«Смерть Поэта» Лермонтова
«Смерть Поэта» Лермонтова
1
У парня таки был талантик. Но талантик был и у «жидка Лямшина», талантик, отмеченный живописцем «Бесов» тогда, когда Лямшин играл на фортепьянах. Ну, а что такое Лямшин!? Так что наличие талантика или, более значительно, таланта, никак не извиняет личность от поступков дурных, дрянных, жестоких, нелепых. Напротив, талант непременно привлечёт к этим поступкам дополнительное внимание публики, которая ведь не всё вкривь и вкось будет судить о них, но может и по номиналу оценить сии поступки, назвав подлость — подлостью, нелепость — нелепостью и т. п.
Вот два русских и талантливых поэта погибли на дуэлях. Бывает… Погибли, разумеется, бездарно. Бывает и так… Но что же к тому виной, ежели не они сами в первую (и неразумную) голову?
Свои поэтические впечатления о гибели А. С. Пушкина М. Ю. Лермонтов изложил в известнейшем, зачитанном всеми школьными наставниками и, поневоле, школьными наставляемыми, стихотворении «Смерть поэта» . Будет любопытно предрассудки талантливого человека, кончившего жизнь ещё хуже А. С. Пушкина, рассмотреть на примере талантливого (талантливого ли?) стихотворного впечатления от смерти поэта.
2
Эпиграф из трагедии «Венцеслав» («Venceslas») (1648 г.) Жана де Ротру в переводе А. А. Жандра гласит:
.
Отмщенья, государь, отмщенья!
Паду к ногам твоим:
Будь справедлив и накажи убийцу,
Чтоб казнь его в позднейшие века
Твой правый суд потомству возвестила,
Чтоб видели злодеи в ней пример.
.
Отношения эпиграфа и текста, к началу коего он выставлен, не таковы, чтобы эпи-граф буквально излагал содержание этого текста. Такой эпиграф, во-первых, трудно было бы сыскать, сколь в прошлом литераторы ни пророчествовали, включая пророчества о литературных судьбах и судьбах отдельных ненаписанных произведений. А во-вторых, столь мало отличаясь от основного текста, во главу коего он и поставлен, эпиграф не оправдывал бы своего места и вполне мог бы быть включён в тело текста в качестве скрытой или явной цитаты. Поистине отношения у эпиграфа с телом своего текста более метафорические и даже символические. Будучи неродствен тексту телесно (вышел не сейчас же из-под руки этого же автора), эпиграф всё же способен свидетельствовать о духе и смысле текста. Такая символика заставляет читателя задуматься именно об этом смысле и увлекает его на путь духовного постижения произведения, а не только на пробегание глазами складывающихся в слова литер, не только на «литературное чтение». Ибо эпиграф — смысловое ли зеркало, важная ли веха духовного пути произведения, метафорический ли маяк для заблудившегося читателя, ключ ли к загадке данного опуса — всё одно — роль эпиграфа не буквально-банальная.
Всё это я говорю к тому, что выраженная в эпиграфе страстная мольба об отмщении некой смерти, обращена к государю, то есть господину земному, а не Государю Небесному. И всё бы ничего, если бы так некстати не замешались в текст уже самого стихотворения М. Ю. Лермонтова слова о троне, бессилии или нежелании занимающего его лица свершить мщение за убийство поэта. В самом деле, почти в конце стихотворения читаем такое предостережение недругам поэта:
.
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — всё молчи!..
Но есть и божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждёт;
Он не доступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперёд.
.
Хорош же этот трон и этот государь, что собрал вокруг себя толпу палачей «Свободы, Гения и Славы»! Хорош же и закон этого общества, если эти палачи могут таиться под его «сению»! Закон выглядит ещё пикантней оттого, что пред ним умолкает не только правда, — мало ли неправедных законов! — но и суд… Конечно, поэт имел в виду и суд людской. Но юридически смысл контекста столь отчётлив, что исключать вполне суд в юридическом смысле никак не приходится. Если таков трон, если такова толпа вокруг трона, если таковы суд и правда, если таков в итоге государь, что надеяться можно только на Божий суд, то не поспешил ли автор «Смерти поэта» с мольбой об отмщении, обращённой к государю? Не слишком ли буквально диссонирует эта мольба к государю в эпиграфе со «смелым разоблачением самодержавия» в конце стихотворения?
Разве мировая литература столь небогата, что в ней не сыскать более подходящий эпиграф, который не будил бы в читателях ненужных ассоциаций? Разве нельзя было и вовсе обойтись без эпиграфа? По-видимому, поэт М. Ю. Лермонтов не только занимался литературным творчеством, но и «играл ролю», «ролю» обличителя самодержавия, каковое сочетание не всегда способствовало изяществу и продуманности литературных продуктов.
3
Но приступим к собственно тексту, оставив уже эпиграф. М. Ю. Лермонтов пишет:
.
Погиб поэт! — невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
.
Невольник — существо подъярёмное. Невольник — тот, кто живёт не по своей воле. Невольник — раб. Но кто же господин? Честь, — говорит наш автор. Поэт Александр Сергеевич Пушкин был, таким образом, в рабстве у чести, был у чести в неволе. Разумеется, М. Ю. Лермонтов допустил поэтическую вольность касательно понятия чести. Ибо человек чести всегда по своей доброй воле следует кодексу чести. В этом и есть свобода человека чести, какой бы стеснительной она кому-нибудь ни казалась. Поэтому действительным «невольником чести» может быть лишь «мещанин во дворянстве» или вольноотпущенный вчерашний раб, в силу тех или иных причин «заделавшийся господином». Напротив, действительный человек чести свободно и с готовностью поступает честно, испытывая угрызения совести и муки несвободы лишь в том случае, если он не поступает так, как требует честь или не может, в силу тех или иных причин, поступить по требованиям чести.
В силу сказанного образ «невольника чести» правильно было бы воспринимать именно как поэтическую метафору М. Ю. Лермонтова, которая указывает на стесняющие дальнейшее волеизъявление человека огнестрельные смертельные обстоятельства, сложившиеся для А. С. Пушкина. Так и нужно воспринимать этот образ, но, к сожалению, не только так…
Мирочувствование М. Ю. Лермонтова таково, что он почитает за должное таланту, а тем паче — гению, делать различные послабки, в том числе и там, где дело касается чести. Контекст стихотворения свидетельствует о том, что погибший на дуэли поэт был, пожалуй, выше правил чести, что этому кодексу чести поэту, пожалуй, можно было бы не слишком-то щепетильно следовать. Вот как М. Ю. Лермонтов описывает второго, кроме А. С. Пушкина, дуэлянта:
.
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы;
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..
.
В самом ли деле был таким этот второй участник дуэли, нам здесь совершенно неважно. Мы следуем необходимости и действительности литературно-поэтической, а не опытно-фактической. Присмотримся же к этому литературному бретёру. Заметим, что если контекст «дуэльного вопроса» и позволяет, смеясь, дерзко презирать «земли чужой язык», изъясняясь, например, по-французски, то вовсе уже презирать чужие нравы не получится. Да-да, слишком общими с французскими должны быть рождены этими туземными нравами понятия о чести, слишком близок с французским должен быть дуэльный кодекс, чтобы дуэль француза с русским могла состояться. Например, человеку чести невозможно принять вызов от лица, стоящего в социальной иерархии ниже его или вообще выключенного из этой иерархии. Разумеется, господин не может драться на дуэли со своим лакеем. Да и лакей не может ни оскорбить своего господина, ни послать своему господину формальный вызов на дуэль. А господин не может послать аналогичный вызов своему лакею. Недолжное поведение лакея исправляется внушением ли господина, телесным ли наказанием или чем-то ещё подобным, но никак не дуэлью. Так что у М. Ю. Лермонтова здесь очередная поэтическая неувязка, ибо, сколько ни смейся, сколько дерзости ни привноси в своё презрение, а дуэль — смертельно серьёзное дело, возможное только между равными сторонами, столь уважающими друг друга, столь всерьёз воспринимающими нравы друг друга, что восстановление поруганной чести становится общим для сторон делом, в котором одна сторона требует этого восстановления, а другая не может отказать в сатисфакции. Дуэль Дантеса с папуасом — вещь немыслимая. Не то с дворянином Пушкиным.
