Один меж Небом и Землёй

Глава первая.  ПЕСНЬ АНГЕЛА
.
Была в начале песня…
.
Была в начале песня, и словно с небес она летела, лелея душу.
Он знал, он слышал: это мама поёт то ли ему, то ли самой себе, напевает легко и свободно, сидя у кровати, склоняясь иногда над круглым его благодарным лбом, будто бы подавшимся навстречу звукам, и голова его от песни плывёт куда-то ввысь, в льняных своих волнистых локонах, и всё его существо сделалось от музыки неощутимым, невесомым, как пушинка в потоках летнего воздуха, неслышно несомая тёплой волной в лазурную синь, что пронизана дивным немерцающим светом.
И он плакал от сладостной истомы, ещё не зная что такое слёзы, а душа, в парящей радости, росла в бескрайность и растворялась в её сияющей лазури.
Но вдруг материнские глаза темнели и становились похожи на вечернее небо в сверкающих звёздах, и напев уже лился как тёмно-синяя печаль, и он чувствовал, что тонет всё больше и больше в её глубине, и этому, казалось бы, не было конца; и новые, другие слёзы лились, крупные, тяжёлые, безнадёжные: грусть уносила вглубь, вливаясь в сердце иссиня-лиловой струёю и обволакивая его непроглядным туманом.
И как-то в этом беспросветном мороке исчезла навсегда, словно видение, самая родная в мире женщина, чувства которой напрямую переливались из её сердца в его, словно одна и та же кровь из одной жилки в другую, а души сообщались между собой безо всяких преград и понимали друг друга даже без звуков, без слов. Лишь голос её остался петь в памяти, потихоньку удаляясь, угасая, как ангел, что слетел на землю, озарил раз и навсегда душу своим сиянием и снова исчез в небесной выси, где голубое переходит в синее, синее в лиловое, а лиловое в чёрное, бархатное, мерцающее осколками пропавшего сверкающего чуда.
И настала тоскливая немота, которой не было исхода и предела, серая и пустая, как ночь перед рассветом. Слёзы прекратили литься, они этому тусклому бессветью были не нужны.
По ночам он просыпался неизвестно почему, открывал окно и садился на широкий деревянный подоконник. Звёзды молчали и тонко подмигивали ему, словно давая знать, что понимают без слов всё, что мальчик им тихо шептал. Где-то среди них жила душа его матери, она сейчас тоже глядела на него с высоты и, может быть, что-то ему говорила, да голоса за далью не было слышно. И как бы напряжённо он ни вслушивался в поднебесную тишину, ничего оттуда не доносилось. Глубокое, чёрное, манящее огнями безмолвие; бездна нескончаемой тьмы и немоты, проколотая далёкими искрами…
И вдруг однажды из этой глубины тихо потекла мелодия, неземной красоты пение. В нём не различалось слов, а только музыка, но казалось: в этой музыке таятся слова. И они созвучны друг другу, сосмысленны, сороднены, как волны реки, льющейся с неба. И эта река всё полнится, будто бесконечна она в своей прибывающей полноте, - да не море ли это, или весь небесный океан вливается в душу - так, что душа исполняется небес, и звучат уже в ней эти мерные, непостижимой силы и глубины, волны таинственной стихии…
Напевные волны неслись, прихотливо меняя цвет: то сияли солнцем напоённой лазурью, то сгущались до чёрной синевы; они то ласково плескались, играя ослепительной рябью, то угрюмо, с неистовой мощью бились о невидимые скалы, шипя пеной и рассыпаясь на мириады ледяных брызг, но тут же сливались неукротимо для нового броска.
И тогда сверкали огромные тёмные глаза мальчика: душа его сполна отдавалась стихии, жадно напитывалась и её лаской и негой, и её гневом и мощью. В те мгновения душа, как огромная птица, носилась между небом и землёй: или парила на воздусях в упоительно-нежных веях или угловатой резкой молнией прорезала пространство, не щадя вокруг никого и ничего. Такой широтой и страстью она была наделена, что казалось – всё подвластно ей в этих парениях и метаниях между небесным и земным, между раем и адом…
Вот тогда и зазвучала музыка – словом.
.

Музыка сфер
.
Едва ли не лучшее из написанного Лермонтовым в прозе – его заметка в юношеской тетради 1830 года:
«Когда я был трёх лет, то была песня, от которой я плакал: ее не могу теперь вспомнить, но уверен, что, если б услыхал её, она бы произвела прежнее действие. Её певала мне покойная мать».
Единственное его о матери воспоминание, записанное в пятнадцать лет.
«Память о матери глубоко запала в чуткую душу мальчика: как сквозь сон, грезилась она ему; слышался милый её голос. Потеряв мать на третьем году, он хотя смутно, но всё-таки помнил её. Замечено, что такие воспоминания могут западать в душу даже с двухлетнего возраста, выступая всю жизнь светлыми точками из-за причудливого мрака смутных детских воспоминаний…» - пишет первый биограф поэта Павел Висковатый.
В начале Х1Х века благочестие было ещё кровно присуще русским людям, и потому девушек, названных в память Богородицы, оставляя только Ей единственной полное имя, в обиходе величали – Марьями. (У Толстого в «Войне и мире» нигде не встретишь «княжна Мария», а только – «княжна Марья».) Это свойственно и Висковатому, хотя своё жизнеописание он составлял уже в конце века:
«Марья Михайловна, родившая ребёнка слабым и болезненным, и взрослою всё ещё глядела хрупким, нервным созданием. Передряги с мужем, конечно, не были такого свойства, чтобы благотворно действовать на её организм. Она стала хворать. В Тарханах долго помнили, как тихая, бледная барыня, сопровождаемая мальчиком-слугою, носившим за нею лекарственные снадобья, переходила от одного крестьянского двора к другому с утешением и помощью, - помнили, как возилась она и с болезненным сыном. И любовь, и горе выплакала она над его головой. Марья Михайловна была одарена душою музыкальною. Посадив ребёнка своего себе на колени, она заигрывалась на фортепиано, и он, прильнув к ней головкой, сидел неподвижно, звуки как бы потрясали его младенческую душу и слёзы катились по его личику. Мать передала ему необычайную нервность свою».
Незадолго до шестнадцатилетия, в «Записке 1830 года, 8 июля», Лермонтов вспомнил свою первую любовь, случившуюся на Кавказских водах, в десять лет, к девочке лет девяти, «названье» которой он забыл и сохранил в памяти один только её «образ». Небольшую свою заметку он сопроводил примечанием:
«Говорят (Байрон), что ранняя страсть означает душу, которая будет любить изящные искусства. Я думаю, что в такой душе много музыки».
Это, без сомнения, о себе.
А в семнадцать лет появилось стихотворение «Ангел», навеянное воспоминанием о песне, что певала ему в младенчестве мать. Это один из высших шедевров его лирики. Стихотворение первоначально называлось «Песнь  ангела». Земная материнская песня словно воспаряет в небеса – и пробуждает в прапамяти небесную песнь ангела.
.
По небу полуночи Ангел летел,
И тихую песню он пел;
И месяц, и звёзды, и тучи толпой
Внимали той песне святой.
.
Он пел о блаженстве безгрешных духов
Под кущами райских садов;
О Боге великом он пел, и хвала
Его непритворна была.
.
Он душу младую в объятиях нёс
Для мира печали и слёз;
И звук его песни в душе молодой
Остался – без слов, но живой.
.
И долго на свете томилась она,
Желанием чудным полна;
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
.

Это, конечно, видение, чудесное видение, открывшееся душе. Святая ангельская песня, услышанная душой молодой, ещё слетающей по небу полуночи на землю, в мир печали и слёз – и песня матери, напетая младенцу, а быть может слышанная им ещё до рождения, в звуках самого родного голоса, словно сливаются в глубине сознания, памяти и воображения в одно чудесное воспоминание - звуков небес. После такого пения, таких звуков душа может лишь томиться на земле, желанием чудным полна, и никакие земные песни уже не в силах заменить услышанного, и оттого они непроходимо скучны.
О ком это стихотворение – о матери? о себе? о человеке вообще?..
Знал ли то юный поэт или писал по наитию, но он в точности указал время суток, когда сам появился на свет, ведь это произошло в ночь со 2 на 3 октября, когда над Москвой сияло небо полуночи…
Разгадка того, о ком это стихотворение, принадлежит небесам, она, словно звук песни в душе, остаётся без слов.
Небесная жизнь претворяется в жизнь земную. Существование на земле – лишь томление души по неземному блаженству. Скучные песни земли не заменят небесную песнь.
Не заменят… но именно земная песня матушки, что напевала она дитяти, вызывает в провидческом предсознании младенца звуки небес, ангельское пение, услышанное некогда душой младой.
.

В Лермонтове, как ни в ком другом из русских поэтов, небо сошлось с землёй.
Можно только догадываться о том, как это произошло, но итог съединения, соития, сплава невозможно не ощутить: обаяние, магнетизм Лермонтова столь велики, что не тают с годами, река времён словно бы в задумчивости обтекает этот могучий, дышащий тайною жизнью утёс. Теперь, по прошествии двух веков, очевидно, что Лермонтов – непреходящая, неизъяснимой притягательности и глубины тайна русской литературы, русской жизни и русской души.
Сверчуткий Розанов проницательно заметил: «Материя Лермонтова была высшая, не наша, не земная. Зачатие его было какое-то другое, “не земное”, и, пиша Тамару и Демона, он точно написал нам “грех своей матери”. Вот в чём дело и суть».
Заметим, однако, в скобках: всюду этот несносный интуитивист, Василий Васильевич, лезет со своей ветхозаветной плотскостью.
Пиша о Лермонтове, что за нелепое зачатие приписывает он ему! До какого ещё «греха матери» дописывается?! Тамара, между прочим, погибает после поцелуя Демона. А уж за матушку свою, Марию Михайловну, поэт вполне мог бы вызвать философа, и, хотя вряд ли выстрелил бы в него, но уж подержать на мушке кухенрейтера – подержал бы, дабы отучить от граничащих с оскорблением символов.
Из «Песни ангела» вполне очевидно только одно.
Небо смыкается с землёй в единое целое – вот что по-настоящему живёт в душе человека. Вот оно – содержание Лермонтова, сущность его материи. Не одна лишь человечность, что у других поэтов, - Богочеловечность.
Так, в первом же воспоминании Лермонтова о своей жизни и его поэтическом осмыслении небо сходится с землёй, и душа поэта оказывается на томительном перепутье, исхода из которого в земном существовании нет и не может быть.
.

Вполне по-земному говорит о возникновении этого стихотворения Павел Висковатый, но и в его толковании звучит нечто необъяснимое:
«Чем сильнее удручал поэта разлад жизни, который рано стал им ощущаться вследствие враждебных отношений между отцом и бабушкою, тем более манили его светлые сумерки первого детства, время раннего развития его любящей и верующей души. Он уходил в иной надземный мир, прислушиваясь к звукам,
.
Которых многие слышат,
Один понимает…
.

