Василь Ткачёв. Цикл рассказов «Долгое эхо войны» (третья премия)

Ткачёв Василий Юрьевич
Член Союза писателей Беларуси. Автор многих книг прозы для детей и взрослых. Лауреат премии Федерации профсоюзов Беларуси за книгу прозы «Снукер» (роман, повести, рассказы). Лауреат премии имени Василя Витки за произведения для детей и юношества и российской им. Бояна.
.
Ткачёв Василий Юрьевич.
Член Союза писателей Беларуси. Автор многих книг прозы для детей и взрослых. Лауреат премии Федерации профсоюзов Беларуси за книгу прозы «Снукер» (роман, повести, рассказы). Лауреат премии имени Василя Витки за произведения для детей и юношества и российской им. Бояна.
.
Доски
.
На первый взгляд и не скажешь, что село Мадора находилось в прифронтовой полосе. Буйно цвели сады, и хаты, казалось, утонули в большом бело-розовом букете. Туда-сюда иногда неспешно ходили по улице и улочкам люди, в основном старики и ребятишки: война оставила в селе только их, а всех, кто мог держать в руках оружие, призвала под боевые знамёна – защищать Родину.
Над всем этим покоем и тишиной высилась церковь. Ее купола были видны издалека, и бойцы Крупянко и  Якушенко  по ним догадались: это и есть та самая Мадора, куда они и держат путь. Не ошиблись. Идут правильно. Сегодня утром бойцы получили приказ сделать пол в здании сельского Совета, где будет размещен штаб дивизиона, прибытие которого ожидается через двое суток. С ними должен был бы быть и старшина Гусев, но он пока задерживается – добывает где-то гвозди, обещал к вечеру явиться «кровь из носу», а бойцы должны были раздобыть – также «кровь из носу» – доски. Наставляя всю эту троицу, командир взвода лейтенант Осокин строго предупредил: «Где хотите, там и добывайте доски! У меня нету! Ясно? А не выполните приказ – пойдете под трибунал!»
Здание сельсовета построено было недавно, бойцы это сразу определили по тесовым бревнам, и хотя на двери болтался большой амбарный замок, кто-то ухитрился взорвать пол и унести через окно, конечно же, все доски. Все до единой. Крупянко и Якушенко, прильнув к окнам, какое-то время оценивали ситуацию, а потом  решили спросить у местных жителей, у  кого может быть ключ от здания. Повезло: как раз сам подошел к  ним старик Шиш, пожал бойцам руки, деловито поинтересовался:
– С какой целью, орлы, пожаловали?
Узнав, в чем дело, пояснил:
– Ключ-то был у Петра Ковалева, у преда, но он где-то в лесу с партизанами. А кто своровал доски – поди ищи. Может, наши, может соседи. За всеми не уследишь. Но где теперь наберетесь вы досок на пол – ой, братцы, не знаю. Вопрос затруднительный. Приказ, говорите?
– Приказ, – утвердительно кивнул головой Крупянко.
– Сочувствую я вам, но помочь не могу, – сказал старик и повернулся, чтобы идти, но задержал взгляд на бойцах. – Провизия хотя имеется? А не то, так приходите ко мне – накормлю картоплей с капустой. Спросите деда Шиша. Меня каждый знает. И он зашагал прочь.
– Дед Шиш!– окликнул старика Крупянко.
– Чего надо? –  повернулся на голос старик.
– Ломик принесите... это, ага, – сказал, почему-то заметно волнуясь, Крупянко.
– Ладно.
Крупянко и Якушенко, проводив старика взглядом, решили сходить в церковь: там должны быть доски. Где ж еще, если не там? Тем более, она рядом, в каких-нибудь ста метрах. Странно, дверь в церковь была не заперта, а в внутри – никого. Солдатики осмотрелись. Так и есть – вот они, доски. Пол крепкий, доска широкая и новая. Повезло-то как, повезло!
– А как это мы без лома пришли? – пожал плечами Якушенко. – Без него и тут, в церкви, не обойдемся. Значит, так: я к деду Шишу, а то пока его дождемся – рак на горе свиснет! Пришли, называется, приказ выполнять с топором и молотком.
– И без гвоздей, – хмыкнул Крупянко.
Старик Шиш безропотно дал солдатикам лом, а когда узнал, где они собрались брать доски, тяжело вздохнув, перекрестился, а потом, сурово глянув на бойцов, с укоризной спросил:
– А Бога не боитесь?
Ему не ответили.
– Побойтесь Бога, молодые люди.
– А штаб куда – на облака? – кивнул на небо Крупянко.
