Герман Титов: «Эпоха нового дикарства не за горами»

171 0 Елена КОНСТАНТИНОВА - 23 октября 2018 A A+

«Петербургский дневник» — название новой книги поэта, архитектора, культуролога Германа ТИТОВА, которая не так давно вышла в Москве. Из своих пятидесяти двух лет большую часть жизни он прожил на Украине. Там же издал свои предыдущие сборники стихов: «Цветная тень» (2006), «Сны и дали» (2011), «Янтарная почта» (2012), «Умиротворенье» (2013). В 2014-м переехал в Россию. 
Главный редактор журнала «ЛАВА» (Харьков). Лауреат премии Международного фонда памяти Бориса Чичибабина (2012). Стихи переводились на английский, китайский, испанский и украинский языки.

— Герман, название вашей новой книги стихов «Петербургский дневник» неизбежно вызывает ассоциации с тем, что «родом» из того же города и почти из тех же лет — но веком раньше. Это же не случайное совпадение?

— Лет пятнадцать назад я очень любил дневниковую прозу Зинаиды Гиппиус. Думаю, это как-то отложилось в памяти и подсознании… В то же время ситуация, можно сказать, зеркальная. Санкт-Петербург есть конечная цель лирического путешествия моего героя, а не тот город, из которого, по всему, придётся бежать в поисках свободы. Бежать отсюда некуда, да и незачем.

1. Из книги «Петербургский дневник». Фото Германа Титова..jpg

— Если вы вели свой «Дневник» вдали от родины — с августа 2014 года, то Гиппиус, напротив, — до отъезда в эмиграцию, точнее, от начала Первой мировой войны до последних чисел декабря 1919-го. Но тональность и ваших «записей», зарифмованных, и Зинаиды Николаевны, в прозе, опять же общая. «Перелистаем» несколько «страниц» у вас:

Люди бегут из страны,
И умирает страна.
Дымные дали видны
До — неизбежного — дна.

Люди несут в рюкзаках
Утлое имя страны,
Скомканные облака,
Бомбами взрытые сны,

Почвы растоптанной мрак,
Бедности черновики.
Новую жизнь — натощак,
Стоптанные башмаки.

Или:

Мы — осколки русской весны,
Городов пустующих эхо,
Слободской черёмухи сны,
На чужом веселье помеха.

Нас на север кровь загнала,
И мечта забыла без крова <…>

Атомарный вес нелюбви,
Ностальгии снимки навырост,
Малоросский Спас на крови;
Всё былое определилось.

Или:

Царство здешнее едино
От морей до горных троп,
Где пространство целит в спину,
И любая песня — троп…

Или:

Вьюга, хоть не в духе,
Ты одна верна,
Хармсовы старухи,
Небо вне окна.

Cквозняком инверсий
Отмети печаль,
И дворы отверзи
В беловую даль.

И в снегах без тверди,
Где-то на краю,
Отмоли у смерти
Родину мою.

Или:

А война, как на привязи, всюду
Чёрным псом ковыляет за мной.

Как вы оказались в эмиграции?

— В известной степени случайно. В последний месяц лета 2014 года приехал в Санкт-Петербург к друзьям, которых не видел лет двадцать, и в какой-то момент понял, что возвращаться в Харьков не стоит. А далее — по мере отключения от лживого и человеконенавистнического информационного поля, в котором, к сожалению, и поныне находится население моей несчастной страны, — окончательно осознал, что вернуться в украинский националистический тоталитаризм не могу уже чисто физически. Россия — это особенно хорошо видно в сравнении — очень свободная страна.

— Неужели?

— Говорят, в политическом поле есть некие ограничения. Но мне туда и не надо. В области прав человека на личную свободу, в области свободы информации и свободы духа Россия совершенно свободна. Любому неангажированному зрителю это очевидно. Такой свободы я, собственно, не видел за все двадцать пять лет моей украинской жизни, то есть с того времени, когда Украина отделилась от России. Кроме того, я совершенно счастлив оттого, что слышу вокруг родную и такую драгоценную русскую речь, единственное моё имущество. Как это ни парадоксально, я будто бы вернулся из эмиграции, а не наоборот.

