Алексей Толстой. Зёрна судьбы «…и да провалится Петербург к чёрту!»

175 0 Игорь ФУНТ - 11 января 2018 A A+

К 135-летию со дня рождения А. Толстого

 

Дарование есть поручение. Боратынский 

Люди часто гордятся чистотой своей совести только потому,
что они обладают короткой памятью.
Л. Толстой

«Я исчерпал тему воспоминаний и вплотную подошёл к современности. И тут я потерпел крах. Повести и рассказы о современности были неудачны, не типичны. Теперь я понимаю причину этого. Я продолжал жить в кругу символистов, реакционное искусство которых не принимало современности». А. Толстой об истоках.
Интересно, что когда я взялся за текст об А. Толстом, страна гудела, обсуждая телефильм «Хождение по мукам»-2017 (реж. К. Худяков). К сожалению, сам я его не удосужился посмотреть полностью, пролистав видео лишь фрагментарно. Но тезисы, предпочтения аудитории почитал внимательно.
Удивительно — многие комментаторы сериал откровенно ругают. Не вдаваясь в подробности, сделал вывод, что нынешняя картина проигрывает по качеству исполнения советским фильмам конца 1950-х (реж Г. Рошаль) и 1970-х гг. (реж. В. Ордынский). Проигрывает собственно потому, что в СССР метаться было особо некуда — ты или с нами или против. Причём обе ратующие стороны показаны в довольно-таки положительном ракурсе: давая понять зрителю, дескать, у белых всегда есть шанс сойти на «красные» рельсы. 
Теперешняя же эстетика фильма не слишком понятна — равно и в жизни. Зачем, кто мы, с кем: за чёрных или зелёных; идём к спасению либо к гибели; прошлое — великое либо «про́клятое»; да и сами — советские либо «антисоветские», либо уже буржуазия до мозга костей? Одни вопросы без ответов, впрочем, как и у Толстого... (К тому же художественное, актёрское исполнение сериала, с точки зрения сведущих комментаторов-искусствоведов, оставляет желать лучшего. Но это к слову.)
Что заставило меня задуматься о причинах и пафосе зачина А. Толстого. Заставило постараться вникнуть в эти животрепещущие дилеммы. Причём без помощи киноподсказок. Дабы экзистенциально лучше понять историю падений и взлёта Алексея Николаевича.
Но приступим…

Любопытно типологически сопоставить две трилогии из биографии А. Толстого. Трилогию «Хождения по мукам» — и бытийную. Точнее, событийную трилогию писателя. 
Первой главой жизни, если можно так выразиться, становится всё пережитое и художественно выраженное им в раннем творчестве — с увертюры века по 1917 г. В свою очередь, первый роман трилогии — «Сёстры» — сделан практически за один год: 1921—1922. Тридцатипятилетний автор уже достаточно опытен, чтобы быстро переработать и отрефлексировать революционный опыт. Пусть и будучи в эмиграции. 
Следующий жизненный цикл — годы странствий 1918—1921 гг.: треволнения, политические метания, тоска по родине. Книга «Восемнадцатый год», 2-я часть трилогии, сделана в 1927—1928 гг. Она также полна мучительных переживаний, ярких путешествий, перерождений «туда-обратно». Ведь ничего ещё не ясно: кто победил, кто проиграл. На чью сторону вставать. В том числе автору. [Вообще тема двойственности мечущегося Т. очень популярна и востребована в литературоведении.]
Третья глава «Хмурое утро» (1940—1941) ставит всё на свои места. И героев романа, и самого Толстого. Ставит на сторону победившей Советской власти и в душах, и в головах. К тому же писатель уже осыпан почестями — так что сомнений в правильности выбора и след простыл. 
Вот эти две трилогии — творческая и непосредственно прожитая, пережитая — вобрали в себя все обстоятельства и факты его неистово насыщенной жизни. Сделав уникальнейший, неповторимый художественный портрет большого сочинителя на фоне переломной эпохи. На фоне двух эпох вернее. Где одно абсолютно неотделимо от другого — вымысел и реальность. 
Где блеск жанрового многообразия вплетается в грандиозное эпическое полотно: от романистики, драматургии и фантастики — до киносценариев, публицистики и критики. Неординарным и неоднозначным творческим порывом дав толчок мощной когорте соцреалистов, «деревенщиков», детских авторов, великолепных фантастов опять же.