И вот поэт в пылкой своей фантазии представляет себе, какою вышла душа его из горних сфер чистого небесного эфира. Ему всегда были милы и небо, и тучи, и звёзды, - и кажется ему, что, извлечённая из “райских садов”, она заключена в бренное тело для жизни на земле, где и томится смутными воспоминаниями о родине. В одну из минут глубочайшей грусти Лермонтов ещё в 1831 г. пишет стихотворение “Песнь ангела”. Для биографии оно особенно интересно в первоначальном виде:

.
…Он [ангел] душу младую в объятиях нёс
Для мiра печали и слёз,
И звук его песни в душе молодой
Остался без слов, но живой.
Душа поселилась в твореньи земном,
Но чужд ей был мiр. Об одном
Она всё мечтала, о звуках святых,
Не помня значения их.
С тех пор непонятным желаньем полна,
Страдала, томилась она.
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.

.
Нам сдаётся, что это стихотворение хранит в себе основную характеристику музы поэта. Здесь он является самим собою и даёт нам возможность заглянуть в святая святых души своей. Здесь нет и тени того насилования чувств, которое мы порой можем заметить в его произведениях и которым он замаскировывает настоящее своё ”я”. Тут нет ни вопля отчаяния, ни гордого сатанинского протеста, ни презрения, ни бешеного чувства ненависти или холодности к людям, которыми он прикрывает глубоко любящее сердце своё. В этом юношеском стихотворении Лермонтов более, нежели где либо, является чистым романтиком. Неясное стремление романтиков в туманное “там” или “туда” у Лермонтова имеет более реальный характер, связуясь с памятью о матери и ясно определяя положение его в “земной юдоли”, т.е. между людьми, их интересами и стремлениями. Он чувствует себя чуждым среди них.
Его в высшей степени чуткая и любящая душа не встречает отзыва. Он поэтому скрывает от всех настоящие движения её и старается выставить холодность и безучастность изгнанника рая…»
.

Оптинский старец Варсонофий как-то в беседе с духовными чадами своими припомнил строки из стихотворения Н.Языкова «Пловец»:
.
Там за далью непогоды
Есть блаженная страна… -

.
и развил вскоре свою мысль:
«По этой-то блаженной стране и тоскует теперь человеческая душа на земле. Есть предание, что раньше, чем человеку родиться в мiр, душа его видит те небесные красоты и, вселившись в тело земного человека, продолжает тосковать по этим красотам. Так Лермонтов объяснил присущую многим людям непонятную тоску. Он говорит, что за красотой земной снился душе лучший, прекраснейший мiр иной. И эта тоска “по Бозе” – удел большинства людей».
В другой своей беседе отец Варсонофий вспоминал:
«Когда я жил ещё в мiру, то был однажды в одном аристократическом доме. Гостей было много. Разговоры шли скучнейшие: передавали новости, говорили о театре и т.п. Людей с низменной душой этот разговор удовлетворял, но многие скучали и позёвывали. Один из гостей обратился к дочери хозяина дома с просьбой сыграть что-нибудь. Другие гости так же поддержали его. Та согласилась, подошла к дивному концертному роялю и стала играть и петь:
.
По небу полуночи Ангел летел…
.
Пела девушка, и окружающая обстановка так подходила к этой песне. Всё это происходило на большой стеклянной террасе; была ночь, из окон был виден старинный дворянский сад, освещённый серебряным светом луны…
Я взглянул на лица слушателей и прочёл на них сосредоточенное внимание и даже умиление, а один из гостей, закрыв лицо руками, плакал как ребёнок, а я никогда не видел его плачущим.
Но отчего же так тронуло всех пение это? Думаю, что произошло это оттого, что пение оторвало людей от низменных житейских интересов и устремило мысль к Богу, Источнику всех благ.
Песнь эту написал Лермонтов, человек грешный, да и исполняла её не святая, но слова этого прекрасного стихотворения произвели сильное впечатление…»
Далее старец говорит о церковных песнопениях, что они тем более наполняют  блаженством душу, погрязшую в житейском море, и напоминает слушателям своим, что в Священном Писании жизнь во Христе называется пением: Крепость моя и пение мое Господь, и бысть ми во спасение…
Одно исходит, само собой, из его рассказа: и здесь песнь земная – слилась с песнью небесной…
.

…Однако поют ли ангелы небесные? Они бесплотные существа и петь не могут, - говорят одни священники.
Впрочем, другие свидетельствуют об ином. Так, архимандрит Тихон (Шевкунов),  вспоминая старца Иоанна (Крестьянкина) из Псково-Печерского монастыря, пишет:
«А что касается тюремной истории отца Иоанна, то меня всегда поражало, как он отзывался о времени, проведённом в лагерях. Батюшка говорил, что это были самые счатливые годы его жизни.
- Потому что Бог был рядом! – с восторгом объяснял батюшка. Хотя, без сомнения, отдавал себе отчёт, что до конца мы понять его не сможем.
- Почему-то не помню ничего плохого, - говорил он о лагере. - Только помню: небо отверсто и ангелы поют в небесах! Сейчас такой молитвы у меня нет…»
Иная реальность…
Она ощутима, слышима немногими и в редкие мгновения жизни…
.

Лермонтов, видно, ценил это стихотворение, коль скоро его единственное из юношеских напечатал под своим именем в 1840 году. Однако в свой первый и последний прижизненный сборник «Ангела» не включил. И.Андронников предполагает, что не напечатал, вероятнее всего, из-за отрицательного отзыва В.Белинского. – Не думаю. Что поэту мнение критика! Поэт лучше любого критика, да и лучше всех на Земле чует глубины своего стихотворения и знает его истинную цену.
.

«Я очень люблю отыскивать у наших светских поэтов православные христианские мотивы… - писал Константин Леонтьев в «Письмах с Афона». – У Кольцова, у Пушкина их много. Но у Лермонтова больше всех. «По небу полуночи Ангел летел» прекрасно, но христиански не совсем правильно. В нём есть нечто еретическое; это идея о душе, приносимой извне на эту землю «печали и слёз». Это теория Платона, а не христианское понятие о появлении души земного человека впервые именно на этой земле».
Да, догматически Леонтьев прав: ересь предсуществования душ осуждена на вселенском соборе ещё в У1 веке. Но ведь полёт ангела – это больше видение в душе поэта, вспоминающего мать, нежели отражение действительно происшедшего или происходящего. Видение сопровождается пением, которое он въяве слышит. Душа матери кажется сыну исполненной небесной чистоты под впечатлением ангельского пения – и оно остаётся на всю жизнь Божественным камертоном. Но и само это чудесное видение, по сути, является отражением запечатлённой в чистой душе младенца земной песни его матери. Впечатление настолько сильное - и видение настолько одушевлённое, живое, что юный поэт забывает о том, что это Бог вдохнул в человека душу. В памяти только звуки небес – они и порождают образ ангела, несущего в объятиях на землю душу младую. Собственно, ангел, посланец Бога, тут для поэта неотделим от самого Вседержителя, сливается с Ним. Иначе, высшая материя Лермонтова здесь творит свои догматы, исходя из собственного тонкого чувствования той истины, что даровал ему Бог.
.

Совершенно точно определяет это удивительное качество поэта замечательный исследователь Пётр Перцов. В своих «Литературных афоризмах» он пишет:
«Лермонтов тем, главным образом, отличается от Пушкина, что у него человеческое начало автономно и стоит равноправно с Божественным. Он говорит с Богом, как равный с равным, - и так никто не умел говорить (“Благодарность” и друг.). Именно это и тянет к нему: человек узнаёт через него свою божественность».
Собственно, Перцов здесь ясно толкует расплывчатые мистические образы Розанова о лермонтовской материи, «высшей, не нашей, не земной».
Ещё в высказываниях о Гоголе Перцов писал, что тот всю жизнь искал и ждал Лермонтова и, не видя его, стоявшего рядом, хватался за Языкова, и, в своей жажде религиозной поэзии, не замечал лермонтовских «Молитв», удовлетворяясь языковским «Землетрясением». Вывод Перцова: «Насколько Гоголь ветхозаветен – настолько новозаветен Лермонтов. Это полярность Микель-Анждело и Рафаэля». В главе, посвящённой Лермонтову, он развивает свою мысль в следующих афоризмах:
«У Гоголя – ещё природный человек, - в вечном смятении перед Богом, как ветхозаветный иудей. Только у Лермонтова он – сын Божий, и не боится Отца, потому что “совершенная любовь исключает страх”.
………………….
Настоящая гармония Божественного и человеческого – момент совершенства – только у Лермонтова, а не у Пушкина, у которого она покупается ценою односторонности – преобладания Божественного. В мире Пушкина человеку душно.
…………………….
“Мятежный Лермонтов”… На самом деле именно у него и нет и не может быть бунта, потому что бунт только там, где рабство, а у Лермонтова отношение к Богу – отношение сына к Отцу, а не раба или слуги – к Господину (Пушкин, Гоголь). Даже в минуты непокорности и упрёков оно остаётся сыновним, новозаветным. Сын может возмущаться властью Отца, Его несправедливостью (на его взгляд), но это не бунт: тут нет чувства разнородности и несоизмеримости».
.
Вспоминая будущее…

Сам Лермонтов свою материю – а попросту говоря, душу - тщательно прятал от людей.
Будучи всё время на глазах: дома ли у бабушки, в пансионе, в университете, в юнкерской школе, в свете или же среди однополчан на Кавказе, он непременно набрасывал на себя ту или иную маску – шалуна, гуляки, доброго малого, Маёшки… кого угодно, только бы ничем не обнаружить ту напряжённую потаённую внутреннюю жизнь, что горела в нём всё сильнее и сильнее. Там, внутри то зияли огнями бездны, то бушевало море, то лава огня пожигала всё на свете, а если вдруг устанавливалось затишье, то неслыханной, неземной благости и чистоты и красоты.
Что говорить!.. к двадцати шести годам написал четыре полновесных тома, достиг всех возможных высот в поэзии, в прозе и в драматургии – а кто его пишущим видел?! Будто бы между делом, меж ученьем и службой, разгулом и бешеным весельем – да всё прикрываясь от многочисленных друзей-товарищей смехом, шутками, барковщиной, а потом и от света – шалостями, салонными остротами, танцами, лишь бы не показать себя истинного, укрыть до времени ото всех своё святое.
Только глаза выдавали его…
«В детстве наружность его невольно обращала на себя внимание: приземистый, маленький ростом, с большой головой и бледным лицом, он обладал большими карими глазами, сила обаяния которых до сих пор остаётся для меня загадкой. Глаза эти, с умными, чёрными ресницами, делавшими их ещё глубже, производили чарующее впечатление на того, кто бывал симпатичен Лермонтову. Во время вспышек гнева они бывали ужасны. Я никогда не в состоянии был бы написать портрета Лермонтова при виде неправильностей в очертании его лица, а, по моему мнению, один только К.П.Брюллов совладал бы с такой задачей, так как он писал не портреты, а взгляды (по его выражению, вставить огонь глаз)», - вспоминал художник Моисей Меликов, который был четырьмя годами младше Лермонтова и учился с ним в Благородном пансионе.
Но Брюллов портрета Лермонтова не писал, да и не известно ещё, совладал бы и он с этой задачей.
Кто-то из приятелей поэта заметил, что ни один из его портретов не передаёт подлинного облика, всюду он не похож на себя. – И тут Лермонтов ускользнул от современников. Будто бы сокрылся в себе, не дал себя разглядеть. Как душу его не понимали – так даже и лица толком не увидели. Но глаза!..
Ещё несколько свидетельств.
«Обыкновенное выражение глаз в покое несколько томное; но как скоро он воодушевлялся какими-нибудь проказами или школьничеством, глаза эти начинали бегать с такой быстротой, что одни белки оставались на месте… Ничего подобного я у других людей не видал. Свои глаза устанут гоняться за его взглядом, который ни на секунду не останавливался ни на одном предмете».
«…с чёрными как уголь глазами, взгляд которых, как он сам выразился о Печорине, был иногда тяжёл».
«…глаза небольшие, калмыцкие, но живые, с огнём, выразительные».
«…его небольшие чёрные глаза сверкали мрачным огнём, взгляд был таким же недобрым, как и улыбка».
«Но зато глаза!.. я таких глаз никогда после не видал. То были скорее длинные щели, а не глаза, и щели, полные злости и ума».
«…довольно красивые, живые, чёрные, как смоль, глаза».
«…большие, полные мысли глаза, казалось, вовсе не участвовали в насмешливой улыбке…»
«Замечательно, как глаза и их выражение могут изобличать гениальные способности в человеке. Я, например, испытал на себе это влияние при следующем случае. Войдя в многолюдную гостиную дома, принимавшего всегда только одно самое высшее общество, я с некоторым удивлением заметил среди гостей какого-то небольшого роста пехотного армейского офицера, в весьма нещегольской армейской форме, с красным воротником без всякого шитья. Моё любопытство не распространилось далее этого минутного впечатления: до такой степени я был уверен, что этот бедненький армейский офицер, попавший, вероятно, случайно в чуждое ему общество, должен обязательно быть человеком весьма мало интересным. Я уже было совсем забыл о существовании этого маленького офицера, когда случилось так, что он подошёл к кружку тех дам, с которыми я разговаривал. Тогда я пристально посмотрел на него и так был поражён ясным и умным его взглядом, что с большим любопытством спросил об имени незнакомца. Оказалось, что этот скромный армейский офицер был не кто иной, как поэт Лермонтов».
«Взгляд у него был необыкновенный, а глаза чёрные. Верите ли, если начнёт кого, хоть на пари, взглядом преследовать, - загоняет, места себе человек не найдёт».
.