2. Из книги «Петербургский дневник». Фото Германа Титова..jpg

— Ваше отношение к понятию «русский эмигрант», которое в последние годы расширилось в связи с исходом тех, кто проживал в странах ближнего зарубежья — бывших союзных республиках Советского Союза после его распада, — довольно болезненное…

— Совершенно логично и естественно называть эмигрантами ту же Зинаиду Гиппиус, или Дмитрия Мережковского, или Ивана Бунина и Владимира Набокова. Они уехали из России и в дальнейшем жили далеко за её пределами. Собственно, в эмиграции. Но отчего я, русский, должен называть себя эмигрантом в России, в Российской Федерации? Хотя с чисто юридической точки зрения я, конечно, эмигрант. Да ещё и украинский. То есть эмигрант страны, в которой я не родился и паспорт, которой мне пришлось взять только в 2000 году.

— Что значит «пришлось взять»?

— При наличии старого, советского, отказывались давать талоны на сахар. Вот тесть и настоял.
В действительности в эмиграции, как и миллионы других русских, я оказался в 1991-м. Только уехал не я — страна «ушла» из-под наших ног. Возможно, «вернуться» в Россию нужно было именно тогда. Но как-то не верилось, что это отделение всерьёз, на руках был только что родившийся ребёнок, да и куда бы я поехал — на Курский вокзал? Впрочем, история не знает сослагательного наклонения. Гораздо печальнее то, что до сих пор существует чудовищное количество бюрократических препон для переселения, фактически для возвращения, русских в Россию.

— То есть?

— Например, для того чтобы оформить российское гражданство по пресловутой государственной программе переселения соотечественников, мне следует приехать в Харьков и подать соответствующие документы в российское консульство именно там. В Санкт-Петербурге — по букве закона — я этого сделать не могу, что иначе как издевательством не назовёшь. Стоило бы вспомнить и очереди в УФМС, огромные и безжалостные. А ведь в моём свидетельстве о рождении, выданном ещё в СССР, написано, что я — «русский». Неужели этого не достаточно? Почему тем, кто пишет законы, не приходит в голову такая несложная мысль?

— Нетрудно заметить и «параллель» с лермонтовским «Парусом» в ваших дневниковых стихах:

А когда он вернётся?
Никогда — в никуда,
И скользит его солнце
По фонтанным мостам,

По чугунной водице,
Где летейский покой <…>

Упирается путь
В неба облачный Китеж,
Где легко утонуть,

Где в эфирной могиле
Ни судьбы, ни забот,
И кораблик на шпиле
Никуда не плывёт.

О том же, по сути, и эти:

Я слежу за дальним катером
Вмёрзшим в небо навсегда.

В съёмной истине изгнания
Утешения — едва:
Электронные издания,
Тронный берег да Нева.

— Наверно, все изгнанники в чём-то похожи. Изгнанничество даёт уникальную перспективу, пристальный и беспристрастный взгляд на вещи. Начинаешь видеть то, что есть на самом деле, а не то, о чём тебе говорят добровольные и платные пропагандисты.

4. Из книги «Петербургский дневник». Фото Германа Титова..jpg

— Мотив бесприютности, однако, «прочитывался» у вас и раньше. Например, в книге «Сны и дали», вышедшей в 2011 году, как и другие до «Дневника», в Харькове:

Отчего я ничей

Меж отчизн и столетий,
Алтарей и опор?

— Возможно, отчасти это обусловлено общей бесприютностью поэта в современном прагматичном мире лайфхаков, стартапов и прочей англоязычной чепухи. А также, думаю, общим положением русского поэта в стране, где всё русское старательно вытравливалось и затиралось последние двадцать пять лет. Здесь, в России, меня тяготит совсем иная бесприютность — скорее бытовая, нежели духовная.

5. Из книги «Петербургский дневник». Фото Германа Титова..jpg

— Выходит, вопрос возвращения вы для себя закрыли? Снова строки из ваших стихов:

В невольной эмиграции,
В забвеньи и в тени,
Не надо притворяться и
Считать чужие дни.

Ведь небо — то же самое — 
Слезится здесь и там
Меж драмой и рекламою,
Но платит по счетам <…>

Отлучены от почвы мы
Гранитами столиц,
Но узнаём по почерку
Летящих к югу птиц.

Терпенье паче мужества,
Пройдут и год, и два.
Весной из синей лужицы
Проклюнется трава

На Чеботарской улице,
Но нет пути домой.
Чужим апрелем сбудется
Бумажный голос мой.

— Звучит несколько пафосно, но пока для меня вопрос возвращения закрыла сама история. Судя по всему, нынешний украинский режим утвердил своё правление надолго, претендуя, более того, на власть скорее тоталитарную, чем диктаторскую. Питательная среда этого режима — ненависть. Прежде всего, к русскому языку и русской культуре, к русской идентичности вообще. Ненависть подогревается лукавым телевидением, «патриотическими» СМИ, добровольными агитаторами с совершенно затуманенной психикой. С этой публикой, хотя никогда политикой особенно не интересовался, я не хотел бы иметь ничего общего.

