Дело семейное

Всё детство своё и студенческую юность я провёл в чудном городе Батуми, где и родился в 50 метрах от моря, а через две недели перевезён был в Тбилиси, здесь и окончил школу/университет, ступил на литературную стезю, по которой по сей день иду не сворачивая, но с Батуми связи не терял. 
Грузинская линия моей родословной по мужской и женской линии Саришвили-Чухрукидзе – содержит немало затейливых «витков спирали». 
350 лет назад представители ветви Саришвили, первые известные из нашего рода, перешли с захваченных турками территорий Южной Грузии в Гурию. 
Причиной стало условие захватчиков – принять ислам, либо покинуть родные края. 
Большинство приняло ислам. Саришвили и ещё несколько фамилий ответили отказом, и были изгнаны. 
В Ахалцихе, куда они перешли, правил турецкий наместник Бека Джакели, из конформистских соображений перешедший в мусульманство. 
О таких, как и об оставшихся в Турции, смеив веру, гурийцы говорили: თავი მოაჯაყა (тави моаджака) - опозорился, или საჯაყო საქმე (саджако сакме) - постыдное дело. 
Саришвили, сохранившие христианство, расселились в деревнях Супса, Чочхати, Кокати и Гулиани.
С семьёй племянниц деда дружил сам Лаврентий Берия, приходил в гости, играл с ними, подбрасывал с колен высоко-высоко, рассказывал сказки, и они его очень любили.  Знаком он был с детских лет и с отцом моей мамы, Владимиром Константиновичем Саришвили, что сыграло роль в их юности (проясним далее). 
Мамин отец, Владимир Константинович Саришвили, был истинным гурийцем, хранителем традиций, верующим православным христианином, знавшим толк в песнях и застольях. А также обладал неистощимым чувством юмора, коим так славен этот уголок (недаром великий Нодар Думбадзе – тоже родом из Гурии).
У меня до сих пор сохранился рожок козлёнка, граммов на 20-30, из которого дед выпивал глоток коньяка каждое утро, перед завтраком.
Владимир Константинович учился в Петербурге, в Политехническом. Скорее всего, на заочном, потому что параллельно служил управляющим делами (сейчас это называется главный менеджер) крупнейшего объединения «Аджэлсетьстрой» в Батуми. Там и встретил бабушку, Веру Матвеевну, работавшую машинисткой. 
Какое-то время Владимир Константинович то ли работал, то ли проходил практику в Турции. Там с ним случился анекдот, весьма кинематографичный.   Дед вышел попить воды на каком-то полустанке и банально отстал от поезда в самом что ни на есть захолустье.
Ни денег, ни документов. Забытый Богом и Аллахом полустанок. И тут от отчаяния Владимир Константинович принялся ходить взад-вперёд, пыхтеть, хлопать локтями по бокам – вроде как пар выпуская. Гудок изображал по ходу – ту-тууу!
Народ собрался, со смеху умирали, полную шапку мелочи насыпали – думали, бродячий лицедей. На эти деньги и догнал поезд… 
Накануне отъезда на госэкзамены в Ленинград деда настигла нелепая смерть. В 1932 г., когда моей маме было 3 годика, переходя трамвайные пути на повороте с тогдашней улицы Челюскинцев (ныне проспект царицы Тамары), он оступился и попал под вагон. Отрезало пятку. Потом - общее заражение крови, и спасти Владимира Константиновича тогдашними медицинскими средствами не удалось.
Говорят, спустя две недели в Грузию завезли какую-то спасительную для него сыворотку…
А в ранней юности, будучи студентами Бакинского нефтяного техникума, Владимир Константинович с другом Лавросом Гуджабидзе, впоследствии главным инженером Батумского порта, снимали комнату на окраине столицы Азербайджана. Третьим был... не кто иной, как Лаврентий Берия…
Совместимость была у всех троих вполне на уровне, но другими деталями их студенческого житья-бытья, к сожалению, семейная хроника не располагает.

