Оборванные струны

40 0 Владимир НИКИТИН - 11 октября 2018 A A+

Он давно ни во что не верил. Понимал, что это никуда не годится, что так нельзя, что без веры одному не прожить, но ничего не мог с собой поделать. Когда это началось? Может быть  с того момента, когда его лучший друг, каким он считал Веньку Старостина, его предал. Случилось это весной девяноста пятого, когда Андрей, весь израненный, покалеченный, с  простреленным коленом, с душой, вывернутой наизнанку, вернулся в родной Краснодар. А что оказалось тут? Всё то же. Бандитские разборки, убийства.
Может быть, он тогда бы и сломался, если бы не старый сослуживец его отца Василий Иванович Бортников. Было ему тогда за семьдесят. Бывший разведчик, отвоевавший и в Финскую, и в Отечественную, он дни и ночи писал какие-то военные мемуары. 

Самое удивительное, что Бортников никаким боком не был связан ни с литературой, ни с журналистикой, но страницу за страницей заполнял мелким почерком. Как говорил он Андрею, излагал честно, что помнил о той войне. 
И вот тогда, когда Андрей Никифоров вернулся на родную Кубань – сам он был родом с одного из хуторов  Приазовья, Василий Иванович сказал ему, верней рассказал одну историю. 
– У нас, Андрейка, в разведроте был такой парень Степан Воронин. Так вот,  в одну из наших вылазок во вражеский тыл, Стёпку тяжело ранило, когда мы выбирались из фашистского расположения. Один из осколков от мины вонзился ему в колено. Думали, он вообще без ноги останется. Решили, что он не выживет: у него ещё осколок застрял где-то в груди. Мы его  на плащ-палатке всю ночь тащили, а он не стонал, хотя впору матом всё и всех крыть надо было. Он же  балагурил, перемежая русскую речь с украинской. 
Мы ему отвечали солёными словечками, мол, терпишь боль, ну и терпи, а ты тут про баб всё толкуешь…
А когда его до своих дотащили, он сознание и потерял. Девчонки из медсанбата слёзы стали над ним лить, так им жалко его было. А когда  очнулся, запекшими губами прошептал:
– Бачили, хлопцы, я живой. И жить буду. И к вам вернусь.
И что ты думаешь, Андрейка, вернулся. Он ведь, как и ты, казачьего роду– племени был. Как только его маленько подремонтировали, удрал из госпиталя. Прихрамывал, но до части добрался. А мы тогда уже к Днепру продвигались.

Комбат наш даже обозлился на него, кричит:
– Дурень, что проперся? Мы в атаку пойдём, а ты ковылять будешь? Тебе ж за нами не угнаться.
 – А я ползком, товарищ капитан. Мне б на ридное Днипро побачить. Шо воне 
такое, что ни батька мой, ни дед не могли его забыть.
Я к чему тебе всё это говорю. Жизнь, она штука такая. За неё цепляться надо, тогда и выживешь. А ты нюни распустил, как баба. Подумаешь, колено покалеченное. Зато сам живой.
 – Ну, а какова судьба этого вашего балагура? – спросил Никифоров у Василия Ивановича.
 – Ногу он подлечил, до Берлина дошёл.
 – А где сейчас?
 –  А там, в Германии и схоронили мы его. Шальная пуля всё-таки достала...
  Давно уже нет в живых Василия Ивановича. Перед смертью позвал он к себе Андрея и отдал ему несколько исписанных тетрадей.
 – Вот, возьми, сам не успеваю. Чует моё сердце, умру скоро. Ты, знаю, пишешь что-то. Может мой труд тебе и пригодится. Не очень гладко, коряво всё описал, но правдиво. Знаешь, правду, её в лукошко не спрячешь. Она всё равно когда-нибудь вылезет. Если сохранишь мои записи, придёт время, и они пригодятся. А на дружка своего бывшего не злись. Может не по своей воле предал тебя. И такое бывает. В жизни всякое случается, оборвёшь невзначай какую-нибудь тоненькую  струнку, а душа потом не выдержит.

«А может старый вояка и прав, – вспоминая теперь Василия Ивановича, подумалось Андрею. – Ведь тогда, в те годы, многие вели себя не совсем по-человечески. Чтобы выжить – предавали.… Хотя возмездие нередко на них самих потом и обрушивалось».
Вот тогда, в самые минуты душевного своего разлада, и решил Никифоров почитать, что там насочинял Василий Иванович Бортников. Он отыскал старую общую тетрадь из тех советских времён, сначала полистал чуть пожелтевшие листы, выхватывая то одну, то другую фразу с разных страниц и удивляясь, как это мог старый солдат так складно рассказывать разные эпизоды пройденных фронтовых дорог. Потом открыл самое начало тетради, и вдруг прочитал написанное, по всей вероятности, уже позже, видимо, в предчувствии своего близкого конца.

«Это я к тебе обращаюсь, друг мой Андрейка. К тебе, к тебе. Прочитаешь написанное мною, и тогда поймёшь, что жизнь не должна обрываться, как струны на изношенной гитаре. Важно дорожить каждым её мигом. Вот меня нет на свете, а я вроде бы рядом, рассказываю о своих боевых товарищах, о героях и трусах. Тот, кто похваляется, что он ничего не боится, лукавит. Умирать никому не хочется. И мне тоже. Но пришёл срок. Обрывается и моя струна. А всё равно я думаю – не зря жил. Воевал, боялся погибнуть. Думал о своей семье. Я ведь потом только узнал, что жена и сын погибли, когда разбомбили проклятые фашисты тот эшелон, в котором они оказались. А я после возвращения с фронта долго их искал. А нашёл тебя».
Только под утро в изнеможении от бессонной ночи свалился Андрей на кровать. Но уснуть не смог. Перед глазами, как живые, двигались, разговаривали, шутили, шли в атаки, плакали по погибшим товарищам те самые люди, о которых написал в своей заветной тетрадке Василий Иванович Бортников. Он словно требовал от Андрея быть похожим на того парня с Украины, который сначала чуть ли не ползком увидел Днепр и даже участвовал в боях и дошёл в итоге до Берлина.

Андрей подошёл к стене и снял старенькую гитару. И вдруг увидел оборванную струну. «Боже мой… – почти простонал он, – где-то у меня были запасные. Надо найти и заменить». 
С сожалением глянул на свою израненную ногу. Её не заменишь. Но теперь-то он знал, что дело не в Веньке, который тогда, в девяносто третьем струсил, и он один остался против тех бандюг, что встретились на его пути. Ногу ему, гады, прострелили. Ну и чёрт с ней, зато он знает, что напишет и свою повесть, которую давно задумал. Но сейчас не это главное. Важно, чтобы всё то, что оставил ему Бортников в заветной тетрадке, прочитали люди.

Раздел