— Отчего пути с теми, с кем связывали годы дружбы, взаимных симпатий, вдруг расходятся — причём и по самым, казалось, незначительным поводам?

— Мне кажется, пути людей расходятся только тогда, когда к этому есть какие-то объективные предпосылки. Когда в их совместной книге жизни закончена общая глава. И все дальнейшие продолжения истории строго индивидуальны. Для меня подобные коллизии всегда мучительны. Подчас даже казались необъяснимыми. Но тут не так много зависит от нас. Больше, как ни банально такое объяснение, — от судьбы. А поводы всегда найдутся: политика, лирика, литература. Итог же, увы, всегда один. Ничего кроме элементарного старинного мужества и доверия к своему ангелу-хранителю тут не требуется. Со мной всё это случалось, к сожалению, гораздо чаще, чем я бы того хотел. Но винить, разумеется, некого.

— В чём, по-вашему, корни нетерпимости друг к другу, крайности суждений, нежелания принимать мир многоцветным?

— Тех многих, кто выбирает, например, такую позицию: я прав, они ошибаются, — трудно упрекнуть в противоречивости. Для меня же эта постановка вопроса совершенно неприемлема. Если кого Бог хочет погубить — того Он лишает стереофоничности и красочности восприятия. Оставляет лишь печальное чёрно-белое зрение, делящее мир на «врагов» и «своих». Догматичность есть нечто, диаметрально и сущностно противоположное творчеству. За верность генеральной линии победившей партии художник расплачивается собственной творческой потенцией. Что интересного, скажем, написал в последнее время некогда талантливый и многообещающий украинский писатель Сергей Жадан?..

7. Из книги «Петербургский дневник». Фото Германа Титова..jpg

— В 1914 году в докладе, прочитанном в Религиозно-философском обществе в Петербурге, опять же Гиппиус «доказывала, что всякая война — сниженье с общечеловеческого уровня». У вас нет ощущения, что сегодня как будто все и вся, и не только в какой-то одной отдельно взятой стране, катится в бездну безумия?

— Да, уже несколько лет оно меня не оставляет… Слаженная «машина» мироустройства словно дала какой-то непоправимый сбой. И всё понемногу пошло вразнос. Где-то это очевидно, а где-то скрывается под тонким слоем благополучия и стабильности, ставшей привычкой. Но хаос близко, много ближе, чем нам кажется. Это касается всех стран, в том числе и тех, которые находятся западнее. Энтропия разрастается, и, честно говоря, пока не понимаю, кто и где её остановит.

— Что ж, потом, как водится: «Все трагедии спишет историк…» Ну а «память — только пейзаж, / Написанный изнутри»?

— Конечно, на расстоянии всё выглядит уже иначе. Так мне, например, видится страшный 2014 год Украины — с переворотом и началом гражданской войны. Помню свои чувства и мысли тогда. А сейчас это уже действительно история — в том числе и моя, личная. Только память как-то совмещает разновеликие планы бытия. Не случайно в церкви при поминании усопших произносится как молитвенное воззвание припев: «Вечная память!..»

— Почему выбрали декадентский Санкт-Петербург, а не Москву, отличающуюся — так исторически сложилось — консерватизмом?

— Мне кажется, что Санкт-Петербург — самый русский из всех городов России, не исключая и Москву. Именно в Петербурге воплотилась глубинная страсть русской культуры вбирать в себя всё «иностранное», превращая в подлинно народное, самобытное. Если вспомнить, то и все матрёшки-балалайки есть порождение именно петербургской эпохи русской цивилизации. В Древней Руси ничего этого не было и в помине.
В Петербурге жили и творили все мои любимые поэты и прозаики, деятели русского ренессанса начала XX века. Например, я снимаю сейчас квартиру, где юный Игорь Северянин встречался со своей первой любовью. В одном квартале от этого места жил и умер Александр Блок… Сам воздух здесь насыщен великой русской культурой. Думаю, Петербург меня выбрал сам. Я просто, как говорится, почти не возражал. Кроме того, это ведь единственный в мире город — кроме Харькова разумеется, — в котором истый харьковец может жить, не изменяя себе.

8. Из книги «Петербургский дневник». Фото Германа Титова..jpg

— Какой он, ваш Харьков, где жили с семнадцати лет и считаете, хотя родились в Сумах, своим родным?