– Это же церковь! Бог не простит! Он всё видит!..
Шиш, безнадежно махнув рукой, ушел. Как будто бы сам ушел подальше от греха.
Крупянко взрывал пол, а Якушенко относил доски. Когда он приволок очередную доску к зданию сельсовета, то чуть было не потерял дар речи: тех, прежних досок, на месте не оказалось. «Чудеса, однако!» Побежал в церковь, чтобы поделиться новостью с сослуживцем. Не добежал – по дороге ему встретился немой подросток, который, жестикулируя руками, выражал, по всему чувствовалось, свое недовольство тем, что делают бойцы:
– А-а-а! У-э-э-а! А-а-а! У-э-э-а!
На шум вышел из церкви весь потный и в пыли Якушенко. Он какое-то время смотрел на немого, ничего не понимая. Только когда тот убежал, Крупянко нервно прояснил ситуацию:
–  Одни не дают, другие – воруют! Ну, что теперь?!..
Вскоре доски бойцы отыскали, немой далеко их не уволок: они лежали во рву, который начинался сразу же за зданием сельсовета. Принесли их назад, прикинули: пожалуй, досок должно хватить. Оставалось одно – ждать старшину Гусева с гвоздями. Только поздно вечером появился тот, долго матерился, подчеркивая, с каким трудом достались ему эти гвозди, горели бы они синим пламенем!
К утру приказ был выполнен. А вскоре над Мадорой пролетел «Юнкерс» и сбросил несколько бомб на центр села. Одна из них попала в здание сельсовета. Сельчане видели, как высоко в небо, вздыбившись, взлетали доски... Успели вернуться на боевые позиции Крупянко, Якушенко и старшина Гусев – неизвестно. Никто не видел, чтобы они уходили. Даже старик Шиш. Он только повторял, стоя возле уцелевшей церкви:
– Я ж говорил им, неслухи!... Я ж говорил им!..
.
Раб шмеля
.
Антон попросил своих домашних, чтоб ему перво-наперво принесли в больничную палату пушечку, она лежит в самом конце выдвижного ящика стола. Там – шмель. «Подержать его хочется, в глаза ему, окаянному, глянуть». Сперва он, шмель, лежал в белом стареньком мамином платке, сразу впопыхах завязанном на простенький узелок – пусть и поползает там, пока не угомонится. Извини, шмель, у тебя судьба такая... Извини...
Было это еще задолго до войны. Потом, когда он начал курить, вспомнил о шмеле и определил его, сухого, легкого, как пушинка, но все еще по-прежнему красивого – с желтыми подпалинами под крылышками – в спичечный коробок: лежи здесь, почтенный. Еще позже, когда в деревенскую лавку завезли монпансье в жестянках, то, опорожнив их, дети звенели медью и другой мелкой монетой, а взрослые приспособили те жестянки, или, как называли их некоторые, пушечки, под самосад, нитки, иголки и пуговицы. Антон же, тогда уже начинающий колхозник, переложил в одну из них все того же шмеля: а теперь полежи здесь… здесь тебе более просторно…
Пока жила мама, шмель всегда лежал в одном месте – в сундуке, где была спрессована вся, можно сказать, одежда и разные простыни-пододеяльники. Мамы давно нет, неизвестно куда задевался и сундук, однако Антон Данилкин, невысокого роста и щуплый старичок с прямым и чуть заостренным носом, хорошо помнит, как она, загнав шмеля в уголок оконной рамы, радовалась: «Держи его!.. Лови!.. Лови, шкодобу!.. Убежит!.. Ага, попался, тута-а!..» А тогда, завязав шмеля в тот белый старенький платок, счастливо улыбаясь, говорила сыну: «Запомни, Антон: если первого шмеля, что весной залетит, засушить и держать все время в доме, то счастье не обойдет тебя сторонушкой, будешь богатым и счастливым. На, сам спрячь этот узелок. Он твой…»
Шмеля, как и просил, Антону Данилкину принесли. Поставили пушечку на  тумбочке, немного поговорили, да и пошли: дел, говорят, дома много. Некогда. А старик лежал на спине, нацелив глаза в потолок и собирался встать, а как сделать это – не совсем знал: в последнее время силы почти целиком оставили его, тело сделалась непослушным, перестал ходить даже в столовую. Еду приносят в палату, санитарка помогает ему приподняться, топчет за спину подушку, и Антон  кое-как справляется с ней, с едой-то.