1.jpg

Вера Матвеевна и мама часто навещали Лавроса Гуджабидзе в его батумской квартире. Мама моя, Элеонора Владимировна вспоминала его рассказ о том, как Сталин, во время их бакинской нефтяной эпопеи ещё никому не известный бунтарь, спас на каспийском пляже девочку. Об этом говорил весь Баку. А девочкой этой была Наденька Аллилуева, будущая жена вождя, пришедшая поплескаться в море в сопровождении членов своей патриархальной семьи.
Пару раз пришлось краем уха услышать и такую мысль по поводу трагической гибели деда: может, Бог избавил от страшной смерти в застенках ЧК? Ведь вряд ли дружба с Берия помогла бы в 1934 или, тем более, в 1937. Ему, служившему в царской армии, и не простым солдатом (в подвале до сих пор хранится сундук, который был вверен адъютанту офицера Владимира Саришвили). И в Германию он собирался на практику, а уж оттуда возвращались, как известно, только «германские шпионы».
10 лет после смерти дедушки рабочие приходили на его могилу отдать долг памяти начальнику, которого любили по воле сердца, а не по служебной необходимости. Теперь его могилы в гурийской Супсе, куда меня однажды приводила мама, нет.
На этом месте построен нефтяной терминал.
Мать бабушки Веры, Софья, как самая красивая девушка Артвина, с роскошными косами до земли, подавала хлеб-соль посетившему эту провинцию (тогда ещё не отошедшую к Турции) императору Николаю II. Старейшины распорядились, чтобы Софья подала императору и воды в серебряной чаше из серебряного кувшина – родниковой воды, чище которой не было и уже не будет на всём белом свете. 
Увы, фотографий молодой Софьи Матвеевны Гапоян (в замужестве Караматозян, (1879-1965), она ещё и меня, полуторагодовалого, успела покачать в люльке) в семейном архиве не сохранилось. Только в старости, в круглых очках. А жаль, что не доехали тогдашние фотографы до артвинской красавицы Софьи.
Грамотой прабабушка моя владела слабо, зато свободно говорила по-турецки, на артвинском диалекте армянского языка, а после замужества с переездом в Батуми, неплохо освоила и грузинский, и даже на приемлемом для понимания и общения уровне – русский язык, на котором тоже общались члены семьи. Она и писать (!) по-русски научилась, часто оставляла назидательные записки: «Норичка каши куши» («Норочка, поешь кашу») для моей будущей мамы, Элеоноры Владимировны. 
Как-то мама вернулась из школы вся в слезах и рассказала Софье Матвеевне, что учительница читала им повесть о подвиге Павлика Морозова, и плакала, и весь класс плакал. Софья Матвеевна, немного помолчав, промолвила: «Это хорошо».
«Что – хорошо?!» - закричала мама.
«Хорошо, что его убили в детстве, - не повышая голоса, сказала моя прабабушка. - Может быть, Бог спасёт его душу.  Ты представляешь себе, в какое чудовище вырос бы ребёнок, пославший на смерть родного отца и деда?..».
Мама утёрла слёзы и с этой минуты потеряла веру одновременно в Пионерию, Комсомолию и Советскую власть (которая, кстати, чуть не отправила её в тюрьму, когда собес выяснил, что мама «смеет» получать пенсию от государства и самым бессовестным образом подрабатывать певчей в церковном хоре – 5 рублей за воскресную и 8 за праздничную службу. Ограничились штрафом, и в течение года и 3 месяцев мама получала пенсию 8 рублей вместо 70 – остальное отчисляли в госбюджет за «великую провинность». Документы, подписанные чиновницей, хранятся в моём архиве). 
Зато религия не стала для мамы чем-то чуждым или достойным издёвок, как для большинства советских детей.  
И ничего в этом нет удивительного – в её родственном и ближнем круге все настолько верили в загробное (и гораздо более счастливое) существование, что само расставание с белым светом их не слишком тяготило – разве что нетерпеливое волнение одолевало, как новичка перед выходом на сцену – «а что там, за кулисами?!». Софья Матвеевна, лёжа на смертном одре, как и многие мои «старики», подробно и спокойно, даже подшучивая, объясняла зятьям и невесткам – кто где должен занять место на поминках, как и что расставлять на столах. Бальзамирование она считала язычеством и повелела после кончины, до положения во гроб перед похоронами, держать её тело в холодильнике, близко не подпуская никаких «людишек с медицинскими чемоданчиками».
«Изобретённый», кажется, не так давно «гроб-холодильник», попросила для себя, умирая, и моя мама, и я выполнил её последнюю волю.  
Артвинцы - четвертушка моего рода, исповедовали католическую религию.
На фотографии вверху изображён родной брат Софьи Матвеевны, епископ Антон (Гапоян), который был на очень хорошем счету в Ватикане. Служил мессы в тбилисском католическом костёле на Кирочной.