Итак, если поэт — «невольник чести» по причине громадной своей поэтической ве-личины, то, по мысли М. Ю. Лермонтова, этому поэту можно было бы дать и послабку. Но только всё это — поэтическое недоумение и бледная поэтическая немочь Михайлы Юрьевича. Ибо вопросы чести не имеют изъятий. Потакать тем или иным неблаговидным поступкам человека, сообразуясь с его общественными или литературными заслугами, значит, на языке чести, подличать, то есть вести себя как подлый люд, как холопы, как рабы. Мало того, что человеку чести так поступать не подобает, значительное лицо, которому таким манером потрафляют, должно быть, исходя именно из законов чести, оскорблено таким к себе отношением равного ему лица. Этому последнему непременно следует нанести пощёчину, проверив, человек ли он чести (то есть вызовет ли на дуэль), или он — исподлившееся человеческое ничтожество. Так что, делая для значительных лиц изъятия в вопросах чести, можно в конце концов похерить всех людей чести, кроме вот этого одного, избранного. А для одного, для единственного, честь, очевидно, не существует, ибо честь — понятие социальное, реализующееся в отношениях между людьми чести. Так что тот, дополнительный смысл понятия «невольника чести», по каковому смыслу байроническим гениям можно бы и позволить либеральнее общаться с честью — хотя и есть смысл явный, но он всё же ничего чести М. Ю. Лермонтова не добавляет. Вот разве что умаляет её…
Как бы там ни было, но согласимся, что
Погиб поэт! — невольник чести —
И что же дальше?
Пал, оклеветанный молвой,
Да-а-а, уж!.. Пусть «невольник чести», то есть существо, чести «подъярёмное», но за-чем уж так явно привлекать к погибшему поэту терминологию из области скотоводства? Когда пала лошадь или корова — это неприятное, но обыкновенное обстоятельство. Палая лошадь или палая корова — встречающиеся в природе предметы. Но когда «пал поэт»… — Это слишком непоэтично, слишком непродуманно, слишком неталантливо и слишком несправедливо называть погибшего на дуэли поэта по существу падалью. Понятно, что М. Ю. Лермонтовым здесь руководили соображения поэтического размера (ему нужно было односложное слово в этом месте), что М. Ю. Лермонтовым имелось в виду прежде всего само падение под ударами клеветы, имелось в виду, что поэт «упал». Но поскольку гибель поэта констатируется М. Ю. Лермонтовым в первой же строчке, да и всё стихотворение называется «Смерть поэта», то «скотоводческий» смысл глагола «пал» здесь гораздо более явный, нежели тот второй, о котором М. Ю. Лермонтов пёкся в первую очередь, а ненароком вот такого слона зажарил… Кстати замечу, что смысл падения, опрокидывания, нерелевантный нынешнему поэтическому контексту, вполне приемлем, скажем, в таком выражении, как «Вражеские полки пали». Почему? Потому что в этом случае нет никакого превращения полков в падаль, а лишь превращение присущих было им их атаки или их обороны в ретираду, попросту говоря, в бегство.
И как же поэт «пал», помимо того, что он оклеветан молвой? Как ещё?
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Фактическая неточность — пуля попала не в грудь, а в живот А. С. Пушкину — не должна быть нами принимаема во внимание в критическом разборе поэтического творения. Вся соль этого образа в удачном совмещении вещи физической (свинец) с душевным устремлением (жажда мести) в одной поэтической груди, каковое совмещение в животе было бы, действительно, непоэтично. Это был бы неплохой образ: сердце вмещает в себя свинец пули и жажду мести. Такие противоположности так сошлись в одном сердце, что оно не выдержало и разорвалось. Но у М. Ю. Лермонтова говорится не о сердце, а о груди. Да ещё и неясно из контекста, точно ли место пребывания «жажды мести» мыслилось поэтом как грудь? Текст вполне может быть прочитан и так, что поэт «пал», во-первых, «с свинцом в груди», а, во-вторых, «с жаждой мести».
Очень неприятная, даже отвратительная картина начинает вырисовываться: поэт, ходящий под ярмом у чести, как скотина, пал, будучи физически подстрелен и «поникнув гордой головой». И что же, последнее надо мыслить как ответ на очень изысканный в русской речи вопрос: «Погиб, поникнув чем?». «Поникнув гордой головой», — следует лермонтовский ответ.
4
Не вынесла душа Поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде… и убит!
.
Тут, как нетрудно догадаться, М. Ю. Лермонтов даёт объяснение, зачем погибший герой его стихотворения, прежде чем быть убитым, полез на рожон?
Не вынесла душа Поэта
Позора мелочных обид…
Признаться сказать, не слишком лестная получается характеристика души поэта. Должна быть не слишком широка душа у этого поэта, чтобы этой душе невыносимы были даже «мелочные обиды». Бывают такие ничтожные натуры, из рода педантов, которые досаждают по мелочам. Но зачем же обижаться на мелочи? И что бы там ни говорили почитатели и знатоки М. Ю. Лермонтова, но «позор мелочных обид» релевантно здесь мыслим лишь как позор души, обижающейся по мелочам, мелочам, вполне возможно, неприятным, мелочам, выстраивающимся в подобие сознательной травли, но всё же — лишь мелочам. Нужно лишь иметь достойное великого поэта величие души, чтобы избежать названного позора. Но, по мысли М. Ю. Лермонтова, позор мелочных обид у этой души был таков, что она не выдержала его. Нет, такие характеристики не лестны ни для А. С. Пушкина, ни для кого бы то ни было ещё!..
И что же делает этот поэт со своей по мелкому опозоренной душой?
Восстал он против мнений света
Один, как прежде… и убит!
При этом остаётся неясным вот что. То ли поэт — не первый одиночка на поприще мелкого позора? Были и другие? То ли бунтовать против мнений света по мотивам позорно мелких обид нашему поэту не впервой?
Как бы ни было, но этот случай восстания против мнений света — последний, хотя и может быть одновременно первым. Восстание подавлено, бунтовщик казнён. Мелкий позор души дополнен крахом восстания и позором казни. Не вдохновляющая читателя образность, не вдохновляющая…
5
Убит!.. К чему теперь рыданья,
Пустых похвал ненужный хор
И жалкий лепет оправданья?
Судьбы свершился приговор!
.
Вопрос настолько риторичен, что вопросительный знак, поставленный в конце предложения то ли автором, то ли подготовителями текста к печати, выглядит как совершенно чуждая ненужность. В самом деле, не ожидает же М. Ю. Лермонтов, сформулировавший вопрос, такой текстуальной реакции: «А к тому теперь рыданья, к тому хоры пустых похвал звучат, к тому столь жалко лепечутся, милостисдарь, оправданья, что вот то-то и то-то важное достигается всем этим! Так-то-с!..».
Но изогнутые знаки препинания — это не единственное место данного текста, где можно «препинаться». В самом деле, поэтически и грамматически М. Ю. Лермонтов оставляет в читателе надежду, что не будь поэт убит (кстати, на дуэлях гибнут, но на дуэлях не убивают, ну да ладно…), так пустые похвалы, запеваемые хором, жалкий оправдательный лепет и мощные рыданья где-то и как-то были бы уместны, вероятно, пригодились бы также и оставшемуся в живых поэту… Эх!..
По-разному можно понимать последнюю строчку цитированного четверостишья.
Судьбы свершился приговор!
Это можно понимать как ответ на вопрос о рыданьях и жалком лепете: оставьте, мол, вашу неприличную возню, которой не исправить смерть на жизнь (логическое ударение в этом случае ставится на слове «свершился»).
Это можно понять и так, что всякая человеческая деятельность, всякие попытки проявить приязнь и участие, а не только лживые, суть ерунда, раз в дело вступила судьба (логическое ударение в этом случае ставится на слове «судьбы»). В таком разе все движения людей суть движения механизма судьбы, а сами люди — куклы-актёры в драме, где очередным, да и главным, режиссёром — судьба, жёстко повелевающая через нитки и рычаги участниками пиесы. Тогда сокрушаться ни притворно, ни взаправду и в самом деле неразумно. Если судьбы свершился приговор, то поэт и должен был быть убит, как бы индивидуально это ни было неприятным ему самому или кому другому. Так что сокрушайтесь о смерти поэта лживо ли, сокрушайтесь ли искренно — всё это пустое. Поймите главное — свершился приговор судьбы. Amor fati, amor fati.
Но эту же строчку можно понять и так, что приговор, будь он неладен, и является причиной смертельной поэтической неудачи. Прояви себя судьба иначе, не вынося приговора, поэт, возможно, остался бы жить. Так что раньше надо было рыданьями или мощным лепетом дезориентировать судьбу относительно возможных её приговоров. Обман судьбы — искусство возможного, вы же — рыдальщики и лепетуньи — скверные артисты и неискреннее ваше художество не только неэффективно, но уже и несвоевременно.
Все три способа интерпретации итоговой для данного четверостишья строки найдут своё применение далее, в целостной интерпретации, а покамест, не отдавая предпочтение ни одной из трёх, двинемся дальше.
6
Опять риторика. Опять вопросы.
.
