Нина Берберова: Железная женщина и неразгаданная тайна. К 120-летию со дня рождения (часть 2-я)
Нина Берберова: Железная женщина и неразгаданная тайна. К 120-летию со дня рождения (часть 2-я)
(Часть 1 см. в № 142)
О писательнице Нине Берберовой, прожившей в эмиграции долгую, яркую, удивительную жизнь, говорить можно много, и всё это окажется мало. Поэтому для начала лучше вспомнить интервью писательницы, которое она дала Феликсу Медведеву перед приездом на Родину…
ХОЧУ УВИДЕТЬ ТО, ЧТО ОСТАВИЛА В ЮНОСТИ
Встреча с Ниной Берберовой перед ее приездом в Советский Союз
– Русский язык для меня – всё. Я не знаю, может быть, мои интонации вам кажутся старомодными, может быть, мое словоупотребление удивит кое-кого в Москве, словарь, которым я думаю и которым говорю. Но должна сказать, что никогда не могла утерять полнейшей связи с русским языком, то есть я вросла в этот язык. Меня совершенно не привлекает писать стихи или прозу по-французски, по-английски. Зачем это? Когда у вас выпустили в издательстве «Книгу» Ходасевича, его «Державина», я не верила. Но вдруг по почте приходит эта книга от одного американца, который схватил ее в первый же день продажи, – я остолбенела. Я просто села на этот диван, где сейчас сижу, и сидела минут пять, вероятно, не могла даже раскрыть книгу. Было что-то, может быть, извините, даже собачье, мне хотелось облизать обложку. Но я не сделала этого, а прямо открыла последнюю страницу и увидела тираж – 100 тысяч экземпляров. Это же немыслимо! Потом мне сказали, что книгу распродали в неделю. Я всё забыла, не ела, не пила и целый день читала от первой страницы до последней, со всеми примечаниями Андрея Зорина, с его предисловием, он какую-то ошибочку или две нашел у Ходасевича, я и это прочла.
Наконец, я что-то должна была съесть вечером и улечься в кровать. К стыду своему скажу вам, что книгу я под подушку положила. Подумала, что если будет пожар в доме, то я ее спасу, а если она будет далеко от меня, тогда я ее могу не спасти, выбегая из горящего дома. Совершенно серьезно это говорю. Сейчас мне смешно самой, и я вижу – вы улыбаетесь... Но тогда я думала, что расстаться с этой книгой не могу. Это было очень, очень большое впечатление!..
Что касается опубликования моих вещей, то такого ощущения жара пока не было. Вероятно, потому, что я вела предварительные переговоры. Пропал эффект неожиданности.
Наваждение какое-то: я беседую с самой Ниной Николаевной Берберовой! Имя писательницы, вдовы Ходасевича, 67 лет прожившей вдали от родины, окружено легендами. Одну из легенд зафиксировал журнал «Вопросы литературы»: Берберова умерла. Ан нет! Жива «железная женщина» (еще одна легенда-прозвище), жива! Да еще и в Москву собирается. Слышал я и о желчном характере Нины Николаевны. Прямо съест тебя с маслом, говорили мне. Снова враки, не заметил: добрая, приветливая, как говорят в народе, обходительная. Чёткая, почти педантичная, до минуты, до детали договоренность о встрече, приглашение на обед (с дороги, для знакомства) в местный ресторанчик, приглашение домой, в небольшую двухкомнатную квартиру (домик) для длительной многочасовой беседы, чаи, прогулки, подарок хозяйки (выпрашивать боялся, сама предложила) – ее книга «Люди и ложи» о русских масонах XX века, проводы до электрички, идущей на Нью-Йорк. Не заметил ни желчи, ни злобы. Зато при своем фантастическом возрасте (простите, Нина Николаевна!) – за рулем сама. И умна – аж жуть! А какие, помимо литературных, подарки для моих американских наблюдений: «Вы знаете, что дети в Америке не плачут, что кошки не царапаются?..»