2.jpg

Много белых пятен осталось в биографии и деятельности представителя одной из ветвей моего рода, священника и теолога, свободно владевшего на письменном уровне восемью языками. Доверчиво (как и многие умнейшие и талантливейшие люди) возвратившись из Ватикана в уже советскую Грузию, патер Антон, сразу во всём разобравшись, старался не появляться на улицах в священническом облачении, ездил в закрытых фаэтонах (денег с него фаэтонщики не брали). Так, скрытно, он жил и тайно продолжал своё служение. Мама моя была его любимой внучкой. Он причащал её и исповедовал, особенно часто - после одного случая. Обожая пирожные, мама не решалась попросить денег у взрослых и изнывала от искушения. В то время она повадилась ходить в гости к соседке Фене, грудную дочку которой очень полюбила и всякий раз просилась покачать её колыбельку. Маме доверяли, оставляли в спаленке. Там-то она и заприметила где-то запылившийся полтинник и стянула его, настроившись на эклер и трубочки. Но наутро бабушка, Вера Матвеевна, утюжа мамин школьный воротничок и толстовку, нашла завязанный узелок и категорически велела отнести назад и просить прощения. Никакие слёзы и уговоры не помогли. Пришлось, стыдом умывшись, вернуть полтинник Фене, простившей грешницу от чистого сердца. В этом злодеянии мама покаялась епископу Антону. Она до последних дней вспоминала его светлую улыбку и слова: «Бог простит, как я прощаю».
Епископ Антон по доносу был арестован в страшные 1930-е и сослан в Сыктывкар, столицу Коми АССР.
Он присылал письма в Батуми, но отвечала одна мама - остальные боялись. Епископ благодарил за эти послания, но недоумевал, «…почему другая моя любимая внучка не пишет?». А другая любимая внучка была за считанные месяцы насквозь пропитана советской пропагандой и уже не считала епископа Антона добрым дедушкой, а называла его обманщиком и кровососом.
В конце 30-х, от других сосланных священников, «на перекладных», в семью пришла страшная весть: епископ Антон скончался, внезапно и мучительно. Вестники выразили уверенность, что он был отравлен хозяйкой, у которой находился на поселении. Причина - присылаемые от католиков тайные пожертвования, которые епископ Антон копил. Быть может, на эти деньги он собирался изыскать возможность покинуть безбожную империю - сейчас можно только предполагать. А может быть, и вовсе не хозяйка, а ЧК решил проблему по-своему: есть человек - есть проблема, нет человека - нет проблемы.
А тбилисская наша семейная «эпопея» началась после того, как мама настояла, чтобы её отвели в Батуми в школу для одарённых детей. До того её услышал по радио сам Сталин - 15-летняя Нора Саришвили исполняла «Ночь коротка, спят облака». Одобрительно пробурчал что-то вроде «Эту девочку - в консерваторию». В результате маму срочно увезли в Артек и велели готовиться к выступлению перед американской делегацией.
Битых три месяца юное дарование кормили, поили, водили гулять на Большую Султанку и всячески баловали, заклиная держать репертуар наготове. Но делегация из-за океана так и не приехала. Халява закончилась и, не забыв отзыва вождя, маму повезли из Артека на просмотр в знаменитую тбилисскую музыкальную 10-летку, тогда только открывшуюся.
В комиссии по отбору была некая Драгуш, она пела в Италии, и даже виделась с престарелым Джузеппе Верди. Услышав маму, Драгуш (как передают родственники) схватилась за сердце и простонала: «Синьор Джузеппе искал этот тембр для «Аиды», но так и не нашёл. Я её беру». Разумеется, Вера Матвеевна была категорически против. Отпускать старшеклассницу в столицу, на вольную жизнь лицеистов?! Днём учёба, а вечером - кино-танцульки?! Через мой труп! И где обедать-ужинать? В компании голодранцев-сверстников?! Но на маму была сделана ставка. И брата Веры Матвеевны, Карпа Матвеевича, вызвали куда надо и сказали: «Уговори сестру, а то положишь партбилет на стол. Несмотря на твои ордена и пройденный от первого дня войны путь до Берлина». 
Так мама оказалась в Тбилиси, у эвакуированной из Ленинграда педагога Кардян, которая «сшибла» ей дыхание. Опытный специалист, она делала всё как положено. Не учла лишь одного - у мамы было природное дыхание, ей не надо было «ставить его», как другим. К голосам такой редкой породы нужно особое отношение. Но произошла ещё одна трагедия стандартного подхода к нестандартной задаче. 