Не вы ль сперва так злобно гнали
Его свободный, смелый дар
И для потехи раздували
Чуть затаившийся пожар?
.
И эти вопросы, разумеется, не нуждаются в ответах. Конечно, «они» и «гнали», и «раздували». Противопоставление, а точнее — совмещение под одной телесной оболочкой врага поэта «злобного гона» и «потешного раздувания» я бы отнёс к удачным проявлениям литературного таланта М. Ю. Лермонтова. Правда, не я первый отмечаю эту способность и особенность стиля М. Ю. Лермонтова: способность сосредоточения в изысканном и продуманном тексте нескольких или даже многих противоположностей (сравните, например, литературно спасшую сюжетно и идейно слабую, хотя и знаменитую, поэму «Демон» клятву главного героя поэмы:
Клянусь я первым днём творенья,
Клянусь его последним днём, и т. д.)
То, что дар поэта А. С. Пушкина — «свободный» и «смелый», в этом нет никаких со-мнений не только литературных (сомнений в том, уместны ли такие определения как «свободный» и «смелый» в контексте лермонтовского стихотворения), но и фактических: пожалуй, главной отличительной чертой творчества А. С. Пушкина и является индивидуальная личностная свобода его таланта. Вот уж чей талант никому и никогда не завидовал и, кстати, никогда и ни с чем не считался. И раз только сам полагал, что ему следует именно так проявиться, то так и проявлялся. Оно, конечно, такая свобода более походит на произвол, а то и капризное своеволие. И это было у А. С. Пушкина, но, слава Богу, гений хранил его от дурной субъективности.
Однако, мы отвлеклись от литературного чтения. В который раз я должен сделать себе замечание: даже если бы определения М. Ю. Лермонтова не лезли ни в какие ворота и возводили напраслину на Александра Сергеевича Пушкина, это бы ровным счётом ничего не изменило бы в литературном достоинстве этих определений, каковое достоинство осталось бы по-прежнему высоким. Кстати, А. С. Пушкин ни разу не назван в стихотворении М. Ю. Лермонтова по имени. Поэт «Смерти поэта» — литературный герой, хотя и имеющий своего реального и реально погибшего на дуэли прототипа. Но, как герой литературы, поэт «Смерти поэта» — вполне самостоятельное лицо, живущее своей жизнью, за прототипов не ответственное и от прототипов не зависящее.
Итак, авторы «пустых похвал» и «жалкого оправдательного лепета» могли бы хранить молчание, ибо всякое словоговорение может быть использовано против них, «наперсников разврата», в божьем суде. Но и прежде они не унимались; а были замечены и как «злобные гонители», и как пироманы, раздуватели «чуть затаившихся пожаров». Вот тут литературное мастерство поэта опять шагает в ногу с общим строем. Удачно противопоставив злобные гонения смелого дара поэта (аффектированное удаление со сцены восприятия некой духовной сущности) и «раздувание чуть затаившегося пожара» (аффектированно-преувеличенное заполнение сцены восприятия прежде незначительными событиями) М. Ю. Лермонтов не выдерживает осмысленности своего слога: в самом деле, что это такое «чуть затаившийся пожар»? Такими ли бывают обыкновенно пожары? Бывает тлеющий, почти угасший огонь, бывает огонь скрытый. Но пожар ни «чуть», ни сколько бы то ни было ещё «затаившимся» быть не может.
Кроме того, читателю неясно: что за «пожар» имеется М. Ю. Лермонтовым в виду?.. И метафорой чего является «чуть затаившийся пожар»? Если это — намёк на реальную фактическую действительность, всем, якобы, известную, то этот намёк — явное свидетельство литературной слабости автора «Смерти поэта».
7
Что ж? веселитесь… он мучений
Последних вынести не мог:
Угас, как светоч, дивный гений,
Увял торжественный венок.
.
Как понять столь игривое предложение повеселиться? Кто же веселится мучениям? Правда, могут найтись и такие садисты. Вероятно, злобные гонители свободных, смелых даров такими садистами и являются? Нет, всё же есть сомнения. Прежде всего потому, что у М. Ю. Лермонтова тут хронологическая неувязка. Это прежде, когда был жив поэт, его недруги «для потехи раздували чуть затаившийся пожар». Тогда для них это было потешно. Но теперь-то они составляют ряды участников «ненужного хора пустых похвал». Теперь-то они «лепечут жалкие оправданья». Так ли поступают садисты, радующиеся мучениям, а то и смертям, разумеется, мучениям и смертям не своим? По адресу ли тогда это лермонтовское предложение «веселиться»? Или это обычные риторические пени? Да нет, всё это слабая литература и перекрахмаленная риторика…
Итог невыносимости «последних мучений» таков:
Угас, как светоч, дивный гений,
Увял торжественный венок.
Что поэт может оказаться «дивным гением» — в этом нет сомнений. Но почему «мученья» «гасят» «дивного гения», «как светоч»? А последняя строка — очередное свидетельство плохой литературной выучки М. Ю. Лермонтова. Гибель на дуэли плохо ассоциируется с увяданием. Гибель на дуэли, сравнительно с увяданием венка, есть акт мгновенный. Угасание некоего светоча ещё хуже соотносится с увяданием венка. Увядание венка — более или менее длительный процесс. Не так с угасанием светового источника. Или это тоже постепенное угасание? К этой долгой процессуальности нет литературных данных. А если бы и были, то эта образность светоча и венка были бы неуместны для описания гибели поэта на дуэли.
И потом: если сравнения с угаснувшим светочем ещё как-то хромает в похоронной процессии погибшего поэта, то синекдоха или оксюморон поэта и торжественного венка не то что бы слишком смелые, а просто поэтически нелепые. Венок предполагает голову, которую он увенчивает, венок — символ прославления того, на чью голову он возложен. Но назвать самого поэта торжественным венком, а гибель поэта — увяданием торжественного венка, согласитесь, это — литературное недоразумение. И ещё: если венок — торжественный, то о каких торжествах идёт у М. Ю. Лермонтова речь? До сих пор сказывалось лишь об обидах, мелких мучениях, ускоривших гибель поэта, если не послуживших прямыми её причинами. Правда, сказывалось и о наличии у поэта «свободного, смелого дара», но как поэт воспользовался своим даром? Как проявил его? В самом ли деле торжествовал этот дар в своих творениях? К ответам на эти вопросы у М. Ю. Лермонтова не приводится ровно никаких данных. Поэтому надо бы печалиться и сочувствовать художественной немочи Михаила Юрьевича, неуместно и необоснованно заговорившего о какой-то торжественности венка.
8
Мы познакомились с публичным окружением, так сказать, злобным человеческим контекстом дуэли и смерти поэта. Как оказалось, публика подталкивала поэта к гибели. Нехорошо-с.
Познакомимся теперь с более активным участником гибели поэта.
.
Его убийца хладнокровно
Навёл удар… спасенья нет:
Пустое сердце бьётся ровно.
В руке не дрогнул пистолет.
.
Ах, всё же «убийца», а не человек, «давший сатисфакцию»!.. Всё это в стиле автора, и вот ещё одна пикантная особенность этого стиля. М. Ю. Лермонтов пишет: «навёл удар»… Пожалуй, можно «навести пистолет», можно «подготовить удар», можно «нанести удар». Но «навести удар» — будет слишком не по-русски. Что-то вроде: «сделал смех» или «приготовил глоток». Да и когда речь идёт о пистолетах, то человек — посредственный участник «удара», человек лишь нажимает спусковой крючок, далее если что и ударяется, то ударяется само. Ударная сила воспламенённых пороховых газов есть нечто иное, нежели сила удара в поединке на шпагах и саблях. Но и для сабель и шпаг я не рекомендовал бы словоупотребление «навёл удар» как адекватное. «Сделал выпад», «подготовил удар саблей» — пожалуй, более уместные выражения для поединков с холодным оружием.
Кстати о холоде. Хладнокровие, пустота сердца, сосредоточенность на поединке и твёрдость руки — не худшие качества для дуэлянта. Принять вызов и, выйдя к барьеру, приняться сердечно переживать о своём противнике, поразить последнего не пулей, а своими трясущимися руками — не значит ли это обнаружить некую слякоть души? Если есть такие переживания и ручной тремор, то раньше надобно было улаживать дело через секундантов, а не доводить его до стрельбы. Но уж ежели стреляться, то дрогнувший в руке пистолет — менее всего уместен, как в том случае, если дуэлянт стремится к гибели противника, так и в том случае, если он желает сохранить противнику жизнь (а, стало быть, стрелять точно не в него).