Истоки Толстого…

Сельское детство несомненно. Все эти неподдающиеся научным определениям толстовские фразеологизмы: «талант даётся автору взаймы народом», «июльские молнии над тёмным садом», «осенние туманы, как молоко» — туманы, «скатанные», естественно, с тургеневских (тем более что по матери он принадлежал знатному роду Тургеневых). Все эти «люди в круговороте времён года», в «рождении и смерти как судьбе зерна́»…
«…если бы я родился в городе, а не в деревне, — объясняет Т. чрезвычайную встроенность, народную укоренённость, —  не знал бы с детства тысячи вещей, — эту зимнюю вьюгу в степях, в заброшенных деревнях, святки, избы, гаданья, сказки, лучину, овины, которые особым образом пахнут, я, наверное, не мог бы так описать старую Москву. Отсюда появлялось ощущение эпохи, её вещественность». 
И дело здесь не в обожании Толстым милого, по-некрасовски избяного, по-гоголевски колядочного прошлого (кто ж не любит неуёмное ребячество?). Речь о национальных истоках его таланта. Выплеснувшегося необъятной метафорично-мифологической природой — в неохватном пространстве творчества. Густо проросшего корнями в народную почву, фольклор: «Мне казалось, что нужно сначала понять первоосновы — землю и солнце. Солнцу посвящены стихи; земле — сказки». — Куда его мягко сориентировала литературная среда символистов в увертюре XX в. Глубоко и правильно ощутив толстовские привязанности и наклонности. 
Пишет книгу стихов «За синими реками» (1911), «Сорочьи», «Русалочьи» сказки (1910) — вслед за Жан де Ла Ира и блестящей уэллсовской сатире на викторианские ценности вроде «Морской девы». С поселённой в избе алчной наядой. Разорившей весь налаженный домашний устой нешуточным зверским аппетитом и неуёмными требованиями к хозяевам.
Что тут же мнемонически подхватит чуткий до свежих веяний главред «Сатирикона» Аверченко. Правда, переиначив, «перепастерначив» на по-аверченковски неподражаемый — саркастический манер. Помните его несчастного художника Кранца, притащившего домой «мечту идиота» — русалку с печальными молящими глазами?
Далее толстовские экзерсисы переведёт на неповторимый научно-провидческий футурологический язык фантаст Беляев. Ну и, конечно, вершиной, апогеем всему — будет живописно-животная физиологическая тема Булгакова с говорящими собаками и летающе-ползающей,  верховодящей миром нечистью. Это если вкратце.
Толстого же, опирающегося на незыблемый постамент фольклора, мы ставим в основание русской пирамиды «сказочных» смыслов: небылиц, легенд и мифов, решающих отнюдь не феерические проблемы и дела. [В том же пантеоне прародителей «физиологической» литературы XX в. находятся, вне сомнения: Чехов, Сервантес, Гоголь, Кафка, Гофман, Лукиан, Л. Толстой наконец, мн. др.]
В начале столетия он, разумеется, уже не юн. Но как автор — считался молодым. [Никто не знал, что он пишет с 14-ти! Первым о том поведал в воспоминаниях Чуковский, — авт.] 
Его приверженность истокам народной космогонии сразу же отметила критика: В. Брюсов восторгался каким-то нереальным, — вплоть до бессознательного, — проникновением Толстого в стихию русского духа. В свойственных ему тогда малых жанрах: стихах, коротких рассказах-«пустячках».
Доброжелательно приветили Мейерхольд, Гумилёв (потом и Ахматова), С. и Н. Ауслендеры, Е. Зноско-Боровский, М. Кузмин, художники С. Судейкин и Н. Сапунов (с последними Т. вскоре вольётся, — увы, ненадолго, — в бесконечный импровизационно-«фармацевтический» шабаш в «Бродячей собаке»).
Бунин, будучи редактором «Северного сияния», лаконичные и очень хватко сделанные в модным стиле A la Russe «пустяки» Толстого называл не только «ловкими». Но и сработанными с какой-то особой свободой — «нерусской», что ли, европейской непринуждённостью. Коими всегда отличались все сочинения Толстого. 
Тогда-то и открылось Бунину (страшно мучительно входившему в литературу конца XIX в., всю жизнь о том помнившем), как разнообразны (и в плане конъюнктуры тоже!) толстовские вещи. Как претенциозно грамотно проявил тот великое умение поставлять на литературный рынок исключительно то, что шло на нём ходко. В зависимости от «тех или иных меняющихся вкусов и обстоятельств»: шарж, вычурная карикатурность, нарочитые (и не очень), непременно выигрышные в глазах публики «нелепости». [В 1910-х гг. Т. метался меж стилистиками Волошина и Ремизова, одинаково сильно на него влиявшими.]