А сегодня ему обязательно надо встать. Воскресенье, все легко больные и городские отпросились домой, и он один в палате. К тому же принесли, не забыли, и шмеля. Самое время посудачить с ним, с глазу на глаз. Будет ли еще когда такой подходящий момент? Давай, давай, Данилкин, собери всю свою энергию, всю свою волю и страсть в кулак, стисни зубы – и на ноги, братка!..  Шмель ждет. Ты же хотел поговорить с ним,  так что – пожалуйста!..
И Данилкин приподнимается, приподнимается… морщится от боли… кряхтит... стонет... выругался даже матом, хотя в этом плане он человек сдержанный… и, опершись на локоть, повернулся на бок, свесил ноги… Как ни старался, как ни приспосабливался, однако вставать на ноги не стал: удачно, решил, повезло, что и так получилось. Сидеть – не лежать: все же полегче  разговаривать будет…
– Ну, где ты, шмель? – дрожащей рукой Данилкин взял пушечку, раскрыл ее, затем дрожащими пальцами развернул бумажку, в которой был сухой – страшно подумать, как только сохранился! – шмель: без бумажки он бы, конечно, рассыпался в пыль, катаясь в своей металлической усыпальнице. – Это я, Антон. Из Гуты. Узнал? Не прикидывайся, что нет… Все ты знаешь, все ты помнишь…  А теперь послушай меня, поговорить с тобой жажду! – Предательский ком,  подступивший к горлу, спер дыхание, он никак не мог его проглотить, поэтому образовалась пауза; заодно вытер и влагу на глазах: – Так сказать!.. Что ж это ты, шмель, не выполнил своего предназначения, роли?.. Юлил, устранялся, а?.. Нет, ты не подумай, что я целиком положился на тебя, доверился… мол, пусть оно горит все синим пламенем, пальцем не пошевелю, ибо мне шмель денег заработает и каши наготовит. Если бы так! Старался жить, все соки выжимал из себя, надеясь и на тебя, конечно же, а получился из всего этого круглый пшик, сказать по правде. Ты погляди, погляди  на меня, на кого я похож?.. А начиналось же все так хорошо… Видать, там и ты подмог... А после не больно старался, капризничал. Что факт, то факт. Как бы там ни было, а на тебя я сильно в обиде, шмель. Спасибо-о!.. Не оправдал ты маминых надежд, напрасно она тогда поймала тебя, а я носился с коробочками-пушечками, как с писаной торбой, и всю жизнь, дай памяти, был твоим рабом. Напрасно. И на войну тебя брал, руку вот, да, правую, мою рабочую, оттяпали... Не спасли после вражеских осколков... Видишь? Пустой, пустой рукав... Вдобавок осколок бедро раздробил... потому и хромаю по сей день... А вот гауптвахты не избежал. Тогда я с командиром поцапался, за казаха Шакира Бахтыбаева заступился: он его узкоглазым обозвал... и чем еще – не помню... давно было...  А ты говоришь!.. Не возражай, от своих слов я не отрекаюсь, шмель… И уже, пожалуй, никогда не отрекусь: нет на то времени…не осталось…
Кто-то резко открыл дверь в палату и тут же быстренько ее притворил. Тот кто-то наверняка знал, что в комнате должен быть только один человек – больной Данилкин – и вроде ему не с кем разговаривать, а он, гляньте, раззадорился – трещит больно уж чересчур, не умолкая. А когда тот кто-то увидел в палате одного старика, ретировался  и притворил дверь: с ним все понятно!.. Сидит и  сам с собой ведет беседу – не может, поди, унять все разбушевавшиеся в нем страсти. В его годы бывает. Лучше не задевать!..
Данилкин же, откашлявшись и восстановив дыхание, продолжал исповедь. Далее шмелю небезынтересно было узнать про его жизнь, запутанную и непростую, и подбирал для него из множества эпизодов и фактов, что роились в голове, как раз  те, которые не украшали  его, тропки-дорожки  были пройдены совсем не так, как виделось и хотелось, и в тех прорехах, на думку старика, был виноват и шмель. Получай!.. А, может, он просто хотел исповедаться перед шмелем, потому что более не было перед кем. А ему так хотелось этого! И, пожалуй, здесь соединились, слились воедино два желания.
– А тогда же, сразу после войны, когда с  нее начали приходить сельчане, пили за победу. Много пили. Оно и понятно: радость-то какая! Пил и я, а потом и не заметил, как втянулся. А ты, шмель, где был, почему не попридержал меня, а? Хотя  и раньше надо было, намного раньше… Все ведь началось, когда нам перед боем по сто граммов выделяли – чтобы, значит, страх убить… Однако не страх я убивал – себя… Проклятущая война!.. Да, как-то мы стояли на правом берегу озера, а немцы на левом… И вдруг мы как начали петь!..  Далеко слышно было... И тут к нашему берегу от немецкого каким-то образом приближается лодка... Что такое? Может, заминирована? Да нет, зря переполох устроили: в лодке была водка – гонорар от врага за хорошие песни.... Ну, понятное дело, мы и налегли на нее, на водку-то... Я тогда первый раз напился так, что не помню, как и уснул... А ты говоришь!.. Так что война мне аукнулась – будь она проклята!.. Из-за нее и пошло все наперекосяк, считай...