Разумеется, эти и другие вспышки воспоминаний отнюдь не составляют полного и верного представления о глазах Лермонтова, его взгляде, его облике. Сколько людей – столько и впечатлений; сколько состояний, в которых бывал поэт, - столько и их отражений в памяти тех, кто его видел (да ещё и не известно, верно ли понял). Ясно одно, он менялся в своих чувствах, настроениях и мыслях чрезвычайно живо и с присущей ему во всём силой и выразительностью.
«Подходя уже к дверям квартиры Синицына, я почти столкнулся с быстро сбегавшим с лестницы и жестоко гремевшим шпорами и саблею по каменным ступеням молоденьким гвардейским гусарским офицером в треугольной, надетой с поля, шляпе, белый перистый султан которой развевался от сквозного ветра. Офицер этот имел очень весёлый, смеющийся вид человека, который сию минуту видел, слышал или сделал что-то пресмешное. Он слегка задел меня или, скорее, мою камлотовую шинель на байке (какие тогда были в общем употреблении) длинным капюшоном своей распахнутой и почти распущенной серой офицерской шинели с красным воротником и, засмеявшись звонко на всю лестницу (своды которой усиливали звуки), сказал, вскинув на меня свои довольно красивые, живые, чёрные, как смоль, глаза, принадлежавшие, однако, лицу бледному, несколько скуластому, как у татар, с крохотными тоненькими усиками и с коротким носом, чуть-чуть приподнятым, именно таким, какой французы называют nez a la cousin: «Извините мою гусарскую шинель, что она лезет без спроса целоваться с вашим гражданским хитоном», - и продолжал быстро спускаться с лестницы, всё по-прежнему гремя ножнами сабли, не пристёгнутой на крючок, как делали тогда все светски благовоспитанные кавалеристы, носившие своё шумливое оружие с большою аккуратностью и осторожностью, не позволяя ему ни стучать, ни греметь. Это было не в тоне. Развесёлый этот офицерик не произвёл на меня никакого особенного впечатления, кроме только того, что взгляд его мне показался каким-то тяжёлым, сосредоточенным; да ещё, враг всяких фамильярностей, я внутренне нашёл странною фамильярность его со мною, которого он в первый раз в жизни видел, как и я его», - вспоминал писатель Виктор Бурнашёв.
Ах, ах!.. его, видите ли, покоробило от странной фамильярности офицерика. А мы, сударь, находим странною вашу чопорность, откуда она в ещё молодом человеке? И как же было не оценить эту изящную мимолётную шутку о гусарской шинели, что лезет целоваться с гражданским хитоном! (Хотя и благодарны вам за выхваченный из тьмы прошлого яркий миг лермонтовской жизни, такой живой и непосредственный.)
Лермонтов, несомненно, был человеком крайностей, его бросало от одного настроения в другое со всей страстью молодости, силой ощущений и дум, - и его безудержное школьничество, отмечаемое всеми, может быть, только одно и развлекало в тоске от «скучных песен земли», давало передышку, отдых от страшной напряжённости и сосредоточенности мысли на себе, на своём я, страшной силе личного чувства, - именно эти качества Владимир Соловьёв назвал одной из главных особенностей его гения.
«Он был шалун в полном ребяческом смысле слова, и день его разделялся на две половины между серьёзными занятиями и чтениями и такими шалостями, какие могут прийти в голову разве только пятнадцатилетнему школьному мальчику; например, когда к обеду подавали блюдо, которое он любил, то он с громким криком и смехом бросался на блюдо, вонзал свою вилку в лучшие куски, опустошал всё кушанье и часто оставлял всех нас без обеда. Раз какой-то проезжий стихотворец пришёл к нему с толстой тетрадью своих произведений и начал их читать; но в разговоре, между прочим, сказал, что он едет из России и везёт с собой бочонок свежепросольных огурцов, большой редкости на Кавказе; тогда Лермонтов предложил ему прийти на его квартиру, чтобы внимательнее выслушать его прекрасную поэзию, и на другой день, придя к нему, намекнул на огурцы, которые благодушный хозяин и поспешил подать. Затем началось чтение, и покуда автор всё более и более углублялся в свою поэзию, его слушатель Лермонтов скушал половину огурчиков, другую половину набил себе в карманы и, окончив свой подвиг, бежал без прощанья от неумолимого чтеца-стихотворца». (Воспоминание А.И.Васильчикова)
Впрочем, в последнем забавном случае сквозь шалость проглядывает не только отменный аппетит, но и вполне здоровое отношение к виршеплётству, о коем и говорить-то ничего не надо: выходка Лермонтова, по сути, и есть метафорический ответ.
.

Ключевое слово к «Ангелу» Лермонтов дал в своём названии стихотворения – «Песнь ангела».
Тихая песня, что поёт ангел, несущий в объятиях душу младую, на самом деле песнь. Благоговейное, возвышенное славословие о Боге, о блаженстве рая. Песнь – святая песня, выше не бывает.  Самый звук её – свят. И он остаётся жив во всё время, пока душа томится на земле.
Философ Владимир Соловьёв на закате своей жизни, в 1899 году, вдруг принявшийся с редкой беспощадностью обличать и судить Лермонтова, всё же не мог не отметить другую особенность поэта – «способность переступать в чувстве и созерцании через границы обычного порядка явлений и схватывать запредельную сторону жизни».
Однако, наверное, никому и никогда не разгадать эту тайну: откуда появились в поэте «второе зрение» и способность к пророчеству. – Тут вновь вспоминаются на вид нелепые, но удивительно верные по сути слова Василия Розанова о неземной материи Лермонтова.
Способность услышать святые звуки небес и сохранить на всю жизнь – и есть главное свойство материи Лермонтова. По сути, это изначальное постижение истины во всей её полноте. Высшее свойство человека. Вот почему «материя Лермонтова», по Розанову, не наша, не земная. Младенец улавливает в звуках небес высшую гармонию мира. Он ещё не различает и не запоминает слов – он слышит и впитывает их музыку, звук песни, который раскрывает ему её суть.
Не этот ли Божественный звук порождает в воображении семнадцатилетнего юноши-поэта видение слетающего с небес ангела, который несёт в объятиях на землю душу младую?
Мы, конечно, не знаем, записывает ли поэт в «Ангеле» открывшееся ему «чистое» видение либо это плод его воображения. Ясно одно – в этом стихотворении вполне проявляется естество, природа его творческого дара, суть которого высокое гармоническое слияние запредельности со словом, музыкой, изображением. Слово напевно, пронизано музыкой; в отчётливых образах соседствует земное и небесное; невидимое, неземное рисуется действительным событием. Сверхчуткая душа поэта не только слышит музыку сфер – звук небес, но и ощущает, как Творец дарует Земле новую человеческую душу в тёплом облаке высшей гармонии, ещё не осознаваемой, врождённой – вдунутой Им Самим. Пусть это и передано Лермонтовым, по Леонтьеву, еретически, - но, может быть, это низлетание души на Землю в объятиях поющего ангела, эта растянутость во времени и необходимы Лермонтову, чтобы зримо и образно воплотить в слове небесное происхождение души, её изначальную Божественность.
.

Д.Мережковский в своей работе о Лермонтове «Поэт сверхчеловечества», сопоставляя короткую дневниковую запись «Когда я был трёх лет…» со стихотворением «Ангел», напрямую утверждает: «Песня матери – песня ангела» и больше того: «Вся поэзия Лермонтова – воспоминание об этой песне, услышанной в прошлой вечности». Иначе говоря, в до-жизни на Земле, в вечности, где пребывает Господь.
«Постоянно и упорно, безотвязно, почти до скуки, повторяются одни и те же образы в одних и тех же сочетаниях слов, как будто хочет он припомнить что-то и не может, и опять припоминает всё яснее и яснее, пока не вспомнит окончательно, неотразимо, “незабвенно”. Ничего не творит, не сочиняет нового, будущего, а только повторяет, вспоминает прошлое, вечное. Другие художники, глядя на своё создание, чувствуют: это прекрасно, потому что этого ещё никогда не было. – Лермонтов чувствует: это прекрасно, потому что это всегда было.
Весь жизненный опыт ничтожен перед опытом вечности…»
Для Мережковского пророческий дар Лермонтова не существует как таковой – это просто знание:
«Знает всё, что будет во времени, потому что знает всё, что было в вечности…
Как другие вспоминают прошлое, так он предчувствует или, вернее, тоже вспоминает будущее – словно снимает с него покровы, один за другим, - и оно просвечивает сквозь них как пламя сквозь ткань. Кажется, во всемирной поэзии нечто единственное – это воспоминание будущего».
Этот интуитивный образ, как ни странно, кажется точным. Только Богу открыто всё – прошлое, будущее, потому что для Бога времени нет, Он вечен. Однако несомненно, что Лермонтов обладал Божественным качеством – чувством вечного, и потому будущее, как и прошлое, просвечивает его духовному зрению, как пламя сквозь покровы временной ткани.
П.Перцов объясняет это свойство поэта следующим образом:
«Для Лермонтова “земля”, вообще земной отрывок всего человеческого существования – только что-то промежуточное. Мощь личного начала (величайшая в русской литературе) сообщала ему ощущение всей жизни личности: и до, и во время, и после “земли”. “Веков бесплодных ряд унылый” - память прошлого, - и рядом: “давно пора мне мир увидеть новый” (удивительная уверенность в этом мире). Он знал всю ленту человеческой жизни, - и понятно, что тот её отрезок, который сейчас, здесь происходит с нами, мало интересовал его».
.