Символистов он по итогу не принял. 

Тем не менее, А. Толстой не был бы «Третьим Толстым», по выражению Бунина, если б не вынес из опыта общения с ведущими литераторами Серебряного века свои открытия и обретения: широту восприятия мировой культуры, умение работать со словом, следование классической традиции, эксплицитность новому художественному поиску. 
Без мощного символистского багажа, окрашенного блоковским предощущением гибели всего и вся, призраками Антихриста и мифологии Востока Мережковских, овеянного дыханием андреевского Города, дышащего смертью, — не существовало б того Толстого, коего знает литературный мир.
Эта вот циклизация, зашоренность взгляда. Скрытность, «спрятанность» в себе, в собственном подпольно-«элитарном» мире: — характе́рные маркеры Серебряного века. Являющиеся, в общем-то, попыткой замещения декадентством отсутствие Идеи с большой буквы. Они-то и подтолкнули в дальнейшем Алексея Николаевича к обретению себя в Эпической вселенной, тоже с заглавной. 
Присовокупим, что символический толстовский цикл, опыт представлены в частности незавершёнными и неопубликованными произведениями: «Она», «Спустилась ночь»; «Он», «Изя» [мотивы распространённого среди поэтов увлечения мифологией народов мира]; «Уроды». 
Подобно стихам символистской линии (навроде сборника «Лирика»: «Тебе, моя жемчужина», — посвящённого Софье), эти прозаические наброски по большей части абстрагированы. Рассчитаны на создание жанровых фиоритур, выражающих стилизованную трансформацию общих течений и веяний: в модернистском ключе. [Критика нередко относила «молодого» Т. к «неореалистам», — авт.]

Наползают медные тучи,
А из них вороны грают.
Отворяются в стене ворота.
Выезжают злые опричники,
И за рекой трубы играют…
Взмесят кони и ростопель
Кровь с песком горючим.
Вот и мне, вольному соколу,
Срубят голову саблей
Злые опричники. 

«Москва»
 
Тем не менее, в отдельных случаях явно просматриваются мотивы и реалии конкретной действительности. Так, в рассказе «Она» в обрисовке города близко передаётся атмосфера Парижа. Где Толстой находился в 1908-м. А в образе Сонечки и развитии её отношений с художником Рыбаковым угадываются отголоски отношений Толстого и С. И. Дымшиц. 

Переход в иную ипостась дался Т. довольно тяжко.