Содуэлянт поэта, таким образом, описан верно и достойно настоящего дуэлянта, а то, что М. Ю. Лермонтов выразил в этом описании своё крайне неприязненное чувство к этому дуэлянту — это его, М. Ю. Лермонтова, субъективные проблемы. Увлечённость ли неприязнью или что другое послужило к новой литературной аварии. При описании действий Дантеса (назовём так второго, кроме поэта, участника дуэли) М. Ю. Лермонтов, между прочим, замечает:
Его убийца хладнокровно
Навёл удар… спасенья нет…
Эта ремарка о том, что «спасенья нет», выдаёт нашего автора с головой. Ему тоже «нет спасенья». Ну, место ли Чёрная речка для столь светлых помыслов?.. Помыслов о спасении. Причём, заметьте, речь идёт не о спасении, даваемом Господом Богом по неизъяснимой его благодати. На Бога надеяться и молить его о помощи и спасении можно всегда и везде. Нет, речь идёт о спасении, исходящем от господина Геккерена. Спасенья нет потому, что у этого господина «пустое сердце бьётся ровно, в руке не дрогнул пистолет». Это что же получается?! Вызвать на дуэль и надеяться на спасенье от своего противника? Зачем тогда вообще затевать и тянуть всю эту канитель? Ну, положим, не мысль поэта-дуэлянта представлена в этом «спасенья нет». Допустим, сие — сугубо авторская, лермонтовская, ремарка. Это в несколько лучшем виде рисует дуэлянта-поэта, но, разумеется, резко ухудшает умственно-нравственный облик поэта — живописателя смертельной дуэли. Подходящими ситуации дуэли с хладнокровным противником были бы мысли: «не миновать уж смерти», «от смерти не уйти», «любить и жить уж больше не придётся» и т. п. Но «спасенья нет» — право, это фальшиво.
9
Далее М. Ю. Лермонтовым даётся более пространная и не столь непосредственно связанная с поединком характеристика пустосердечного Дантеса:
.
И что за диво?.. издалёка,
Подобный сотням беглецов,
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока;
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы;
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..
.
Вновь восклицательный знак спутан с вопросительным. Ибо если следующие за во-просом слова рассматривать как ответ на вопрос «Что за диво?», то получится редкая по самобытности литературная чушь. Но оставим эти мелкие уколы корректора, ибо всё же ясно, что М. Ю. Лермонтов изображает аффектированно поразительное удивление карьерному росту иностранца в сущем отечестве. «Диво», «воля рока», «счастье», «чины»… Как говорится, «Степан Трофимович таращил глаза и трепетал». И всё же каков этот Геккерен в более широком, нежели дуэль, плане?
Подобный сотням беглецов,
На ловлю счастья и чинов
Заброшен к нам по воле рока;
Чему ж тут дивиться? Ведь ничего выдающегося. Поступил с общей партией бежен-цев по протекции заботящегося о чинодралах рока. Ещё раз: чему тут дивиться? Разве что своеобразию волевых решений судьбы, принявшей участие в чинодральном сословии?
Но покамест описан лишь способ поступления в нашу страну одного из ловцов сча-стия. Но что это за чудо было импортировано?
Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Такое непочтение к «стране пребывания», разумеется, предосудительно. Только что ж и не презирать язык, если всё высшее сословие этой страны изъяснялось на родном г-ну Геккерену языке, то есть на французском? Если природная русская знать по-русски не знает или, зная, предпочитает всё же говорить по-французски, оставляя русский язык для общения со своими лакеями и служанками, конюхами и прочей челядью, то что же спрашивать с природного француза? Если современник А. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова, П. Я. Чаадаев, считающийся крупным мыслителем своего времени, ни строчки за всю свою жизнь не написал по-русски, о каком уважении к русскому языку не от французских филологов-славистов, а от обычных французов может идти речь?
Я уж не говорю о том, что в самих этих жалких характеристиках предосудительного отношения француза к русскому языку М. Ю. Лермонтов не на высоте точности выразительных средств этого самого русского языка. А хотелось бы точно представить себе corpus delicti заезжего французика. К чему приложить определение «чужой»? К «языку»? или к «земле»? Если к «языку», и у земли есть «чужой язык и нравы», то должны у земли иметься и «свои язык и нравы»? Каковы же эти «свои»? Насколько невозможно презирать «нравы» и участвовать в дуэли с человеком, в этих нравах воспитанным, я уже писал выше.
Исчерпав положительные (грамматически положительные) характеристики содуэ-лянта поэта, обратимся к парочке отрицательных модальных суждений о Дантесе. Она крайне любопытна.
Не мог щадить он нашей славы…
Пощадить человека и не стрелять в него или стрелять мимо него, даже если он тебя вызвал на дуэль, дело хотя и требующее большого самообладания и огромного великодушия, всё же возможное. Но как же пощадить славу? Что это за глория такая, что нуждается в пощаде? В каком она должна быть положении, чтобы или запросила сама о пощаде, или объективная ситуации просигналила Геккерену, что уже можно бы славу и пощадить? Всё это крайне нелепо, хотя показать, как М. Ю. Лермонтов пришёл к этой выспренной литературной чуши, не составит труда. А. С. Пушкин — великий русский поэт, слава России. Посему, ежели стреляешься с А. С. Пушкиным, попадаешь в славу. Вот таким гимназическим умозаключением и воспользовался М. Ю. Лермонтов для своих высокомалохудожественных целей.
И вторая модальность. Дантес, оказывается,
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..
Герменевтически проблемам Дантеса и я сочувствую. Ибо, кто же занимается каким бы то ни было пониманием «в сей миг кровавый»? Но вот миг сей прошёл, и мы можем поразмышлять. И мне откровенно не понятно, на кого поднимал руку Дантес: на Славу или на Александра? Если на Александра Сергеевича, то почему Михаил Юрьевич так спешит объявить бессмертного русского поэта мёртвым, неодушевлённым предметом? Почему он называет его «что», а не «кто»? Ведь поднята рука, но не прогремел же ещё выстрел? Зачем же так заранее?
А если Дантес поднял руку на Славу, то «что» оправдано, но сказано об этой дуэли Дантеса с Русской Славой невнятно, неопределённо и, во всяком случае, неизящно. Дурной патетической выспренности, впрочем, предостаточно. Выходит,
Француз Дантес стрелялся с Русской Славой
И хладнокровно Славу расстрелял.
Три дни простреленная Слава
В мученьях страшных пребывала.
И Богу душу отдала…
10
С Дантесом мы разделались. Переходим к последуэльным размышлениям М. Ю. Лермонтова.
.
И он убит — и взят могилой,
Как тот певец, неведомый, но милый,
Добыча ревности глухой,
Воспетый им с такою чудной силой,
Сражённый, как и он, безжалостной рукой.
.
Это всё же опасная аналогия — сопоставлять А. С. Пушкина с наивным, воспевающим «нечто и туманну даль», романтиком Ленским, карьериста Дантеса — с Онегиным. Но в одном М. Ю. Лермонтов прав: и Пушкин и Ленский стали «добычей ревности глухой», причём, не чужой, а своей личной, А. С. Пушкина, своей личной, В. Ленского, ревности. А восторги по поводу чудной силы, воплотившейся в песнопениях А. С. Пушкина по адресу В. Ленского не совсем понятны. Ужели образ В. Ленского — из самых сильных и удачных в «Евгении Онегине»? Разве нет образов посильней? Разве нет в этом романе Евгения Онегина? Нет Татьяны Лариной? Да и образ Владимира Ленского — если и не вовсе эпизодический, то отнюдь не сквозной для романа. И что, внешнее сходство ситуаций дуэли и гибели на дуэли поэта заставила М. Ю. Лермонтова поскорее подверстать в своё стихотворение и этого «неведомого, но милого» певца? Что он никому неведом — это точно. А то, что мил — в этом есть сомнение. Уже через пару месяцев восторги и печали романтического Ленского могли бы порядком наску-чить кому угодно. Гёттингенская душа, мозги, набитые плодами туманной германской учёности, низкопоклонство перед И. Кантом, слишком трансцендентны русскому климату и укладу русской души.
Я потому так подробно останавливаюсь на связи стихотворения с внестихотворной действительностью, то есть на «Евгении Онегине» и образе, прежде всего, Владимира Ленского, что цитированные строки М. Ю. Лермонтова прямо отсылают к роману А. С. Пушкина. Конечно же, это недостаток данного стихотворного произведения, что «Смерть поэта» живёт не только своей, но и заёмной жизнью. Но если не уделять внимания этой заёмной жизни, то названные строки окажутся пустым балластом слов. В самом деле, если поэт убит «и взят могилой, как тот певец», то не имея сведений о «том певце», оценить сравнение мы, очевидно, не сможем, а само сравнение для нас окажется ничтожным.
11
Рассмотрев, как был убит поэт, М. Ю. Лермонтов вопрошает, зачем поэту вообще было вступать в то общество, где дуэли, пусть и не частое, но — обыкновение!?