Поняв неладное, за маму взялась, уже в верном фарватере, другой педагог - чуткий профессионал Софья Георгиевна Гамбашидзе. Но... поезд ушёл, и это была подготовка не будущей звезды мировой сцены, а просто оперной певицы. Далее - встреча с моим отцом, композитором и пианистом Карло Чухрукидзе, моё рождение, его уход в ученики к Араму Хачатуряну, разошедшиеся дороги... Но это уже - другая история.
ჭუხრი (чухри) переводится как «сливной канал, сцеживатель, по которому вино течёт в квеври» (огромные, зарытые в землю сосуды для хранения вина). 
Так что фамильные корни у меня, как выясняется, вино-закусочные.
Родословная Чухрукидзе берёт начало в регионе Шида Картли (центральная Грузия). Интересно, что дед моего отца Алекси, 11-летним был привезён в Тбилиси, и, как чеховский Ванька Жуков, отдан в подмастерья опытному повару. Поварёнок Алекси освоил сложнейшую профессию кулинара в совершенстве, но на первых порах, встав на ноги в Тбилиси, купил аптеку на Воронцовском мосту, названном в честь уважаемого в Грузии по сей день царского наместника Михаила Воронцова и, имея с неё неплохой доход, построил дом в знаменитом Авлабаре, во дворе дворца царицы Дареджан, одной из ярких городских достопримечательностей.
А позже Алекси заведовал кухней, обслуживавшей визит императора Николая II в Боржоми и служил шеф-поваром у царского наместника Воронцова-Дашкова.
Однако вернёмся в мой любимый Батуми. 
Я не вправе проигнорировать рассказ упомянутого Карпа Матвеевича, известного в до и после военные годы футболиста, игравшего и за тбилисские, и за ереванские клубы, а на закате карьеры – в «Динамо» (Батуми), команды, твёрдо державшейся в неслабой первой лиге чемпионата СССР. Услышал я этот рассказ «футбольным» летним вечером, когда мы с дедом Карпо смотрели очередной матч чемпионата СССР, с неизменными стеклянными бутылками вкуснейшего батумского кефира в руках.  
Как жаль, что во времена послевоенные, когда Карпо блистал на полях ристалищ, футбол не показывали по телевидению! Не было массового телевидения! Малыш Карпо был, между прочим, другом и одноклубником великого Бориса Пайчадзе, именем которого ныне назван тбилисский стадион «Динамо» (некогда – имени Ленина). И Пайчадзе прислал Карпо персональное приглашение в вип-ложу, на свой юбилей.
Карп Матвеевич Караматозян всю жизнь покупал для себя в «Детском мире» обувь 37-го размера, а его «нестандартная» стопа запускала мяч по невообразимой и непредсказуемой для вратарей траектории (современные болельщики помнят «звёздного» бразильца Роберто Карлоса и его противоречащие законам физики штрафные удары) – дед Карпо был «из той же оперы». Много голов Малыш Карпо забил прямо с угловых. Обладал невероятной физической силой при росте метр 58 сантиметров, нередко выигрывал верховые мячи благодаря прыгучести, и однажды раскидал на батумском бульваре шестерых амбалов, пристававших к девушке. Карп Матвеевич отличался склонностью к самоиронии, что очень мною уважаемо и крайне редко наблюдаемо наяву. Жизнь устроена по гениальной модели карикатур и эпиграмм Незнайки, которые нравились всем коротышкам, пока дело не доходило до них самих.  Мудрый по жизни, Карп Матвеевич, не будучи человеком глубоко образованным, словно бы интуитивно чувствовал замечание современников о блестящем мыслителе Гилберте Кийте Честертоне: «…он предпочитал смеху-гордыне, смеху-глумлению иной – смех-смирение, первый признак которого – готовность быть смешным, посмеяться над самим собой…».  
«В те времена футболисты выступали в обыкновенных трусах на резинках, - записал я тогда в свой блокнотик рассказ деда Карпо. - И вот, в пылу борьбы противник схватил меня за эту самую резинку. Резинка лопнула, и я, продолжая выцарапывать мяч, оказался весьма далеко от сиротливо валявшегося на газоне важного атрибута своей спортивной амуниции. Стадион сотрясался от хохота. Обнаружив потерю, я принял единственно верное в возникшей ситуации решение – сел на корточки в центральном круге, причём на своей половине поля, где, как известно, офсайда не бывает.
Игра, между тем, шла у наших ворот. И вдруг – рикошет. Мяч катится прямо ко мне, «голопопому». Вне игры нет. Чистый выход один на один. Я машинально вскакиваю и мчусь к чужим воротам без трусов. Забиваю гол и снова сажусь на корточки в воротах соперников, валяющихся на траве в приступе хохота, как и партнёры по команде, как и весь стадион…