«Берберова Нина Николаевна, писательница (8.8/26.7.1901. С.-Петербург). Отец – армянин, работал в министерстве финансов: мать – из среды русских помещиков. В 1919-1920 годах Берберова училась в Ростове-на-Дону. Благодаря первым стихам она в 1921 году вошла в поэтические круги С.-Петербурга. В июне 1922 года Берберова вместе с Ходасевичем получила разрешение на выезд и покинула Советскую Россию. Прежде чем поселиться в Париже в качестве эмигрантов, оба супруга жили у Горького в Берлине и в Италии. В Париже Берберова 17 лет была сотрудником газеты «Последние новости». С Ходасевичем разошлась в 1932 году. Во время войны она оставалась в оккупированной немцами части Франции. В 1950 году Берберова переселилась в США...»
Это из Энциклопедического словаря русской литературы с 1917 года, составленного В. Казаком и вышедшего в Лондоне.
Открываю подобные советские источники последнего времени. Ничего... «Литературный энциклопедический словарь», выпуск 1987 года. Бабаевский, Баруздин, Бубеннов... Берберовой нет.
– Когда вы уезжали из Петрограда, каким он вам запомнился?
– Голодный, пустой, страшный, торцы выкапывали, чтобы топить печи... Но мы уезжали, не думая, что навсегда. Мы уезжали, как Горький уехал, как уехал Белый, на время, отъесться, отдохнуть немножко и потом вернуться. В жизни мы не думали, что останемся навсегда. Ленин же был жив еще, 1922 год...
– Через месяц вы будете в Москве. Вас ждет двухнедельное общение с родиной. Не думаете вернуться в Россию совсем?
– Нет, потому что... Вы бы лучше спросили меня о Франции. Во Франции у меня успех, во Франции у меня телевидение, меня знают, приглашают постоянно. «Как мы ее упустили? Как мы дали ей уехать в Америку?» – говорят французы. Это не мои слова, это напечатано. Но я думаю о том, что здесь, в Америке, мне необыкновенно при моем возрасте удобно. Через десять дней мне исполнится восемьдесят восемь. Вы представляете себе, какой это возраст?
– Глядя на вас, не представляю...
– Я привыкла к этому комплименту и уже не реагирую на него. Здесь удобно всё. В округе меня знают добрые соседи, механик за углом, если с машиной что-то случится, снегом завалит, неполадки какие. Доктор принимает без очереди. Вхожу в почтовое отделение и слышу: «Хэлло, Нина!» Фамилию мою им трудно произнести, я не обижаюсь. Ведь они меня знают уже двадцать пять лет. Здесь хорошие библиотеки. Если мне нужна книга, я могу выписать ее на дом.
– То есть вам удобно здесь жить при вашем одиночестве?
– Абсолютно. Мне здесь ужасно удобно. Я когда подумаю о Франции, прежде всего у меня там не может быть машины, потому что там узкие дороги, а скорости огромны, я не могу так ездить, я так не привыкла, буду бояться.
– Вы родились в России, часть жизни прожили во Франции, почти сорок лет в США, четверть века здесь, в Принстоне. Дай вам Бог еще много лет... Но скажите, какое место на земле для вас самое святое?
– Нет, такого местa нет. Впрочем, первое, что мне пришло в голову, видимо, автоматически, когда вы кончили вашу фразу, моментально, – могила Ходасевича на кладбище в Биянкуре... Это серьезно. Я всегда помню об этом месте. Я приезжаю в Париж, на следующий день беру такси и еду туда смотреть, всё ли в порядке, и всё в порядке бывает всегда, потому что не только я езжу туда, но и разные другие люди. Но даже эта могила не остановила меня от переезда в Америку. Когда я уезжала, у меня ничего не оставалось, ни дома, ни квартиры, ничего, библиотеку и ту продала, в Нью-Йорк уехала с двумя чемоданами. Даже эта могила меня не остановила. Вообще я не сентиментальна. И кроме того, я вам отвечу на вопрос, который вы мне не поставили, а я его жду: «Что меня больше всего интересует на земле?»
– «Что» или «кто»?