Глава вторая. РОДОСЛОВНАЯ
.
«Необыкновенный человек»
.
Откуда эта «автономность» и этот разговор с Богом, как равного с равным? Проще всего объявить такое творческое поведение дерзостью и записать Лермонтова в богоборцы. А не сама ли судьба дала ему в единственные собеседники Бога и предуготовила говорить с Ним наравне?..
Судьба определила Лермонтову быть – поэтом.
Известно, от избытка сердца уста глаголют.
Что такое поэт?
Это песня, которая из него рвётся наружу… это когда душа всклень…
Песня как воздух, что переполняет лёгкие, как кровь, что бьётся в жилах, как радость и беда, которые ни за что не удержать в себе. Песня это душа, отверстая миру, людям, небу, звёздам.
Поэт поёт, как дышит; всё на свете его пронзает и ранит: и счастье, и горе – и песня вырывается и льётся из него, как кровь.
Последнее сравнение может показаться чрезмерным, но тут припоминаются слова В.В.Розанова, сказанные по поводу «несносного» характера Лермонтова: поэт есть роза и несёт около себя неизбежные шипы, «…и мы настаиваем, что острейшие из этих шипов вонзены в собственное его существо».
Да и на невольный вопрос, откуда берутся поэты средь в общем-то прозаической жизни?.. что это за такое явление?.. – нечего ответить, кроме как тайна сия велика есть.
Розанов в статье «Вечно печальная дуэль» (1898), впрочем, попытался дать свой ответ:
«Поэт и всякий вообще духовный гений – есть дар великих, часто вековых, зиждительных усилий в таинственном росте поколений; его краткая жизнь, зримо огорчающая и часто незримо горькая, есть всё-таки редкое и трудно созидающееся в истории миро, которое окружающая современность не должна расплескивать до времени».
Философ не раз и не два, а постоянно возвращался к мыслям о Лермонтове. Через три года, в 1901-м, он пишет статью к 60-летию кончины поэта, погибшего в 26 лет, обращаясь напрямую к читателю:
«Не правда ли, таким юным заслужить воспоминание о себе через 60 лет – значит вырасти уже к этому возрасту в такую серьёзную величину, как в равный возраст не достигал у нас ни один человек на умственном или политическом поприще. “Необыкновенный человек”, - скажет всякий. “Да, необыкновенный и странный человек”, - это, кажется, можно произнести о нём, как общий итог сведений и размышлений».
С тех пор минуло ещё более века, а интерес к Лермонтову, к его творчеству и личности отнюдь не пропал и не угас. Стало быть, что-то такое он затронул и успел выразить в своей короткой жизни, без чего не обойтись. Ни в русской литературе, ни в духовном развитии народа.
«Им бесконечно интересовались при жизни и сейчас же после смерти, - замечает Розанов. – О жизни, скудной фактами, в сущности – прозаической, похожей на жизнь множества офицеров его времени, были собраны и записаны мельчайшие штрихи. И как он “вошёл в комнату”, какую сказал остроту, как шалил, какие у него бывали глаза - о всём спрашивают, всё ищут, всё записывают, а читатели не устают об этом читать. Странное явление. Точно производят обыск в комнате, где что-то необыкновенное случилось. И отходят со словами: “Искали, всё перерыли, но ничего не нашли”. Есть у нас ещё писатель, о котором «всё перерыли, и ничего не нашли», - это Гоголь… О Гоголе записал сейчас же после его смерти С.Т.Аксаков: “Его знали мы 17 лет, со всеми в доме он был на ты – но знаем ли мы сколько-нибудь его? Нисколько”. Без перемен эти слова можно отнести к Лермонтову. Именно как бы вошли в комнату, где совершилось что-то необыкновенное; осмотрели в ней мебель, заглянули за обивку, пощупали обои, всё с ожиданием: вот-вот надавится пружина и откроется таинственный ящик, с таинственными секретными документами, из которых поймём наконец всё; но никакой пружины нет или не находится, всё обыкновенно; а между тем необыкновенное в этой комнате для всех ОЩУТИМО.
Мы, может быть, прибавим верный штрих к психологии биографических поисков как относительно Лермонтова, так и Гоголя, сказав, что все кружатся здесь и неутомимо кружатся вокруг явно чудесного, вокруг какого-то маленького волшебства, загадки. Мотив биографии и истории как науки – разгадка загадок. Посему историки и биографы жадно бегут к точке, где всеобщий голос и всеобщий инстинкт указывают присутствие необыкновенного. Такими необыкновенными точками в истории русского развития являются Лермонтов и Гоголь, великий поэт и великий прозаик, великий лирик и великий сатирик, и являются не только величием своего обаятельного творчества, но и лично, биографически, сами. “Он жил меж нами, и мы его не знали; его творения в наших руках – но сколько в них непонятного для нас!”».
.