 

***

В ночь на 22 июня 1941 года моя 12-летняя мама Нора увидела сон. Четверо сыновей Софьи Матвеевны стоят на плоту посреди бушующего моря. Двоих – Артёма и Ванечку – смывает волной, двое – Карпо и Станислав – на плоту удерживаются. 
Софья Матвеевна, услышав голос Левитана по репродуктору, не сомневалась: будет так, как увидела Норочка. Призвали на фронт всех четверых.
Шли письма, мама училась, дружила с добрейшей, но глуповатой одноклассницей Галей, которая учила параграф по истории так: «Войска Суворова пере   -   ходили через Альпы». «Почему «пере   -   ходили»?!» - поразилась мама. «А «ходили» на другой странице», - простодушно отвечала подруга. 
Полуголодный учитель Антон Иванович взялся бесплатно заниматься с девочками по математике – она им (особенно Гале) не очень удавалась, но и мама недалеко ушла, поскольку без обиняков заявила, что «математика ей не нужна сто лет». Эту же фразу, сдуру, не зная о маминых откровениях, впоследствии слово в слово повторил и я, приведя в отчаяние учительницу Лиану Павловну, видевшую во мне почему-то будущего Эвариста Галуа. 
Однажды Антон Иванович, встретив подружек на бульваре, вынул из своего давно отжившего отпущенный век рыжего портфеля два сморщенных яблочка, несъедобных яблочка, и от всей души угостил своих юных воспитанниц. 
До конца жизни у мамы щемило сердце – девочки не смогли съесть эти яблоки, быть может, единственное, что оставалось на ужин учителю. Они их выбросили в канавку. Этот грех мама себе так и не простила. 
Антону Ивановичу оставалось жить два дня. Следующим вечером подружки пришли на урок. Антон Иванович, у которого жило шесть кошек с котятами, неизвестно, как и чем питавшихся, был рассеян и даже сердито цыкнул на прыгнувшую на стол рыжую: «Брысь!». А потом вдруг раздумчиво произнёс: «Все кошки – бляди». 
У мамы и Гали - шок. Они ёрзали на стульях и были очень рады, когда учитель махнул рукой, отпуская их по домам. 
На следующий день из подъезда домика Антона Ивановича вынесли наспех сколоченный гроб. 
Тем временем на Ванечку пришла похоронка, ещё одно письмо извещало, что Артём пропал без вести. Карпо служил на передовой в разведке и, забегая вперёд, скажем, что стал свидетелем взятия рейхстага, без единой царапины. Только раз лошадь помяла копытами, в каком-то селе, во время передислокации…
Что же касается Станислава… Он попал в мясорубку на Керченском перешейке. Я не военный историк, поэтому сообщу о том, что случилось, со слов родни и знакомых, записанных в дневничок (похвальная, по-моему, привычка, с детства привившаяся). Есть неясности, но уточнить ничего уже нельзя. 
Сам Станислав водил меня гулять на бульвар, учил считать по-турецки, по-гречески, пел грузинские, армянские, турецкие песни, а в особенности любил заунывную русскую «По диким степям Забайкалья»… 
Но о Керченском перешейке и о том, как попал в плен, никогда мне не рассказывал, хоть я и просил.
Зато рассказывал его земляк:
«Станислав вот-вот уже должен был прыгнуть в понтон, вовсю бомбили, немцы были метрах в двухстах и шли, не встречая сопротивления. Солдат переправляли в первую очередь.
Суматоха царила неимоверная, но паники не было, иначе начались бы расстрелы на месте. Он протискивается, и тут на колени перед ним падает бабка с двумя младенцами на руках: «Сынок, мать их убило, уступи, спаси!». 
А до того мы со Станиславом успели переброситься парой фраз: «Я на этот плот». «А я на этот». «Будешь в Батуми – скажи моим, я жив». «Ты тоже». И – разбежались.
Станислав бабку пропустил. Сам остался на берегу. И другого плота не дождался. А его понтон, отплывший метров на 20, накрыло прямым бомбовым попаданием. И земляк видел это со своего плота. И, приехав в Батуми в отпуск на три дня, сообщил горестное известие: «Станислав погиб. Я это видел своими глазами». 
Причин не верить не было. Не смирилась с чёрной вестью только прабабушка Софья. И не оплакивала Станислава, как вся остальная родня. Она дала обет – если Станислав вернётся, подняться на коленях в церковь на высоком холме. 
Фашисты шли широкой цепью, поливая всё вокруг автоматными очередями. На берегу остались горы трупов. Пулями прошило и Станислава, он лежал, ничем не отличаясь от убитых. Взяв в плен считанных оставшихся в живых в этой мясорубке и захватив очередной плацдарм, к вечеру гитлеровцы вырыли яму, куда стаскивали на верёвках и слоями засыпали землёй убитых. И быть бы деду Станиславу похороненным заживо, да Бог спас, вовремя вернул сознание, и он успел пошевелить рукой, простонав: «Я жив».
Немцы швырнули его в машину с пленными, где дед Станислав постепенно пришёл в себя, хоть и истекал кровью. Помощь ему оказали. И переправили в концлагерь (не установить уже названия, но это был не Бухенвальд, не Майданек, не Дахау, а какой-то небольшой, где в основном избивали, а не убивали).   
По молодости, задолго до войны, Станислав выжег на предплечье татуировку: К.С.М. (Караматозян Станислав Матвеевич). Фашистам «стукнули», что этот пленный – фанатик комсомольского движения, его татуировка означает «Коммунистический Союз Молодёжи». 
И деда нещадно били – помню летом, когда он ходил в одних трусах (шорты тогда не практиковались), меня ужасала его исполосованная спина. 
В последние дни войны, когда всё уже было ясно, местные жители перебросили через ограду с проволокой высокого напряжения мешки с помидорами – урожай выдался хороший, пленных простые горожане жалели. 
Но у деда Станислава была болезнь – неприятие организмом некоторых продуктов, в их числе – и помидоров. И когда изголодавшиеся узники в упоении поедали эту милость божью, Станислав схватил помидор. Откусил, и его вытошнило.
Между прочим, и в Тбилиси к пленным немцам, строившим здесь дома, да так, что до сих пор – ни трещинки, горожане относились с состраданием, подкармливали, не обижали. А наш величайший языковед, академик Тамаз Гамкрелидзе, один из самых выдающихся полиглотов в истории, ходил к ним в детстве учить немецкий. А выучил не только немецкий, но и все его диалекты – пленные-то были кто из Баварии, кто из Тюрингии… Бедняги не верили своим ушам, их потрясение было неописуемо…
В середине мая 1945 по маленькому Батуми, где все друг друга знали, пронёсся слух: 
Станислав едет домой! 
- Да откуда ж вы знаете?! 
- Софья Матвеевна на коленях поднимается в церковь…