– «Кто» и «что» вместе. Я только одно могу сказать: люди. И когда мне из Москвы позвонили по поводу визы и очень любезно спросили: «Нина Николаевна, а не хотели бы вы музыку послушать хорошую, побывать на каком-либо концерте?» – я подумала, что музыку можно слушать каждый день и здесь, а я не знаю, приеду ли я в Россию снова, и вообще я чувствую, что мне интересно отвечать на всякие вопросы. И я ответила: «Меня главным образом интересуют люди». Пожалуй, не совсем точно: не только главным образом, я, собственно, исключительно интересуюсь только людьми.
– А потом?
– А потом книгами...
– Вы встречались со многими выдающимися людьми. Кто оказал на вас наибольшее влияние?
– Нет, я на этот вопрос не могу ответить. Книги, вероятно.
– Значит, не люди?
– Но книги, с которыми я встречалась: книги Джойса, Пруста, Кафки, книги Андре Жида, книги современников, моих или старших современников – писателей. Другого влияния я не чувствовала. Ну, Ходасевич, вероятно, потому что мне было двадцать, когда ему было тридцать шесть. Конечно, он оказал на меня влияние, но я бы особенно не придавала большого значения этому.
– Вы сказали, что для вас главное люди, а теперь получилось, что главное все-таки книги?
– Люди не влияли, они просто интересны. Когда мне говорят: «А не хотите ли вы поехать в Загорск? Может быть, какие-то есть места, куда бы вы хотели поехать?» Куда? В Загорск? Зачем? Я вообще предупредила с самого начала еще, давным-давно, год тому назад, что, если приеду, я не пойду ни на какое кладбище и не пойду ни на какую церковь смотреть, мне это совершенно неинтересно.
– Это оригинально, потому что многие посещают прежде всего именно могилы.
– Нет, я ни на какие могилы не пойду.
– А на могилу Пастернака?
– Нет, меня это совершенно не интересует, абсолютно!
– Могила или Пастернак?
– Могила, конечно.
Уже во взрослом состоянии я стала замечать, что русские люди считают так: жизнь не меняется, есть основное, незыблемое. Пушкина читали мои дедушки, Пушкина читали мои отец и мать, и я читала, и так всегда будет... Появились ужасные вещи. «Война и мир» на восьмидесяти страницах за доллар. К экзамену студенты покупают эту брошюрку и считают, что приобщились к Толстому. Не помню, когда я последний раз читала Монтеня. Нет, далеко не всё живет...
– И это естественный процесс?
– Абсолютно. Мир так меняется, когда живешь так долго. Я помню эпоху до 1920-х годов, эпоху до последней большой европейской войны, тогда казалось... Была эпоха между двумя войнами, которая совершенно смыла всё, что было в XIX веке и в начале XX. В Европе ничего не оставалось. И теперь... Я сама не перечитывала Пушкина сорок лет, у меня нет времени его перечитать, я знаю его более или менее наизусть, не всё, конечно, но главное. И я не перечитываю «Преступление и наказание», не перечитываю «Войну и мир»...
– Вы говорите, меняются времена и эпохи, а вы, пережившая уже несколько эпох, вы иная или нет?
– Конечно.
– В каком смысле?
– Во вкусах. Прежде всего, когда я приехала в Европу с Ходасевичем, я читала французов, немцев, читала англичан и американцев... Но от книг я стала совершенно по-другому видеть мир и свое собственное ремесло. И вообще многое.
– А Америка вас тоже изменила?
– Уже меньше, возраст был такой, что я не была так остро восприимчива. А потом материальные возможности не те. Я должна была с утра до вечера работать, а вечером до одиннадцати часов ходить в школу английского языка, иначе я бы пропала.
– А у вас есть сейчас предчувствие того, что, приехав в Советский Союз на две недели, вы станете снова иной?