У Красных ворот…
.
1814 год… Москва ещё не отстроилась после своего знаменитого пожара, которым она встретила захватчика Наполеона, с его ордой в «двунадесять народов». Столица в лесах новостроек, бойко и радостно стучат топоры – в народе одушевление, приподнятое настроение Победы: одолели супостата, изгнали с родной земли, взяли Париж… В ту пору стоял неподалёку от Садового кольца, у Красных ворот небольшой каменный дом, один из уцелевших в страшном пожарище. Осенью в нём поселилась молодая семья, приехавшая из Пензенской губернии. А в ночь со 2 на 3 октября  на свет Божий тут появился мальчик. Через несколько дней его, как положено, крестили в соседнем храме Трёх Святителей, и в метрической книге церкви осталась запись:
«В доме Господина покойного Генерала Майора Фёдора Николаевича Толя у живущего капитана Юрия Петровича Лермантова родился сын Михаил, молитствовал протоиерей Николай Петров, с дьячком Яковом Фёдоровым, крещён того же октября 11 дня, восприемником был господин коллежский асессор Фома Васильев Хотяинцев, восприемницею госпожа гвардии порутчица Елисавета Алексеевна Арсеньева, оное крещение исправляли протоиерей Николай Петров, дьякон Пётр Фёдоров, дьячок Яков Фёдоров, пономарь Алексей Никифоров».
Вдовствующая «порутчица Елисавета Алексеевна Арсеньева», урождённая Столыпина, - она и привезла молодожёнов в Москву, - приходилась бабушкой новорождённому младенцу. Бабушка не только стала крестной матерью внуку, но и настояла на том, чтобы мальчику дали имя Михаил.
Елизавете Алексеевне было тогда сорок лет. Писанный с неё в те времена портрет передаёт облик властной, решительной и величавой русской барыни, с приятными чертами лица и ясными, строгими глазами. «Важная осанка, спокойная, умная, неторопливая речь подчиняли ей общество и лиц, которым приходилось с ней сталкиваться. Она держалась прямо и ходила, слегка опираясь на трость, говорила всем “ты” и никогда никому не стеснялась высказать то, что считала справедливым, - пишет П.Висковатый. – Прямой, решительный характер её в более молодые годы носил на себе печать повелительности и, может быть, отчасти деспотизма… С годами, под бременем утрат и испытаний, эти черты сгладились, - мягкость и теплота чувств осилили их». Впрочем, видать попа и в рогоже: недаром, через годы, товарищи Лермонтова по юнкерской школе в шутку прозвали его бабушку, часто навещавшую внука, Марфой Посадницей.
Отцом Елизаветы Алексеевны был богатый помещик Алексей Емельянович Столыпин, глава большого и крепкого семейства, человек сильного характера и широкой натуры. В молодые годы собутыльник графа Алексея Орлова, охотник до кулачных боёв и всех других барских потех времён Екатерины, - что, однако, не мешало ему разворотливо и рачительно вести хозяйство и богатеть. Любимым же развлечением его был домашний театр в симбирской вотчине, в котором играли крепостные актёры, да и домочадцы с гостями порой выходили на сцену. Хлебосольный барин возил за собой театр даже в Москву… Все дети этого губернского патриарха, - а их было ни много ни мало одиннадцать, - унаследовали от родителя недюжинный норов, деловую хватку и даровитость. Алексей Емельянович ещё застал рождение своего славного правнука, но вскоре, в 1817 году, скончался.
.
Трагедия в новогоднюю ночь
.
О деде Лермонтова, Михаиле Васильевиче Арсеньеве, в память которого поэт получил имя, известно совсем немного, разве что его загадочная смерть вызвала толки…
Всё дело, пожалуй, в единственно верном свидетеле его жизни – супруге Елизавете Алексеевне: бабка Лермонтова, по естеству прямая и честная, тут зачем-то всегда напускала туману. Да так сильно, что сбила с толку даже добросовестного Павла Висковатого. Как-то биограф записал со слов  её светской приятельницы, «госпожи Гельмерсен», такой рассказ: «Однажды в обществе, в квартире Гельмерсена, заговорили о редких случаях счастливого супружества. “Я могу говорить о счастьи, - заметила бабушка Лермонтова. - Я была немолода, некрасива, когда вышла замуж, а муж меня баловал… Я до конца была счастлива”». Елизавета Алексеевна, по-видимому, столь охотно и упорно  повторяла в свете эти слова, что П.Висковатый поверил им. И написал в своей биографии, что дочери Столыпина, девицы крепкого сложения, рослые и решительные (о красоте, заметим, ни слова), повыходили замуж уже далеко не молодыми, а бабка поэта сочеталась браком с Михаилом Васильевичем Арсеньевым, который был-де моложе её лет на восемь. Но всё на самом деле было не так: и внешне невеста была не «бой-баба», а вполне приятная девица, и в возрасте была отнюдь не «почтенном», а двадцати одного года, и жених не моложе её был, а старше на пять лет. Самое же главное – супружество, увы, не было счастливым.
Арсеньев, елецкий помещик, капитан лейб-гвардейского Преображенского полка, женившись, переехал с семьёй в имение Тарханы, купленное на приданое жены. Уже через год, после рождения единственной дочери, Марии Михайловны, он охладел к своей супруге. Увлёкся молодой соседкой по имению, княжной (или княгиней) М.Мансыревой, проживающей в десяти верстах от Тархан. Вскоре между мужем и женой наступил полный разрыв. А там произошла и трагедия…
1 января 1810 года Арсеньевы устроили для гостей новогодний вечер с маскарадом, танцами и представлением «Гамлета». Михаил Васильевич же всё дожидался своей возлюбленной, выбегал из дому, вслушивался в тишину, не звенят ли заветные бубенцы. Он не знал, что ревнивая супруга выслала навстречу сопернице своих людей с грозным письмом – не сметь ступать к ним на порог. И та повернула вспять на полдороге… В пятом акте спектакля Арсеньев вышел на сцену в роли могильщика, а потом в гардеробной слуги передали ему записку от Мансыревой. Старуха Александра Сумина, бывшая когда-то дворовой девушкой Елизаветы Алексеевны, через много лет простодушно поведала Висковатому: «Барин с барыней побранились. Гости в доме, а барин всё на крыльцо выбегали. Барыня серчала. А тут барин пошли с заступом к гостям и очень жалостно говорили, а потом ушли к шкафчику, да там выпили, а там нашли их в уборной помершими. Барыня оченно убивались…» - Так и погиб Арсеньев –  после своего актёрского монолога, не сняв костюма могильщика: опрокинул в сердцах склянку с ядом, а в руке судорожно зажатая записка, только что полученная от любимой.
Впрочем, есть и другая версия этого происшествия, записанная П.К.Шугаевым. Согласно ей, охладев к своей не особенно красивой, рослой и суровой жене, которая к тому же была и старше его лет на восемь, Михаил Васильевич Арсеньев, «среднего роста, красавец, статный собой, крепкого сложения», сошёлся с госпожой Мансыревой и страстно в неё влюбился, «так как она была, несмотря на свой маленький рост, очень красива, жива, миниатюрна и изящна». Для пущей убедительности Шугаев добавляет: «Это была резкая брюнетка, с чёрными как уголь глазками, которые точно искрились…» Супруг же миниатюрной соседки пребывал в то время за границей, в действующей армии… На новогодний праздник Арсеньевы устроили маскарад и ёлку для дочери. Михаил Васильевич посылал дворовых людей за десять вёрст к Мансыревой с приглашениями, но всё напрасно: дама не являлась. Тогда за ней отправился первый камердинер барина, к тому же поверенный в его сердечных делах. По возвращении он шепнул хозяину, что в дом вернулся муж, огни в окнах погашены и ждать нечего.
«Ёлка и маскарад были в этот момент в полном разгаре, и Михаил Васильевич был уже в костюме и маске; он сел в кресло и посадил с собой рядом по одну сторону жену свою Елизавету Алексеевну, а по другую несовершеннолетнюю дочь Машеньку и начал им говорить как бы притчами: “Ну, любезная моя Лизанька, ты у меня будешь вдовушкой, а ты, Машенька, будешь сироткой”. Они хотя и выслушали эти слова среди маскарадного шума, однако серьёзного значения им не придали или почти не обратили на них внимания, приняв их скорее за шутку, нежели за что-нибудь серьёзное. Но предсказание вскоре не замедлило исполниться. После произнесения этих слов Михаил Васильевич вышел из залы в соседнюю комнату, достал из шкафа пузырёк с каким-то зелием и выпил его залпом, после чего тотчас же упал на пол без чувств. И из рта у него появилась обильная пена. Произошёл между всеми страшный переполох, и гости поспешили сию же минуту разъехаться по домам. С Елизаветой Алексеевной сделалось дурно; пришедши в себя, она тотчас же отправилась с дочерью в зимней карете в Пензу, приказав похоронить мужа, произнеся при этом: ”Собаке собачья смерть”. Пробыла она в Пензе шесть недель, не делая никаких поминовений…»
Что в этих воспоминаниях правда, а что слухи и домыслы, теперь не понять; да и воспоминания эти записывались спустя десятилетия. Ясно одно: Михаил Васильевич действительно отравился. Было ему сорок два года…
Безответная любовь ли заставила Елизавету Алексеевну сочинить свой неуклюжий миф да заодно и наговорить на себя или родовая гордость дала себя знать: как это она, Столыпина, может быть несчастлива?!.. Одно очевидно: её личная трагедия была сильной, неизбывной… Сначала потеряла мужа, а затем, через семь лет умерла страстно обожаемая дочь. Всё своё огромное, нерастраченное чувство Елизавета Алексеевна перенесла на внука. «Он один свет очей моих, всё моё блаженство в нём», - писала она в 1836 году приятельнице. И ещё: «…Нрав его и свойства совершенно Михайла Васильевича».
Верно ли оно, это последнее утверждение? Что схожего в нравах деда и внука – доброта? влюбчивость? что-то другое?.. Всё это так и осталось загадкой. Как бы то ни было, Лермонтов, хоть далеко не всегда был удачлив в любви, за склянкой с ядом никогда не тянулся…
.
Молодые
.
О том, как познакомились будущие родители поэта, Юрий Петрович Лермонтов и Мария Михайловна Арсеньева, ничего достоверного не известно. П.Висковатый пишет, что это произошло в селе Васильевском Елецкого уезда, где в своём родовом имении провёл молодость лермонтовский дед Михаил Васильевич вместе со своими братьями и сёстрами.
Твёрдая характером Елизавета Алексеевна и в скорби по мужу не поменяла своего обычая проводить несколько месяцев в Москве, куда они с дочерью езживали из своей пензенской глуши на долгих – то бишь не спеша, гостя по дороге у родных и знакомых. Биограф рассказывает, что однажды мать с дочкой заехали в Васильевку к Арсеньевым, да и загостились у них. «С Арсеньевыми находилась в большой дружбе семья Лермонтовых, жившая по соседству в имении своём Кропотовке. Она состояла из пяти сестёр и брата Юрия Петровича… Красивый молодой человек с блестящими столичными приёмами произвёл на Марью Михайловну сильное впечатление…» Вскоре молодые люди были помолвлены, и «Марья Михайловна приехала в Тарханы объявленною невестою».
Отставной капитан Юрий Петрович Лермонтов был потомственным военным, из обедневшего дворянского рода. В 24 года он вынужден был прервать свою успешную семилетнюю карьеру, хотя незадолго до отставки объявлены ему были «высочайшее удовольствие и благодарность» и «в… штрафах не был, к повышению аттестовался достойным». Уволен от службы он был «за болезнью», однако скорее причиной было расстроенное хозяйство в родовом имении Кропотово Ефремовского уезда Тульской губернии, с которым никак не могли управиться мать и сёстры. Пензенский помещик Пётр Шугаев, живший неподалёку от Тархан, спустя годы, записывал рассказы старожилов: «Отец поэта, Юрий Петрович Лермонтов был среднего роста, редкий красавец и прекрасно сложен; в общем его можно назвать в полном смысле слова изящным мужчиной; он был добр, но ужасно вспыльчив; супруга его, Марья Михайловна, была точная копия своей матери, кроме здоровья, которым не была так наделена, как её мать, и замуж выходила за Юрия Петровича, когда ей было не более семнадцати лет. Хотя Марья Михайловна и не была красавицей, но зато на её стороне были молодость и богатство, которым располагала её мать, почему для Юрия Петровича Марья Михайловна представлялась завидной партией, но для Марьи Михайловны было достаточно и того, что Юрий Петрович был редкий красавец и вполне светский и современный человек».
Елизавета Алексеевна с неудовольствием отнеслась к выбору, что сделала её единственная дочь. Матери и сановитой столыпинской родне жених показался невидным и незнатным. Однако юная невеста влюбилась не на шутку и настояла на своём – и властная барыня нехотя смирилась. В точности неизвестно, где венчались молодые, скорее всего в Тарханах, где после свадьбы и поселились в имении Арсеньевой.
Между тем ни гордые своим происхождением Столыпины, ни сам Юрий Петрович, явно плоховато знавший свою родословную, не подозревали, что род Лермонтовых древнее столыпинского и по историческим хроникам ему едва ли не восемьсот лет. На Руси Лермонтовы появились в ХУ11 веке: в 1613 году выходец из Шотландии, из «Шкотской земли», Георг Лермонт попал в плен при осаде польской крепости Белой и вскоре перешёл на «государеву службу» - стал обучать русских солдат. В 1621 году царь пожаловал его землями в Галичском уезде Костромской губернии. От Георга, по русскому прозванию – Юшки, и пошли офицеры Лермонтовы. Справка из разрядного архива 1799 года сообщает: «потомки сего Юрия Андреевича Лермантова многие российскому престолу служили стольниками, воеводами и в иных чинах, и жалованы были от государей поместьями».
«Выйдя замуж Марья Михайловна не получила в приданое недвижимого и за ней считалось всего 17 душ без земли, вывезенных покойным отцом из тульской его деревни, - сообщает П.Висковатый. – Зато мужу её, Юрию Петровичу, предоставлено было управлять имениями матери, селом Тарханы и деревнею Михайловской. (“После появления на свет Михаила Юрьевича поселена новая деревня, в семи верстах на юго-восток от Тархан, и названа его именем – Михайловскою” - П.Шугаев.) Он и распоряжался этими имениями до самой смерти жены полным хозяином, - “вошёл в дом”, по выражению старожилов».
В конце лета 1814 года молодожёны вместе с Елизаветой Алексеевной выехали в Москву и поселились там в доме у Красных ворот. Ко времени появления младенца из Тархан прислали двух крепостных крестьянок с грудными детьми. По осмотру врачами, одна из них, Лукерья Алексеевна, и стала кормилицей новорожденного Мишеньки, - впоследствии она жила на хлебах в Тарханах, и поэт, приезжая к бабушке, никогда не забывал навестить её и одарить гостинцами. Потомки Лукерьи Алексеевны так и звались в Тарханах по-улишному – Кормилицыны.
Осень и зиму семья с грудным младенцем прожила в столице, а в марте 1815 года, после начала Великого поста, вернулась в своё поместье.
.

Глава третья. ТАРХАНЫ
.
«Родные всё места…»
.
…Посреди пёстрой круговерти петербургского бала-маскарада, с его пустым безумием и холодным лицемерием (стихотворение «1 января», 1840 года), Лермонтов как бы сквозь сон бежал душой в старинную мечту, в страну своего детства.

.
И если как-нибудь на миг удастся мне
Забыться, - памятью к недавней старине
Лечу я вольной, вольной птицей;
И вижу я себя ребёнком, и кругом
Родные всё места: высокий барский дом
И сад с разрушенной теплицей;
.
Зелёной сетью трав подёрнут спящий пруд,
А за прудом село дымится – и встают
Вдали туманы над полями.
В аллею тёмную вхожу я; сквозь кусты
Глядит вечерний луч, и жёлтые листы
Шумят под робкими шагами…

.
Село Никольское, оно же Яковлевское Чембарского уезда находилось в 120 верстах от губернского города Пензы и верстах в 12-и от Чембар, небольшого уездного городка. Оно было куплено Михаилом Васильевичем и Елизаветою Алексеевной в 1794-м, в год их свадьбы. Новые хозяева перевели своих крепостных с оброка на барщину: три дня те работали на себя, и три дня на барина. Крестьяне сеяли рожь и овёс, скорняжили, пасли овец, скупали мёд и сало, выделывали мех из шкурок домашних животных. Скупщиков, разъезжающих по округе, называли тарханами. Слово – корнями тюркское, означающее: свободные от налогов, податей. По насмешливой поговорке, тархан на промысел идёт с мешком и облыжным безменом, а домой едет на возу. Многие в Никольском тарханили, оттого и село прозвали – Тарханы. В 1817 году тут проживали, согласно ревизской сказке, 496 крепостных душ мужского пола. 17 таких «душ», записанных за Марьей Михайловной, впоследствии, по её кончине, перешли к сыну Михаилу, - из них набиралась его прислуга, а некоторым он потом дал вольную.
В имении было больше четырёх тысяч десятин земли. По руслу речки Милорайки  вырыто три пруда - Большой, Средний и Верхний (Барский). На берегах речки росли сады, в соседстве – дубовые рощи, липовые аллеи. Раздолье!..
«Замечательно то обстоятельство, - пишет П.Шугаев, - что ни дед, ни отец поэта, ни его мать деспотами над крепостными не были, как большинство помещиков того времени. Хотя Елизавета Алексеевна и была сурова и строга на вид, но самым высшим у неё наказанием было для мужчин обритие половины головы бритвой, а для женщин отрезание косы ножницами, что практиковалось не особенно часто, а к розгам она прибегала лишь в самых исключительных случаях. Но зато все её ближайшие родственники, а Столыпины в особенности, могли уже смело назваться даже и по тогдашнему времени первоклассными деспотами».
Жизнеописатель приводит и забавный случай: сильная характером бабушка боялась лошадей, и крепостные лакеи до церкви, хоть была она в двух шагах, доставляли её на двухколёске, наподобие тачки. «…И возивший её долгое время крепостной Ефим Яковлев нередко вынимал чеку из оси, последствием чего было то, что Елизавета Алексеевна нередко падала на землю, но это Ефим Яковлев делал с целью из мести за то, что Елизавета Алексеевна в дни его молодости не позволила ему жениться на любимой им девушке, а взамен этого была сама к нему неравнодушна. Он не был наказуем за свои дерзкие поступки, что крайне удивляло всех обывателей села Тарханы». Добродушная патриархальщина!..
В «росписях» Пензенской епархии по селу Яковлевскому, «Тарханы тож», значится, что в Николаевской церкви были во Святую Великую четырёхдесятницу на исповеди и причастии Елизавета Алексеевна Арсеньева, сорока лет, зять, капитан Юрий Петрович Лермантов, двадцати восьми лет, его жена Марья Михайловна, двадцати одного года, «и у них сын Михаил, полугоду». Это первое документальное упоминание о пребывании Лермонтова в Тарханах относится к марту-апрелю 1815 года.
.