 

***

А чтобы наш рассказ не оставил щемящего горького чувства, хочу предложить «в тему» зарисовку из жизни весёлого-развесёлого, дружного и артистичного Тбилиси – зарисовку, которую публиковал когда-то, да ведь теперь у нас русскоязычная пресса не востребована практически, читателей по пальцам перечесть. Так что дадим этой истории, написанной в 1913 году, волю вольную…  
 

Дворовый карнавал

Никого из участников того костюмированного представления в сололакском дворе середины прошлого века не осталось уже на свете. Никого, кроме моей мамы, Элеоноры Владимировны, с которой я вчерашним вечером и освежил в памяти воспоминания покинувших наш бренный мир стариков, к чьим рассказам прислушивался в детстве, покатываясь со смеху. 
В годы полной надежд политической оттепели в нашем дворе, начинавшемся прямо у подножья Сололакской горы, решено было оборудовать физическую лабораторию, для чего в скале была выдолблена даже не пещера, а тоннель. Физическая это была лаборатория, или для других, гражданским лицам неведомых целей предназначалась она, но работавшая во дворе день и ночь горная техника вконец извела нервы мирным обитателям старинных кварталов. И когда пещеру населили, наконец, сотрудники, для краткости окрещённые «физиками», сололакцы встретили их со всей приветливостью и учтивостью, встретив взаимное благорасположение. 
А поскольку во дворе нашем проживало немало профессиональных музыкантов и артистов, да и самодеятельных талантов хватало, как-то спонтанно родилась идея отметить начало трудовой карьеры молодых специалистов концертом под открытым небом, который, после предварительно составленной программы, обозначил явную претензию на карнавальный жанр. 
Прохладным летним вечером главную площадку двора, на которой днём ребятня осваивала футбольное мастерство, озарили мощные лучи прожекторов из глубины пещеры. Фасад противоположного флигеля весь был увешан зеркалами, и эффект отражения освещал импровизированную сценическую площадку на зависть профессиональным театральным подмосткам.
Двор... Что это был за двор... На подъёме к подножью горы – четыре тополя-великана, выстроившиеся в вертикальный ряд, а рядом с ними – чахленький, как сын полка, тополёк, словно наколдованный для полноты сюжета. Под тополями – выкривленная под всевозможными углами тута – дикая, но симпатичная, с ягодами, пусть и с кислинкой, но вкуснее которых пробовать уже не доводилось... За тутой, и тоже под тополями – садик с вишнёвым деревом и кустами роз, хранивший память о бессчётных тайных поцелуях, а перед садиком – беседка, увитая виноградной лозой, с длинным, окованным жестью столом, за которым по вечерам шли сражения в нарды, домино и шахматы, а ближе к полуночи сюда приходил долговязый дядя Серёжа с мешочками, полными бочонками и морскими камешками для самой что ни на есть пенсионерской игры. «Лото! Лото!» - бросал он хриплый клич, и к столу не спеша подтягивались аксакалы двора – кто с палкой, кто с костылём, а кто дерзал ещё и на своих двоих...
А как встречал за этим столом отслужившего в армии сына Илюшу осетин дядя Володя... Теперь не встретишь такого доброго, бесшабашного пьяного веселья... А курдские свадьбы, где счастливые родители величественно провожали к столу почётных гостей – преподавателей университета, почитавшихся небожителями знаменитых врачей, прославленных спортсменов и артистов – и всё наших, убанских, сололакских... 
