Измена, или Удивленная душа

118 0 Александр БОГАТЫРЁВ - 23 ноября 2018 A A+

Павлу Амвросиевичу Короедову изменила жена. Событие, как известно, не только что выдающимся по нынешним-то временам не почитающееся, но даже как бы и вовсе из разряда таких, о которых… тьфу, больше и сказать-то нечего.
Однако Павел Иванович как-то слишком уж возбудился. До такой то есть степени, что даже заподозрил существование некоего основополагающего изъяна в самом устройстве мироздания. Был бы верующим, так, вероятно, вплоть до того дошло, что и на Творца возроптал бы, ибо никак у него в голове не укладывалось: какая такая гармония может быть предполагаема к наличию во вселенной, ежели моя Аглая Сергеевна оказалась неверной супругой? Это на двадцать-то пятом году законного и вполне благополучного брака? Имея двух достаточно взрослых детей обоего пола и даже внука на подходе? И сам он на протяжении срока супружества будучи безупречным во всех отношениях семьянином. О чем сам он неоднократно слышал от многих друзей и знакомых.

Собственно, именно сознание своей безупречности и вызывало эту бурю чувств во взбудораженной душе его. Какая такая еще может быть посторонняя любовь при надлежащем исполнении супругами своих законных обязанностей? Тем более и сама Аглая Сергеевна ни о какой любви никогда и речи не заводила, а напротив, неизменно с чувством глубокого удовлетворения отзывалась об их совместной жизни.
Будучи стихийным, а потому нерассуждающим материалистом во всем, что касалось до мелочей повседневной жизни, Павел Амвросиевич никак не мог доискаться до тех причин, которые могли бы более или менее закономерно привести к столь нежелательным последствиям. Ну никак у него в голове не укладывалось, что можно вот так, как говорится с бухты-барахты, взять да и разрушить всю с таким тщанием многие годы возводившуюся конструкцию их с Аглаей Сергеевной благоустроенного здания совместной жизни.
Словно нарочно, не только к винно-водочным, но даже и к табачным изделиям не испытывал ни малейших позывов, а потому не мог отвлечься даже кратковременным забытьем от всечасного осознания своей безоговорочной конфузии на семейном фронте. Мысль об этом неотступно билась в жилке на виске, вызывая даже опасения по поводу уровня артериального давления.
При этом нельзя сказать, что Павла Амвросиевича эдак, как выражаются в художественной литературе, терзала ревность либо вообще обуревали какие-то иные сильные чувства. Более того, при получении поминавшегося выше известия об измене жены и супруги он поначалу добросовестно попытался искать причину случившегося в самом себе и возможном ненадлежащем своем поведении. 

И только после тщательной ревизии фактов их семейной жизни в ходе всех последних лет пришел к выводу, что никакой его вины в происшедшем быть не может. То есть со своей стороны он делал все возможное для поддержания в доме обстановки мира и согласия. Что не так уж часто можно встретить в наше время торжествующей распущенности и вседозволенности.
В результате чего Павел Амвросиевич всегда полагал, что имеет все основания считать себя гарантированным от любых проявлений супружеской неверности и шаткости морально-нравственных устоев со стороны Аглаи Сергеевны. Можно даже сказать, что его до глубины души ранил не столько сам факт измены как таковой, но именно вот это отсутствие какой-либо мотивации в поступке женщины, которую он, казалось, знал всесторонне и в самых мелких подробностях. 
Ведь за все 25 лет пребывания в браке она никогда не давала ни малейших оснований для упреков и нареканий по поводу своего поведения. В среде своих друзей и знакомых они заслуженно почитались не просто благополучной, но практически счастливой парой, а самого Павла Ивановича посторонние жены ставили в пример своим неблагонадежным супругам.

В сущности, Павел Амвросиевич не мог привести себе ни одного факта, который можно было бы расценивать в качестве побудительной причины столь постыдного инцидента. Он не был подвержен вредным привычкам, его бережливость никогда не вырождалась до скупости, о каких же либо связях на стороне и речи быть не могло вследствие неизменного осознания им чувства высокой ответственности за надлежащее исполнение супружеского долга.
Вообще, Павел Амвросиевич с самого раннего детства усвоил, что жить надо по правилам, и тогда все у тебя будет хорошо. Нельзя ничего нарушать, потому что жизнь основана на порядке. Порядок должен быть и в семье, и в обществе, и во всей прочей окружающей среде. Именно это не уставал внушать ему отец Амвросий Тимофеевич, преподававший культуру средневековой Византии на той самой кафедре истории, которую в течение многих лет возглавлял Тимофей Алексеевич Короедов, дедушка Павла Амвросиевича. 