«Имя молниевой быстроты…»
.
Если что-нибудь да значат символы прошлого, - а ведь не без этого! – то тем более любопытно прочесть о гербе рода Лермонтовых в общем Гербовнике дворянских родов Российской империи:
«В щите, имеющем золотое поле, находится чёрное стропило, с тремя на нём золотыми четвероугольниками, а под стропилом чёрный цветок. Щит увенчан обыкновенным дворянским шлемом с дворянскою короною. Намёт на щите золотой, подложенный красным; внизу щита девиз: «Sors mea Iesus» (участь моя – Иисус)».
Золотое поле… чёрный цветок… золото, подложенное красным…и самое главное – направляющее жизнь слово: участь моя – Иисус.
Участь, судьба…
…Но обратимся к толкованиям герольдических символов.
Золотое поле… У русских открытое, чистое поле – опасное, гибельное пространство, место битвы: с врагом или с природой. Золотой же цвет означает верховенство, величие, уважение, великолепие, богатство.
Цветок – символ жизненной силы и  радости жизни, и ещё – конца зимы и победы над смертью. Чёрный цвет – знак постоянства, скромности, смерти, траура, мира (покоя). Как цвет смерти, чёрный цвет – монашеский – был и символом отказа от мирской суеты, отдания себя на духовное служение.
Щит с золотым намётом, подложенный красным… Красный цвет – право, сила, мужество, любовь, храбрость.
Что говорить! Так или иначе, всё – годится Лермонтову. Но особенно – девиз…
.

В роду Лермонтовых мальчиков поочерёдно именовали то Петром, то Юрием. (Поэт и сам как-то набросал вкратце свою родословную от Юрия – Юшки - Лерманта.) Но властолюбивая Елизавета Алексеевна Арсеньева потребовала, чтобы внука назвали в честь деда Михаила, её погибшего мужа, и настояла на своём.
Павел Флоренский, толкуя имя Михаил, сопоставляет его, по народному обычаю, с медведем: важный признак и того, и другого – горячность:
«Характерна для него не просто его неповоротливость и тяжеловесность, а двойственность его природы, окружившей внутреннюю яростность тяжёлым мохнатым обличием. Так же и в Михаиле: было бы крайней ошибкой думать о вялости его темперамента, о внутренней медлительности и заторможенности душевных движений. Вопреки обычному толкованию, Михаил вовсе не флегматик, и стихия его отнюдь не вода, а огонь, благодетельно ли греющий или яростно жгущий, но сухое и горячее начало, а не влажное и холодное… Требуется длительное внешнее впечатление, чтобы отклик на него сумел прорваться сквозь мало послушные среды, управляемые Михаилом. Но если уж это раздражение длилось долго, то реакция на него прорывается как взрыв или вулканическое извержение, мощное, неукротимое и стремительно быстрое, вопреки расчётам окружающих».
Далее философ размышляет о земных именах, для земли созданных и в земле коренящихся. Они определяют земные стихии и ими определяются. При высоком духовном подъёме эти определения и отношения утончаются, освящаются, дают высшее цветение земли. С подобным именем можно быть и святым, пишет Флоренский, но эта святость всегда остаётся святостью человека и соизмеримой с человечностью. К земным именам, по мнению мыслителя, относятся, например, такие, как Николай и Александр. Однако вот самое главное:
«Но есть и другие имена. Они созданы не для земли, не в земле живут их корни. Это – силы, природе которых чуждо воплощаться в плотных и тяжёлых земных средах. Они могут попадать и на землю, как семена, приносимые лучами солнца из небесных пространств; и, попадая на неприспособленную для них почву, они прорастают и образуют себе тело из земных стихий, входя тем самым в разные земные отношения и связи. Но, подчиняя себе, силою своей жизненности, сотканное из земных стихий тело, эти имена всё-таки остаются чуждыми миру, в котором они произрастали, и никогда не овладевают им вполне. Хорошие или плохие, носители таких имён не прилаживаются вплотную к окружающим их условиям земного существования и не способны приладиться, хотя бы и имели на то корыстные расчёты или преступные намерения.
Одно из таких имён – Михаил. Имя Архистратига Небесных Сил, первое из тварных имён духовного мира, Михаил, самой этимологией своей, указывает на высшую меру духовности, на особливую близость к Вечному: оно значит “Кто как Бог”, или “Тот, Кто как Бог”. Оно означает, следовательно, наивысшую ступень богоподобия. Это – имя молниевой быстроты и непреодолимой мощи, имя энергии Божией в её осуществлении, в её посланничестве. Это – мгновенный и ничем не преодолимый огонь, кому – спасение, а кому – гибель. Оно “исполнено ангельской крепости”. Оно подвижнее пламени, послушное высшему велению, и несокрушимее алмаза Небесных Сфер, которыми держится Вселенная».
Затем Флоренский с духовных высот спускается на землю:
«По своей природе, имя Михаил – противоположность земной косности, с её враждебным, и благодетельным торможением порывов и устремлений. И, попадая на землю, это имя живёт на ней как чуждое земле, к ней не приспособляющееся и не способное приспособиться. Михаил – одно из древнейших известных в истории имён. Но и за много тысяч лет своего пребывания на земле оно остаётся откровением на земле и не делается здесь своим, хотя и обросло житейскими связями и бытовыми наростами. Этому имени трудно осуществлять себя в земных средах, слишком для него плотных. Птице, если бы она и могла как-нибудь просуществовать на дне океана, не летать под водою на крыльях, приспособленных к гораздо более тонкой стихии – воздуху. Так же и небесное существо – Михаил, попадая на землю, становится медлительным и неуклюжим, хотя сам в себе несравненно подвижнее тех, кто его на земле окружает».
Отец Павел подчёркивает, что небесное – не значит непременно хорошее, как и земное – не значит плохое. Горячие импульсы Михаила мало доступны косному и неотзывчивому миру:
«Попав с неба на землю, Михаил, светлый или тёмный ангел, одинаково жалуется, что земля – не небо и не то не понимает, не то – не хочет понять, что он уже не на небе и что земле свойственна законная и в общем порядке мироздания благодетельная тяжесть, плотность и вязкость. Между тем, Михаил требует эфира, который бы мгновенно выполнял его добрые или злые волеизъявления».
Полный энергии, Михаил, по Флоренскому, разбивается в мелочах, словно не умея различать важное от неважного и смело провести главные линии. Его дело загромождается частностями, которые лишают основной замысел цельности и понятности или по крайней мере представляются таковыми. Поэтому дело Михаила обычно мало доступно и не находит полного признания и полной оценки. Отсюда – неудовлетворённость самого Михаила, а то – раздражение и гнев на несоответствие усилий и внешнего признания и успеха.
Павел Флоренский заключает:
«Михаил благодушно терпит это несоответствие, прощая его миру, ввиду общей своей уверенности, что люди не чутки, неблагодарны и корыстны. В других случаях он впадает в мизантропию, жалуется, гневается, но обычно не добиваясь успеха и признания в желаемой мере».
.

Утренняя зорька жизни не удерживается в памяти, но ведь как-то же остаётся в душе…
Тайны рождения и младенчества словно бы туманной глубокой занавесью напрочь сокрыты от сознания человека.
Зачем? – Нам этого не дано знать.
Это – близкое забытьё; казалось бы, вот оно, рядом – но попробуй прикоснись! Не получится, - ускользает оно в свою отуманенную, тёплую, загадочную глубину.
И воспоминания прямых свидетелей жизни ребёнка, и сторонние пересказы – всё это лишь неверные, расплывчатые приближения к тому, что отодвигается в глубь неизвестного, не затрагиваемого.
П.К.Шугаев пишет:
«Бывшая при рождении Михаила Юрьевича акушерка тотчас же сказала, что этот мальчик не умрёт своей смертью, и так или иначе её предсказание сбылось. Но каким соображением она руководствовалась – осталось неизвестно».
Впрочем, неизвестно и другое: что это за акушерка-прорицательница и говорила ли она это вообще? И – не наговор ли то на младенца?..
Туман какой-то, отголоски… то ли домашних преданий, то ли пересудов досужих дворовых людей. Кто же скажет наверное, было ли это так в самом деле или же нет. А если все эти слухи возникли под впечатлением ранней гибели поэта?..
К младому возрасту Лермонтова твёрдо можно отнести лишь его собственное чудесное воспоминание о песне, что ему, трёхлетнему, певала его мать, Мария Михайловна.
Затем, по времени возрастания, следует сообщение того же П.Шугаева о том, что будучи ещё четырёх-пятилетним ребёнком и не зная ещё грамоты, «едва умея ходить и предпочитая ещё ползать», Мишенька «хорошо уже мог произносить слова и имел склонность произносить слова в рифму. Это тогда ещё было замечено некоторыми знакомыми соседями, часто бывавшими у Елизаветы Алексеевны. К этому его никто не приучал, да и довольно мудрено в таком возрасте приучить к разговору в рифму».
Наивные замечание и рассуждения! Да и какой ребёнок ползает в четыре-пять лет? В такую-то пору мальчики уже вовсю топочут и бегают. А что слова у них порой выходят в рифму, так это же ведь чудо обретаемой речи, когда в созвучиях невольно ощущается напевная красота языка… Хотя, впрочем, как тут не вспомнить раннее детство другого гения – Фридерика Шопена, который, по воспоминаниям домашних, когда впервые подошёл к роялю и, встав на цыпочки, дотянулся пальцами до клавиш, то сразу, в первом этом прикосновении, наиграл простую, но внятную мелодию.
.

