Феномен Куприянова

В недавнем прозаическом тексте — «Башмак Эмпедокла» — Вячеслав Куприянов 
  исследовал феномен Померещенского — литератора, которого знают все. Он вроде 
  бы есть, и вместе с тем его как бы и нету: облик знаменитости 
  расплывается-мерещится. Призрачность существования — в тумане слухов и легенд, 
  скандалов и сплетен — и является залогом популярности его имени. Именно этот 
  туман и есть подлинный продукт творчества господина (а недавно — товарища) 
  Померещенского. Он создает не культуру, но продукт потребления в ее упаковке, 
  символ культуры, имя. Этого вполне достаточно для успешного циркулирования в 
  средствах массовой информации. 
  Померещенский существует как общественное и культурное явление, хотя и 
  отсутствует как личность. Ситуация парадоксальная, но тем не менее вполне 
  реальная. Вот что писал об одном известном литераторе Давид Самойлов: 
  «Говорить о нем, как о типе легче, ибо он довольно полно представляет явление 
  жизни. А индивидуальные черты как бы расплываются и не складываются в 
  личность. Видимо, возможен яркий тип, который не является яркой личностью». 
  Такой типаж и стал ядром образа Померещенского. 
  В тексте на окололитературную тему, в «несерьезной», иронической форме, 
  прихотливо играя символами культуры и реальности, Куприянов сумел схватить и 
  очертить нечто достаточно серьезное — способ антикультурного существования в 
  рамках культуры.

«Быть притчей во языцех и сведеньем в умах» — эта формула успеха, 
  ахмадулинская по авторству и пушкинская по сути, обобщающая его опыт, кажется 
  сегодня безнадежно устаревшей. Какие притчи? Какие сведенья? Мир меняется так 
  стремительно, что ценности сегодняшнего дня — штампованные и бесконечно 
  тиражируемые — завтрашнему не нужны. Главное — ничего не брать в голову, 
  держать ее пустой, легко наполняемой и также легко освобождаемой. Культура 
  становится большой свалкой, над которой витает ядовитый запах скандальной 
  известности. Художник становится знаменит благодаря тому, что встречает 
  зрителей голым и на цепи, бросаясь на них, как собака. Он может назвать себя и 
  поэтом, и композитором — продукт его творчества никого не интересует. И прежде 
  всего — самого художника. 
  «Скандальная слава, — замечал еще Я.Голосовкер, — распространяется намного 
  быстрее, чем слава культурного подвига. Культурный подвиг героизируется, его 
  возносят, закрепляют как ценность, заслугу — и с ним покончено. Скандальную 
  славу разносят по миру, всячески варьируют, создают ей превосходные степени, 
  долго смакуют и наслаждаются ею, присасываются к ней всем, чем только можно 
  присосаться, вымещая на ней из зависти свою злобу за свое бесславие и скуку, и 
  только тогда отрываются от скандала, когда на смену ему приходит другой 
  скандал, более пикантный уже в силу новизны и масштаба… 
  "Скандальное-как-интересное" сводится в итоге всегда к убийству духа, к 
  торжеству цинизма и апофеозу бесчестности и бесчеловечности, к развитию 
  криминальной фантазии за счет развития имагинативного гения, т.е. гения 
  познающего воображения».
  «Страшная тяга к чужим», — признается Куприянов в стихотворении «Человеческая 
  любовь». Вероятно, именно эта тяга, преодолевая «тягостный страх, как быть с 
  родными», и привела его к чужим языкам и культурам, именно этой тягой 
  объясняется интерес к людям, непохожим на него самого. Это свидетельствует 
  прежде всего об интеллектуальном, исследовательском типе личности. Поэтому 
  обращение Куприянова к образу Померещенского — как антиподу — вполне 
  естественно. Он понадобился, чтобы уточнить самого себя, вытеснить за границы 
  личности и творчества чуждый, но постоянно искушающий тип литературного и 
  житейского поведения.