Деда Паша боялся столько, сколько себя помнил. Профессор Короедов был слишком шумным, слишком бесцеремонным и практически всегда слишком пьяным. За плечами у этого потомственного интеллигента было десять лет лагерей в связи с неверной трактовкой исторического процесса. И за эти мучительные годы перековки он обзавелся всеми привычками, необходимыми для выживания в подобной враждебной окружающей среде. 
От этих благоприобретенных привычек реабилитированный профессор уже не смог, да и не захотел избавляться до конца жизни. Он и в университете, и дома вел себя, как в лагерном бараке, окрашивая однообразный пейзаж повседневности в чересчур специфические тона. Студенты его обожали, домашние тихо ненавидели. 
В свою очередь, профессор отвечал взаимностью как студентам, так и родственникам. То есть, «со чады и домочадцы» он вел себя, будто турецкий какой-нибудь янычар среди неверных. При этом особенно доставалось единственному сыну Тимофея Алексеевича Амвросию Тимофеевичу, на котором профессор, казалось, вымещал всю досаду и за свою поломанную жизнь, и за все надежды, которые сын заведомо не в состоянии был оправдать. Сына Тимофей Алексеевич искренне и от всей души презирал, с малых лет называя его не иначе как «бабье отродье». 
В прозвище этом была своя сермяжная правда. Хотя в свое время Амвросий и был назван в честь соседа профессора по бараку Печорлага, горячего грузинского меньшевика из княжеского рода Абашидзе, но рожденный на спецпоселении сын столичного интеллигента и спецпоселенки из раскулаченных орловских мироедов в характере не унаследовал ничего общего с непримиримым троцкистом. Он словно так и родился лишенцем, да и остался на всю жизнь пораженным в правах, уже даже и в собственной семье. 

Мальчика воспитывали исключительно женщины: две бабки, три тетки и старшая сестра. И главной целью этого воспитания было, чтобы сын не пошел по стопам отца, то есть не оказался в конце концов там, где профессора перековывали в духе единственно верного исторического материализма.
Поскольку же родина оказывалась неистощимой на выдумку всё новых поводов для перевоспитания заблудших, то оставалось никогда не отклоняться от генеральной линии, а потому тщательно следить за всеми извивами оной. И ни в коем случае не раздражать своим поведением даже самых мелких инфузорий властного аквариума. 
Уже годам к десяти Амвросий Тимофеевич вздрагивал от любого окрика и до икоты боялся всех сколько-нибудь облеченных официальными полномочиями лиц, начиная от постового милиционера и кончая даже и кондуктором в трамвае. Естественно, он за всю жизнь ни разу не перешел улицу на красный свет, не проехал в общественном транспорте без билета и даже не прогулял ни единого урока, за что еще в школе получил кличку «Бояшка». Впрочем, относились к нему без всякой злобы, а с эдакой даже слегка насмешливой жалостью, будто к больному не вполне приличной болезнью.
Вдобавок ко всему дед вынес из лагеря лютую ненависть к любым проявлениям Советской власти, но при этом уже в хрущевскую оттепель едва снова не угодил за решетку, в кровь избив заезжего француза из Сорбонны за приснопамятную «неверную трактовку» роли СССР во Второй мировой. С большим трудом едва не разгоревшийся международный скандал замяли, списав на то, что инцидент произошел во время совместного распития спиртных напитков. Тем более и сам француз претензий не имел и никаких официальных заявлений не подавал. 

