Мировая скорбь, или О чём умолчал Веничка по дороге в Петушки?

163 0 Игорь ФУНТ - 24 октября 2018 A A+

80 лет назад, 24 октября 1938 года родился Венедикт Ерофеев

«Ах, только соотечественник может постичь очарование этих строк». Бродский

Виденье в современном стиле
на древней и святой земле?
Нет!
Отражается Россия
как в зеркале в её стекле.

Что будка может
быть прекрасна,
я утверждаю беспристрастно.
Однажды вовсе трезвый молодец
Пивную Будку принял за Дворец.
В. Уфлянд
*
Свежее пиво
Ни с чем несравнимо.
Свежее пиво — начало начал.
Свежее пиво так нежно любимо,
Как Пенсильванский вокзал
(По желанию заменить: Московский вокзал, Крымский причал.)
И. Фунт

«Пивная» строфа — шуточная интерпретация обожаемого мною В. Уфлянда. Подобно Бродскому, который вынес в заглавие «подражание» бессмертному некрасовскому «Кому на Руси жить хорошо» — в «Любовной песне Иванова»:

Я пил как рыба. Если б с комбината
не выгнали, то сгнил бы на корню.
Когда я вижу будку автомата,
то я вхожу и иногда звоню…

В свою очередь, так же как поэма «Москва—Петушки» Ерофеева — является сплошным интерполированием и аппроксимацией смыслов, пластов, значений и омонимических подмен: увязывая абсолютно разные временные слои, эпохи…

От библейских маркеров — через блоковское декадентство начала XX в. Через газетно-телевизионное «мочилово» и вдалбливание, в том числе с помощью великой (без кавычек) советской литературы, — к русскому сказочно-частушечному фольклору: высшей точке, эминенции поиска исконных корней, фраз, терминологии. Что закономерно — ведь хрущёвская оттепель, увы, кончилась. Остался только смех: — и тот сквозь слёзы. 

Так, от низкого к высокому, звучит знаменитая ерофеевская, обернувшаяся в дальнейшем крылатой, сентенция «В ногах правды нет, — но правды нет и выше».

Этот пронизывающий поэму ерофеевско-ахматовский интертекст разобран лингвистами-филологами по косточками.
Что и говорить, ежели в 600-страничном фолианте издательства «Вагриус» (2000 г.) — 100 страниц отдано собственно Петушкам. Остальные 500 — блестящим разъяснениям-комментариям Эдуарда Власова. Соизмеримый разве что с набоковским 2-томником комментариев к Евгению Онегину (1950—1964). Роскошные, массивные, поражающие объёмом, качеством и встроенностью авторов в жизнь текста: — работы.

Как сейчас изрекается, индекс цитирования «Москвы—Петушков» в СССР был колоссальным. Абсолютный бестселлер по тиражированию в самиздате, «тамиздате» — абсолютный лидер по славе и популярности в народе. Триггер цензурных отточий в советской периодике. Тем более в столь уважаемом журнале как «Трезвость и культура», где впервые была напечатана поэма в 1988—89. Напечатана, — ставши символом скорого падения громадной «Империи зла» с её простодушными незлобивыми людьми в ней — с такими «пустыми и выпуклыми» глазами. С полным отсутствием всякого смысла. Кои не продадут. …Ничего не продадут, но ничего и не купят. 

Остро заметил Д. Быков, мол, в Советском Союзе Ерофеев стоял по известности на первом месте. А уже на пятом-шестом-одиннадцатом — находились Саша Соколов, Стругацкие, Солженицын и так далее. Это и парадокс, и философская данность одновременно. 

«Всё, о чём вы говорите, всё, что повседневно вас занимает, — мне бесконечно постороннее. Да. А о том, что меня занимает, — об этом никогда и никому не скажу ни слова. Может, из боязни прослыть стебанутым, может, ещё отчего, но всё-таки — ни слова». Веничка Е.

Вечная скорбь, горе неутешное героя «Петушков» вполне сопоставимы со своеобразной энциклопедией русских народных и православных обычаев — скорбями народа в романе Шмелёва «Лето Господне»: «Два чувства дивно близки нам// В них обретает сердце пищу// Любовь к родному пепелищу,// Любовь к отеческим гробам» (Пушкин).

И кстати, мало того что Ерофеев касается в паре глав тяжёлой, тяжелейшей по восприятию картины Крамского «Неутешное горе» (1884), — где женщина в трауре безвольной рукой, с дрожью прижимающей к губам платок, вносит в текст лейтмотив безудержно бессловесного страдания: «…сердце исходило слезами, но немотствовали уста».

Сей отсылкой Ерофеев резонирует семантический акцент со своих неизбежных жизненных утрат — на то, как он их стоически переносит-переживает. Т.е. вещи, иллюзорные и не очень, что он потерял и пропил: — это само собой разумеется. Но вот то, как неутешная скорбь превосходит всё и даже смерть(!) — тут уж увольте, господа; посочувствуйте, дорогие товарищи. Что, как ни странно, смешно. Смешно — до изжоги и слёз. 

«Вечная скорбь» упомянута выше тоже неспроста. 

Веничкина скорбь сравнима разве что с христианской печалью о Боге.