…Супружеская жизнь молодожёнов не заладилась. Дочь повторила судьбу матери: муж охладел к ней, увлёкся другой женщиной. А Мария Михайловна не обладала той жизненной стойкостью, что была у её матушки Елизаветы Алексеевны…
Измена, как пишет П.Висковатый, дала повод Арсеньевой «сожалеть бедную Машу и осыпать упрёками её мужа. Елизавета Алексеевна чернила перед дочерью зятя своего, и взаимные отношения между супругами стали невыносимыми».
Деликатному биографу явно неловко писать об этом и потому он изъясняетcя весьма витиевато:
«Если сопоставить немногосложные известия о Юрии Петровиче, то это был человек добрый, мягкий, но вспыльчивый, самодур, и эта вспыльчивость, при легко воспламенявшейся натуре, могла доводить его до суровости и подавала повод к весьма грубым и диким проявлениям, несовместным даже с условиями порядочности. Следовавшие затем раскаяние и сожаление о случившемся не всегда были в состоянии выкупать совершившегося, но, конечно, могли возбуждать глубокое сожаление к Юрию Петровичу, а такое сожаление всегда близко к симпатии.
Немногие помнящие Юрия Петровича называют его красавцем, блондином, сильно нравившимся женщинам, привлекательным в обществе, весёлым собеседником, “bon vivant”, как называет его воспитатель Лермонтова г.Зиновьев. Крепостной люд называл его “добрым, даже очень добрым барином”. Все эти качества должны были быть весьма не по нутру Арсеньевой. Род Столыпиных отличался строгим выполнением принятых на себя обязанностей, рыцарским чувством и чрезвычайною выдержкою… В Юрии Петровиче выдержки-то именно и не было…»
П.Шугаев прямее: он сообщает о том, как молодая жена застала мужа в объятиях с другой, о страшной, но поначалу «скрытой» её ревности, о негодовании тёщи. «Буря разразилась после поездки Юрия Петровича с Марьей Михайловной в гости к соседям.., едучи оттуда в карете обратно в Тарханы, Марья Михайловна стала упрекать своего мужа в измене; тогда пылкий и раздражительный Юрий Петрович был выведен из себя этими упрёками и ударил Марью Михайловну весьма сильно кулаком по лицу…»
Молодую хрупкую женщину это окончательно сломило – у неё уже не было сил сопротивляться чахотке. В изнеможении она бродила по комнатам, и порой ей трудно бывало даже петь над колыбелью сына. Больная слегла. Её увезли в Пензу показаться врачам, но они ничем не сумели помочь. Вызвали мужа, с которым они к тому времени уже разъехались. Он прибыл попрощаться – а на другой день молодая женщина скончалась. Её похоронили в Тарханах, в семейном склепе, рядом с отцом, Михаилом Васильевичем. На надгробной плите осталась надпись: «Под камнем сим лежит тело Марьи Михайловны Лермантовой, урожденной Арсеньевой, - скончавшейся 1817 года, февраля 24-го, в субботу. – Житие её было 21 год и 11 месяцев и 7 дней».
По смерти жены Юрий Петрович пробыл в Тарханах лишь девять дней, а потом уехал к себе в Кропотовку.
«Убитая горем Елизавета Алексеевна приказала снести большой барский дом в Тарханах,  свидетеля смерти её мужа и любимой дочери, и воздвигнула на месте его церковь во имя Марии Египетской. Рядом с церковью она построила небольшое деревянное здание с мезонином, где и поселилась с внуком своим…» (П.Висковатый)
.

Баловень-сирота
.
Всех этих горестных событий маленький Миша не запомнил – а только, как перед сном напевала ему мать. Неполных трёх лет он остался сиротою и, по сути, разлучённым с родным отцом. Образ его печальной матушки словно бы растворился в детском сознании…  Не запомнилась ему и поездка с бабушкой в Киево-Печерскую лавру, куда Елизавета Алексеевна отправилась помолиться за дочь в апреле 1817 года. И впоследствии, во всю свою жизнь Лермонтов крайне редко напрямую поминал свою матушку в стихах, да и то оставлял строки в черновике, не показывая никому.
В  семнадцать лет он пишет стихотворение «Пусть я кого-нибудь люблю…» Третья строфа вычекнута – а там и про отца, и про мать.
.
Я сын страданья. Мой отец
Не знал покоя по конец.
В слезах угасла мать моя:
От них остался только я,
Ненужный член в пиру людском,
Младая ветвь на пне сухом;
В ней соку нет, хоть зелена, -
Дочь смерти, - смерть ей суждена!
.

В поэме «Сашка» (1835-1836), где многое автобиографично, есть строки, навеянные семейной трагедией:

.
Он был дитя, когда в тесовый гроб
Его родную с пеньем уложили.
Он помнил, что над нею чёрный поп
Читал большую книгу, что кадили,
И прочее… и что, закрыв весь лоб
Большим платком, отец стоял в молчанье
И что когда последнее лобзанье
Ему велели матери отдать,
То стал он громко плакать и кричать…
.

Может быть, поэт это запомнил, но скорее всего узнал от отца, или бабушки, или дворовых…

.
Он не имел ни брата, ни сестры,
И тайных мук его никто не ведал…
.

Из немногих сохранившихся воспоминаний о самых ранних годах Лермонтова видно, что глубокая и сильная сердечная впечатлительность дитяти, когда он плакал от песни матери и её игры на фортепьяно, постепенно сменяется на чрезвычайную живость поведения, в которой проглядывают зачатки огненной деятельности будущего поэта. Поначалу болезненный, мальчик потихоньку выправлялся, крепнул. Бабушка не спускала с него глаз: ребёнок даже спал в её комнате, а если, случалось, прибаливал – все дворовые девушки, по повелению барыни, освобождались от работы и только и делали, что молились за его исцеление. У бабушки, кроме её «Мишыньки» (как называла она его в своих письмах), не осталось больше на свете ни одного по-настоящему родного человека…
Лишившись мужа и дочери, Елизавета Алексеевна сделала своего малыша-внука средоточием всей своей жизни. Всё в Тарханах вращалось вокруг него, все обязаны были его тешить и развлекать.
Павел Висковатый пишет:
«Зимой устраивалась гора, на ней катали Михаила Юрьевича, и вся дворня, собравшись, потешала его. Святками каждый вечер приходили в барские покои ряженые из дворовых, плясали, пели, играли, кто во что горазд. При каждом появлении нового лица Михаил Юрьевич бежал к Елизавете Алексеевне в смежную комнату и говорил: “Бабушка, вот ещё один такой пришёл!” - и ребёнок делал ему посильное описание. Все, которые рядились и потешали Михаила Юрьевича, на время святок освобождались от урочной работы. Праздники встречались с большими приготовлениями, по старинному обычаю. К Пасхе заготовлялись крашеные яйца в громадном количестве. Начиная с Светлого Воскресенья, зал наполнялся девушками, приходившими катать яйца. Михаил Юрьевич все проигрывал, но лишь только удавалось выиграть яйцо, то с большою радостью бежал к Елизавете Алексеевне и кричал:
- Бабушка, я выиграл!
- Ну, слава Богу, - отвечала Елизавета Алексеевна. – Бери корзинку яиц и играй ещё.
“Уж так веселились, - рассказывают тархановские старушки, - так играли, что и передать нельзя, как только она, царство ей небесное, Елизавета Алексеевна-то, шум такой выносила!
- А летом опять свои удовольствия. На Троицу и Семик ходили в лес со всей дворнёй, и Михаил Юрьевич впереди всех. Поварам работы было страсть, - на всех закуску готовили, всем угощение было”.
Бабушка в это время сидела у окна гостиной комнаты и глядела в лес и длинную просеку, по которой шёл её баловень, окружённый девушками. Уста её шептали молитву…»
Из Москвы были выписаны для Миши оленёнок и лосёнок. Но лесные звери ручными не сделались. Олень вырос и стал так бодаться, что увечил деревенских, - и крепостные пошли на хитрость, чтобы избавиться от опасного животного – перестали его кормить. Рогач пал. Вымахавшего же в громадину лося барыня сама велела зарезать на мясо…
«Заботливость бабушки к Мишеньке доходила до невероятия; каждое слово, каждое его желание было законом не только для окружающих или знакомых, но и для неё самой», - подытоживал рассказы старожилов П.Шугаев. Понятно, своевольный баловень ещё больше капризничал и насмешничал, хотя по природе был добр. Дальний родственник Иван Александрович Арсеньев потом с явным раздражением вспоминал, что юный Лермонтов «с малых лет уже превращался в домашнего тирана, не хотел никого слушаться, трунил над всеми, даже над своею бабушкой…». Ну, так ведь не только же все кругом потакали балованному дитяти! Всякий раз его одёргивала строгая немецкая бонна, Христина Осиповна Ремер, приставленная к нему ещё с рождения. Твёрдых религиозных убеждений, она и питомца своего воспитывала в любви к ближним, не исключая и крепостных людей. Стыдила, коли мальчик заденет или оскорбит кого-то из дворни грубым словом, заставляла извиняться…
«Когда Мишеньке стало около семи-восьми лет, - пишет П.Шугаев, - то бабушка окружила его деревенскими мальчиками его возраста, одетыми в военное платье; с ними Мишенька и забавлялся, имея нечто вроде потешного полка, как у Петра Великого во время его детства». Троюродный брат Лермонтова Аким Шан-Гирей в детстве два года жил в Тарханах и воспитывался вместе с будущим поэтом. По его словам, дом Елизаветы Алексеевны всегда был набит битком, причём большей частью мальчишками. То были дети и внуки дальней родни гостеприимной бабушки, которой так не хотелось, чтобы Мишенька скучал без товарищей. Двое из них, его ровесники Миша Пожогин-Отрашкевич и Коля Давыдов, были взяты в дом Арсеньевой «по шестому году» и воспитывались совместно с отроком Лермонтовым. Журналист А.Корсаков изложил  короткий рассказ Пожогина-Отрашкевича о том, что запечатлелось у того в памяти о детстве в Тарханах и о своём двоюродном брате:
«Они росли вместе и вместе начали учиться азбуке. Первым учителем их, а вместе с тем и дядькою, был старик француз Жако. После он был заменён другим учителем, также французом, вызванным из Петербурга, - Капэ.
Лермонтов в эту пору был ребёнком слабого здоровья, что, впрочем, не мешало ему быть бойким, резвым и шаловливым. Учился он <…> прилежно, имел особую способность и охоту к рисованию, но не любил сидеть за уроками музыки. В нём обнаруживался нрав добрый, чувствительный, с товарищами детства был обязателен и услужлив, но вместе с этими качествами в нём особенно выказывалась настойчивость.
Капэ имел странность: он любил жаркое из молодых галчат и старался приучить к этому лакомству своих воспитанников. Несмотря на уверения Капэ, что галчата вещь превкусная, Лермонтов, назвав этот новый род дичи падалью, остался непоколебим в своём отказе попробовать жаркое, и никакие силы не могли победить его решения. Другой пример его настойчивости обнаружился в словах, сказанных им товарищу своему Давыдову. Поссорившись с ним как-то в играх, Лермонтов принуждал Давыдова что-то сделать. Давыдов отказывался исполнить его требование и услыхал от Лермонтова слова: хоть умри, но ты должен это сделать…
В свободные от уроков часы дети проводили время в играх, между которыми Лермонтову особенно нравились будто бы те, которые имели военный характер. Так, в саду у них было устроено что-то вроде батареи, на которую они бросались с жаром, воображая, что нападают на неприятеля. Охота с ружьём, верховая езда на маленькой лошадке с черкесским седлом, сделанным вроде кресла, и гимнастика были также любимыми упражнениями Лермонтова. Так проводили они время в Тарханах…»
Остатки траншей, что рыли мальчишки для своих сражений, были заметны в Тарханах до нынешних времён…
.