– Конечно. Это вполне вероятно, не хочу хвастать, но это большое счастье, что в своем возрасте я могу меняться. Значит, какие-то клеточки еще не умерли. Вы, кстати, навели меня сейчас на эту мысль. Мне совсем не хочется ехать в Буэнос-Айрес, мне совсем не хочется ехать в Рио-де-Жанейро, говорят, красивые места, ну и пусть они существуют, я им зла не желаю, но ехать туда не хочу! Меня Москва и в особенности Ленинград привораживают, притягивают. Но, знаете, приезжающие из России обдают меня время от времени холодной водой. Вы будете очень разочарованы Ленинградом, говорят они, это провинциальный город, очень консервативный (намекают, по-видимому, на «Память»). Я не очаровываюсь и не разочаровываюсь, я просто хочу увидеть то, что я не видела столько времени, услышать русскую речь, которой была лишена, для писателя это очень много значит. И речь эта, по-видимому, другая, не та, которой говорили мои деды и родители, нет, и даже в эмиграции, но все-таки русская речь.
– Вы написали одну из самых принципиальных, а может быть, самых скандальных книг нашего времени, книгу о масонах «Люди и ложи». Я хочу спросить вас: вы думаете о ее публикации в Советском Союзе?
– О, я хочу! Ведь в книге нет никакой двусмысленности, Боже упаси. С 1930-х годов я записываю ритуалы масонов. Мой второй муж, Николай Васильевич Макеев, русский человек, был одно время масоном, потом он прекратил это дело, соскучился с ними, с ними не было особенно интересно. Я вспоминала, кого из масонов я знала, вспоминала факты, которые открывали на прошлое глаза. И когда я решилась, то пустилась во все тяжкие, поехала в Париж, прямо пришла в Национальную библиотеку на второй этаж в рукописный отдел и сказала: «Можно ли мне посмотреть масонские архивы?» Меня осмотрели с ног до головы и сказали: «Приходите завтра в 9 часов утра, мы вам дадим ответ». Они моментально кинулись проверять, кто я, и увидели в каталоге все мои книги, вероятно, кое-кому позвонили. Когда я пришла, в мое распоряжение были предоставлены два или три ящика и пустая комната. Меня интересовали только люди, только имена. И тогда я поняла, что мне и все эти обряды, ритуалы, конечно, очень интересны: как называть чашу, как называть председателя и т. д. Масонство XX века – потрясающе интересно, оно связано с европейским масонством, не с шотландским, когда все знают, кто масон, кто не масон, а с тайным обществом, с Францией. И в верности Франции масоны давали клятву.
– Как вы работали над книгой? Кроме архива, чем еще пользовались?
– Архивы были такие, что прямо умереть. Когда я их открыла, то совершенно онемела. Что я там нашла? Вы знаете, что А.Ф. Керенский, М.И. Терещенко и другие министры были масонами, кроме П.Н. Милюкова? И они от французского масонства шли. «Гранд Ореан» – «Великий Восток» французский их благословил на открытие лож и на процветание масонства в России. Они дали масонскую клятву, которая по уставу превышает все остальные – клятву мужа и жены, клятву родине.
Они дали клятву – никогда не бросать Францию. И потому Керенский не заключил мира.
– Кто из масонов, описываемых вами, сегодня жив?
– Никого не осталось, никого. Даже самый младший, из которого я высасывала кое-какие интересные факты, масон Григорий Яковлевич Орансон, умер здесь, в Америке, вероятно, перед тем, как я начала писать. Он знал, что я работаю над масонством, но уже был при смерти...
– Нина Николаевна, для меня было открытием, что упомянутый вами в книге Владимир Сосинский, которого я знал, – он умер два года назад, после возвращения прожил в СССР почти тридцать лет, – состоял в ложе.
– Да, Сосинский был женат на дочери Виктора Чернова Ариадне Черновой-Колбасиной. А я и не знала, быть может, он и был последний из масонов? А может быть, кто-нибудь еще из моего поколения, кому восемьдесят девять или девяносто, доживает свой век в какой-нибудь богадельне?..
– Вы считаете, что историей, обществом движут какие-то теневые правительства, тайные заговоры?
– Нет, всё тайное делается в конце концов явным. Сейчас уже этого ничего нет, думаю, что мода прошла на масонов.
