Возвращение

- Отчего ты несчастен, брат?  
- Я так верил в Бога, молился, надеялся, а он не пришел…
- Но ты бы мог справиться сам.
- Мог бы… Но ведь и в твоих глазах блестит слеза!
- А я надеялся только на себя, когда никто, кроме Бога, спасти меня уже не мог.

Брат? Друг? Кто ты, взирающий на меня? Ах, зачем лицо твое – такое родное – так незнакомо? Здравствуй же, здравствуй. Какая встреча, не правда ли? Но ты молчишь и ничего не скажешь.
Я приехал издалека. И вот, уже вечер. Мы сидим с тобой в полутемной комнате старого дома. Одни во всем мире. И за пыльным окном, перебитым снаружи широкой доской, уже нет ни души. Накануне лил дождь; безудержно и сладко. Слышал ли ты его? И сейчас по застрехам ветхой крыши еще гуляет вода. 
Какие знакомые запахи! Жалко, что о них не сказать словами. Как ведь удивительно: все на свете имеет название, но только не запахи. А я все же попробую. Так пахнет лес на исходе осени, когда вдруг становится нестерпимо жалко кого-то или чего-то – быть может, тех дней, которым уже нет возврата, но которые навсегда залегли в памяти, и теперь снятся в самые трудные и невероятно светлые дни твоей жизни. Наступит лето, другое, пролетят годы, и ты однажды вернешься в тот бушующий лес. И не найдешь ни широкого дуба, под которым любил отдохнуть после долгой дороги, ни тропы, что исходил сотни раз, а потому выучил каждую ее излучину, ни тихого ручья, из которого смотрел на тебя белокурый мальчик. Но, как прежде, овеет тебя откуда-то с высоты легкий ветерок, и ты угадаешь в нем родные запахи, и захочется тебе плакать: безудержно и сладко. 
Я встал, поскрипывая половицами, чтобы осмотреть нашу горницу. Много лет здесь не было ни души; много лет тут не раздавалось человеческого голоса. Ото всего остался лишь мертвый образ прошлого, отпечаток некогда веселой жизни. Да и тот едва ли похож на заветные воспоминания и сны. На полу покоится разбитый цветочный горшок; земля то ли смешалась с пылью и сором, то ли сама обратилась в прах, а цветка нет и в помине. Как щемит сердце… Я закрываю глаза - так комната предстает передо мной иначе: яркий свет воскресного утра проникает сквозь распахнутое окно, неся с собой аромат цветущих на подоконнике гардений; с трепетом, восторгом, предвкушением детского счастья я обращаюсь взором к бабушке: она в бархатном платье стоит перед кивотом и, опустив голову, читает утреннюю молитву. Я раскрываю глаза: из-под толстой завесы паутины с укором глядят на меня почерневшие лики святых. Простите меня… А сколько дорогих сердцу вещей погребено под этой немотой и темнотой! Пузатое кресло, в которое я любил нырять, вернувшись из гимназии, и дремать в нем под звуки рояля, доносившиеся из гостиной, пока меня не будил самый родной на свете голос; буфет – старинный, величественный, до самого потолка, пропахший воском и медом; подозрительно смолкнувшие напольные часы – все обтянуто черным саваном. На кровати лежит раскрытая книга с заложенной между страницами восьмеркой пик; подхожу, ближе, смотрю: книга Екклесиаста.  
Думал ли ты, предполагал, что мы с тобой встретимся? Но вот я здесь, и ты смотришь на меня, не отрывая взгляда. Я отчетливо разбираю на твоем лице каждую черту: ровные седые волосы, потухшие зеленые глаза, глядящие на меня открыто и безучастно, две глубокие морщины над переносицей… Все это до боли мне знакомо. Друг? Брат? Кто ты?
Знаешь, все чаще берет меня досада. Досада за себя, за всю свою жизнь, которая теперь, под конец, представляется мне открыто и просто. Жизнь эта кажется мне долгим походом в гости к нерадивому хозяину: стол его беден, музыки нет, да и поговорить не с кем. Чай допит, все дежурные фразы сказаны. И мы молча сидим, боясь взглянуть друг другу в глаза: он от неловкости, а я из жалости к нему. Уйти - значит, обидеть его, выказать невежество. Остаться - обречь и себя, и его на скуку. 