— Харьков, когда в него переехал, был ещё важным центром культуры, промышленности, образования. Сейчас, увы, остаётся в основном последнее. И то с оговорками. В конце же советской эпохи он считался третьим по значимости городом СССР — после Москвы и Ленинграда соответственно. И далеко впереди унылого и провинциального — хотя формально имеющего более высокое административное положение — Киева.
Первое, что меня удивило в Харькове, — все говорили по-русски. Только вывески кое-где напоминали о том, что это УССР. Сумы — это всё-таки подлинный, этнически монолитный украинский город. И я с фамилией Титов выделялся среди своих школьных друзей, чьи фамилии в основном оканчивались на «-ко»: Петренко, Романенко, Лавриненко… Харьков же был вызывающе космополитичен. И мне это очень нравилось. Кстати, я до сих пор уверен: национализм, в особенности узкий племенной национализм, убивает культуру, иссушает её питательную почву.
В то время в Харькове был ещё жив замечательный поэт Борис Чичибабин. По пыльным и прекрасным улочкам в центре ходил легендарный Владимир Мотрич.
Наступил 1991-й. Харьков, по существу, стал просто большим городом с неясным статусом на окраине Украины. Следующие двадцать лет он нехотя и мучительно умирал: скверы и парки зарастали сорняками, скамьи выламывались, фонтаны превращались в мусоросборники, научные институты сдавались в аренду каким-то проходимцам. Отчасти процветала только торговля.
После 2010-го ситуация стала меняться: город начал понемногу благоустраиваться, а культура как будто очнулась после летаргического сна. Издавались всевозможные книги и журналы, проводились многолюдные литературные фестивали. Грядущие потрясения словно освещают мою память о том прошлом особенным, тёплым и ясным светом. На поэтические вечера, например, в 2013 году у нас ходило гораздо больше людей, чем в Петербурге и Москве сейчас. Не хочется думать, что всё это закончилось безвозвратно.

— О Харькове в ваших стихах напоминает не только Чеботарская — одна из самых старых его улиц…

— Стихов об этом городе, у меня действительно немало. Большинство из них я объединил в цикл «Харьковский путеводитель», вошедший в сборник «Умиротворенье» (2013). Отчасти они были инициированы харьковским журналом «ЛАВА», очередной номер которого был посвящён Мотричу. До этого мне казалось, что о Харькове невозможно писать так, как, к примеру, Осип Мандельштам или Анна Ахматова писали о Санкт-Петербурге. Но в какой-то момент убедился: можно и нужно. И если не напишу о Харькове я, архитектор и краевед, то многое в нём так и останется, так сказать, непроявленным.

— Здесь вы состоялись и как поэт, не так ли?

— Да, именно дух и характер харьковской культуры, русской по языку и выраженно космополитичной по размаху, корням и интенциям, о чём уже говорил, сформировали меня как личность, как творческую личность, прежде всего. Но умение видеть красоту окружающего мира, радость узнавания и чувство сопричастности ей подарили мне Сумы. Расположенный на берегу глубокой и чистой речки с греческим названием Псёл, город и ныне очень живописен.
Мои родители, инженеры, постарались, тем не менее, дать мне преимущественно гуманитарное образование: художественная школа, множество книг, в том числе и весьма редких в ту пору. Переезд в Харьков не оборвал связей с моей малой родиной, скорее, по-иному расставил акценты. Да и то сказать: ведь до 1925 года Сумы были уездным городом Харьковской губернии. Немало дала мне и учёба в Харьковском инженерно-строительном институте — на тот момент одном из престижнейших вузов страны. На архитектурном факультете вместе со мной учились студенты из Владивостока и Белгорода, Херсона и Ростова. Затем около десяти лет я работал в харьковском «Метропроекте», ездил в Москву повышать квалификацию архитектора. В те годы я, например, спроектировал станцию скоростного трамвая в Волгограде, выход на площадь Свободы станции метро «Госпром» в Харькове, эскизный проект метрополитена для Донецка — в связи с развалом Союза он остался нереализованным. С конца 1980-х параллельно с работой начал выпускать самиздатовские сборнички своих стихов, которые сам и оформлял — в те годы, да и позднее, очень увлекался книжной графикой. Первый официальный сборник стихов — «Цветная тень» — выпустил в 2006 году.

— Правда ли, что ваше первое стихотворение написалось во сне?

— Да, правда. Некий голос, не без потусторонней хрипотцы, продиктовал мне его от начала до конца. Мне было тогда двадцать три года. Я проснулся и записал всё, как помнил. Потом всё же немного отредактировал, но это уже связано, скорее, с особенностями слуха.
Собственно, мой первый официальный сборник оно и открыло:

Поэзия — анахронизм,
Но, чтобы выговорить слово,
Душа с небес ныряет вниз
И телом обрастает снова.