Тем временем женился на соседке Ольге, она уже выучилась на учительницу, в Обидовичах детишек учила. Сошлись, значит, начали жить. А когда я деньги у нее без спроса взял, чтобы выпить, и она обнаружила пропажу, то сразу же заявила, чтобы убирался… негоже, дескать, учительнице с пьяницей жить. По тем временам – да-а, конечно!.. А уже сынок был у нас, Васька… брат мой старший на  фронте погиб, под Ленинградом, так чтобы помнить его… в честь брата назвали... Вот так, шмель!.. А ты говоришь!.. К бабке в Зимницу меня мать сводила, после  ее шушуканья пошла светлая полоса: учетчиком в колхозе поставили. Но держался недолго. Как вспомню, сколько смертей повидал, ну как было не выпить, а, шмель? Молчишь. Тебе-то что!.. Эх, етиттвою кочерыжку!.. Тут Ольга молодец: и со стариками моими, и со мной хорошо вела себя… как ничего и не произошло… А тогда у меня и вовсе беда случилась: посадили. На семь лет. Чуть позже обнаружилось, что по моей вине как бы я местному учителю загнал тонну картошки. Не помню, может, и загнал... Но если только под хорошей мухой был. Судили в Журавичах. Выездной суд был. Показательный. Ольга Ваську на суд привела, а когда меня в «воронок» вели, сынок плакал – жалел… родная же кровь, что ни говори. Так умерла последняя надежда снова сойтись с Ольгой, а я любил ее, хоть она была и с конопатым лицом… А для меня самая красивая: глаза горели, как у цыганки. И душа хорошая. Как чувствовал, так и получилось: Ольга замуж вышла – за учителя, его на мою беду прислали в школу. И что интересно, он тоже был без руки, но потерял ее не на войне, как я, а в своей деревушке, поскольку был любопытным мальцом: принял взрыватель за ручку, и получил свое... Он, ясное дело, моложе меня был, раз на войну не отправили. Это я второго мужа Ольги имею в виду. Ну, ты понял, шмель.
Из тюрьмы вернулся раньше, попал под амнистию, собирался поехать куда-либо из своей деревни – от стыда подальше – однако Васька не отпустил: единственное светлое пятно, что у меня имелось на то время – хоть и на расстоянии… Завел кое-как новую семью – жить опять не получилось по тем же причинам, подала на развод баба, отсудила гумно у отца… Потому я, если и женился, больше не расписывался в сельсовете. А женился, надо сказать, часто. Пока Марусю не встретил, та родила мне двух дочек и сына…Появлялись дети и у Ольги… Здесь такая катавасия, братка шмель, получилась… Ваську записали в школе на Трофимову фамилию, нового, значит, мужа… Учителя же: захотели – и записали… А когда сын школу заканчивал, восемь классов, и ему надо было выписывать свидетельство, то кинулись: он же, Васька, на моей фамилии значится… без моего согласия не могут поменять фамилию… Ему нет шестнадцати… Несмышленыш, дескать, что с него взять-то... И ко мне, значит: напиши, Антон, что не против. Так для Васьки лучше будет – ты же сидел… Ну, если только ради Васьки. Сдался, хоть сперва и топырился: ни за что!.. А  Васька потом стал писателем, его часто по радио читают, а когда объявляют, то называют его фамилию, понятное дело, а я-то знаю, какая она у него настоящая… И хоть плачь мне, откровенно скажу… Могла б прославиться наша фамилия, Данилкины мы, а прославилась другая, и когда передают, что Васька родился в нашей деревне, то много кто, в особенности из соседних деревень, ничего не могут понять: там же, в Гуте, таких и фамилий нету будто? Откуда там взялся писатель?.. От кого он там родился?.. В капусте, что ль, нашли?.. Или, в самом деле, аист тот принес?..
Отклонился я. Извини, шмель. О детях. Я начал своих детей называть такими же именами, какими называла своих и Ольга. По ним, правда, она меня переплюнула, хоть я и больше раз женился, а все потому, что она сразу двойню дала. Ну и благодарить Богу!..