Ты только взгляни, как низко уже солнце! Скоро начнет темнеть, а в доме нет ни одной лампы. Может быть, остались свечи? Я приподнимаю черную ткань с буфета, чтобы проверить ящики: очки в толстой оправе, шитье, спицы, несколько авторучек, пустой истершийся тюбик с неведомой мазью, деревянный гребень; в другом – пусто, и только один огромный портрет, ничком, с черной ленточкой наискосок; взбившаяся пыль подкатила к горлу и застлала глаза, отчего выступили слезы; за резными дверцами – пустые банки и рассыпанная вдоль сгиба мука; наконец, на самом верху - сверток окоченевшей газеты, а в нем письма. Среди них и письмо от меня.
После нашей разлуки и вплоть до последнего своего дня она писала постоянно. Длинно и почти всегда одно и то же: звала, говорила, что очень ждет, любит и надеется увидеться, обещала, что бережет мой деревянный гребешок «пуще иконки». Отвечали ей всегда родители или братья. А я написал ей лишь однажды, в самом начале, когда пришла от нее первая весточка; да и то, набросал на скорую руку разные пустяки. А о самом главном так и не сказал.
Жил я всегда праздно. Часто сетовал на судьбу, мол, не дала она мне того, что я так хотел, не воплотила моих прихотей. А ныне понимаю, что и не нужно мне было всего этого. А то, в чем я действительно нуждался, всегда было передо мной. Оттого-то жизнь и казалась мне скучной и неинтересной.
И вот я вернулся. Почти ничего не изменилось с тех пор, как я был тут в последний раз, вся обстановка сохранилась прежней и, в этом навеки запечатленном историей положении, дожила до сего дня. Но отчего же тогда все так пусто и чуждо? Так умерший человек пугает своей инаковостью и вызывает недоумение: каким образом это давно знакомое лицо могло столь исказиться, сделаться пустым и таким незнакомым? 
Где-то там солнце уже перевалило за горизонт, оставив после себя красное море, а тут, в комнате, стало сумеречно. Мебель и стены куда-то отдалились, поблекли. Но твой облик я различаю вполне, хотя уже и не так отчетливо, как прежде: темные, беспорядочно растрепанные волосы, впалые щеки, беспокойный и даже тревожный взгляд… Мне показалось, что я узнал в этих зеленых глазах, полных отчаянного страха, кого-то очень близкого. Но кого? Кто же ты? Брат или друг?
Ты молчишь. Страшно тебе? Что и говорить - конечно, страшно. Но это ничего – пройдет. Все проходит. Прошли радости, пройдут и невзгоды. В грядущие дни все будет забыто. А уже смеркается. 
И вдруг в этой темной, тихой комнате, чуть озаряемой далеким багряным разливом, стало нестерпимо душно, беспокойно и тревожно. Необъяснимый животный страх пробрал меня насквозь. В недоумении я опустился на кровать, настораживаясь, прислушиваясь. Но не было слышно ровным счетом ничего, даже стука собственного сердца.
Страх… Какой кругом страх! Только представь, повсюду, куда ни глянь, о чем ни подумай, везде один страх. Страх, как основа основ, первопричина всех чувств. Природа благосклонна к человеку, она наделила его столькими эмоциями, бесконечной палитрой ощущений. И все для чего? – только, чтобы скрыть ужас, позволить человеку о нем если не забыть, то хотя бы не испытывать его денно и нощно. Отбери у человека все ощущения, и он погиб от страха. Впору было бы исчезнуть под тремя одеялами, накрыть голову подушкой, но и тогда бы я не скрылся от изнемогающего кошмара, ибо он был во мне самом. Все чувства и желания вмиг пронеслись передо мной как в калейдоскопе – так проносятся останки разрушенного стихией высокого здания. Мне захотелось всего и сразу. Страх имеет черный цвет. Несомненно. Каждая эмоция – всего лишь частица страха, но она радужна; и только все вместе они приводят к беспросветности. А среди этих холодных мертвых стен и есть она – беспросветность.
Я бросился к окну. Стекло давно пошло трещинами, и прикасаться к нему было опасно. Створы отсырели и взбухли, краска облупилась, обнажив прогнившее дерево. С трудом отворив ржавую щеколду, я дернул за ручку окна, но оно не поддалось. Тогда я с предельной осторожностью под всеобщее дребезжание и звук осыпающейся штукатурки отковырял и приподнял фрамугу. Пахнуло свежестью.
Этот дом в старорусском стиле выстроил мой прадед – уважаемый в свое время человек, его портрет и поныне висит в гостиной (только накрыт он черной материей). Он полагал, что его усадьба – высокая в два этажа и флигелем – станет семейным гнездом, что в ней будет жить все его многочисленное потомство. В большом саду он разбил английский парк, высадил замысловатые деревья и цветы, привезенные им откуда-то из-за границы. Комнаты украсил дорогими картинами и коврами, всюду расставил огромные вазы с декоративными цветами, мраморные фигурки животных. 
Я их едва помню. Они приводили меня в трепет, и я старался на них не смотреть. Зато я хорошо помню тот день (шел мне тогда семнадцатый год), когда произошло что-то невообразимое. В одну июньскую ночь – такую же свежую, как и сейчас, - накануне большой охоты, которую мы затеяли с братьями еще задолго до наступления лета, дом наполнился суетой и тревожными голосами. Я спросонья глянул во двор: там, среди снующих людей стоял отец и отдавал какие-то распоряжения; из раскрытой парадной варварски выносили наши вещи. Здорово же я тогда испугался! Но тут в комнату вошла взволнованная мать, посмотрела на меня блестящими глазами и, накрыв мягкой шалью, прижала к себе. Затем были долгие дни скитаний: бараки, покосившиеся избы в безымянных весях, полуподвалы и, наконец, дальняя поездка в поезде, а после – снова долгие дни скитаний, но уже под ослепительным небом.
Страх той ночи не ушел никуда. Напротив, с годами он возрастал. Сначала он был непривычен; казался чем-то временным, проходящим, безобразным и мучительным сном, который следует лишь переждать, вытерпеть, и тогда он кончится, и все опять пойдет своим чередом. Но с годами он утвердился, превратился в неизбежность, с которой можно только мириться. И когда с течением лет я остался совсем один, этот страх овладел мной совершенно. В самые черные, беспросветные минуты я чудом сдерживал отчаянный порыв, чтобы сохранить хоть лучик трезвой мысли в помраченном рассудке. 

