Лихачёвы

161 0 Владимир ГЛАЗКОВ (Украина) - 06 декабря 2018 A A+

Тридцатишестилетний казачий урядник Тарас Лихачёв отправился на Германскую с первым набором – в августе четырнадцатого, а через три с половиной года вернулся на хутор в чине хорунжего с двумя Георгиями и нарядной фуражкой с пенковой офицерской кокардой. Апрельским вечером к длинной колоде у ворот его дома опять потянулись охочие до фронтовых баек и дармовых чарок казаки. Уважительно прикладывали руки к козырькам.
– Здорово дневали, Тарас Родионыч.
– Слава Богу. Подходи.
Подходили. Угощались. Старики дивились Тарасовым рассказам, молодёжь слушала с интересом, поглядывая на редких в эту пору на улице торопливых молодух и жалмерок. Тянуло предвечерней прохладой; солнышко уже касалось верхушек дальнего заречного леса. Из узкого проулка вышел высокий и худой одногодок Тараса и нетвёрдой походкой, но решительно направился к сидящим. Тарас встал с колоды, шагнул навстречу, радостно вскинул руки.
– Тиша!
Тихон остановился в двух шагах, склонил, прицеливаясь, голову.
– Здорово, Тарас. Живой?
– Да миловал Бог. Корябнуло только малость в двух местах.
Обнялись. Тихон отступил на шаг, придирчиво, с ног до головы оглядел. И вдруг смачно хмыкнул.
– Ишь ты. Офицер, стал быть? Припозднился, брат.
Хмельно рассмеялся.
– Царя-то скинули!
Смахнул с Тараса фуражку, подхватил с земли, и вдруг вырвал и отбросил кокарду. Сидевшие, как по команде вскочили с колоды.
– Ах ты, поганка, мужик лапотный!
В момент скрутили, вывернули руки.
– На кругу до смерти запорем!

Силком потащили к атаманскому дому. Тарас отыскал в гусинке кокарду, дрожащими пальцами вернул её на фуражку. Плюнул в сердцах.
– Вот дурак. Отбил-таки зубок.
Через день Войсковая изба гудела от голосов. На столе лежала Тарасова фуражка, а в стороне сидел на лавке сникший Тихон, под охраной двух казаков с шашками. В первом ряду расположились старики, за их спинами – хмурый Тарас в полной форме и с женой Агафьей, принарядившейся по такому случаю во всё доброе.
– Обвиняется иногородний Тихон Андреев Зимин в оскорблении Георгиевского кавалера хорунжего Лихачёва путём рукоприкладства и надругательства над казачьей честью.
Такое обвинение грозило немедленной и жестокой расправой. Это понимали все, но Тихон ни в одном лице не увидел сочувствия.
– Признаёшь ли ты, Зимин, что сорвал кокарду с фуражки хорунжего Лихачёва?
– Ну-ка, – вскочила вдруг Агафья со своего места. – Дайте мне, я ему, в узду его мать, кокарду прилеплю!
Тарас так дёрнул жену за руку, что та, пискнув, упала на стул.
– Цыц, дура! Не лезь не в своё дело!
По избе прокатился смех.
– Поучи её, Тарас, а то бабы совсем страх потеряли.

Зимин поднялся, понуро кивнул.
– Признаю.
– Тарас Родионович, расскажи, как было дело.
Тарас встал, провёл ладонью по пшеничному чубу.
– Да что рассказывать-то, все всё видели. Только не со зла он это. Мы мальчишками вместях росли, не разбирали кто казак, а кто мужик. Дружили сызмальства. А он выпивший подошёл, ну и… Сдуру он это, так, по старой памяти. Я обиды на него не держу.
Коротко глянул в сторону охраны. И сел. Разбирать было нечего.
– Ввиду доказанности обвинения Тихон Андреев Зимин направляется под охраной в окружную станицу для вынесения приговора.
Заканчивался апрель 17-го года…