.
Зачем от мирных нег и дружбы простодушной
Вступил он в этот свет, завистливый и душный
Для сердца вольного и пламенных страстей?
.
Ответ-то уж больно очевиден: затем, что и А. С. Пушкина, и самого М. Ю. Лермонтова именно «в этот свет, завистливый и душный» тянет, как железные опилки магнитом, как кота к валерьянке. Среда мирных нег и простодушной дружбы хороша для пасторали. Уже с большим скрипом пастораль отворит ворота «для сердца вольного». И совершенно нерелевантно она будет для «пламенных страстей». Пламя страсти сжигает, неровён час и сгореть, и погибнуть. Но именно высший свет, сколь он ни завистлив и ни душен для замеченной в байронизме души, есть наиболее подходящая сфера для пламенных страстей и вольного сердца. Где и испытывать сердцу свою свободу, свою волю, как не в среде сопротивляющихся материалов. Ведь иначе не оценишь масштабов своих потенций. Мирные неги и простодушие дружбы, напротив, крайне мало подходящая область проявления пламенных страстей, бешеной конкуренции само-любий и заносчивого бретёрства.
12
Зачем он руку дал клеветникам ничтожным,
Зачем поверил он словам и ласкам ложным,
Он, с юных лет постигнувший людей?..
.
И, действительно, зачем? Даже если бы поэт не был обременён знанием людей, общение с клеветниками никак не принесёт общающимся дополнительных нравственных симпатий третьих лиц. Это сугубо ваша личная проблема — насколько вольно или осторожно вводить людей в круг своего общения. Но поэт, я где-то слышал, «с юных лет постигнувший людей»? И так банально и пошло этот знаток всё же обманывался в людях!? Так обманывался, что общался за руку с ничтожными клеветниками? На самом деле это не литературные и риторические вопросы, для красного словца формулируемые М. Ю. Лермонтовым. Это — оглашение в вопросительной форме постановления суда о нравственном банкрутстве погибшего на дуэли поэта. И сам М. Ю. Лермонтов с ответом не спешит, благоразумно, весьма благоразумно молчит-с…
13
Вместо этого ответа М. Ю. Лермонтов переключился на этих мнимых доброжелате-лей. У меня не возникает, между прочим, сомнения, что это всё те же запевалы и подпевалы ненужного хора, всё те же жалкие лепетуны, только теперь проявившие себя в модусе клеветы и лжеласкательства. И как же поступили ничтожные клеветники и лжеласкатели?
.
И прежний сняв венок — они венец терновый,
Увитый лаврами, надели на него.
Но иглы тайные сурово
Язвили славное чело.
.
Вот оно что! Нет, как хотите, а с венками у нашего стихотворца дуэлей явные проблемы. Надо что-то делать. Посудите: то поэт у него выступает в качестве увядающего торжественного венка, то самого поэта то и дело увенчивают венками. Да и с хронологией опять неувязка.
И прежний сняв венок, — они венец терновый,
Увитый лаврами, надели на него.
«Надеть на него венок»… Как это, между прочим, по-русски складно и славно сказано! Но дальше, дальше… Когда реально произошла смена венков? До дуэли или после неё? Если до дуэли, то в чём причина перемены венка? Пусть увенчали новым венком, из замаскированных терниев сработанным. Так что? Поэт не чувствовал иг-лоукалывания? Свободный человек не мог сбросить с себя этот терновый венец? Если же терновый венец возложен на голову поэту после дуэли, то что от сих мелких пакостей недоброжелателей мёртвому телу? Душа же пошла уже по ведомству неземных сил, её такие манипуляции уже не касаются. Понятно лишь, что М. Ю. Лермонтов стремится представить А. С. Пушкина этаким отраслевым, по ведомству русской словесности, Иисусом Христом, Царём Иудейским русской поэзии.
Иисусу тоже достался терновый венец. Но Иисуса готовили к позорной казни, охранники откровенно издевались над ним, издевались вполне явно, дошедшее до суда мнение, что Иисус Назаретский есть Царь Иудейский увековечили надписью на крестовой виселице, а терновый венец возложили ему на чело как коронный символ царской его власти. Самого Иисуса прежде бичевали, потом уже на кресте изувечили, нанеся, помимо гвоздевых ран в руки и ноги, рану копьём в правый бок, а одежду Иисуса, хитон, римские солдаты между собой разыграли…
Что ж, М. Ю. Лермонтов явно силился представить А. С. Пушкина Иисусом Христом русской поэзии. Но ни сил, ни мастерства не хватило. Поэтому и пришлось ему как расплеваться с хронологией своего произведения, так и увивать лаврами терновый венец. Эх, не трогали бы вы, Михайло Юрьич, столь неопытными, столь непривычными, столь грубыми руками такие символы, как терновый венец, а избыток лаврового листа велели бы отдавать впредь своему повару. Он найдёт ему лучшее назначение, нежели вы с вашей бесталанной смурной Музой.
14
Отравлены его последние мгновенья
Коварным шёпотом насмешливых невежд,
И умер он — с напрасной жаждой мщенья,
С досадой тайною обманутых надежд.
.
Сколь реактивную нервную систему надо иметь, чтобы быть отравленным в последние мгновенья существования своего да ещё и отравленным каким-то «коварным шёпотом насмешливых невежд». «Насмешливые невежды», конечно, стоят того, чтобы дать им отравить свою жизнь. Чего же стоит тогда жизнь великого русского поэта? И что заполняло его душу в последние мгновенья жизни? Оказывается,
И умер он — с напрасной жаждой мщенья,
С досадой тайною обманутых надежд.
Вот оно как! Душу заполняла жажда мщения, желание смертельно разделаться именно с этими насмешливыми невеждами. А вышло боком. Надежды на мщение не оправдались, напротив, самого подстрелили. Нормальное, кстати, настроение души для дуэлянта. Нет попыток щадить французскую славу или попытаться понять, на что он, Александр Сергеевич, «руку поднимал». Что извинительно А. С. Пушкину, почему же не извинительно Дантесу? Или опять начнём заклинать всех щадить «нашу славу»?
Итак, крах предприятия мести сопровождается досадою лелеявшего надежду на месть. Ты как хочешь, друг-читатель, а я не испытываю досадных сожалений, что лермонтовский А. С. Пушкин, герой «Смерти поэта», не подстрелил Дантеса, что А. С. Пушкин так и не удовлетворил мстительных чувств к Геккерену.
15
Замолкли звуки чудных песен,
Не раздаваться им опять:
Приют певца угрюм и тесен,
И на устах его печать.
.
В этом нет никакого сомнения, что иные из песен поэта и взаправду были «чудны», иными словами — чудесны. Но какое же мальчишески-гимназическое стремление у М. Ю. Лермонтова обосновать, почему «не раздаваться им опять», этим песням! Именно потому, что
Приют певца угрюм и тесен,
И на устах его печать.
Это о чём же М. Ю. Лермонтов говорит, как об угрюмом и тесном? О склепе? О могиле? Вот и запечатывать уста покойным — тоже был такой обычай… Но, право, тогда в этой основательности доказательств того, что никаких доказательств не требует, есть нечто упорно-кретинистическое… Коварное двоеточие, не так ли?..
16
Но вот, наконец, и роскошная прокурорская речь, теперь уже не между прочим, а сполна и без стеснений обличающая нынешних на тот свет поэтовыводителей.
.
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда — всё молчи!..
.
Что эти потомки — крайне нехорошие, в том нет сомнения. Но вот вопрос: иные ли это лица или всё те же самые, что выше подличали пустыми похвалами, рыданьями и пресловутым «жалким лепетом оправданья»? Не те же ли самые это лица, что практиковали касательно поэта «слова и ласки ложные» и каковые лица всё же были достаточно искусны, чтобы поэт поверил этой словесной лжи? А сам поэт был с ними достаточно бесчувствен, чтобы не отличить «ложную ласку» от… от правдивой? (Эх, русский, русский! И куда тебя, язык, только ни тянут! Чего ты только ни терпишь…)
Весь ход литературного произведения требует, чтобы эти потомки — не были лицами новыми, а лишь старыми участниками драмы в новом обличье, в новом блеске их, по-видимому, талантливой, вводящей в заблуждение даже и гениев, подлости. Ибо будь они вовсе новыми участниками, единство стихотворения нарушилось бы. Ибо ботаническое исследование бузины какое имеет отношение к дядьке в Киеве? Итак, я склонен считать «надменных потомков» — старыми участниками «Смерти поэта», ибо в противном случае и считать-то некого: другие герои другого стихотворения зачем-то бурно появились в финале стихотворения этого… Что к чему?