От подножья горы к тополям шёл крутой спуск, переходивший в ровную площадку (зимой – санки и даже коротенькие лыжи, летом – футбол, «минус пять», «бомба», выбивалки, даже хоккей с теннисным мячиком и деревянными клюшками). По обочине подъёма дядя Ваня по фамилии Швед устроил фруктовый сад с крошечным водоёмом, в котором плавали золотые рыбки, а венчала этот сад голубятня.  Естественный изгиб площадки вёл к флигелю, перед которым уютно устроился декоративный купальный бассейн в два человеческих роста, с четырьмя кипарисами по углам – летняя радость детворы. И ещё у нас был горный родник... И это – единственное, что напоминает теперь тот, отошедший в вечность, двор моего детства. Порубили дерева на дрова, на месте сада влюблённых сколотили сначала сараи для свиней да кур, а теперь и вовсе валяются обломки с ржавой арматурой, будто куски человеческой плоти с торчащими рёбрами. Ни дать-ни взять людоедский пир – обожрались каннибалы, да бросили...
Но тогда всё было по-другому. И вела действо профессиональный чтец-декламатор Люлю, торжественно провозгласившая «Карр-навал на весь мир и его окрестности!!!», после чего на открытой лестничной площадке второго этажа появился знаменитый шофёр, чемпион по мотогонкам Жора в сшитой женой балетной пачке и лифчике, подбитом ватой, огромный и волосатый, как медведь. Из патефона полились звуки «Лебединого озера», и Жора, неуклюжими прыжками одолев лестничные пролёты, «вырулил» прямо на колени красильщику дяде Степану, вызвав первый взрыв громового хохота. Красильщик дядя Степан прославился ловким бизнесом во время войны. Когда краски были в страшном дефиците, он, на просьбу клиентов выкрасить одежду в зелёный, синий или красный цвет, отвечал, с улыбкой знатока: «Не годится. Ве-ли-ко-леп-ни, мод-ни, чёрни цвет!». И ведь уламывал клиентов, и красил всё подряд в тона глубокого траура.
Рёв восторга поутих, и был объявлен следующий номер – «Яичный жонглёр Джуаншер». Недоучившийся в эстрадно-цирковом училище Джуаншер приобрёл всеубанскую известность как-то в предпасхальные дни, когда явился домой с пятью лотками яиц, но на все его призывы двери никто не открывал. «Нонна! Протри глаза! Джуаншер с яйцами пришёл!» - орали из всех окон соседи, пока, наконец, заспанная Нонна не отворила двери утомлённому путнику.
Джуаншер успешно справился с четырьмя яйцами, но высший пилотаж с пятью закончился крахом, что никого не удивило, и на сцене появился руководитель ресторанного оркестра Миля с аккордеоном, а вслед за ним – расфуфыренная в пух и прах бакалейщица Этери в сопровождении трёх кинто с подносами, переполненными фруктами. Этери слыла за книгочея и политически просвещённого товарища. Она любила беседовать с иранской армянкой, слепой и вдобавок неграмотной тётей Соней, по старости большую часть суток пребывавшей в горизонтальном положении на балконной тахте. Сама того не желая, тётя Соня как-то убедила зятя, что всё в жизни имеет и светлую сторону, одной-единственной фразой по телефону: «Эх, сыночек, с двумя палками еле ползаю, а то бы день и ночь была у вас...».
Вечера после закрытия бакалейной лавочки начинались примерно так:
- Тётя Соня, мы сидим на порроховой бочке!
Или:
- Тётя Соня, вы читали «Хмуррое утрро»?
Раздались первые аккорды, Этери раскрыла извлечённый из бабушкиного сундука зонт со страусиными перьями, и вокруг неё закружили «шалахо» добры молодцы:

Ехал за границу да
Объездил весь свет,
Но такого города,
Как Тбилиси нет – Йешш!