– У нас сегодня гласность, и печать пишет обо всем. Так вот, один человек мне сказал заговорщически: «Ты заметил, что когда Горбачев стал генсеком, то первый визит иностранной делегации был с Мальты. Так что Горбачев-то – масон!»
– Это так глупо, просто стыдно за человека, который так думает. Во-первых, Горбачев никак не мог быть масоном, потому что в Советском Союзе всех масонов уничтожили и никакого тайного общества, как вы сами понимаете, в Москве быть не могло. Затем, что такое мальтийцы? Мальтийского ордена не существует с XVIII века. Николай I запретил масонство, и оно весь XIX век не существовало вообще. Вместо того, чтобы врать всё это и выдумывать, почему бы не поехать и не посмотреть, что делается в западных архивах? В Гуверовском архиве покопаться, в Парижской Национальной библиотеке...
– Вы наверняка знаете, что члены общества «Память» считают, что во всех наших бедах виноваты евреи и масоны, что русский народ не виноват в том, что произошло при Сталине и Брежневе. А другие считают, что во многом виноват именно народ, допустивший чудовищные преступления.
– Смотря как относиться к роли интеллигенции... Если считать, как считали очень многие, что интеллигенция ничего не может сделать с народом, что народ такой косный, такой безграмотный, а безграмотный потому, что Николай II запрещал им грамоту преподавать. Девяносто процентов крестьянского населения было необразованным. Николай II и его министры всё время палки в колеса втыкали, чтобы мужика не учить, чтобы сына его и внука не учить грамоте, пускай, дескать, вот так и живет народ на черном хлебе. Так что, если это предположить, тогда русская интеллигенция виновата, потому что мужик не мог всё равно ничего сделать в 1930-х годах, недостаточно времени прошло после революции.
А если считать, что русский народ имеет чувства и мысли, не животное безграмотное, а очень даже способный народ, тогда с этим нельзя согласиться. Но я сужу со стороны. Я думаю, что все-таки это были интриги невероятных преступников и разбойников, которые вокруг Сталина сидели. Не то что народ, даже интеллигенция не была допущена к делам государства. Если уж Горький ничего не мог сделать, что взять с других? В своей книге «Железная женщина» я не могла сказать, потому что недостаточно была уверена, но теперь это уже опубликовано и стало известно, что моя героиня, любовница Горького Закревская-Бенкендорф-Будберг, была двойным агентом: она ГПУ доносила о Европе и английской разведке о том, что делалось в Советском Союзе. Очень хочу, чтобы моя книга вышла в России, потому что тогда кончится легенда, что во всем виноваты евреи. Среди масонов были разные люди, немало было евреев, но еще больше – армян. Два брата моего отца, племянники, мои двоюродные братья – все были масоны. Папа не был, и я не знаю почему. Очевидно, его это не интересовало.
– Как же все-таки вас допустили до таких секретов?
– Да, мне повезло. После того, как я поработала, архивы закрыли опять, окончательно закрыли, вероятно, на 200 лет... Вы знаете, интерес к этой теме огромный. Когда стало известно, что я пишу книгу о масонстве, меня просили: «Нина Николаевна, пожалуйста, впишите моего дедушку». Я говорила: «А вы уверены, что он масон?» – «Да-да-да, мы точно знаем, он был масон».
– А почему вы полагаете, что книга не может выйти у нас?
– Конечно, это было бы событием, потому что в истории масонства XX века нет никакого особого проеврейства.
– А вам известно, что ваши книги тайными путями, контрабандно, нередко с риском, привозили в Советский Союз?
– О да! И мне это приятно. Мне сообщили, что экземпляры моего «Курсива» зачитывались до дыр.
– Сколько книг вами написано, Нина Николаевна?