Присмотримся к этим «надменным потомкам». Если они и в самом деле столь надменны, то как-то не вяжется с таким их обликом ни пение в «ненужном хоре пустых похвал», ни «лепетанье жалких оправданий», ни «ничтожное клеветничество» (как будто есть значительное клеветничество и в противу ничтожным клеветникам — клеветники значительные!), ни «ложь словесная», ни «ласка ложная», ни заботливый камуфляж терний венка благовплетённой лаврушкой.
И эти-то люди «жадною толпой стоят у трона»? Эти-то люди — «Свободы, Гения и Славы палачи»? Мне раньше да и до сих пор казалось, что «нашей славы» не щадил лишь тот французик, что встал к барьеру с А. С. Пушкиным. Ну, в крайнем случае, какие-нибудь ещё иноземцы-иностранцы могли бы составить компанию Дантесу в беспощадном отношении к русской славе. А что мы видим теперь? В отечестве сущем находятся в фаворе у фортуны вполне наши, вполне туземные, не то что бы не щадящие нашу же славу, но и попросту славы палачи. И только ли одной славы! Они же рубят голову Гению, они же вздёргивают на виселице Свободу! Чего ж вы хотите, господа хорошие, от дрянных французов, ежели таких-то вот Держиморд, заплечных дел мастеров, сами выкормили и сами сделали счастливыми?
17
Но есть и божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждёт;
Он не доступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперёд.
Тогда напрасно вы прибегните к злословью,
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей чёрной кровью
Поэта праведную кровь!
.
Поэт погиб на дуэли, его мстительные чувства не удовлетворены, мерзкое социальное окружение торжествует, трон окружён палачами Свободы, Гения и Славы… Понятно теперь, чего стоит Помазанник Божий, восседающий на троне и имеющий такую публику в своём ближайшем окружении? И вот, когда все земные, позитивные средства пообломались, все предприятия «наших» потерпели столь сокрушительные неудачи, остаётся надеяться на Божий Суд.
Поэт–дуэлянт погиб на дуэли, а поэт–живописатель обстоятельств гибели, рассмотрев все проведённые мероприятия, вольно или невольно констатировал полную их неудачу, задокументировал поражение и полное бессилие. Что остаётся?
Ругательски ругаться, посылая всех чертей на головы недругов, что живописатель смерти и делает, не очень заботясь о единстве ругательных характеристик, дабы оне хоть сколько-то были похожи на правду, характеристик антипатичных ему персонажей. Что остаётся ещё, так чертовски отругавшись? Обратиться к Богу, Господу Небесному, а не Земному. Остаётся надеяться на Божий Суд. Иными словами: грозить противникам Страшным Судом. Ясно, что это последнее средство, к которому прибегает бессилие.
Допустим, что и в самом деле есть суд, что «не доступен звону злата». Допустим, что «и мысли и дела он знает наперёд». Коли так, то чего ж он, этот суд, ждёт? Когда со-стоится хотя бы первое судебное заседание? Мы уже давно заждались в наших пале-стинах выездной сессии этого суда. И потом, стоило ли А. С Пушкину стенать и убиваться, мстить и не прощать, если Божий Суд всё и всех расставит по своим местам? Стоило ли М. Ю. Лермонтову напоминать «наперсникам разврата», что они не уйдут от Страшного Суда? Нешто они некрещёные и о Страшном Суде не ведают? Да и ежели не ведают, что это изменит в принципе неотвратимости наказания в соответствии с приговором Страшного Суда?
Очевидно, что всякая борьба людей друг с другом, борьба добра со злом и красоты с безобразием в перспективе Страшного Суда теряют смысл. Напишет или не напишет поэт М. Ю. Лермонтов «Смерть поэта», от Страшного Суда «Свободы, Гения и Славы палачам» всё равно ведь никуда не уйти. В перспективе Страшного Суда все предыдущие строки лермонтовского стихотворения можно спокойно выкинуть, ибо в них лишь земная борьба людей, лишь земные же и поражения и вполне земная злобная ругань, как психологическая компенсация, дозволяемая для себя потерпевшими крушение и неудачи лицами. А на Страшном Суде, Михайло Юрьич, «тогда напрасно вы прибегнете к злословью». И ваше косноязычие не запутает Того, Кто читает не в печатных книгах, рукописях и списках, а читает запечатленное в сердцах.
Так зачем же вам, г-н М. Ю. Лермонтов, было так бесталанно, утомительно-аффектированно и так ненужно долго писать о смерти поэта? На Божий Суд не надеялись?
18
Поскольку построчный исторический, то есть по мере поступления текста в сознание в процессе чтения, комментарий мной уже закончен, можно приступить к логически целостным характеристикам действующих лиц стихотворения. Впрочем, лучше говорить об элементах структуры, ибо не всё, заслуживающее в стихотворении целостной характеристики, оказывается лицом. И таких главных элементов я насчитываю семь: «нехорошие» — (1) светская толпа, (2) Дантес, (3) трон; «хорошие» — (4) поэт, (5) действительно благожелательное ему окружение, (6) Божий Суд, (7) автор «Смерти поэта».
Начнём с «плохой» тройки.
19
«Светская толпа» или «светская чернь», как любили диалектически крыситься на highlight байронически вздутые натуры, не могущие без highlight и шага ступить, так как эта светская чернь — своеобразная их референтная группа, — светская толпа — наиболее неоднородный, противоречивый, в дурном смысле, элемент «Смерти поэта».
Какими материалами мы здесь располагаем? А вот какими. Светской толпе присуще следующее.
1. Клевета молвы («оклеветанный молвой»).
2. Нанесение мелочных обид («позора мелочных обид»).
3. Мнения света, не всегда, видимо, благорасположенные к поэту («восстал он против мнений света»).
4. Убийство несогласных с мнениями света («восстал он против мнений света один, как прежде… и убит!»).
5. Рыдания света, видимо фальшивые, над убитым этим же светом поэтом («Убит!.. к чему теперь рыданья».)
6. Хоровое исполнение похвал света убитому этим же светом поэту («пустых похвал ненужный хор»).
7. «Жалкий оправдательный лепет» светом себя в связи с убийством этим же светом поэта («И жалкий лепет оправданья»).
8. Злобные гонения свободных, смелых поэтических даров («Не вы ль сперва так злобно гнали его свободный, смелый дар»).
9. Потешание света над раздуваемым светом же внутреннего пожара поэта («И для потехи раздували чуть затаившийся пожар»).
10. Веселие на фоне мучений поэта («Что ж? Веселитесь… — он мучений последних вынести не мог»).
11. «Свет завистливый и душный для сердца вольного и пламенных страстей».
12. Свет составляют, в частности, ничтожные клеветники («Зачем он руку дал клеветникам ничтожным?»).
13. Свету присущи ложные слова и ласки («Зачем поверил он словам и ласкам лож-ным»).
14. Свет казнил поэта с издевательствами, подобно тому, как раньше казнили Христа («И прежний сняв венок, — они венец терновый, увитый лаврами, надели на него»).
15. Свет сопровождал последние мгновения жизни поэта «коварным шёпотом насмешливых невежд».
16. Свет составляют «надменные потомки известной подлостью прославленных от-цов».
17. Эти же потомки «пятою рабскою поправшие обломки игрою счастия обиженных родов».
18. Эти же потомки: «Вы, жадною толпой стоящие у трона, Свободы, Гения и Славы палачи!»
19. Эти же потомки под прикрытием закона затыкают рот суду и правде («Таитесь вы под сению закона, пред вами суд и правда — всё молчи!..»).
20. Эти же потомки суть «наперсники разврата».
21. Эти же потомки покупают суды («есть грозный суд: не доступен звону злата»).
22. Эти же потомки отличаются злословьем («Тогда напрасно вы прибегните к злословью, Оно вам не поможет вновь».).
23. В жилах этих же потомков течёт черная по цвету кровь, применяемая, подчас, для смывания следов крови иного цвета («И вы не смоете всей вашей чёрной кровью Поэта праведную кровь».).
Итак, свет клевещет (1), клевещет ничтожно (12), наносит мелочные обиды (2), не терпит несогласных со своими мнениями (3), доводя, порой, свою нетерпимость до убийства несогласных (4); свет готов, однако, и фальшиво порыдать над убитыми (5), и наградить убитого пустыми похвалами (6), и порасточать поэту ложные слова и ласки (13), и заняться над могилой убитого жалким самооправданьем (7); всё это не мешает свету вообще-то злобно гнать смелые и свободные поэтические дары (8) и потешаться над личными неурядицами человека, акцентируя на них внимание и способствуя тем самым их усугублению (9), и сопровождать последние мгновенья жизни «коварным шёпотом насмешливых невежд» (15), вообще садистически веселиться мучениям и смерти поэта (10), казнить его на манер казнения Христа, с издевательствами увенчивая казнимого терновым венцом (14).