Капитала, шмель, как ты понял и знаешь, я не нажил. И как наживешь, с кнутом ходивши за колхозным, а потом и людским стадом? Эх, да что там!..
А Васька приезжал несколько раз. С женой, с сыновьями. Жена у него красивая  – откуда-то с Урала, что ли. Шапка у Васьки была, как у Брежнева. Если еще и не лучше. Книгу подписал. Дал денег на вино, это я помню хорошо, такое не забывается, и так бутылку белой привез. К нему в город, правда, я никогда не выбирался: не приглашал, собственно говоря... Раз у него два отца, то уж тот пусть ездит, фамилию которого он носит. По мне так. Алименты на Ваську, во, чуть не забыл сказать тебе, шмель, с меня не брали. А с чего ж было брать, с чего, шмель, ты вот скажи мне? С трудодней? Они тогда, учителя, хорошо жили. На мое не замахивались. Хоть в одном повезло, ты слышь!.. Так вот у тебя, шмель, и спросить должен, не отлагая: где оно лежало, то богатство? Где оно было спрятано, то счастье, на которое так надеялся? Не скажешь? Молчишь, язык проглотил, да-да!..
Я же, шмель, жил и верил: завтра заживу лучше, вот увидите!.. Наступало  завтра, ну и что с того? А ты говоришь!.. Слышу, утешаешь: так Васька же у тебя… на виду все время… Утюг включи – и его увидишь и услышишь… Это, может, и единственная радость… кроме той, что алименты не платил... Но и у меня же, черт побери, должна была быть, если верить матери, своя, личная жизнь!.. Богатая и счастливая! Тьфу-у ты!..
Не получилась.
Хотел я упрекнуть тебя, шмель, отчихвостить по первое число, но испустил, как видишь, дух.
И здесь не получилось…
Хотя понимаю, отчего же: был бы у меня не мягкий, не такой доверчивый характер, тогда бы, может, и ты мне подмог, шмель... Ошибаюсь, скажи?.. А ты говоришь!.. Да еще и то хорошо, что на войне уцелел, не сложил головушку. По руке-то жить было можно...
.
***
.
Через неделю Антон Данилкин отошел в мир иной. На деревенском кладбище людей было не густо, похоронили его тихо, без речей. Кое-кто всплакнул. Кто-то полушепотом припомнил, что покойник со всеми, кому был должен, рассчитался. До копейки. Из всех его детей не было только Василия – ему даже не сообщили: посчитали, что отец тот, кто кормил и поил. Не заслужил, дескать, Антон.
Медаль «За отвагу» и другие награды, которые привез он с войны, положили на грудь...
Когда деревенские могильщики взяли прислоненную к березе крышку, чтобы  закрыть гроб, подала, встрепенувшись, голос соседка Петушиха:
– Погодите же! Я ж забыла!.. Совсем вылетело!.. И как же я?!..
И она достала из кармана кофты пушечку, впопыхах засунула ее в карман покойнику и, стоя  у гроба, перекрестила его тремя пальцами:
– Прости, сосед!.. – а потом старушка окинула быстрым взглядом земляков, тихо сказала: – Просил, когда умирал... Может, хоть там ему повезет, Антону Авгеичу...
.
Рэба
.
Едва проснувшись, Рэба глянул на мать, которая топталась у печи, и с угрозой в голосе потребовал:
– Похмеляй, иначе сожгу хату!
– Поджигай, будешь в сараюшке жить, если ещё и его огонь помилует, –   безразлично ответила мать, задвигая ухватом в печь чугунок. – Мне уже и жить... Может, и  не перелетаю. Поджигай, поджигай, сынок, хату. Спички дать?
Рэба рычал, словно раненый медведь, подпрыгивал, пиная ногами все, что попадалось на пути, рассыпал маты, словно просеивал между пальцами комки сухой земли:
– Похмеляй, сказал!..
– А скорей бы ты сдох, – тихо, не услышал бы сын, прошептала старуха и перекрестилась. – Поплакала бы раз, да и забыла. Сколько живу, столько и мучаюсь. Это  немец  проклятый, ирод!.. Это он, гад лупоглазый! Лучше бы убил тогда его!.. Я бы и не знала, что может быть на одного человека столько мучений...
Старуха выходила в сени, вскоре возвращалась с начатой бутылкой, наливала маленько в кубок, чтобы отвязался Рэба, не трепал нервы, и опять прятала самогон. Рэба же, проглотив одним махом зелье, тянулся на улицу, некоторое время осматриваясь по сторонам. И так как никого из нужных ему людей замечено  не было, брал ориентир на магазин, хоть тот был еще и закрыт, однако он знал, что  на крыльце всегда есть место: можно присесть, подождать. Он и сидел. Иной раз к нему подходил Стёпка, он живет как раз напротив магазина, окна в окна, и тогда они сидели вдвоем, курили и поджидали, кого можно было бы зацепить, чтобы сорвать на выпивку. Если не откроется магазин, так есть в деревне точки, где продают не только самогон, но и водку. Деньги, деньги нужны!..