Логическим завершением данной темы явились романы «заволжского» цикла. Созданные один за другим: «Две жизни» или «Чудаки» («…любовь сожжёт в тебе всё нечистое, а как сожжёт, ты станешь чистым»); также «Хромой барин». 
Первые эксперименты романного повествования абсолютно не устроили критику и самого Толстого. Он не раз возвращался к доработке этих произведений.
Несколько вариантов имела и завершающая часть «Хромого барина». Писательская неудовлетворённость относилась не столько к художественному качеству текста, сколько к целеполагающей концепции романа: проистекающей от отношения к повседневности вообще. И неубедительности пути его главных героев в частности.
Финал романа не давался. Вопреки замыслу, он не выводил Катеньку Волкову из замкнутого мира усадьбы (в силу «замкнутости» идеологем) — в новую современную жизнь. Впрочем, этим страдали многие, и ранний Бунин в числе первых. 
«В настоящем сборнике (второй том повестей и рассказов, изданных «Шиповником» в 1912 г., — авт.) привлекает внимание, главным образом, роман Толстого «Хромой барин», — пишет М. Кузмин в рецензии: — Который «Новое время» похвалило за идеализм и неожиданное целомудрие графа. Этих двух качеств мы, признаться, особенно не заметили, но не можем не отметить большей цельности фабулы, нежели в предыдущих его произведениях. Однако, несмотря на то, что автор сосредоточил интерес на небольшом количестве героев, а не тонет в эпизодах, целесообразность поступков его персонажей от этого не делается более понятной, — никогда нельзя предположить, как они поступят, и ещё менее можно догадаться, почему они делают то или другое. Это, конечно, несколько вредит поучительности повествования», — упрекая Т. в безыдейности и бездуховности. Упорно не соглашаясь счесть эту вещь новым шагом как в мировоззренческом, так и в духовно-этическом плане.
В связи с этим ситуация оказывается близкой финалу первой редакции романа «Хождение по мукам». Где писатель ощутимо вошёл в контрадикцию меж камерным решением судеб героев, объективной ситуацией неотрывности их существования — и бурным потоком событий, сродно цунами: народно-исторической жизни. 
Неостановимый тот поток уже подхватил их и, по верному ощущению художника, не отпустит до тех пор, пока они, — в хождении по мукам, — не найдут в нём «положенного» места. В параболе условности окончания романа — зримо запрограммирована необходимость его продолжения в эпической трилогии. И Толстой это, бесспорно, чувствовал. 

Разрыву с символистами, — да и вообще с литературным кругом, — поспособствовал следующий потешный, одновременно грустный, причём рождественский случай.

Речь идёт о знаменитой ссоре Толстого с Ф. Сологубом. Прозванной Петербургом «Обезьяним делом». 
[Масла в огонь по широкой огласке конфликта добавила имеющая тогда место ремизовская игра — Обезьянья Великая и Вольная Палата. «Тайное общество», бывшее у всех на слуху, — оригинальное воплощение принципов литературного и человеческого братства. Идущее с недавней «Трагедии о Иуде принце Искариотском» (1908). Где сюжет пьесы заимствован из апокрифических сказаний. И только один царь Обезьян Великий — Валах, Тантарарах, Тарандаруфа Асыка Первый — выбивался из рамок привычных представлений. Сей колоритный персонаж побудил А. Ремизова придумать для маленькой Ляляши (Елены), дочери брата Сергея, игру в Обезьянью Палату. И тут — «Обезьянье дело» Толстого! Причём Ремизов лично участвовал в «инциденте».]