Но как, видимо, все-таки приятно, ничего не знача, быть притчей на устах. 
  Самоподача становится целью творчества, а шумиха, успех — ощутимыми 
  доказательствами достигнутой цели. Померещенский мерещился и мерещится не 
  только Куприянову, и он открещивается от него, хоть соблазн славы именно в 
  виде дешевой популярности, славы на бытовом уровне — узнают в метро и в 
  очереди за хлебом — живет в душе любого автора. Но соблазн остается соблазном. 
  На практике это недостижимо. Нужно быть другим, таким же дешевым и доступным 
  каждому. 
  Куприянов, в отличие от своего антипода, ориентирован на «культурный подвиг», 
  на противостояние хаосу, видя в этом и общечеловеческое и личное призвание. 
  Как замечает один из героев его «Узоров на бамбуковой циновке»: «Стоит ли 
  увеличивать негодное и сокращать очаровательное и благое?» Только при такой 
  позиции человек способен заметить, что «звезды стали внимательнее друг к 
  другу», хотя за всю его долгую жизнь темнота ночи не изменилась. Может 
  показаться, что этого мало, нет убедительной победы света над мраком, но ведь 
  главное — сохранение мудрого равновесия полярных начал: только благодаря этому 
  хрупкому равновесию и существует наш мир и все, что его наполняет. 
  Думается, можно говорить не только о феномене Померещенского в нашей 
  литературе, но и о феномене Куприянова — каждый из них становится фоном для 
  другого. Сказать о Куприянове, что он поэт, переводчик, критик, публицист, 
  прозаик — ничего не сказать. Все это грани чего-то, что медленно и неуклонно 
  являет себя миру. Куприянов предлагает тип мышления, личности, потребность в 
  котором созрела в обществе. Чем бы он ни занимался, занимается в итоге одним и 
  тем же: раскорчевкой «темного леса в мыслях».
  Наш читатель уже давно стал горожанином, он строже в эмоциях, к попыткам взять 
  его приступом, горлом, ошеломить трюком относится в лучшем случае с улыбкой. 
  Читатель тянется к обаянию естественной и гармоничной личности. Видеть в 
  верлибре, который пропагандирует Куприянов, только особую 
  семантико-синтаксическую систему, отрешаясь от его человеческого, 
  идеологического содержания, кажется некорректным. За современным русским 
  верлибром стоят новые «думы», новые — интеллектуальные — эмоции. Они 
  отличаются от прежних приблизительно так же, как ламповые приемники от 
  современных — на транзисторах и жидких кристаллах. Хотя ток, пронизывающий их, 
  разумеется, все тот же — возникающий в человеческом сердце. Но и его 
  характеристики несколько иные, исключающие бессмысленное обогревание 
  пространства. 
  Любой настоящий поэт пишет свободные стихи. Именно эта свобода и выделяет его 
  из толпы стихотворцев. Новую книгу самого настойчивого пропагандиста верлибра 
  открывают рифмованные стихотворения, доказывая тем самым, что классический 
  стих и верлибр вовсе не антиподы, но лишь грани бесконечно разнообразного 
  искусства Слова. 
  Куприянов обращается не к толпе, он обращается к одному-единственному читателю 
  или слушателю — с тем, что кажется ему важным, занимательным, вызвать 
  сочувствие или «проблеск мысли». Он — нетипично для русской литературы — 
  сдержан, закрыт. Можно сказать — и прозрения у него «по расчету». Как критик, 
  он, пожалуй, опережает свои художественные тексты. Образ, явленный нам, 
  кажется иногда излишне обобщенным, в нем непривычно мало — особенно на фоне 
  Померещенского — всяческой «грязи», личных и милых подробностей, трогательных 
  пустячков. Он приподнят над грубой реальностью и, в отличие от многих 
  современников, не выдает за историю души рефлексы органов пищеварения и приключения гениталий. Поэт 
  склонен схватывать и переосмысливать данности культуры, но — что избавляет от 
  упрека в досужей книжности — в связи с сегодняшними, реальными проблемами. 
  Старые русла наполняются несущей жизнь водой.
  И в стихах, и в прозе, и в критике — Куприянов верен себе и легко узнаваем. Те 
  же «Узоры на бамбуковой циновке» могли бы появиться и в его поэтических 
  текстах, разбитые на строки: «Какой силы должно быть мгновенье, / чтобы 
  оплодотворить вечность? / Кто собирает яблоки в саду молний?» Поэт легко 
  сочетает миры, которые никогда бы не пересеклись, если бы не провоцирующая 
  площадка текста. Устраивает, скажем, из своих «Узоров» встречу китайского 
  императора с очередью, сдающей пустую посуду. Смешны и требования императора, 
  и полная достоинства логика очереди. Но в абсурдности подобных ситуаций всегда 
  есть некий смысл, проблеск мысли, возбуждающей спавшие участки мозга. 
  Мышление, сопрягающее далековатые предметы, безусловно, метафорическое, но 
  метафоры Куприянова чаще не на уровне слова, а на уровне ситуаций, положений, 
  высказываний. Собственно же метафоры — и в стихах, и в прозе — никогда не 
  играются в похожесть, не развлекают и не украшают, но покорно бегут на поводке 
  смысла.