Сегодня Рэба сидит один, Стёпки чего-то не видать. Хоть крикни – вон его окна, совсем близко. Однако Рэба не решается, боится, что высунет голову из окна Стёпкина жена, и тогда не ищи добра: шуму будет на всю окрестность. «Спит, гад!» – думает Рэба и жалеет, что сегодня Стёпка, похоже, еще не поссорился с женой, а то был бы тут как тут.
Рэба прислонился спиной к дверям и как-то незаметно для самого себя провалился в сон. Ему приснилось, будто он собирал грибы, и было их столько, словно картошки после «трусилки» на колхозном поле. Долго он дремал или нет –  сказать не может, но сон про грибы ему понравился, и он пожалел, что его растолкал  Стёпка.
– Ничего нет? – висела его лохматая голова над лысой Рэбовой.
– Нету, – обречённо  ответил Рэба.
– И у меня,– вздохнул  Стёпка и сел рядом. – А пенсию твою мать что, всю отбирает?
– Пусть берет, – трезво рассуждал Рэба. – Я же пропью с тобой, а жрать тогда что? Но она меня опохмеляет. Припугну, что хату подожгу, так и нальет.
Стёпка закрыл глаза, а потом произнес осторожно, как бы между делом:
– Перед тобой, Рэба, немцы в большом долгу. В неоплатном. Потому что ты долго не мог научиться говорить слово «рыба». Он же тебя, немец, звезданул по макушке прикладом.
– Сдох тот немец давно. Если не убили в войну наши...
– А за того немца должен ответить тот, который сегодня живет. Я не прав, скажешь.  Его сын, брат, а?
– Может, – Рэба зевнул. –  Только ты не вспоминай... это... войну. Не надо.
– Я бы, может, и не вспомнил, но они же, немцы, сами про себя напомнили. Сегодня в нашу деревню приезжают германцы.
– Так те ж без оружия... – втянул голову в плечи Рэба. – То хорошие немцы. Их любить надо.
– Люби. Твое дело. Но они же могут раскошелиться хоть раз перед тобой. На марки. Хотя зачем нам марки. За них у нас не возьмешь... Пускай хоть пару бутылок шнапсу дадут –  и никаких фокусов. Вон, вон автобус... и легковые. Едут, едут немцы. Легки на слове. – Стёпка подхватился, подтянулся аж на носках сапог, чтобы видеть, куда подалась немецкая делегация. – В контору. Но ничего, ничего, граждане! Найдем и там! Найдем! Пошли, пошли, Рэба, за компенсацией!
Рэба молчал. Он даже не смотрел на Стёпку. Он вспомнил войну. Из всей той войны, правда, запомнил одно – как ударил его немец. Для него война началась и закончилась этим эпизодом. А уже позже, когда надо было ходить в школу, то наука у него не пошла, зато принимали, как своего, в больницах.
– Так ты идешь или нет? –¬ надулся Стёпка.
Рэба проворчал что-то невнятное себе под нос, но всё же встал, стряхнул пыль со штанов, и часто затряс головой:
– Нет, нет, нет! Я боюсь немцев... Ну их!
– Так это же хорошие, сам говорил, немцы.
– Все равно боюсь.
– Эх, ты, размазня! – вздохнул Стёпка, махнул рукой и сел на то место, которое освободил Рэба. – А я думал, ты смелый... Думал, что можешь у него, фрица, компенсацию потребовать. А ты!.. Думай тогда, где разбогатеть на бутылку.
– Мне никто не даст,– сморщился Рэба. – Матка предупредила людей, чтоб не давали. Злой я, говорит, когда напьюсь. Вредный. А разве ж злой я, Стёпка
– Злой не злой, а никому плохого, сколь и помню, ничего не сделал, – сказал Стёпка и икнул. – Во, кто-то вспоминает. Зинка, кто ж еще. Сейчас выставит голову из окна да гаркнет, что...
Стёпка не договорил – из-за угла магазина показался Пахомчик, старый холостяк, человек неопределенного возраста. Он разинул рот, будто удивился, заметив на крыльце Рэбу и Стёпку.
– А загрызть есть чем? – наконец нашелся Пахомчик и показал бутылку. – Как знал, что вы тут. Сегодня я вас угощаю, завтра вы меня.