В незавершённой повести, названной издателями по первым её словам «Я хочу рассказать вам…», Лермонтов пишет о мальчике Саше Арбенине – и по всей видимости это воспоминание о своём собственном детстве:
«Зимой горничные девушки приходили шить и вязать в детскую, во-первых, потому что няне Саши было поручено женское хозяйство, а во-вторых, чтоб потешать маленького барчонка. Саше было с ними очень весело. Они его ласкали и целовали наперерыв, рассказывали ему сказки про волжских разбойников, и его воображение наполнялось чудесами дикой храбрости, и картинами мрачными, и понятиями противуобщественными. Он разлюбил игрушки и начал мечтать. Шести лет уже он заглядывался на закат, усеянный румяными облаками, и непонятно-сладостное чувство уж волновало его душу, когда полный месяц светил в окно на его детскую кроватку. Ему хотелось, чтоб кто-нибудь его приласкал, поцеловал, приголубил, но у старой няньки руки были такие жёсткие!..»
Жилось преизбалованному ребёнку в Тарханах весьма вольготно, - бабушка всячески скрашивала его сиротство и разлуку с отцом. Неугомонный барчонок, во главе своих ряженых воинов-сверстников, разыгрывал потешные сражения, - война, пусть и понарошку, уже тогда горячила ему кровь, скакал на своей лошадке, устраивал кулачные бои между сельскими мальчишками - и победителей, нередко с разбитыми носами, щедро оделял пряниками. Бывало, в праздничные дни, на сельской площади подросший, но ещё юный «Михаил Юрьевич» выставлял бочку с водкой, и тарханцы ходили стенка на стенку, дрались на кулачки, - и зрители подмечали, что «у Михаила Юрьевича рубашка тряслась»: так сильно ему хотелось ввязаться в драку, «но дворянское звание и правила приличий только от этого его удерживали; победители пили водку из этой бочки; побеждённые же расходились по домам, и Михаил Юрьевич при этом всегда от души хохотал» (П.Шугаев). Но вот Акиму Шан-Гирею запомнилось совсем другое: как однажды расплакался его, старший годами, брат, «когда Василий-садовник выбрался из свалки с губой, рассечённой до крови».
Так или иначе, Елизавета Алексеевна, без сомнения, готовила Мишеньку к службе «Его Императорскому Величеству», о чём было обещано ею в собственном завещании, в те же годы и написанном.
Но вот, между прочим, другая сторона души «пресвоевольного» ребёнка (по простодушному рассказу крестьянки из Тархан М.М.Коноваловой, записанному П.А.Вырыпаевым):
«Вышел однажды  Мишенька на балкон, а в селе-то избы по чёрному топились. Он и спрашивает: “Почему дым через крыши идёт? Я видал, как дым через трубы идёт, а тут через крыши”. Рассказали ему. Тут он пристал к бабушке: “У тебя кирпишна (кирпичный завод) своя, дай мужикам кирпичей на печки”. Ну, бабка его любила. Мужикам кирпичей дали, сложили печки с трубами. До крестьян-то Мишенька добрый был».
Кстати говоря, вряд ли это было минутной прихотью. П.Шугаев пишет: «Заветная мечта Михаила Юрьевича, когда он уже был взрослым, это построить всем крестьянам каменные избы, а в особенности в деревне Михайловской, что он предполагал непременно осуществить тотчас по выходе в отставку из военной службы. Внезапная и преждевременная смерть помешала осуществлению проекта». – Кроме всего прочего, это ещё и свидетельство, насколько сильны и неслучайны были детские переживания и впечатления у Лермонтова.
А теперь вернусь к образу мальчика Саши Арбенина из неоконченной повести:
«…Между тем природная всем склонность к разрушению развивалась в нём необыкновенно. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие цветы, усыпая ими дорожки. Он с истинным удовольствием давил несчастную муху и радовался, когда брошенный камень сбивал с ног бедную курицу. Бог знает какое направление принял бы его характер, если б не пришла на помощь корь, болезнь опасная в его возрасте. Его спасли от смерти, но тяжёлый недуг оставил его в совершенном расслаблении: он не мог ходить, не мог приподнять ложки. Целые три года оставался он в самом жалком положении; и если б он не получил от природы железного телосложения, то, верно бы, отправился на тот свет. Болезнь эта имела важные следствия и странное влияние на ум и характер Саши: он выучился думать. Лишённый возможности развлекаться обыкновенными забавами детей, он начал искать их в самом себе. Воображение стало для него новой игрушкой».
Заметим: речь не только о простом и обычном охотничьем азарте, живущем в каждом мальчишке (ну, наверное, кроме отдельных будущих философов), но о природной всем склонности к разрушению. Лермонтов честно и трезво обозначает это общее для всех мужчин качество, - а то, что у Саши Арбенина оно развивалось необыкновенно, так у таких, как Саша, мальчиков, всё необыкновенно.
Однако именно за эту черту характера, что была у Саши Арбенина и, разумеется, у самого Миши Лермонтова, жадно уцепился философ Владимир Соловьёв, дабы подвести базис под свои обвинения поэту:
«…уже с детства, рядом с самыми симпатичными проявлениями души чувствительной и нежной, обнаруживались в нём резкие черты злобы, прямо демонической. Один из панегиристов Лермонтова, более всех, кажется, им занимавшийся, сообщает, что “склонность к разрушению развивалась в нём необыкновенно. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие цветы, усыпая ими дорожки. Он с истинным удовольствием давил несчастную муху, и радовался, когда брошенный камень сбивал с ног несчастную курицу”… (Как видим, Соловьёв то ли по забывчивости, то ли нарочно самого Лермонтова, автора повести, рисующего характер Саши Арбенина, производит в «панегиристы», - что из того, если даже Сашу он писал с себя, разве от этого меньше его нелицеприятная правдивость, да и где тут, помилуйте, “демоническая злоба”? – В.М.) Было бы, конечно, нелепо ставить всё это в вину балованному мальчику. Я бы и не упомянул даже об этой черте, если бы мы не знали из собственного интимного письма поэта, что взрослый Лермонтов совершенно так же вёл себя относительно человеческого существования, особенно женского, как Лермонтов-ребёнок – относительно цветов, мух и куриц. И тут опять значительно не то, что Лермонтов разрушал спокойствие и честь светских барынь, - это может происходить и случайно, нечаянно, - а то, что он находил особенное удовольствие и радость в этом совершенно негодном деле, также как ребёнком он с  и с т и н н ы м  у д о в о л ь с т в и е м  давил мух и радовался зашибленной курице.
Кто из больших и малых не делает волей и неволей всякого зла и цветам, и мухам, и курицам, и людям? Но все, я думаю, согласятся, что услаждаться деланием зла есть уже черта нечеловеческая. Это демоническое сладострастие не оставляло Лермонтова до горького конца; ведь и последняя трагедия произошла от того, что удовольствие Лермонтова терзать слабые создания встретило, вместо барышни, бравого майора Мартынова».
О какой барышне речь и не насолила ли она Лермонтову больше, чем он ей, - об этом позже… Так уж хочется Вл.Соловьёву растоптать Лермонтова – и отрока, и взрослого, - что и майора Мартынова, ничем не показавшего себя, в отличие от поэта, на Кавказской войне, он записывает в бравые. Смел, ничего не скажешь, стрелять в упор в человека, про которого знал, что тот в него стрелять не будет, - только кто же он тогда, как не убийца? И этот убийца разоблачителю демонизма философу Соловьёву уж куда как милее, нежели поэт Лермонтов.
И, Бог весть, не испытывает ли при этом, от меткости «бравого майора Мартынова»,  сам Соловьёв того «демонического сладострастия», которое он приписал Лермонтову?..
.

«Я помню один сон; когда я был ещё восьми лет, он сильно подействовал на мою душу. В те же лета я один раз ехал в город куда-то; и помню облако, которое, небольшое, как бы оторванный клочок чёрного плаща, быстро неслось по небу: это так живо передо мною, как будто вижу».
Эта дневниковая запись относится к 1830 году. Лермонтову пятнадцать лет - но сон восьмилетней давности нисколько не забылся. Не оттого ли, что будто свою судьбу он увидел тогда наяву – в образе небольшого чёрного клочка облака, быстро несущегося по небу…
Клок белокурых волос над смуглым лбом на чёрной, как смоль, голове – таким его, одиннадцатилетним, запомнил троюродный брат Аким Шан-Гирей, с которым они вместе, осенью 1825 года, приехали в Тарханы из Пятигорска.
Оторванный чёрный клочок облака – и эта белокурая, среди чёрных волос, прядь…
У Лермонтова даже тут контрасты, и самые резкие.
И нечто сближает лик отрока со стихией неба.
Закаты, облака… Небо – явственно влечёт юного гения, ещё только начинающего догадываться о себе, о своих зреющих силах.
Вот ещё одна запись – а их вообще по пальцам счесть, вот почему они так важны – из незавершенного дневника 1830 года:
«Когда я был ещё мал, я любил смотреть на луну, на разновидные облака, которые, в виде рыцарей с шлемами, теснились будто вокруг неё: будто рыцари, сопровождающие Армиду в её замок, полные ревности и беспокойства».
Так зарождалось его художественное воображение.
Так он начинал постигать себя.
.

Резвый, бойкий, шаловливый – но и золотушный, худосочный, неженка.
Это всё о нём - ребёнке, отроке.
Воинские потешные игры – и мечтательность, видения наяву и во сне; семейная трагедия («надо полагать, что Лермонтов перенёс в это время страшные мучения…»), слёзы, когда после кратких свиданий прощался в очередной раз с отцом, - и снова беззаботные игры и веселье.
И тогда же: чтение «изящной литературы», на русском, немецком, французском; любимые уроки рисования и нелюбимые – музыки (прилежности не хватало); рисование  акварелью; ваяние: огромных человеческих фигур – из талого снега, целых картин – из крашеного воску: тут и охота на зайцев с борзыми, и сражение «при Арбеллах», со слонами, колесницами, украшенными стеклярусом, и косами фольги.
Что до воображения, то, как и у Саши Арбенина, у Миши Лермонтова эта новая игрушка оказалась огнеопасной:
«Не даром учат детей, что с огнём играть не должно. Но увы! никто и не подозревал в Саше этого скрытого огня, а между тем он обхватил всё существо бедного ребёнка. В продолжение мучительных бессониц, задыхаясь между горячих подушек, он уже привыкал побеждать страданья тела, увлекаясь грёзами души. Он воображал себя волжским разбойником, среди синих и студёных волн, в тени дремучих лесов, в шуме битв, в ночных наездах, при звуке песен, под свистом волжской бури. Вероятно, что раннее развитие умственных способностей немало помешало его выздоровлению».
И выздоровел юный отрок – уже совершенно изменившимся…
Домашние в барском доме в Тарханах и гости, все заметили в этом необыкновенном мальчике счастливые способности к искусствам.
Но никто ещё не подозревал в нём его истинного дарования.
.

Продолжение следует...

5
1
Средняя оценка: 2.81395
Проголосовало: 301