Всё зеленеет в свой черёд,
Заглавия и оглавленья
Не ведая. Мелькает год
Меж прозябаньем и цветеньем.

Молчит лирический герой,
И автор объяснит едва ли,
Что продолжается игрой,
Не предусмотренной вначале.

Богов давно погибших месть —
Пустые странствия Улисса.
У рампы бросив всё как есть,
Судьба уходит за кулисы.

Бессмысленные облака
Плывут над нивою печальной.
Легко забудется строка,
Останутся лишь примечанья.

Мелодия хрустальных сфер
Теряется в речитативе.
Тепло из уст уходит вверх:
Быть знаменитым некрасиво.

Значенье смутно и темно,
Плоть перед сном черствее хлеба,
И солнце катится на дно,
Забрызгав звёздами полнеба...

— К какому направлению в поэзии вы себя причисляете?

— «Направление» — это вообще вторично и, скорее, интеллектуальная забава будущих критиков. Правда, в юности я был чрезвычайно авангарден, даже основал было неофутуристическую группу «пременталистов». Слава Богу, со временем это прошло. Человек взрослеет и, при благоприятных обстоятельствах, — умнеет.

— Значит, эпиграф из Марселя Пруста в упоминавшейся книге «Сны и дали»: «Искусственное новаторство всегда уступает традиции, в кажущихся повторениях открывающей нам всегда новую истину» — можно расценивать как ваше программное заявление?

— На тот момент я готов был написать эти слова на своих знамёнах и так далее. Не уверен, что сейчас мог бы повторить то же самое с тем же неподдельным чувством. Однако глупое и вторичное «новаторство» — особенно «новаторство» людей старше тридцати, которые по каким-то причинам застряли на двух-трёх цитатах эстетики времён своей юности, — утомляет, как и прежде. Впрочем, у меня давно отпало желание за что-либо бороться в области критики или искусствоведения. «Дух дышит, где хочет…» Из «новаторов» знаю как минимум двух, пишущих замечательные стихи. Возможно, в иных эстетических обстоятельствах они писали бы ещё лучше.
Избыточный традиционализм кажется мне ныне другой крайностью. Равновесие противоположностей, когда они работают по твоей воле для твоей цели, — это ведь труднее всего. Но и интереснее.
Новая эпоха требует от творческого человека другого — не прячась за групповой самодеятельностью, как бы любопытна она ни была, идти своим путём. До горизонта. И — дальше.

— «Продекламировано» вами если не самонадеянно, то провокационно:

Я последний зилот
Золотой Византии…

— Да, конечно, провокационно. Но я в самом деле так чувствовал себя тогда — в Харькове начала нового века и тысячелетия. Здесь же... По воскресеньям я хожу на литургию в Исаакиевский собор и убеждаюсь: подлинная жизнь выглядит иначе. Надежда и вера не умерли.

— И вы же 1991 году как будто вступаете в полемику с Боратынским, развивая тему, начатую им в «Последнем поэте»…

Кто последний русский поэт?
После нас не будет потопа <…>

Все ветра над нами трубят,
Всем напевам лиры послушны…
Хорошо не помнить себя
Там, где были Сирин и Пушкин.

— Это стихотворение неразрывно связано со временем и местом его появления. 1991-й был годом «слома времён», хотя немногие, конечно, тогда понимали, как глубоко этот слом пройдёт сквозь их жизни. Я тем августом проводил свой отпуск на Мангупе, в пещере, выбитой в толще скалы древними готами, хазарами или ромеями. Ветер истории чувствовался на гребне скалы почти буквально. И тёплое последнее перестроечное лето порой воспринималось как апокалиптический конец времён, конец России — такой, как я её знал.

— Стало быть, и все ваши предыдущие сборники стихов — своего рода дневник, лирико-философский?

— Мне кажется, стихотворный дневник — наиболее честный род поэзии. «Всё прочее — литература», как справедливо заметил Верлен. Стихи же для меня — способ связи, связи с настоящим, подлинным мiром. Тем мiром, что видится так редко, исчезает так быстро. Можно называть это каким-нибудь религиозным или философским термином, можно ещё как-то. Любое название здесь суггестивно и, скорее, затемняет и отдаляет искомый смысл. Выразить его более или менее внятно можно только в стихах. Если, разумеется, стихи подлинные.

— Связь времён для вас отнюдь не отвлечённое понятие?