– О чем может быть речь! – засветилось лицо у Стёпки.
Рэба же стоял все еще по-прежнему хмурый, словно день поздней осени.
– Айда за угол! – приказал Пахомчик.
За ним охотно потопали. Там, меж кирпичей, была припрятана стопка, в полиэтиленовом пакетике лежал  кусочек  хлеба. Выпили. Хлеб высох, не ломался, поэтому Стёпка подбежал к дикой яблоне, раздобыл несколько паданцев. Они еще лучше, чем этот черствый хлеб. Когда самогон зажег внутри лампочки, Стёпка пожаловался Пахомчику на Рэбу, который не хочет сорвать с немцев,  приехавших к ним в село, компенсацию за того фрица, что в войну выбил из головы у Рэбы часть ума.
– И правильно делает, – не поддержал Стёпку Пахомчик. – Как это  пойти к чужим людям и стоять с протянутой рукой? Это у соседа можно попросить. Пусть и фигу другой раз покажет. Так то наша фига, местная. А если немец ткнёт, то она, та импортная фига, будет слишком долго вонять. Не иди, Рэба. Не слушай.
– Не пойду,¬ – повеселел Рэба. – Не пойду. Матка ругаться будет, когда услышит... Ну его, немца!..
Стёпка нервно плюнул, а Пахомчик отошел чуть в сторонку, засунул руку в бурьян и вытащил вторую бутылку.
...Рэба лежал на обочине дороги, подложив ладонь под голову. Жарило солнце. Кепка валялась в метре от него. Что-то не видать Рэбовой матери: наказал старухе сам председатель колхоза, чтобы заволокла пьяницу домой, чтобы не позорил колхоз и сельчан перед немецкими гостями. А они, немцы, ходят по деревне, знакомятся с жизнью людей. Весело им, хорошо. Незаметно как-то и на Рэбу напоролись. Один из гостей засмеялся, ткнул пальцем:
– Пьян, да...
Председатель растерялся, покраснел. Выручила его Семёниха, не по годам резвая и находчивая старушка, она примазалась каким-то образом к гостям и ходила с ними по заасфальтированным деревенским улицам, где ей было все знакомо до мелочей, но по хозяйству нечего было делать, поэтому и шаталась. Она, смело взглянув на немца, который ткнул пальцем на Рэбу, сказала громко и с каким-то нескрываемым упреком в голосе:
– Он же на своей земельке лежит, панок!..
.
Свой
.
Ночью прошел дождь. Хоть и недолго он барабанил-стучал по жестяному козырьку окна, однако этого хватило Ивану Сергеевичу, чтобы сон окончательно оставил его. Может, совсем и не дождь повинен в том, что не спалось. Было, и не раз, что просыпался старик средь ночи и не под его, дождя, дробь: старость, тут ничего не поделаешь. Выспался, значит, за свою долгую жизнь. И тогда он неподвижно лежал на спине и прислушивался к чуткой тишине и, бывало, иной раз улавливал какой-то непонятный шорох-грохот на дворике. Сперва думал, как вот и сегодня, что человек какой-то пожаловал, да в темноте дверь не найдет, щеколду не нащупает. Только что ему делать тут средь ночи, человеку тому? Да и кто это может быть, если в Канаве остался он один? Из соседей не придет уже никто никогда: на погосте последние жители деревни. Туда переселились. Иван Сергеевич подумал было на кота, но тот беззаботно лежал на подоконнике и был  хорошо виден старику – понемногу начинало светать, за окном посветлело, и кот лежал тихим сереньким комочком, лишь иногда лениво помахивал своим пушистым хвостиком, словно протирал оконное стекло.
Иван Сергеевич наконец-то догадался, почему иной раз слышатся ему на подворье и шорох, и шаги, и грохот: это разговаривает с ним его старое, также уставшее, притомленное, жилье. Ничего вечного нет. Устало дышат, рассуждает старик, и сараюшко, и торфянка, и, конечно же, дом. Понятное дело: бревна трухлеют, на них давит крыша, а те не сдаются, скрипят-сопротивляются. Похоже, только на своем языке они, все его постройки, и охают и ахают – когда им больно, когда им невыносимо. «Дерево, хотя оно и неживое, но также хочет жить», –  вслух сказал сам себе Иван Сергеевич и, спустив ноги на пол, выполз из-под одеяла. – А тот же дом? А сарай? Они разве подольше продержаться на этом мире не стараются? Скажи кому! Все жить хотят… даже, видать, и соломинка та… Такая оказия… Пора, однако, вставать.