– Немного. Я бы сказала так, один том ранних рассказов, которые называются «Биянкурские праздники». Я была единственным автором в эмиграции, который писал об эмигрантском пролетариате. И я сама жила тогда с Ходасевичем в Биянкуре – это предместье, где заводы Рено. И очень многие чины белой армии, не только солдаты, но и офицеры, работали там, обзаводились женами, рожали детей, дети ходили в школу. Муж работал, а жена становилась швеей или шляпы делала... Недавно я перечитала эти рассказы и сказала себе: «Гордиться нечем, но и краснеть не от чего». Рассказы прежде всего интересны тем, что о пролетариате эмиграции ничего не известно. И потом, есть какая-то невидимая связь моих персонажей с советскими людьми того времени.
Итак, том «Биянкурских праздников», далее том длинных повестей 1940–1950-х годов, немножко 1930-х годов. Два тома «Курсив мой», один том «Железной женщины», один том статей, «Чайковский» – это уже семь томов. «Бородин» – восемь, два маленьких томика стихов... Пожалуй, всё.
– Почти 10 томов!
– Но это максимум. Наберется еще том статей.
– Какую из ваших книг вы считаете главной?
– Конечно, «Курсив»!
– Ваш архив хранится в нескольких местах. Нельзя ли сделать так, чтобы хотя бы часть его была на родине?
– Конечно, есть возможность кое-что отправить на родину, но не сейчас, потому что у меня нет гарантии, что это всё не сожгут. Я не могу сказать, что вообще ничего не выйдет из перестройки. Я уверена, что выйдет, и уже вышло, и вышло довольно много. Живой пример – я сама, решившая посетить родину. Но я могу сделать другое, то, что вам не приходит в голову. Я могу сделать серьезную бумагу, с тем чтобы советские ученые, литературоведы могли быть допущены к архиву после моей смерти.
– А сейчас нельзя попасть в ваш архив?
– Я могу дать вам, Феликс Николаевич, хоть сейчас письменное разрешение. Пока я жива...
– Спасибо, Нина Николаевна! А какова судьба вашей библиотеки? И что она собой представляет? Она для работы?
– Нет. Зачем же библиотеку иметь? В Америке никто не имеет такой библиотеки. Покупают только исключительные книги. Или они исключительны, если вы знаете, что библиотека их не приобретает, или они исключительны, потому что они для вас нужны, вы хотите, чтобы они у вас были, просто такая человеческая жадность – иметь. На самом деле, конечно, у меня не было достаточно денег, чтобы обзавестись какой-то систематической библиотекой. Но кое-какие книги у меня есть. Вот видите, здесь целая полка набоковских книг: английских и русских. Это я покупала, потому что мне было приятно иметь такую коллекцию и, кроме того, потому что мне нужно было лекции читать по ним. Но, вообще говоря, в моем положении профессора – это большая роскошь покупать книги и иметь собственную библиотеку. Я бы сказала, что это делают профессора очень многие, может быть, даже и большинство, но я не могла этого делать.
– А книги, которые вам дарил Владислав Ходасевич, другие ваши знаменитые спутники, сохранились?
– О! Они все здесь. Борис Зайцев есть, Иван Бунин, может быть, есть, а может быть, и нет, не помню... Конечно, Ходасевича книги есть дарственные, но я, вероятно, как профессионал сама не очень ценю это. Какая разница, читать бунинский экземпляр, подписанный «Дорогой Нине», или читать его в библиотеке? Это, между прочим, расстраивало моих родителей, что я ничего не коллекционировала. «Саша коллекционирует бабочек, Маша коллекционирует цветочки, а ты ничего. Заводи гербарий», – говорили мне домашние. А я не хотела. Очевидно, такого таланта во мне нет.
– А что такое для вас советский читатель?
– Советский читатель? Видите ли, я по старой русской привычке все-таки думаю о читателе литературы как об интеллигенте. Правда, мои книги – это не крестьянская литература, не рабочая литература, это всё интеллигентская литература. Но я вам скажу такую вещь: все, кого я здесь встречала, кто приехал сюда в последние пятнадцать лет, – это был великий сход, тут же и еврейство, армянство, много русских... И вот я не помню человека, который бы не сказал: «А я читал ваш “Курсив”». Все читали. Для меня это интеллигенция, советский читатель, который знает меня в России.