Все это время, пока шло разбирательство с привлечением правоохранительных органов, дед ходил гоголем и пребывал в отличнейшем настроении. Женщины днем и ночью плакали, а Амвросий Тимофеевич и вовсе довёл себя до инфаркта в ожидании неминуемого исключения из партии, увольнения и ареста. 
Собственно, аккурат в результате всех этих родственных неурядиц Павел Амвросиевич приобрел стойкое отвращение к истории и гуманитарным наукам вообще, а потому предпочел финансово-экономический институт, после окончания коего получил красный диплом и направление на скромную должность в исполкоме родного города. За двадцать лет беспорочной службы он дорос до заведующего отделом, пользовался заслуженным авторитетом у руководства и не нажил ни единого врага среди сослуживцев. С первого дня своей трудовой деятельности он больше всего боялся быть уличенным в какой-либо ошибке при оформлении отчетной документации, а потому каждую бумагу проверял по несколько раз, выправляя извилистые обороты до полного бюрократического совершенства.

Вот и в истории с Аглаей Сергеевной его угнетала непоправимость происшедшего. Здесь нельзя было выправить грамматические обороты, изменить формулировки или по-другому расставить знаки препинания. И это вызывало незнакомое ему до сей поры чувство бессилия и даже беспомощности перед жизненным процессом. Ведь вот ты всё делаешь по правилам, как учил отец и прочие женщины его семьи, но и это тоже еще не дает тебе никаких гарантий от разного рода бытовых неурядиц. Оказывается.
Ясной морозной ночью Павел Амвросиевич, будучи в состоянии сильного опьянения, выбрался на крышу своего стандартного 17-этажного муравейника. Он подошел к бетонному парапету и с этой многоквартирной высоты огляделся вокруг, будто желая понять наконец, куда его занесла эта непонятная жизнь.
Перед ним в морозной дымке внизу переливалось море городских огней, а над головой холодными люминесцентными лампочками мерцали ко всему привыкшие звёзды. Но от всего звездного неба над головой и душевного сумбура внутри становилось лишь еще более очевидно, до какой крайней степени окружающей среде наплевать на конкретную человеческую личность Павла Амвросиевича. И было это до того обидно, что ему нестерпимо захотелось незамедлительно ответить на столь вызывающее поведение бездушного ландшафта.

Он поднял руку и широко обвел бесконечность горизонта, будто приглашая кого-то убедиться в своей правоте. 
– Мироздание… – вдруг громко произнес он и несколько неожиданно даже для самого себя добавил, – твою мать в три господа бога…
Из какового богохульства сразу стало понятно, до какой степени уязвлена душа его всем навалившимся в последнее время. Вообще-то Павел Амвросиевич терпеть не мог ненормативную лексику и не упускал возможности сделать выговор молоденьким операционисткам своего отдела, с перламутровых губ которых соответствующие выражения сыпались, будто шелуха от семечек. Хотя, в принципе, он помнил многое из дедушкиного наследства и мог завернуть свою речь в такие обороты, какие употребляли только бывалые лагерные сидельцы из числа профессорско-преподавательского состава.
На этом, впрочем, Павел Амвросиевич не успокоился. Душа бунтовала и требовала решительных действий. Павел Амвросиевич вдруг подумал, что хорошо бы сейчас залезть на парапет да и сигануть вниз в свободном полете. И удивить всех таким вот актом самовыражения, которого от него никто и ожидать не мог бы. Он оперся обеими руками о бетон, перегнулся и посмотрел вниз, словно бы приглядывая место своего будущего упокоения. Мысль о том, что вот сейчас он будет лежать мешком переломанных костей на грязном и заплеванном, загаженным собачьим дерьмом тротуаре, была крайне неприятна.

Он распрямился, будто сбрасывая наваждение, набрал воздуху и, собрав все силы, плюнул и в эти огни внизу, и в эти звезды вверху, и на всё это паршивое мироздание, которому именно что наплевать на такого вот Павла Амвросиевича с его житейскими дрязгами, хлопотами и даже трагедиями. И вот в эту-то нахальную морду и плюнуло всё существо Павла Амвросиевича.
Но даже и в этом посильном утешении ему было отказано сегодня. Из-за чрезмерного употребления спиртных напитков у непривычного к алкоголю Павла Амвросиевича даже плюнуть толком не получилось. Плевок повис на подбородке и потянулся вниз тягучей сосулькой. Павел Амвросиевич сел прямо на бетон крыши и заплакал от острого ощущения собственного бессилия хоть что-то изменить даже и в своей жизни, а не то что в этом, мать его, мироздании.
Было холодно. Он утерся и пошел домой.
С Аглаей Сергеевной он помирился.

Раздел