Оставляя душные своды,
Человек устало бредёт,
И мерцают звезды в колодце,
Но Орфей твердит невпопад:

«…Кто ни разу не оглянётся,
Не найдёт дороги назад».

Или:

И летит в лицо паутина
Золотою нитью времён.

Или:

Всё земное связано узами
Повсесердной интоксикации

— Современные люди могут притворяться, что не чувствуют или не знают об этой связи. Но она, несомненно, есть. И нигде, кстати, не ощущается так остро, как в Петербурге. Тонкая пелена беспечного настоящего хранит многоразличные бездны, стоит только приглядеться.
Поэтому, кстати, мне кажется, что стихи могут быть написаны практически одним размером. Но они всегда — о разном. А люди разных стран и тысячелетий говорят об одном, чаще всего об одном. Это понимание делает жизнь сложнее, но и ярче.

— Что вы имеете в виду, утверждая: «Цинизм позднесоветской интеллигенции стал цинизмом и отсутствием идеалов самой литературы»?

— У большинства так называемой советской интеллигенции главным жизненным кредо — что бы ни говорилось «на публику» — была нехитрая мысль: если Бога нет, то, разумеется, всё позволено. Поэтому ничего не стоило обмануть, предать, донести, изменить. Надо ли говорить, что постсоветская интеллигенция оказалась плоть от плоти советской? После 2014 года я заметил, к своему сожалению, ещё одну пренеприятную черту людей, казалось бы, образованных — полное неумение и нежелание думать самостоятельно, безоговорочное приятие и «тиражирование» того, о чём кто-то написал в «Фейсбуке». Какая уж тут литература? Без царя в голове, без Бога в сердце, без острого и восхищённого восприятия великая литература невозможна. А среднепремиальная — вполне, что мы и наблюдаем.

— Ваши взаимоотношения с Богом «угадываются» между строк. «Надейся на Господа всем сердцем своим, и не полагайся на разум твой» (Прит., 3:5) — следование этому напутствию, кажется, вошло у вас в привычку?

— Веру трудно, да и невозможно, называть привычкой, даже если жизнь и в самом деле похожа на нечто повторяющееся и цикличное. Надежда на Господа, наоборот, извлекает из круга привычек и дарует свежий взгляд, подлинное зрение, настоящие чувства. Собственно, всё то, что в иных обстоятельствах называют поэзией. 

— Что помогло вам как поэту обрести то «внутреннее зренье», удел которого, по вашим словам, виртуальная глубина?

— Отвечая на предыдущий вопрос, я невзначай, полагаю, ответил и на этот. То есть именно надежда на Божий произвол, на эпизодическую даже, но истинную, внеположную мне свободу от «четырёх измерений» банальности даёт и «внутреннее зренье», и всё, что ни пожелаешь вообще.

— Личность и индивид — разница между ними есть?

— Как мне кажется, она огромна. Индивидуальность, по сути, дана человеку от рождения. Её можно стереть, нивелировать, но до конца ликвидировать не получится ни в коем случае. Индивидуальность есть у кота, домашнего мопса, блога в социальной сети. Личность, скорее, некая потенция, то, чем человек может стать, если его индивидуальность раскроет невидимые миру крылья, если индивид вдруг окажется на ветру творчества, где всё зыбко и непредсказуемо, всё религиозно в изначальном значении этого слова. Короче говоря, индивидуальность — личинка будущей личности, её некая возможность. И появившаяся здесь тавтология тоже имеет своё поясняющее значение.

3. Из книги «Петербургский дневник». Фото Германа Титова..jpg

— Как-то вы сказали, что «сложнее всего человеку, наверное, управляться со своей свободой». Для поэта найти «рычаги» этого «управления» особенно важно?

— Свобода — действенное присутствие Бога в нашей смутной и неупорядоченной жизни. Но она же требует от человека, и в особенности от человека творческого, «недетской дисциплины» и колоссального целеполагания. В противном случае свобода разрушает и со временем демонтирует вверенную ей индивидуальность. Примеров тому, к сожалению, очень много.
В поэзии сама её структура дисциплинирует автора и не даёт ему сползти в уютную нору благодушия, которая почти всегда оказывается могилой лучших начинаний. Все верлибры, свободные стихи, — это, по сути, масло масляное, попытка уйти от ответственности с помощью шулерского передёргивания карт судьбы. Новизна в поэзии живёт всегда не там, где заявлена плакатная «новизна». Эстетика, расставшись с юношескими прыщами модернизма, а также и со старческой деменцией постмодерна, сформулирует однажды нужный и единственный ответ. Что для этого необходимо? Желание, не связанное с партийной и премиальной озабоченностью. Более — ничего.

