). Поучением же начинает попахивать. Что нужно исправить власть. А ведь в 1967 году уже закатилась хрущёвская оттепель, породившая шестидесятников, недовольных плохим социализмом. – Не опоздал ли Белов (даже и по публицистическим меркам)? Или это инерция влияет. А у него – таланта нет писать вещи, годные для общения подсознаний.

Или рано мне так судить – я лишь половину текста прочёл.

Публицистическая сила, конечно, огромная. Сердце кровью, красно говоря, обливается – читать, какое бесправие царит в селе. Оттого что мягко описано и не ахти какое это бесправие – всё равно. Кровь кипит. Потому что бесправные не чуют бесправия.

Пример?

Пожалуйста. На каждом шагу – примеры.

«– Ну что? – спросил дежурный.

– Да это... поглядеть бы его.

– Не положено.

– Мне бы только на пару слов... это, значит... как он.

– Вот на работу их сейчас поведем, гляди сколько хочешь».

Арестован родственник Ивана Африкановича. Привёз с территории соседнего колхоза два стога сена, скошенного Иваном Африкановичем в нерабочее время (ночью) с разрешения председателя того колхоза. – Кругом прав! А даже не знает этого, Иван Африканович, по крайней мере.

Кошмар. Я уже пла`чу – уехал Иван Африканович от этой бедняцкой жизни на селе – а всё равно не хочу соглашаться, что художественна эта вещь. Сентиментализм-то – почти что прикладное искусство: призвано слёзы вызывать. Где уж тут – ждать ЧЕГО-ТО, недопонятного…

(Сгорю я от злости из-за своего экстремизма эстетического.)

Д-да. Надо силу воли иметь – читать про эту беду, нигде бедой не называемую.

Это, конечно, испытание… Всё время стоит в уме, как ДОЛЖНО, а глаза читают про то, как ЕСТЬ.

Вспомнилось, как я изумился где-то в 70-х годах – совершенно интеллектуальное какое-то переживание, без эмоций (жил-жил и не знал такого!) – узнав, что колхозники без паспортов живут. Крепостное право! А теперь я как-то воочию ощущаю, насколько тяжело жить на селе.

Но всё равно. Это Белов исполнил познавательную функцию искусства. Главная же испытательная, дразнящая. Но дразнение не самоцель. А – ради. И ясно ради чего пишет Белов. Для крика: «Так жить нельзя!» – Это и есть ЧТО-ТО, что будоражит всё больше и больше по мере чтения?

Я, пожалуй, заберу назад слова про нехудожественность.

Я читаю и плачу: траву косит маленькая девочка.

«Катерина, остановившись, чтобы наставить косу, улыбаясь, радостно и беззвучно плача, долго глядела на дочку...».

Как я смел думать про нехудожественнсть!

И второй гипертонический криз у Катерины.

Нехорошее предчувствовалось давно…

Аж читать дальше страшно.

Умерла Катерина – привычное дело. И между прочим это рассказано:

«– …Чего тут у нас нового-то есть?

– Да ничего вроде. – Парень взял чемодан, чтобы идти дальше. – Только вон, говорят, баба чья-то умерла в вашей деревне. Ребятишек много осталось...».

Девять ребятишек.

 

Ну что? Корову, Рогулю, пришлось зарезать. Ребят раздать.

До бессмертия воспарил Белов. Ибо что такое жизнь и смерть Рогули… Вообще жизнь и смерть… Сон. Вон Иван Афанасьевич на головной платок с солью, повешенный Катериной на покосе в лесу, наткнулся. И запах волос Катерины сохранился. За недели. И соль от дождей не растаяла. – Мистика. А вот и заблудился.

Клин клином вышибают, что ли? Для того, чтоб продолжилась жизнь…

Но вот – экзистенциализм какой-то…

«И вдруг Иван Африканович удивился, сел прямо на мох. Его как-то поразила простая, никогда не приходившая в голову мысль: вот, родился для чего-то он, Иван Африканович, а ведь до этого-то его тоже не было... И лес был, и мох, а его не было, ни разу не было, никогда, совсем не было, так не все ли равно, ежели и опять не будет?»