Как скорбь Богоматери, символ величайшего горя, — она должна, обязана быть светлой! Особенно в предвосхищении Воскресения. Ведь принцип воскресения у записных пьяниц — связан с ещё одним очередным «светлым» днём: неким Днём Сурка. Всуе начинающимся с неотложного похмелья: каждые сутки запоя — это неотвратная смерть. Каждое пробуждение — онтологическое, гомеровское воскресение из царства Аида: «…так как сон и смерть — близнецы, то оживотворение из мёртвых так же необходимо, как восстание от сна... Умершие тела снова оживут» (Гомер).

Ежеутреннее (полдничное, сумеречное, ночное) «вечное» восстание из пьяного ада забытья — никак не менее, — чем просветление и воскрешение из небытия. Но и Христианство Веничка низводит до потешной пародийности — помните, Иисус пребывал во гробе всего 3 дня? [Лексема «всего» у Сына божьего и Венички абсолютно разные по смыслу и длительности в пространственно-временном континууме.]

В отличие от Христа, у Венички состояние «ухода» из мира — бессрочное. Оно — навсегда, как некое призвание.
Он молчит. О причинах молчания, точнее, умалчивания, не говорит в открытую: потому что бесполезно, потому что он и так много всего объясняет. Нам, тупым-неразумным неучам, не разбирающимся в приготовлении праздничных коктейлей. (Ну, разве что пытается втолковать небесным ангелам в электричке!) Но то не на публику. То — подноготное, интим. Посему — смешно. 

Несказанно грустно (но опять сквозь смех) становится в конце…

Когда, найдя-таки Кремлёвскую стену, — с метафизического поиска которой начинается произведение, — авторский голос сообщает нам о невозможном в православной традиции видении собственной смерти. Указывая на то, что бессмертие образа героя «достигается за счёт смерти его самого» (Д. Боснак).

Христос, — непрямо, косвенно, — постоянно присутствует в тексте поэмы в качестве аттрибутива-приложения. В актах исповеди. Также в актах симуляции исповеди – умозрительных суицидных алькаэстах: в поисках философского камня. Также в силлогистической «симуляции симуляции» якобы душевного здоровья, — дабы отстали наконец! Всё это обёртывается душещипательным флёром грандиозного сократовского «незнания» — с высокой пародийной претензией на роль последней истины в крайней инстанции: которой нету. 

Один лишь стержневой сюжет мнемонически серьёзен — проживание Веничкиным типажом жизни заведомо приговорённого. К неминуемой «божьей гильотине»: ка́ре Господней… И главное — ясное осознание им того. О чём он тоже умалчивает. [А смысл разглашать? — никто ж не поверит.]

Предвосхищая всё, что с ним произойдёт, — но не проговаривая того. Осознавая своё «позорище». Терпя голод и жажду, и «наготу, и побои», — писано в послании ап. Павла (1-е Кор., 4:9). Непрерывно апеллируя к проповеди и подводя читателя к исповеди, исповеди, исповеди… Делясь сокровенным не со зрителем, — а с небесными ангелами, его сопровождавшими. Представляя из себя в некотором роде последнего могиканина, — реально разделяющего в поэме реальные христианские ценности. В отличие от всяческих «вагонных» людей из быстро меняющихся декораций в мизансценах драматургии сценария. 

Правда, постоянно при этом находясь: — вне мира христианских ценностей. Вне сути вещей, — столь нужных по сценарию окружающим.

Что, в общем-то, ценностно. И важно.

Веничка субстанционально как бы отделён от суеты сует на планете Земля. Что неявно, но связывает его с божественной позицией: любовью к миру — извне этого мира. 

Христос вещает, дескать, «царство Его не от мира сего, — и вместе благовествует, что оно “здесь, среди нас”» — пишет Вяч. Иванов. Ему вторит Витгенштейн со своим знаменитым, часто цитируемым смыслом мира, — который «вне его».

Из современных исследователей, наряду с О. Седаковой, С. Гайсер-Шнитман, В. Бондаренко, О. Лекмановым, весёлым и «лёгким до ужаса» Е. Лесиным etc., конечно же, хочется упомянуть (и помянуть) блистательную Н. В. Живолупову (1949—2012), — к. фил. н., проф. языкознания, достоеведа, чехововеда, — по поводу витгенштейновской отстранённости.

Ведь именно что в силу «отдалённости от мира». В силу положения на периферии сфер действия риторического «внешнего» слова — Веничка вдруг обнаруживает приоритет Любви с большой буквы: «…мир красоты и добра, любви как последнего прибежища странствующего героя Ерофеева всё же остаётся в поэме, воплощаясь в том пласте культуры, который был ненавязываемым, но отвергаемым, и потому избежал искажения формами массовой культуры», — резюмирует Наталья Васильевна ненаходимость, вне социальную отстранённость Веничкиной «подлинной жалости» и невосполнимых утрат. Как ипостасей любви Христовой — ко всему живому. И даже к очень плохому. Но — живому. 

Противостоя худшему из наших суматошных бед — смерти. Если не сказать больше… Прикрыв таким образом ныне здравствующих от эсхатологической гибели последних. Во имя нас, сегодняшних, подставив на растерзание — себя.
 

Раздел