Зима не лето, но и лето – не зима. Пока от двух столиц по бывшей империи расползалась зараза хаоса, казаки решили держать нейтралитет; устали от войны, да и крестьянское дело к митингам не располагало. Однако и летом бывали праздники, когда по всему хутору собирались за столами родня и односумы. В яблочный спас в курене Тараса дым стоял коромыслом. Хмелели, крутили цигарки, затягивали обрывки старинных песен с распевными «ой, да ты, да ой…» Агафья, покрикивая на дочерей и хлопоча вокруг стола, нет-нет, да толкала старшего сына.
– Ты, Гришка, хоть закусывай, а то первак-то ноне дюжий.
К вечеру в комнату влетел пятилетний Тимошка, ткнулся в мамкины колени.
– Маманя, дай пирожка.
– Какого ещё пирожка, пострел, когда вечерять пора. Садись-ка.
Тимошка влез на крайнюю табуретку рядом с дядькой Семёном, завертел головой.
– Ну, племяш, хлебнёшь казачьего кваску? – подмигнул Семён.
Плеснул на палец в гранёную стопку.
– Сдурел! – кинулась Агафья. – Ему ишшо молоко пить.
– С молока лишь на палочке скакать.
И опять подмигнул.
– Не робей, казак.
Тимошка не сробел. А потом кинул на стол стопку, схватился ручонками за горло.
– Иро-о-од, – обмерла Агафья. – Ты чо наделал?
Ухватила картофелину.
– Заешь, касатик, заешь скорей!
Подхватила на руки, метнулась, не разбирая куда. За столом вразнобой хохотнули.
– Да не кудахтай ты, здоровей будет.
Агафья опомнилась.
– И-и-и, залили зенки, дураки старые. А ну пошли все отсель!
Муж пристукнул кулаком. Поднял за горлышко четверть с остатками самогона. Сказал строго:
– Вот это допьём и разойдёмся.
Тимошка с жадностью дожёвывал картошку, помутневшими глазами оглядывая комнату. Сполз с материных рук на полати, лёг на живот. Комната качалась и опрокидывалась, слов уже было не разобрать, слышал только гул, веселье, да прорывалось временами «ой, да ты…»
– Ну что, Тимоха, – донеслось, наконец, до сникшего сознания. – Живой?
Поднял непослушную голову, вглядываясь в затихший стол, с угрозой свесил с полатей сжатый кулачок.
– Я бы вас всех побил… – выговорил, ворочая распухшим языком, – …да вы, ж, мне – родня.
Дом дрогнул от хохота…

С конца ноября вместе с колючим снегом стала осыпать хутор такая же колючая тревога. Поползли слухи о переделе казачьих земель в пользу мужиков. После Рождества Тарас до самого вечера уехал на санях со двора.
– И куда тебя, такого, анчутка носила, – запричитала Агафья.
– На поля глядел. Отстань.
– Да какие наши поля, горе одно.
Причитала не зря, сердцем беду учуяла. Через три дня Тараса бросило в жар, а ещё через два зашёлся он грудным кашлем. Агафья измучилась за неделю, делала что могла, но ни компрессы, ни отвары трав не помогали.
– Фершала бы, да забрали его надысь.
– Куда забрали?
– В округ. У красных Миронов какой-то объявился, в хуторе гутарють, казаков набил – страсть.
– Это с чего?
– Новую власть ставят.
Фельдшер вернулся только в марте, когда Тарас уже из последних сил боролся с костлявой. Долго слушал грудь и спину в деревянный стетоскоп, качал головой.
– Плеврит, – обронил Агафье неведомое слово. – В больницу надо, но и там лечить нечем.
Велел сидеть на кровати, а лучше – на стуле. Агафья цыкала на детей, обкладывала мужа подушками, поправляла их без конца, старалась кормить свеженьким. Ничего не помогало. Тарас всё чаще впадал в забытье, пугая, бессвязно бредил. Лекарств так и не было, и в апреле фельдшер, глядя на доведённую до отчаяния женщину, решился на крайнюю меру: велел позвать старшего сына, приготовить тряпок и таз побольше и раскалённым шилом прожёг Тарасов бок, открыв гнойник.

Тарас на время вернулся в жизнь. Осваивался на своём стуле под иконами. А время катилось мимо куреня, как вода в половодье: непонятное, сбивчивое, уже пинавшее кого ни попадя. Ранним майским утром махнул входной дверью сосед Иван, хрипло выдохнул:
– Ганька! Тишка Зимин к вам. Со свитой.
Ивана сдуло, а Агафья, как стояла у печи с рогачом, так и оцепенела. На крыльце затопали, и в комнату широко шагнул Тихон – в кожаной куртке, перепоясанной ремнями, с маузером и шашкой.
– Муж где?
Не дожидаясь ответа, распахнул дверь в горницу. И вдруг, не обращая внимания на столпившихся спутников, упал перед стулом на колени.
– Тарас Родионович, друг милый, я слышал, ты меня боишься. Да ведь ты мне жизнь спас! Знаю, что никак не мог меня защитить, но стоило только одного твоего слова, чтоб меня прислонили к стенке. Никто вас не тронет, живите с миром.
Но Тарас уже ничего и никого не боялся. Болезнь догладывала его, и в июле Агафья стала вдовой с тремя девчонками-подростками, двумя повзрослевшими сыновьями и притихшим Тимошкой.