3 января 1911 года у Сологубов намечен маскарад. 
Для чего Толстые позаимствовали у хозяев пиршества костюмы. Которые — в виде обезьяньих шкур — Сологубы одолжили у знакомого доктора-педиатра А. Владыкина. Здесь кроется соль будущего неприятного казуса.  
Толсты́е затеяли репетицию — маски-шоу. Позвали гостей. Приступили к переодеванию. 
Верховодил же сим праздничным действом патриарх-мирискусник А. Бенуа. Он и придумал, что созванные литераторы обязаны изображать зверинец, а Софья Толстая — всемогущего укротителя дикого царства. 
Дабы в «цирке» веселились все приглашённые (а костюмов не хватало), Бенуа просто взял и, никого не спросив (что было ему присуще), легкомысленно отрезал от шкур хвосты. Прикрепив их к брюкам мужской половины театрализованной группы. А женщины, стало быть, остались в шкурах — получился отличный знатный зоопарк: с хвостами и без. 
Компания отрепетировала сценку — Софья, переодетая в мальчика, как на сафари необузданно укрощала человечество! Всё было чудесно и весело сыграно. Так и поехали к Сологубам. 
Всё шло прекрасно, отмечала Софья в дневниках: торжествовал восторг и восхищение от удачного экспромта Александра Николаевича Бенуа. «Мальчишка»-погонщик укрощал весь тогдашний цвет петербургского общества. Публика хохотала. И  казалось, не будет конца-края раскованному веселью. 
Вечер благополучно истёк. Хвосты и обезьяньи шкуры возвращены по принадлежности. Вдруг на следующий день разыгрался совершенно неожиданный скандал!
Заметив (в силу занятости) отрезанные хвосты лишь после отъезда гостей, хозяйка дома Чеботаревская пришла в ужас. Тут же отправив Алексею Николаевичу резкое письмо с оскорбительными выпадами, причём в адрес Софьи(!). 
Толстой не остался в долгу. Его ответ Сологубу, — мужу разгневанной Чеботаревской, — составлен в крайне хлёстких и метких выражениях.
К разыгравшейся драме были привлечены многие писатели и художники — участники маскарада и сочувствовавшие, — и дело чуть не кончилось дуэлью!
Однако никто из лиц, замешанных в скандале, не мог понять, каким макаром обезьяньи шкуры, даже с отрезанными хвостами, могли наделать столько шуму и сделаться литературным дебошем? — продолжает С. Толстая в воспоминаниях. 
Возникла нудная нервная перебранка респондентов. Конечно же, Толстые не выдали, что к ножницам причастен Бенуа (что вскрылось намного позже). Да и Ремизов был отнюдь не против отрезания хвостов.
То есть правда заключалась в том, пишет биограф Е. Толстая: что «Бенуа предложил молодежи, как использовать шкуры, а собравшиеся сами преспокойно поступили по его указаниям. При этом ни у Софьи, ни у Толстого не хватило духу возразить. Так что разбираться, кто тут «виноват» — то есть кто именно действовал ножницами, — было бы бессмысленно».
Жена Сологуба — Анастасия Чеботаревская — и прежде недолюбливала Софью (за неоформленные с Т. отношения. Софью держало прежнее «еврейское» супружество.). После возвращения «покалеченных» шкур Чеботаревская и вовсе назвала жену Т. — «госпожой Дымшиц». 
Толстой откомментировал прямой язвительный намёк на незаконность его брака ремаркой Сологубу (не дошедшей до нас, — авт.). Видимо, тоже жутко унизительной. Явно не полез в карман за ответом. Можно себе представить то «письмо запорожцев турецкому султану»: вряд ли он обошёл стороной генеалогию Сологуба — внебрачного сына кухарки.
Сологуб обиделся насмерть — вплоть до инициации суда чести.
Переводчик, преподаватель-пушкинист Ю. Верховский, читавший ответ Сологубу, обвинил Толстого в пошлости. Тот подал в третейский суд на Верховского. И закрутилось.
Разбирательство с Верховским отрикошетило, — превратившись в «уголовный» процесс над Толстым (одним из арбитров был Блок). Синхронно разбирались обиды, нанесённые Толстым Сологубу и Ремизову, нечаянно очутившемуся меж двух огней. Третейским судьёй восседал Вяч. Иванов. 