Кто же субъект всех этих безобразий? Что за люди составляют свет? Люди света те, кто являет собой надменных потомков подлости своих отцов (16). Люди света те, кто не одного только поэта убили, но и добивали обломки целых, обиженных счастием, родов. Практика их деятельности включает затыкание рта, под прикрытием закона, как суду юридическому, так и человеческой справедливости (19, 21). Наконец, они — наперсники разврата (20), причём чернокровные гады (23). Они же суть не кто иные, как палачи Свободы, Гения и Славы, палачи, жадною толпой стоящие у трона.
Теперь спрашивается: и чего ж вы лезли, господа поэты, из своей тьмы в такой свет? Что мешало вам прозябать всю жизнь в деревне в «мирных негах и простодушии дружбы»? Что зудило? И где?
20
Дантес отличается вот чем.
1. Он хладнокровен в обращении с дуэльными пистолетами («Его убийца хладно-кровно навёл удар…»).
2. Его пустое при этом сердце бьётся ровно («Пустое сердце бьётся ровно»).
3. У него твёрдая рука («В руке не дрогнул пистолет»).
4. Он поступил в нашу страну в общей массе беженцев-иммигрантов из-за рубежей нашей родины, среди подобных ему искателей счастия и чинов («подобный сотням беглецов на ловлю счастья и чинов заброшен к нам по воле рока»).
5. Он осмеивал и презирал язык и нравы россиян («Смеясь, он дерзко презирал Земли чужой язык и нравы»).
6. Он был специфически беспощадно импотентен: «Не мог щадить он нашей славы».
7. Он страдал и недоумением: «Не мог понять в сей миг кровавый на что он руку поднимал!..».
8. У него вообще — «безжалостная рука», неизвестно, правда, какая («Сражённый, как и он, безжалостной рукой»).
Итак, Дантес — из французов, приехавших в нашу страну в поисках счастья и чинов (4), не перестававший презирать при этом язык и нравы чужой страны (5), оказался на дуэли с поэтом национального масштаба, не понимающий, однако, с какого значения личностью он стреляется (7), поэтому и не могущий щадить славы России (6), на дуэли этот Дантес показал твёрдую (3), безжалостную (8) руку, хладнокровие в обращении с пистолетом (1), пустое, ровно бьющееся сердце (2).
Определить Дантеса иначе как обыкновенного, нормального француза невозможно. В сравнении с теми туземными монстрами высшего света, которые были описаны выше, Дантес — просто чистое самородное золото. Единственная историческая конфузия, случившаяся по воле рока с ним, — это то, что именно ему, Дантесу, довелось стреляться с А. С. Пушкиным. Не случись дуэль с А. С. Пушкиным, так адский серный дух литературы и литераторов вовсе и не сопровождал бы Дантеса всю оставшуюся после дуэли на Чёрной Речке его несветлую жизнь. Добро бы если бы А. С. Пушкин был поэтом в чистом виде, национально значимым суперкомпьютером по сочинению стихов как таковым без каких-либо других качеств и способностей. Тогда разрушение такого «компа» было бы в чистом виде посягательством на национальное достоинство великороссов, их национальную гордость. Но ведь А. С. Пушкин был ещё и человеком, а не токмо поэтом. И, как человек, он подпадал под юрисдикцию человеческих законов, в том числе и юрисдикцию законов дворянской чести. С поэтом ли стрелялся Дантес или с дворянином, приславшим ему вызов?!
21
Трон и Государь Император характеризуются лишь опосредствованно, но совершенно безжалостно:
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Итак, все эти чудовища высшего света, включая палачей «Свободы, Гения и Славы», допущены до трона. Фактически трон, а также восседающий на нём Государь назначаются М. Ю. Лермонтовым ответственными (1) за формирование такого высшего света, то есть с палаческим и прочим своеобразием отдельных его светильников и огоньков., (2) за допуск в страну и приём на службу презирающих нашу страну иностранцев, готовых чуть что перестрелять ничтоже сумняшеся цвет отечественной интеллигенции. Государь Император, таким образом, есть (1) отец туземных палачей «Свободы, Гения и Славы», но также ещё и (2) отчим иностранных охотников до отстрела отечественных интеллигентов национального масштаба. При самом адекватном смыслу восприятии «Смерти поэта», могли ли двор и Государь Император Николай Павлович полюбить М. Ю. Лермонтова или просто М. Ю. Лермонтову симпатизировать за такие лестные характеристики трона и его окружения? Не ясно ли, что здесь парень настойчивым образом лез на рожон и должен был сперва «мал-мал» осознавать, а в конце концов — целиком принимать все возможные последствия своей писанины.
22
Перейдём к «хорошей» четвёрке. Первым в очереди стоит Поэт, которому присуще следующее.
1. Он погиб («Погиб поэт!»).
2. Он — «невольник чести».
3. Он пал, оклеветанный молвой («Пал, оклеветанный молвой»).
4. Обстоятельства его гибели таковы, что он получил свинцовую пулю в грудь («с свинцом в груди»).
5. У него осталась неудовлетворённой «жажда мести».
6. Он — обладатель гордой головы, поникшей в результате гибели («поникнув гордой головой»).
7. Душа поэта распрощалась с телом, будучи мелочно опозоренной и не вынеся этого («Не вынесла душа поэта позора мелочных обид»).
8. Ему было присуще восставать против мнений света («Восстал он против мнений света»).
9. Он затевал восстание против света в одиночку («Один, как прежде…»).
10. У Поэта был «свободный, смелый дар».
11. Поэт не был лишён людских страстей («чуть затаившийся пожар»).
12. Поэт погиб как мученик светской толпы («Он мучений последних вынести не мог»).
13. «Дивный гений поэта» «угас, как светоч».
14. Поэт — увядший «торжественный венок» («увял торжественный венок»).
15. Поэт включён в пантеон отечественной славы («не мог щадить он нашей славы»).
16. Поэт убит и взят могилой («И он убит — и взят могилой»).
17. Поэт — «добыча ревности глухой».
18. Поэт обладал «чудной силой» поэтического мастерства.
19. Поэт сражён безжалостной рукой («Сражённый, как и он, безжалостной рукой»).
20. Поэт допреж пребывал на лоне «мирных нег и дружбы простодушной».
21. Поэт водил «знакомства за руку» с ничтожными клеветниками («зачем он руку дал клеветникам ничтожным»).
22. Поэт доверчив ко лжи словесной и лживой ласке («поверил он словам и ласкам ложным»).
23. Поэту присуще раннее знание людей («он, с юных лет постигнувший людей»).
24. Поэт пережил издевательства смены венков с поэтического на терновый («И прежний сняв венок, они венец терновый, увитый лаврами, надели на него»).
25. Поэт, подобно Христу, сурово страдал от жала терниев («Но иглы тайные сурово язвили славное чело»).
26. Даже последние мгновенья жизни Поэта были отравлены «коварным шёпотом насмешливых невежд».
27. «Умер он с напрасной жаждой мщения».
28. Умер он «с досадой тайною обманутых надежд».
29. С гибелью Поэта «замолкли звуки чудных песен, не раздаваться им опять».
30. С гибелью Поэта «приют певца угрюм и тесен».
31. С гибелью Поэта «на устах его печать».
32. И вот ещё что! Кровь-то у Поэта была «праведная» («Поэта праведную кровь»).
Итак, Поэту был дан свободный, смелый дар (10) гениального мастерства (13, 18), он создавал чудесные песни (29), он даже входил в пантеон национальной славы (14, 15), смелость его доходила до того, что он не боялся в одиночку восставать против всего света (8, 9), и хотя прежде пребывал на лоне мирных нег и дружбы простодушной (20), всё же Поэт с юных лет постиг природу людей (23); и вот, не смотря на всё это, поэту присущи человеческие страсти (11), он водит знакомства с ничтожными клеветниками, на него же и клевещущими (21), он подпадает под влияние словесной лжи и лживых ласок (22) и в результате он даже становится добычей глухой ревности (17), вот, кстати, и гордость его сломлена (6), он попросту стал невольником чести (2), и всё жаждал, жаждал, жаждал мести (5), уныло и напрасно, впрочем, жаждал (27), и (эх!) к тому же ещё так досадно обманулся и в последних надеждах (28), пережил издевательства развенчания и перевенчивания уже терновым венцом (24), от чего гордый Поэт (6) тоже, разумеется, страдал (25); к гибели же его повлекли душевный его позор нанесённых ему мелочных обид (7), а также невыносимость последних мучений (12), но также и то, что даже последние его мгновенья отравлены (26), сама же гибель Поэта такова, что он был сражён на дуэли безжалостной рукой соперника (19), получив пулю в грудь (4). И что ж! В итоге, как это ни печально, Поэт убит и взят могилой (1, 16), и последствия смерти его таковы, что гений Поэта замолк (29), ибо и приют певца угрюм и тесен (30), и на устах его печать (31). Что называется: «Тут уж не до песен!»… Жалкий, нелепый конец: лезть на рожон и дать себя подстрелить охотникам из светской толпы, превосходно сознавая ничтожность как светской толпы, так и гениальность своего поэтического дара!