И-най на-нам-на-най-на-на-нам,
И-най на-нам-на-най-на-на-нам

Раз к большому празднику
На Майдан гулял,
На балконе женщина
Толстый увидал – Йешш!

Толстый, как баррашка,
Да узум глаза,
Губы ярко крашены,
Рыжи волоса – Йешш!

Тут и зрители закружились в танце. В пляс пустился даже глубокий склеротик дядя Нини, который, подсаживаясь к настольным игрокам в беседке, любил рассказывать, как утешал Нину Грибоедову, рыдавшую в пантеоне над могилой мужа.
Выходил узкоглазый украинец дядя Вася, переодетый под китайца, показывал фокусы на специально изготовленных картонных картах плакатного размера, потешно кивал головой и приговаривал «Оона китайская фокуса показала!».
Баскетбольное шоу, на манер неведомых нам тогда заокеанских развлечений, демонстрировали двоюродные братья-греки из соседнего двора – Сисиди и Цанцариди. И не помехой им был стул с продавленным днищем, используемый вместо щита. 
Злейший враг детских мячей, беспощадно вспарываемых, паче чаяния угодят в её «пещеру циклопа», тётя Маньяк, с мужем, парикмахером дядей Хайком, который как-то подарил моей маме на восьмое марта тройной одеколон, пребывали в блаженном предвкушении выхода сына – Серужика по кличке Сега. Это был виртуозный дурак, убедивший всех в своём таланте ещё в детстве, когда при заполнении школьного дневника вписал даты 32 октября, 33 октября, 34 октября...
«Извинитесь, уступитесь, наши сына пришла» ,- с несвойственной ей деликатностью просила столпившихся зрителей тётя Маньяк, расплываясь в улыбке. Дурак дураком, а слухом музыкальным Господь наделил Серужика не скупясь. «Абсолютный», - вынесли единодушный вердикт Элеонора Владимировна и моя крёстная Алла Сергеевна, профессиональные оперные певицы. Они на карнавале, под аккордеон дяди Мили, исполняли частушки сатирического содержания с припевом «Правильно, правильно, совершенно верно!».
В то время бешеной популярностью пользовался фильм «Возраст любви», и особенно сцена с выездом в экипаже блистательной Лолиты Торрес. Сега была уготовлена роль звезды экрана, выезжавшей со своим хитом в детской коляске. Но прежде вновь появлялись кинто:

Моя жена Кекела,
Чёрный, как холера,
С длинным носом красным, 
И лицом ужасным,
Хочу жена бели,
Как на стенке мели,
Чтоб меня любила
Он на самом деле.

Таш-туш, таш-туш,
Мадам Попугай,
Таш-туш, таш-туш,
Деньги собирай!

И тут из зрительских рядов выкатывала детская коляска с восседавшим в ней, разряжённым под Лолиту Торрес, Сега, безукоризненно выводившим рулады высоким тенорком. Навстречу ему, поводя плечами и бренча монистом, отплясывал «Цыганочку» Жора в длинной цветистой юбке и гвоздикой в декольте.
«Каррнавал уходит на банкет!»- громогласно возвестила конферансье Люлю под гром оваций.
Поставив точку, я спустился во двор своего детства, бывший свидетелем того карнавала, когда меня ещё не было на свете. Лузгая семечки, на месте, где росла тута, сидела кучка тинейжеров со вставленными наушниками. Подростки усердно слали и принимали смс-ки, двор был уставлен морально устаревшими иномарками, одну из них окатывал водой из шланга отец семейства в резиновых сапогах...
Как-то не тянет на выводы в дидактическом духе. «Иные времена, иные песни». Но не должна ведь кануть без следа память о том летнем вечере, том утопающем в зелени и цветах дворе, том времени, когда Тбилиси был безвозвратно иным...

 

 
В материале использованы фрагменты из авторских публикаций в издании «Тбилисская неделя»