Пока в хуторе, как и на всём Дону, пыталась утвердиться власть советов, Лихачёвых и впрямь никто не трогал; Тихон Андреевич сдержал обещание. Но в начале ноября Каледин издал приказ о введении военного положения во всей Донской области, положивший начало уже местному хаосу. Попытки Войскового круга и Донского гражданского совета стабилизировать положение ни к чему не приводили; казаки Верхне-Донского округа продолжали настаивать на нейтралитете по отношению уже к большевикам. А к середине декабря зыбкое равновесие качнулось: Совнарком образовал Южный революционный фронт, и к Харькову и к Воронежу потянулись эшелоны с красными отрядами Сиверса и Ховрина под общим командованием Антонова-Овсеенко.
Агафье было не до фронтов; в эту первую без Тараса зиму семью стал выстуживать голод. А весной 19-го, разочаровавшиеся в Советах казаки стали стихийно собирать Круги и формировать ополченческие отряды. В марте полыхнуло в Вёшках, и по станицам и хуторам округа покатились волнами казачьи сотни. Призывали служивых, становились на постои, опустошая хозяйские закрома, возникла угроза мобилизации и старшего из Лихачёвых – Григория. Агафья умоляла сына бежать в Журавку к тётке, но он, наслушавшись всякого, отказывался наотрез.
– Вот отхватят мужики наши земли, по миру идти?
– А как скалечат, спаси Господи, – тогда что?
– В хуторе порешили помогать семьям без кормильцев, маманя, – утешал он. – Да и не трогают меня пока.
Утешения не помогали.

Отцвела вдоль плетней махровая дурманная сирень, облетел кипенный цвет с вишен, укрылся ковровой гусинкой просторный Лихачёвский двор, оставив только протоптанные стёжки к летней плите, сараю с курятником да саманной клетушке с растопкой. Порадовалась Агафья, что вовремя припрятала там под холодными кизяками две полные корзины яиц – от греха. Заявился этот пришлый грех под настоянный на дневном зное вечер, разъехались казаки по хутору, а дюжина их под командой поджарого вахмистра спешилась во дворе с усталых коней.
– Принимай, хозяйка, на постой.
Агафья стояла на высоком крыльце, поджав губы и сложив на животе руки.
– Явились, защитнички, – буркнула сердито. – Кормить-то я вас чем буду?
– Да мы сами управимся.
Управились. Через пять дней остались на базу от птичьей живности три курицы со старым петухом. Рыбу, правда, промышляли, забрав из сеней оба Тарасовых бредня. Каждое утро Агафья украдкой шмыгала к саманке и хвалила себя за вовремя припрятанный запас. А в день шестой, когда солнце стояло уже высоко, Агафья вскинула к поблёкшему небу голову. Грозе было взяться неоткуда, и ёкнуло сердце: пушки! Заволновались, засопели и служивые. Поздним вечером стали снаряжаться. Хотя особо и не торопились, но ночевать всё же легли во дворе. Приглушённый гомон и фырканье лошадей Агафья услышала на восходе солнца. Оделась, заглянула в горницу на спящую детвору, перекрестилась на образа, вышла на крыльцо. И обмерла. Весь двор был засыпан яичной скорлупой. Постояльцев, кроме вахмистра, и след простыл.

– Не серчай, хозяйка, – весело оскалился тот с коня из прокуренных усов. – Некогда было на стол собирать, красные в двух верстах.
Взял в шенкеля своего гнедого, припал к гриве и перемахнул через плетень.
Агафья ухватилась рукой за перила, тяжело осела на крыльцо и уронила голову в колени. Припасла детям! Сама, видать, надоумила, не надо было дорожку показывать. Оглядела изрытый подковами и захламлённый мусором двор. Прибраться бы, того гляди новых гостей нанесёт…
Пьяно и жестоко загуляла по Дону Гражданская война. Верховское казачество долго держало нейтралитет, пытаясь договориться с центральной властью о сотрудничестве и решать дела миром. Но власть договариваться и не собиралась; ещё в сентябре 18-го года Председатель Московского Совета Пётр Смидович – дворянин, рождённый под польским гербом и партиец с двадцатилетним стажем – с трибуны ВЦИК озвучил её страшную цель: «…Эта война ведётся не для того, чтобы привести к соглашению или подчинить, это война – на уничтожение». Что тут добавить?
Разве что это: стояла и ныне стоит на развилке за околицей каменная часовенка, сооружённая ещё при Грозном самодержце Тарасовым пращуром. Так и зовётся – Лихачёвской.

Раздел