Он оделся, погладил кота, который уже терся около ног хозяина и радовался, что тот проснулся.
– Во двор просишься? Сейчас, сейчас я тебе открою.
Выпустив кота, поставил на плиту чайник, набрал в миску пшеницы – курам. Только их теперь и держит – на другую живность не хватает уже старика. Когда была жива жёнушка, имелось все – и коровка, и кабанчик. А как только жена занемогла, извели всю живность. Благодарить Бога надо – пенсии хватает на еду, а одеваться есть во что, шкаф разламывается: доносить бы.
Старик ступил на крыльцо и не удивился, что куры сразу же выпорхнули из сараюшки, бросились к нему сломя голову. Вчера он поздно вернулся в деревню, не покормил, а голод, как говорят, не тетка: хоть для людей, хоть для кур. А почему поздно? На центральной усадьбе в Доме культуры коллектив художественной самодеятельности давал концерт, и он исполнил там, как всегда,  две песни.
– Ну, ну, не сбейте с ног! Вишь ты – проголодались как!..
Пока куры клевали зерно, Иван Сергеевич взял косу, положил ее на «бабку» и неторопливо, аккуратно принялся выстукивать молоточком. Направляясь вчера на концерт, он зашел к Рашиду, постоял над бугорком земли, потрогал звездочку. «Надо завтра обкосить могилку. Быстро зарастает в этом году: дожди зачастили, когда ж…»
Тюкает и тюкает Иван Сергеевич молоточком, а сам видит тот день, когда он, мальчуган, стоял перед вырытой ямой. Та казалась ему тогда чудовищно глубокой, и он очень боялся ввалиться в нее, и молчком, шмыгая носом, наблюдал, как сельчане хоронили солдата. Кто-то из них взял в кармане его гимнастерки документы, из которых стали известны его имя и фамилия. На всю жизнь Ивану Сергевичу запомнилось имя – Рашид. Позже мальчуган нашел глобус, а на нем Узбекистан, такой далекий и загадочный. Вот, значит, где она, родина Рашида. Далеко. Очень далеко.
Старик не может сказать сегодня, куда подевались документы, но знает, что не так давно, может лет десять назад следопыты написали на родину Рашида, откуда вскоре получили ответ: спасибо, друзья, за память про нашего брата, но, к сожалению, приехать не можем… Теперь мы знаем, где он похоронен и верим, что его могилка будет ухожена, присмотрена, ведь вы, белорусы, очень хороший и чуткий народ…
Обкосил могилку Иван Сергеевич рано, еще солнце только-только выкатилось  яркой кругляшкой из-за соседнего бора, присел на лавочку, которую сам и смастерил когда-то, сказал Рашиду:
– Свой ты нам, Рашид. Прости, может, редко к тебе прихожу. Прости, если что не так. Я же видел, как тебя убили немцы… И когда они уехали из деревни, наши люди тебя сразу похоронили… Гроб сколотили мужчины… Все чин чином… Хотя Гонтарев, правда, или кто-то другой возражал, что узбеков надо хоронить не так… в материю завернутым вроде… Хе! Но попробуй тогда раздобудь ту материю, мать ее! С досками попроще было… Сами напилили… А ее, материю, не сделаешь в нашей Канаве… Вот только одного я не могу понять: и что это за бой такой был в нашей деревне, что ты один и погиб? Не могу, прости, ответить я на этот вопрос и сегодня… Может, я что-то подзабыл, запамятовал? Прости, брат… Давно ведь было… И еще, братка Рашид, вот что… Ты, это, на своих не обижайся, что не приехали... Время такое… Развалили страну, за которую ты воевал, таможен понаставили, границ наделали… попробуй продерись теперь через это сито!.. А чтобы к тебе приехать – не наберешься денег. Не хватило, может, их и у твоих родственников. Билет теперь к нам – ого, видать, стоит! Кучу денег! Это на войну у тебя он был  бесплатный, билет-то…
Иван Сергеевич вздохнул, поднялся, вскинув на плечо косу, и молчком пошаркал в сторону деревни. По дороге, сколько шел, думалось ему об одном и том же: «А кто доглядит Рашидову могилку, когда меня не будет? Кто придет к нему? Кто? Теперь вон к своим родителям не все дети дорогу знают…»
Он вдруг вспомнил про своих правнуков Никитку и Димку, и лицо у старика расплылось в счастливой улыбке.
«Надо будет как-то прийти с ними к Рашиду», – Иван Сергеевич подмигнул коту, который одиноко стоял посреди двора и был несказанно рад, что наконец-то дождался хозяина.

5
1
Средняя оценка: 2.66957
Проголосовало: 115