— Менялись ли ваши поэтические пристрастия с годами?

— Не без некоторого удивления замечаю у себя эстетическую преемственность и постоянство. В юности мне более иных нравились три русских поэта — Михаил Кузмин, Константин Вагинов и Николай Гумилёв. За рамками, конечно, оставляю непременного Пушкина, Тютчева…

— Что за история со стихотворением «Сух и холоден майский воздух…», напечатанным потом в иной редакции как «Памяти Гумилёва»?

— Бывает, ранее написанные и давно ушедшие «в историю» стихи словно требуют от меня чего-то. Приходится к ним возвращаться. В случае с посвящением Гумилёву случилось именно так. Может, это было нужно самому Гумилёву — там, «на той стороне»?..

— Вообще, вы чаще всего довольны собой?

— Никогда, увы, ещё не был доволен собой. Но, возможно, всё впереди.

— Ваша вторая творческая профессия постоянно даёт о себе знать в стихах:

История бессмысленно права:
Минимализма траурный квадрат

Объединяет бездны и века
На самом дне последней простоты.

«Прорывается» даже лексически: «Отношение тени и света, / Мимолётных равнин пустота»; «Полутона немы / В предчувствии графической зимы»; «Нить раскрашенных слов…»; «И светотени спутанный узор».

Время водит кистью печальной
По карнизам, крышам, кустам,
Проясняются сны и дали,
Облака теснятся к мостам.

Умягчён осенним дизайном
Горизонт в пастельной тоске <…>
На палитре зелени поздней
Не прочесть последний ответ.

У природы нет умиранья,
Только тени, полутона
Между встречей и расставаньем,
И не наша в этом вина.

Архитектура — то, что вас вдохновляет?

— Вдохновить, на самом деле, может что угодно. Тут не угадаешь. Но архитектура, да и вообще вся история искусств, — могучий источник вдохновения, не хуже природы и прочих, так сказать, первичных артефактов. «Природу очеловеченную» я не нахожу хуже «природы природной».

— Отсюда и довольно широкий культурологический контекст как одна из составляющих вашей лирики? Вот строки:

Вернётся жизнь <…>

С трагических высот куда-то вниз
По ниточке — Клото или паучьей,
Трепещущими бликами сбегая.

Невнятная, но ведомая мне,
Бессмертная во мнимой глубине
Искусства, в ломкой ласточкиной стае…

— Культура представляется мне сейчас особенно тонкой и хрупкой. Войны, мятежи, новое издание «переселения народов», всеобщее одичание «прогрессивности и современности». К тому же все культурологические контексты изрядно нивелированы тлетворной эстетикой постмодернизма. Эпоха нового дикарства не за горами. Мне же хочется обращения с культурой искреннего, серьёзного и свободного — без постмодернистских посредников. Надеюсь, в какой-то мере это получается.

6. Из книги «Петербургский дневник». Фото Германа Титова..jpg

— Есть ли доля иронии в вашей довольно частой литературной игре — «перекличке» с классиками, где оперирование отдельными образами и строками приводит к новым смыслам? Допустим:

И дары волхвов, и дар ахейцев
Надо благодарно принимать;
Первое тепло, смятенье сердца,
Мятую промокшую тетрадь

Февраля,
Магические числа
В памяти всплывающих времён,
Таинство новорождённых смыслов
И синкопы будущих имён...

Или:

Университет расстелет тень
Человек плетётся по границе
День как день — толпа жара мигрень
И немного проку от цевницы

Все значенья катятся за край
В синеву прогромыхал трамвайчик
И прощаясь растомлённый май
Серебрит пушистый одуванчик

Сыплется акаций беглый цвет
На асфальт не ведая границы
Белый свет
Семь бед — один ответ

Пёрышко потусторонней птицы

Умиротворенья факультет

— Ирония, конечно, есть: весь предшествующий период с его эстетикой нельзя вот этак сразу сбросить со своего «парохода». Другое дело, что у меня, надеюсь, в отличие от постмодернистов, ирония призвана знать своё место и не стоять впереди всех прочих мыслей и чувств.

— Верлибры для вас «масло масляное». Тем не менее не верлибр ли «Лирический герой просыпается поздно…»?

— Иногда отдаю дань древним либо глубоко устаревшим формам стихосложения. К ним, разумеется, отношу и верлибр. Верлибр — плоть от плоти ХХ века, наверняка в нём и останется, несмотря на все старания архаистов, по недоразумению слывущих у нас «новаторами».