Толстой от безысходности намекал, что виновник происшествия — Ремизов.  Явившийся на маскарад в своём обычном костюме. Но со свешенным из кармана брюк хвостом, которым игриво помахивал. С того момента, мол, и завязались «отрезания». 
Скандал всё разрастался, принимая фантасмагорические размеры. И хотя Толстой, в конце концов, принёс всем искренние извинения, — и истцы должны были быть удовлетворены, — курьёз оказался крайне тяжелым в морально-психологическом плане. Для менее здорового и легкомысленного человека он мог обернуться роково́й стороной. Ремизова же, «которому и без того жилось несладко, история изуродовала». (Е. Толстая)
Одним из доминирующих обвинений в адрес Алексея Николаевича во время всей этой полусмешной-полупечальной катавасии было его неизменно шутливое отношение к дурацкому конфликту. Которое Толстой, к чести его, пытался сохранить дольше всех: снижая накал страстей.
 Исследователи-современники (Блок, Эрберг, Оцуп) осмелились заметить, что конфликт непомерно раздувался Сологубами — с их болезненной, всё сильней и сильней, будто по инерции распаляющейся злобой. 
Никто (во всяком случае, тогда), не пытался оценить силу оскорбления, нанесённого гневным посланием Чеботаревской — Софье Исааковне. Никто не оценил эмоциональное его действие в достаточно консервативном и снобистском аполлоновском обществе. (Имеется в виду редакция журнала «Аполлон» М. Добужинского.)
Чеботаревская делегитимизировала брак Толстого, гордящегося красавицей женой, талантливой художницей. Оказавшейся, не по своей вине, в ужасной роли еврейской «агуны». В роли женщины, которой отказывает в разводе супруг. Не имеющей права выходить замуж, — чтобы не попасть в положение двоемужницы. 
Блок назвал историю «грязной». Немудрено — наверно, ему ведома была скрытая от посторонних глаз подоплёка. Разумеется, никто никогда не публиковал (может быть, после Верховского и не читал) ответного послания Толстого.
Вячеслав Иванов тайно сочувствовал бедняге-поэту, угодившему в губительный водоворот злобных страстей. Посему Ремизову, весьма неохотно соглашавшемуся простить Толстого, Иванов отвечал с плохо сдержанным гневом. Дружески советуя Толстым уехать в Париж, — чтобы пламя «хвостового» пожара поутихло: «Пью здоровье Москвы, и да провалится Петербург к чёрту — скучный и вялый и неврастеничный город…» — напишет Т. перед отъездом в 1912. 
От себя добавлю — роль Ремизова Е. Толстая выписала в этой сценке неявно. Хотя, со своим темпераментом и любовью к «хвостово»-обезьяньей теме он вполне мог с удовольствием подыграть А. Бенуа. Запросто взявшись отрезать хвосты от чужих костюмов. 
В свою очередь, Чеботаревская пеняла и Ремизову, обвиняя его в хулиганстве. Алексей Михайлович, само собой, отписывался-отнекивался. Одномоментно страдая неимоверно. Возможно, «невинность» Ремизова не выглядела столь очевидной для непосредственных судей-посредников непомерно затянувшейся оказии. По крайней мере, анархо-мистик Г. Чулков оставался убеждённым в его «виновности».
Ситуация казалась беспросветной. Сологубы дымились от ярости. Фёдор Кузьмич (с его-то положением в обществе!) поклялся выжить Толстого из Петербурга. Коллеги-литераторы, прекрасно сознавая несоразмерность «преступления» Толстого, всё же не могли не обвинить его хотя бы за неосторожность и ветреность(!). С которыми он вляпался в сию несуразицу.
Толстой отреагировал на скандал с хвостами немедленно. Той же зимой создав комедию в одном действии из эпохи крепостного права «Нечаянная удача». 
Эта пьеса явно ориентирована на затеянное Сологубами «обезьянье дело». Осью её явилась тема «хвостов» в сочетании с темой «собачьей», для Сологуба профильно-знаковой. [Это и рассказ Сологуба «Собака»: «…гулко прокатился удар выстрела. Собака завизжала, вскочила на задние ноги, прикинулась голою женщиною и, обливаясь кровью, бросилась бежать, визжа, вопя и воя». Это и стихотворение «Собака седого короля»:

Удел безмерно грустный 
Собакам бедным дан, — 
И запах самый вкусный 
Исчезнет, как обман. 

Ну вот, живу я паки, 
Но тошен белый свет: 
Во мне душа собаки, 
Чутья же вовсе нет.
]

В толстовской пьесе изображён барин-самодур, чья челядь вынуждена при виде его падать на четвереньки и лаять. Преданно махая пришпиленными хвостами (аллюзия на «обезьянье дело):

Угаров. Я спрашиваю, почему ты не собака? Где хвост?

Мужичонка. Какой хвост, батюшка, разве у крестьянина есть хвост?

Угаров. Молчать! Пришить ему хвост и научить по-собачьи! И ты, Тишка, без хвоста!

Однако крепостной мужичонка-крестьянин, хоть и не возражающий против «секуции», всё ж решительно не согласен с язвительными причудами барина и угрожает бунтом. 
Сим способом Толстой давал понять «взбесившемуся» беспощадному гонителю, что тот зашёл слишком далеко. «Собачья» тема была на слуху… [Учитывая к тому же открытие в конце 1911 г. арт-кафе «Бродячая собака», в котором принимал деятельное участие Т., — авт.]
В архиве Толстого среди подготовительных материалов к неопубликованному роману «Егор Абозов» находится набросок, рисующий злую писательскую чету: муж — знаменитый романист; жена — крикливо и безвкусно наряженная особа. 
По мнению современников, так «безвкусно», до пошлости, одевалась Анастасия Чеботаревская:
«Стояли под руку знаменитый романист Норкин и его жена, оба были упитанные и равнодушные. Она в ярко-зелёном хитоне, с цепями, браслетами, с огромным бантом в волосах и круглым лорнетом, щурилась на торты, и поглядывала потом на мужа. Он был низенький, коренастый, с умным красивым лицом и с большою русою бородою. <…> Они, усмехаясь друг другу, говорили вполголоса: “Разбогател. Гм. А на чём разбогател — мы знаем. Хочет удивить. Ну и пусть — мы удивимся, а денежки возьмём с него втрое, хи-хи. Очень хорошо, самовар серебряный и ликёр хороший, и торт хороший; всего съедим, а уважать не станем”».
Показаны двое удачливых и успешных супругов, объединённых своего рода «подпольной» позицией по отношению к остальному миру. Кажется, в этом коллаборационистском духе и надо понимать имя знаменитого романиста, выступающего в отрывке: Норкин-Сологуб.
Интриги добавляет то, что обезьянья тема будто извека преследует род Толстых. К примеру, ярчайший их представитель — Фёдор Толстой-«Американец», в пору путешествия на борту шлюпа под командованием капитана Крузенштерна, — на Канарах приобрёл самку орангутанга. О чём потом ходили сонмы анекдотов и непристойных историй. 
По вине крайне безнравственного поведения Толстого начальник экспедиции камергер Резанов, известный нам по рок-опере «Юнона и Авось», высадил проштрафившегося пассажира в районе Камчатки (1804). Откуда неугомонный изгнанник по гряде Алеутских островов, далее через канадское побережье, — с его же не совсем правдоподобных баек: — перебрался на Аляску. За что и прозван Американцем. 
Впоследствии дочь Фёдора Ивановича — Прасковья Перфильева, — влиятельная московская барыня, в память орангутангу своего отца также постоянно держала при себе небольшую обезьянку. 
Но отвлеклись…
  
Вернёмся к упомянутой до описания «обезьяньего» конфликта стране под заглавием — «Заволжье». Жизнь которой характеризовалась степным размахом, безудержностью эмоций людей, её населяющих. И увы, почти туземной дикостью, ухарством, развратом. Шокирующими зрителя. Вместе с тем поражавшими неприкрытой подлинностью. 
Название огромной страны могло ассоциироваться у читателя не только с географической территорией — меж Волгой, Уралом и Северными Увалами с Прикаспием. Но и топонимом «Замоскворечье», имевшим определённую литературную традицию: голод, нищета, бандитизм.  