Долго я стоял у окна, полной грудью вдыхая вечерний воздух, точно не дышал целую вечность, а теперь вот от жадности хотел надышаться на тысячу лет вперед. Простоял бы и еще неизвестно сколько, забыв обо всем на свете, не замечая и тебя, если бы не ощутил на себе прямого твоего взгляда. 
- Какой приятный холодок, - сказал я. И обернулся. Комната стала почти незаметной: все обратилось в прозрачные силуэты, в расплывчатые и неуловимые тени. 
Но ты по-прежнему здесь, красивый, с роскошными вьющимися волосами, увенчанный ромашковым венком, и зелень твоих одухотворенных глаз устремлена на меня. Я вспомнил этот восторг легкости и счастья. Но, скажи мне, в чьем лице я их видел? Кто же ты, наконец? Друг? А, может быть, брат? 
А все-таки, братец, истинная радость в красоте. И смысл всего сущего тоже в ней – в красоте чувств, мыслей, поступков. Все так просто и понятно как никогда. А красота – она повсеместна, умей ее только признать. Блаженны те дни, когда она исходит ото всего, и ты можешь еще найти ее незамутненным взором. Тогда все кажется тебе незначительным, и каждая минута несет в себе беспечность и упоение. 
Небом овладела полная луна. Окно доселе грязное, непроглядное растворилось или окончательно рассыпалось в мелкие осколки, ибо не было его вовсе; а была только чистота и глубина, и на меня дышала погожая, еще не до конца определившаяся, но уже полновластная ночь. Последние выгоревшие воздушные барханы распластались на просторах вселенной и теперь грозились вот-вот кануть в прошлое, засыпав последнюю небесную свечу, долженствующую быть раскаленной, однако, на самом деле, источавшую вечный холод. Там, откуда я приехал к тебе, от вечернего неба всегда исходит жар, а тут свежо. Я и забыл, как прохладны эти края даже в июне.
А однажды ранним летом здесь и вовсе несколько дней кряду шли проливные дожди. Бывало, бледным утром, чуть ли не на рассвете, в розовом тумане, шли мы с Ней – два наивных подростка -  по тем пустынным холмам, слушая голос дальней птицы. Я играл на свирели, а она смеялась. Чему? Бог весть. Но в смехе этом отражался восторг легкости и счастья. Потом случалась нежданная гроза (свирепая, бушующая), и мы с ней, смеясь уже вместе, бежали под широкую сень громадных деревьев. В ее играющих лазурью глазах светилась непобедимая надежда, и всякая стихия против нее представала смешной и нелепой. Когда же небо становилось чистым, а воздух наполнялся ароматом мокрой травы, являлась высокая радуга, и мы отправлялись искать златокрылую Ириду. По дороге она – в непременно синем сарафане - ловко, как добрая волшебница, срывала цветы, а затем выплетала из них стройные венки, которые мы до самого вечера сплавляли по большой воде, сидя на старом каменном мосту, за рощей над рекой. 
И лишь на горизонте появлялся алый свет, она вновь вела меня на отлогий холм – наблюдать закат. А я читал ей стихи давно забытого поэта:

Как робок алый свет на склоне дальних гор
Средь призрачных вершин, объятых полумраком!
Проснется кроткий луч и, будто бы от страха,
Сокроет в тишине покорный взор.

Унылый день прошел незримо, не спеша.
Еще томится тень его былых блужданий
Под сению надежд, бесплодных ожиданий,
Но тщетно все: пора, пора пришла!

Спустя годы и до сего дня, в желании испытать тот незабываемый юношеский восторг легкости и счастья, неоднократно обращался я взором к уходящему солнцу, но всякий раз терпел неудачу: уж очень печальным казалось мне это действо, какая-то странная мысль неизменно приходила в голову, что-де столько-то человек сейчас вместе со мной видят последние в своей жизни лучи солнца, что для них никогда уже не наступит рассвет. А теперь и мой черед. 
Я подошел беззвучным шагом к тебе и сел супротив. Все пропало, померкло в черной мгле. Не видно более ничего, как ни вглядывайся в сумрак. Только твое лицо в отражении далекой луны, выплывающее из небытия, – белокурое, чистое, безо всякого следа греха, словно ангельское. Я признал светлый взгляд твоих изумрудных очей. Я узнал тебя. Узнал! Несколько минут мы смотрели друг на друга, молча, сознавая все. Целая жизнь пролегла между нами. И ты, улыбаясь детскими глазами, не укорял меня более ни в чем.

Подняв с пола черный плед, я накрываю им зеркало. Теперь я совершенно один в полной тьме. Нет даже луны. Ничего нет. Но надо идти. Пора, пора пришла. Постояв с минуту на прощание, я шагаю прочь, в неизвестность; яркий теплый свет поглощает все сущее. Не имея начала, не имея конца, он светит вовсе не как солнце или электрическая лампа, он не ломит глаз, не заставляет щуриться, все в нем привычное, родное, - быть может, нечто такое, к чему я стремился всю жизнь, откуда ушел давным-давно, а теперь вернулся. В нем нет ничего, но в нем есть все. Необычайная легкость и радость наполнили мою душу. Установилось какое-то великое спокойствие настоящего возвращения, встречи с самим собой. Ничего более не хочется, ничего не нужно: самое главное отныне и навеки со мной. 
И все так легко и понятно. Как долгожданный вздох облегчения после тягучего, мучительного сна – вздох, который уже никто никогда у меня не отнимет.

Раздел