  готические храмы
  нацелены 
  в небо 
  вот-вот взлетят
  с чем-то 
  вернутся 

  русские церкви
  под золотыми
  парашютами куполов
  уже 
  приземлились

  В «Узорах на бамбуковой циновке» форма китайской классической прозы, 
  неожиданно сближенная с нашим, родным до слез содержанием, дает на выходе 
  освобождающий, действительно прощающийся с прошлым смех. Через призму чужого 
  свое уже видится не совсем своим. Давно известно, что дурак из чужой деревни — 
  это уж настоящий дурак. Выдать свое за чужое, хотя бы на время, пока длится 
  узнавание, — это дает спасительную дистанцию, позволяющую разглядеть явление 
  беспристрастно. Тем более что ироническая форма требует избавления от 
  прямолинейности, категоричных формулировок и обязывающих выводов. Хотя о 
  постмодернистском устранении автора говорить не приходится: он просто 
  тщательно замаскирован.
  Впрочем, с постмодернистской ситуацией в культуре «Узоры» — при всем их 
  светлом, аполлоновски уравновешенном рацио — все-таки соотносятся. В какой-то 
  мере их можно рассматривать и как пародию на постмодернистские тексты, и как 
  частичное погружение в их ауру и проблематику. Все-таки не пахнет особым 
  оптимизмом (постмодернизм — это прежде всего тотальный скепсис), когда на 
  смену идиотам в очередной раз приходят кретины. Но мрак отчего-то не 
  сгущается, история не кончается, и, погружаясь в сумерки, читатель надеется на 
  рассвет. Вероятно, это происходит оттого, что чувствуется присутствие автора — 
  жизнерадостного и неутомимого насмешника. Он постоянно провоцирует глупость, 
  надувает ее, как шарик, пока она не лопается от собственной значительности. 
  Это напоминает детство: как ни страшна сказка, но читает ее кто-то добрый и 
  сильный. 
  В сущности, лучшие тексты Куприянова — это сказки для взрослых, маленькие 
  современные мифы, в которых лирика и социология, философия и психотерапия. 
  Впрочем, в «Лучших временах» представлены и поэтические трактаты — таковы 
  «Философические письма. Из Чаадаева». Есть и новинка — поэтические 
  видеоклипы. В них, пожалуй, отражен опыт куприяновской прозы.
  Можно, конечно, говорить и об издержках творческого процесса Вячеслава 
  Куприянова — совершенство доступно только аллаху (или Померещенскому). Но не 
  хочется. Тем более что творческий процесс — явление такое же колебательное, 
  как и сам человек. Возможно, недостатком Куприянова как раз является его 
  ровность, слишком подчеркнутая и последовательная непохожесть на 
  Померещенского, что, в свою очередь, заставляет думать, что Померещенский 
  таится в своем создателе гораздо глубже, чем автору кажется. 
  Во всяком случае, очевидно, что тексты Куприянова стараются утолить давно 
  назревшую жажду повышенной духовности, философичности, тоску по нормальной, а 
  значит, улыбчивой личности, склонной вдумчиво разбираться в сегодняшнем мире, 
  не впадая в крайности скепсиса и оптимизма. 

Вечности ветер, времени дым, 
  все, что успеешь вдохнуть молодым, 
  холод колодца из полных горстей, 
  шум океана, лепет детей, 
  матери песни, голос отца, 
  все, что нельзя исчерпать до конца, 
  все это в сердце горит у меня — 
  дыма отечества нет без огня. 

5
1
Средняя оценка: 2.875
Проголосовало: 32