Истоки Толстого…

Мишука Налымов, Сергей Репьев, «пенкосниматель» Николушка, «чудаки» Смольков и Ртищев. Художественное повествование об угасающих очагах старой дворянской культуры получилось достаточно печальным.
В страшных физических страданиях умирает герой повести «Заволжье» Мишука Налымов. Гибнут, не выдержав столкновений с неадекватной им новой реальностью, генерал Брагин и его жена. А в первой редакции романа и старик Репьев, отец Сонечки.
Доживают свой век, угасая в глуши, брат и сестра Репьевы («Заволжье»). Вера Ходанская, выйдя замуж за постылого человека, обнаруживает себя как бы заживо погребённой в далёком Петербурге. Подобно Сергею Репьеву в ещё более далёкой Африке. Из которой, кажется, ему уже не суждено вернуться. 
Амурные похождения-перипетии Николушки Тургенева, Сергея Репьева несут в себе немало пошлости, балаганности — чувственности, подменяющей любовь. Власть плоти над духом низводит жанровое изображение героев до обыденности. Страсть Никиты Репьева не сделала его сильнее, решительнее, — совершенно не  воздействовав на его личность.
Понимание любви как проявления наивысшей духовности, пробуждающей в душе всё лучшее, возникло у Толстого позже. Оно пришло к нему через преодоление творческого тупика, пережитого им в 1910-х гг. И было сопричастно духовному возрождению самого писателя. 
Трагизм ухода (словно трагизм-фарс сологубовского конфликта «хвостов»), свойственный эпохам перелома, кризисным по существу, в той или иной мере ощутим во всех произведениях Т., посвящённых бунинской теме исчезновения сладостного запаха антоновских яблок — теме неугасаемого пепелища дворянской усадебно-крестьянской Руси.
«После книжки «Заволжье» я заметался, искал тему, стиль, стремился наблюдать жизнь, но для плодотворного наблюдения у меня ещё не было ни опыта, ни подходящего орудия. Результатом был ряд слабых рассказов», — резюмирует Толстой первую часть трилогии своей жизни. 
Произведениями о поместном дворянстве, построенными на семейных хрониках и воспоминаниях детства, — Т. делает попытки творческой рефлексии современности. 
В тот период появляется повесть «Неверный шаг», рассказы «Лихорадка», «Поцелуй», «Казацкий штос»: «…я, помню, весьма изумлялся, когда прочитал в одном из толстовских очерков, как некий шулер Потап надул, обыграл, обокрал не только желторотого какого-то юнца, но и целый полк офицеров, и тут же заодно, одним почти жестом похитил у столоначальника жену, объегорил весь город и скрылся», — писал Чуковский о первом варианте «Штоса».
В публикациях 1911 г. Т. существенно перерабатывает сюжет, уходя от анекдотической фабулы, пойманной Чуковским. Изменяет сам характер героя.
Вспыхнувшее светлое чувство к Наденьке пробуждает в авантюрной натуре стремление к порядочности. Он отступает от ранее задуманного «необычайного плана». Рвёт «верные» меченые карты. 
Созданная автором драматическая ситуация в конце рассказа эмоционально поднимает героя над заурядным любовным приключением. И приводит к развязке — Потап осознаёт себя человеком чести: «Из морозного вихря долетели слова Потапа: “Скажи всем, что сегодня я был честный человек”».
В ранних произведениях Толстого, в его поэзии и сказочно-фольклорных циклах преобладающие жизненные ценности и значение творчества — русская природа, язык, русские люди. В более поздних: противопоставлением декадентскому эротизму постоянная звучащая тема — Любовь — осмысляется облагораживающим  гуманистическим началом, исцеляющим душу. Окрыляющим, открывающим в личности всё самое хорошее, светлое. Чистое.
Для писателя сей контрапункт в палитре повествования стал выходом из затяжного творческого кризиса — стал мостком от первой ко второй главе жизни. Как в свою бытность Т. называл А. Ремизова «мостиком» к далёкой безбрежности литературных высот. Что, несомненно, актуально и применимо к литературе сегодняшней. 
Пришло ли время сменить пелевинскую чересполосицу испепеляющих революционных  фантасмагорий? — ответ дадут новые нынешние Толстые. Коих на горизонте, извините, пока не видно.

«Знаете, вы очень редкий и интересный человек. Вы, наверное, должны быть последним в литературе, носящим старые традиции дворянских гнёзд». Волошин — Толстому

Литература

1. А.Н. Толстой. Новые материалы и исследования. ИМЛИ РАН. 2002. 
2. Е. Толстая. Ключи счастья. А. Толстой и литературный Петербург. 2013.

Раздел