23
Благожелательное Поэту окружение представлено в стихотворении минимально: поэт допреж завистливого и душного света пребывал на лоне «мирных нег и дружбы простодушной». Но поэта не удержали мирные неги и он прибег к бранным средствам — дуэльному пистолету. Также и простодушие дружбы оказалось столь наивным и бессильным, что не только не сдержало подверженного страстям Поэта, а, напротив, позволило страстям развиться и привести им к гибели Поэта.
24
Божий Суд. Как «мораль есть последнее прибежище негодяя», так упование на Бога, обращение к Божьему Суду, по меньшей мере в настоянной на христианстве культуре, есть последнее прибежище бессилия. И вот как этот Божий Суд показан у М. Ю. Лермонтова.
1. Божий Суд есть грозный суд («есть грозный суд»).
2. Божий Суд ждёт («он ждёт»).
3. Божий Суд не доступен подкупу («Он не доступен звону злата»).
4. Божий Суд всеведущ («И мысли, и дела он знает наперёд»).
5. Божий Суд неотвратим в наказании («Тогда напрасно вы прибегните к злословью, Оно вам не поможет вновь, И вы не смоете всей вашей чёрной кровью Поэта праведную кровь!»).
Очевидно, что у М. Ю. Лермонтова поэтически представлено нечто подобное Страшному Суду или сам Страшный Суд, то есть представлен тот Суд, который состоится, когда «времена исполнятся», а история прекратится. Это не что иное, как Суд, грядущий к человечеству, согласно «Апокалипсису» Иоанна Богослова.
Итак, Божий Суд всеведущ (4), исповедует принцип неотвратимости наказания (5), грозен (1), и неподкупен (3), только почему-то и чего-то «ждёт» (2). Сколько же можно ждать? И чего? Когда всех достойных поэтов перестреляют? О, и в этой канцелярии Страшного Суда что за страшная волокита!
25
Личность автора «Смерти поэта» чуть более сложно охарактеризовать, нежели какой-либо другой элемент стихотворения. Ведь иные элементы представлены характеризующими их текстами, тогда как авторской речи в этом стихотворении нет вовсе. А кроме автора в произведении автора напрямую сказать об авторе, понятное дело, некому. Но эти трудности вполне преодолимы.
Я бы тут рассуждал следующим образом. Личность автора стихотворения, помимо всяких прочих подходов к ней и точек зрения на неё, можно рассмотреть двояко. Во-первых, по тем косвенно характеризующим автора частям текста, в которые автор явно включил своё субъективное отношение к описываемым в стихотворении событиям или лицам. Во-вторых же, не следует забывать, что автор проявился в своём произведении не только так субъективно, но и вполне объективно: всё стихотворение от заголовка до последнего восклицательного знака написано М. Ю. Лермонтовым и может поэтому быть рассмотрено как его, М. Ю. Лермонтова, самохарактеристика. — По тому, что и как вы пишете, можно довольно точно судить о вас. При этом, пожалуй, не важно, включены ли уже эти суждения в ваше самосознание или они ещё только будут включены, или до сознания их вам никогда в вашей жизни дойти не доведётся. Истина этих суждений ни в каком из этих случаев не пострадает. Ибо всё это — ваши страдания, а не страдания истины.
Чтобы «нарумянить характеристику» личности, следует прежде всего (если не вовсе исключительно!) обращать внимание на содержание и формы неординарных её поступков. Как она себя ведёт в этих поступках, наиболее непосредственно её индивидуально и характеризует. Конечно, её характеризует и много чего общего с другими личностями. Беда только, что выловить личностно характерологические щепки из этого общего потока не представляется возможным, если мы уже прежде не знаем индивидуальных характеристик, которые и содержат в себе индивидуальные же критериумы личности. Так, когда личность просит передать ей солонку, чтобы получить возможность сбросить кончиком ножа немного кристаллического белого порошка в тарелку с недосоленными щами, этот поступок мы условимся считать обыкновенным и зафиксируем его в качестве такового в нашем оценивающем восприятии. Но вот когда г-н Манилов приглашает П. И. Чичикова отобедать с его, маниловским, семейством, а на обед у него оказываются лишь «щи, но от чистого сердца», то это общение со щами — уже весьма характеризующее самого приглашателя к обеду, уже есть нечто необыкновенное. И правда, «щи, но от чистого сердца» румянят Манилову личность экзальтированной наивностью. И когда Гораций в середине скучной речи одного из выступающих на поэтической симпозии у Мецената молчаливо и сосредоточенно крутит солонку, то сей поступок за обедом весьма характеризует самого Горация, утомившегося от пресных речей одного из собутыльников, но никаких упрёков повару Мецената тем самым и не думавшего высказывать. Вот такой методологический приём особого внимания к необычным поступкам личности и нам следует оказать М. Ю. Лермонтову. Какими материалами и фактами мы тут располагаем?
1. Необычным поступком является сама стихотворная реакция поэта на гибель другого поэта. Это тем более характеризующее М. Ю. Лермонтова деяние, что гибель А. С. Пушкина, кажется, замалчивалась, получила скудную, вовсе несоразмерную столь живому поэтическому гению посмертную прозаическую прессу.
2. Второй, характеризующей личность автора, реальностью являются содержание и форма написанного им «на смерть поэта» текста. Текст описывает ситуацию вульгарного человеческого краха гениальной поэтической души. Причём текст настолько конгениален М. Ю. Лермонтову, так крепко связан симпатической связью не только с главным своим персонажем, но и со своим автором, что ядрёно-аффектированный, хотя и поэтически ничтожный текст с головой выдаёт и самого М. Ю. Лермонтова, а не только дрянными красками выписывает А. С. Пушкина. Эти шараханья от эпиграфических призывов к Государю Императору отомстить за гибель поэта, чтобы губителям поэта было неповадно, до прокурорско-обличительных речей в адрес высшего света, двора и трона свидетельствуют не только о поэтической душе, принявшей дуэльную гибель, но и о другой поэтической душе, идущей тем же путём, ищущей не только поверхностных заноз из стальных клинков, но и расположения для свинцовых шариков внутри своего тела. Крайняя возбуждённость тона и юношеская наглость неровного, срывающегося голоса; лишь чёрно-белая палитра красок и фовизм итогового полотна, а вовсе не какой-то там сопревший в равнодушии «Чёрный квадрат на белом фоне» — всё это, если с должной точки зрения на это взглянуть, суть яркие, хотя и невольные, самохарактеристики нашего автора.
3. Самохарактеристики эти далее свидетельствуют, что хотя автор текста о гибели бессмертного поэта есть личность весьма чувствительная, даже чрезмерно и бурно возбудимая, умственно и литературно эта личность серая и неглубокая. Образный строй речи не то что бы не продуман, а просто отсутствует, образы кажутся самому автору сильными, даже грандиозными, а речь его всё же бессвязна. Не будь М. Ю. Лермонтов автором многих замечательных поэтических и прозаических строк, не пришлось бы его характеризовать как человека, талант которого не всегда держит порох сухим и порой даёт досадные осечки. Мы бы его охарактеризовали просто как взмыленного обывателя, почитающего себя возмущённым гибелью поэта и возложившего на себя несчастную обязанность яростно-поэтической адресации этой гибели.
4. В итоге характеристики я скажу, что, пожалуй, магнетическое обаяние крупного шантажа и публичного обличения самодержавия, помноженные на несколько переевшего белены талант юноши, причём не в лучшие дни для этого таланта, и вовлекли М. Ю. Лермонтова в эту спонтанную словесно-социальную хлестаковщину, взлелеянную, правда, на мрачно-смертельной, и потому не смешной, основе. Довольно противно... Но, как говорится, «Остапа несло!». Мишаньку, вот, тоже...
26
Достанет ли у меня досуга и творческого интереса продолжить исследование, дав читателю уже целостную характеристику столь, как выяснилось, непоэтической «Смерти поэта», ведомо лишь мойрам.
Меж тем самому мне сейчас известно лишь то, что всякому читателю этого комментария, и именно двадцать пятого его пункта, не откажешь в проницательности, что и самого автора порождённые им двадцать шесть комиссаров литературного Конвента запросто могут осудить и назначить ему бритьё головы гильотиной.