— Что вас вывело на хокку или стихи, своей недосказанностью, картиной-образом, отсутствием рифмы её напоминающие?

никого не будет в доме
кроме сумерек
один

Или:

Море
Измятая гладь
Бессмертия
изменчивая модель.

Или:

старому дереву горько
гремят каштаны по крыше.

исход сентября.

Или:

Чёрный Квадрат:
Икона,
повернувшаяся спиной.

— Старался где мог избегать в этих стихах формальной и буквальной схожести с хокку. Но эстетикой дальневосточной поэзии я был увлечён довольно долго. Она мнилась мне реальной альтернативой европейской постбарочной поэзии, слишком навязчивой и человекоцентричной. Стих в эстетике хокку, в сущности, всего лишь некий побочный продукт философического проникновения автора в суть явления, пейзажа или события. И только в этом контексте он важен и интересен.
Несколько месяцев я жил среди сосен и песчаных дюн на берегу Рижского залива, пытаясь стать частью окружающей природы, рисовал тушью искривлённые морским ветром сосны… Эти стихи — плод моих тогдашних чувств и раздумий.
Увы, нынешнее положение политического эмигранта и, если называть вещи своими именами, беженца не позволяет мне путешествовать слишком часто.

9. Из книги «Петербургский дневник». Фото Германа Титова..jpg

— Вы по-прежнему главный редактор «ЛАВЫ»?

— Формально я не покидал журнал. Надеюсь на дальнейшее сотрудничество. Впрочем, всё зависит от общей экономической и политической ситуации на Украине. К тому же никакого специального финансирования, грантов и тому подобного наш журнал не имел никогда. «ЛАВА» — и это принципиальная позиция издателя Андрея Костинского — всегда выходила на чистом энтузиазме и существовала на средства, вырученные от продажи отпечатанных номеров. Довольно уникальная ситуация. Вряд ли хоть один толстый литературный журнал в России может похвастаться подобным. Получится ли так работать дальше?..
К тому же общепримирительная и подчёркнуто аполитичная позиция Костинского в нынешней ситуации, увы, очень уязвима. Мира почти никто не хочет. Все хотят войны — до победного конца. Не подозревая, что это — в том числе их собственный конец. Грустно, конечно. Журнал начинался как открытое, двуязычное издание. Тексты — поэзия, проза, литературная критика — печатались по-русски и по-украински.
Кстати, у слова «лава» изначально не одно значение. По-русски — это расплав горных пород, изливающийся на поверхность земли при извержениях вулканов. По-украински — боевой порядок армии (в основном, конницы), построенной для атаки. Ещё об одном его значении узнал совсем недавно. Есть река Лава в России, которая протекает по территории Ленинградской области и впадает в Ладожское озеро.

— В чём ещё уникальность вашего журнала?

— За время его издания опубликовано множество произведений, присланных из Украины, России, Германии, Израиля, США, Канады, Великобритании, Австралии… Предпочтительны были дебюты — и я, и Андрей всегда понимали, как важна для всякого автора первая публикация, как много это определяет в его грядущей литературной судьбе. Кстати, многие украиноязычные авторы не имели другой возможности заявить о себе, кроме как на страницах нашего журнала. И это — при всём показном национализме центральных украинских СМИ.
Художественное оформление номера чаще всего я брал на себя. Написание слова «ЛАВА» прописными буквами — моя дизайнерская прихоть, шаг к некоей дополнительной многозначности, если угодно.
Параллельно в Харькове существовала поэтическая студия «Авал», занятия в которой я вёл вместе с замечательным харьковским поэтом Юрием Шкурко. На базе журнала и студии проводились конкурсы, встречи…

— Вернёмся к началу нашей беседы. «Петербургский дневник» подвёл итог определённому этапу вашей жизни, или творчества, или того и другого?

«Петербургский дневник» (обложка)..jpg

— Каждый сборник моих стихов — некий итог. И конечно, «Дневник» — не исключение. Кроме того, в этой книге, неожиданно сложившейся для меня, я дал волю своим параллельным художественным увлечениям. Здесь нашли своё место множество фотографий, сделанных мной в Санкт-Петербурге… То есть это некий поэтический нон-фикшн, свободный от диктата непременной литературной «новизны» либо «традиции».
Но жизнь от творчества не отделяю. Творчество для меня — осмысленная и необходимым образом структурированная жизнь. Жизнь в подлинном смысле этого слова. Вне творчества жизнь мне вряд ли интересна. Да и есть ли там жизнь? На этот вопрос у меня нет готового ответа. Думаю, лучшие ответы мы даём, даже не подозревая об этом.

Раздел