Он случайно выбрался.

«И нет конца этому круговороту».

На могиле на сороковины:

«Как без тебя живу? Так и живу, стал, видно, привыкать...».

Вся злоба дня схлынула.

Этот мир вообще – плох, - как бы сказал Белов, - а не только плохой социализм. А хорошо только что-то вроде нирваны. – Вполне себе адекватная реакция на поражение шестидесятничества, индивидуалистская реакция. Ну, а так как пробуддистский идеал – довольно-таки необычный, то можно предположить, что он был у Белова в стадии подсознательной.

Мне возразят: а сколько созерцательных кусков в тексте повести! Даже конец.

В самом деле:

«Пронеслась над погостом шумная скворчиная стая. Горько, по-древнему пахло дымом костров. Синело небо. Где-то за пестрыми лесами кралась к здешним деревням первая зимка».

И место созерцания где? – На могиле Катерины. В состоянии отрешённости.

Это ли не почти «в лоб», образное выражение осознаваемого идеала?

Или вот, некоторые словосочетания о нём: «Вневременная необъятная созерцательность», «благонадежный писатель вдруг взял, да и поставил в центр мира тихого созерцателя», «влюбленное созерцание простых деревенских тружеников». Первое – даже цитата из «Привычного дела»: характеристика коровы Рогули.

Я припёрт.

Но.

Было ли это осознано Беловым как категория? – Не хочется думать. Он же не философ. У него установка на созерцательность, когда он пишет. Но сама по себе установка ведь подсознательное явление.

Но даже не в этом дело. Всё, что ни делает человек, имеет подсознательную основу, эту самую установку. Даже изъяснение на русском языке предполагает подсознательную установку на русский язык. Все немного знают иностранный язык, латиницу, всякий может экспериментом засечь это подсознательное. Напишите латиницей: PENSIL, PEN, BUS, BOP, и предложите кому-то вслух прочесть. Тот последнее слово не прочтёт по-русски. У него на первых трёх словах успела выработаться подсознательная установка на русский язык. Я же говорю о подсознательном идеале.

Сознательно Белов, пожалуй, воспевал русский менталитет, штуку, веками не меняющуюся. Она его восторгает.

У большевиков, ошибившихся, по большому счёту, насчёт возможности неограниченного прогресса, хватило всё-таки ума использовать менталитет (как бы генетически помнивший сельскую общину) для борьбы с традиционализмом. Ивану Африкановичу искренне стыдно, что он, не так как все, не ждёт, когда будет команда всем косить, заготовлять сено на зиму. Он тайно косит единолично. И, когда его на этом ловят, искренне страдает. Белов и это в плюс ставит своему герою. Он, автор, – законный сын шестидесятников, хотевших улучшить социализм, отбросить его перегибы: отбрасывание личной инициативы, скажем. Белов для того делает для нас, читателей, и для героя неизвестным, что день общего покоса объявляется ежегодно, и зря, получается, Иван Африканович инициативничает. Белов не может отказаться от своих родимых пятен шестидесятника. Но их, шестидесятников, поражение заставляет его воспеть менталитет. Он это делает сознательно. Но художник в нём заставляет его писать противоречиями: и Добро, и Зло неизбывны. И Белов не осознаёт, что тем самым он некий пробуддизм выражает, возникший в нём (от поражения) подсознательно.

Именно это качество, нецитируемое, кстати, а не привычка дочитывать до конца, заставляет прочесть всю главу о Рогуле. Впрочем, и острым сюжетным ходом, как Иван Африканович заблудился в лесу, Белов всё же подстраховался.

Но, в общем, то, что им движет, по-моему, Белов недоосознал, к счастью для художественности.

А осознавание этого теперь, мне кажется, изрядно актуально. Ибо Россия теперь рождает в себе национальную идею, спасущую человечество. И она – безрелигиозный традиционализм – кажется, подогадливее будет, чем Маркс, не прозревший угрозу смерти человечества от неограниченного прогресса.

 

Я могу показаться странным… Но мне нравится определять, каким идеалом движим был художник. Это как заблудиться в лесу и всё же выйти. Куда только ни забредаешь… Что ни передумаешь…