– В последнее время у нас возрос интерес к Зинаиде Гиппиус и Дмитрию Мережковскому, с которыми вы, конечно, общались. Как вы считаете, достойно ли внимания их творчество для советского читателя?
– Еще как! Они достойны, и их надо печатать. Как исторический документ, а не как сегодняшний день. На сегодняшний день их идеология совершенно не годится. Они были бы в ужасе, если бы они посмотрели на Францию, Россию или на Америку сейчас. Ничего не осталось от прежнего. И Пушкина в XXI веке не будет, как французы не читают дивных поэтов XVI века. Гиппиус и Мережковский так же не годятся, как если бы я на себя пыталась надеть обувь пятилетнего младенца. Но исторически то, что они делали в литературе и в искусстве, это очень интересно. Мережковский – чудная русская фигура. Как они оба тосковали по России!..
– А как вы относитесь к поэзии Гиппиус?
– Она была замечательным лирическим поэтом. Вообще русским читателям надо еще многое вернуть. Надо бы издать антологию зарубежных русских поэтов, включая, естественно, и Дальний Восток – Харбин, Шанхай, там было два или три талантливых поэта, в Париже было человек пять. Я бы рекомендовала Смоленского, Георгия Иванова, Ладинского.
– Каковы ваши отношения с третьей эмиграцией?
– Я ее недостаточно знаю, хотя лично знаю очень многих, но я их очень мало читала, потому что я уже до такой степени занята, что и на письмо трудно ответить, не то что читать большие романы. Читала Войновича. Он такой милый сам, мне приятный как личность, я не хочу сказать о нем плохого слова, но его роман... этот последний «Москва 2042» о XXI веке я едва дочитала...
– Как вы восприняли присуждение Иосифу Бродскому Нобелевской премии?
– Большой поэт, но не прозаик, и по-английски я его считаю большим поэтом, хотя американцы этого не считают. Слависты, которых я знаю, считают, что он замечательный русский поэт. А я чувствую, что он замечателен и по-русски, и по-английски. Я вообще его английскому языку прямо диву даюсь. Так великолепно может сочинять стихи. Когда получил Нобелевскую премию, это для нас всех была радостная весть.
– Вы считаете, эта премия – подлинная заслуга или везенье, обстоятельства?
– Конечно, она заслуженна. Давали премию иногда совершенно не тем людям, давали Ромену Роллану, которого уже пятьдесят лет ни один француз не читает! Кстати, как человек он был необыкновенно противный, а не только как писатель, бездарный, под конец жизни опьяненный своей славой и нобелевскими привилегиями...
Но Бродскому желаю всякого благополучия, я страшно рада была, когда он получил премию. Это был чудный день, мы все друг другу звонили!..
Прощаясь после долгого разговора, Нина Николаевна сказала с юмором, что ее приезд в Россию – это всё равно что «Писемский воскреснет!» Я ответил: «Быть может, не знаю...» И вспомнил четыре строки, написанные Берберовой давным-давно: «Я говорю: я не в изгнанье, я не ищу земных путей. Я не в изгнанье, я – в посланье, легко мне жить среди людей». Возвращение к нам эмиграции – это посланье нам же из нашего прошлого. Так примем с достоинством посланников. Не унижая и не унижаясь.
Август 1989 г.
P.S. 5 сентября 1989 года рейсом Эр-Франс из Парижа в Mocкву прилетела Нина Николаевна Берберова. Повторяю, она не была на родине шестьдесят семь лет. (Феликс Медведев.)
Берберова и Ходасевич
Добавить что-либо к сказанному о себе в Интервью самой Берберовой трудно. Да и нужно ли? Остальное сказано в многочисленных публикациях о писательнице. Однако есть то, о чем нужно сказать «особо». Если бы Берберова не сделала в своей жизни ничего, а только написала книгу о Марии Будберг (помимо книги о масонах, ее знаменитого «Курсива» и т. д.), то она как писательница и исследователь уже оставила бы след и в литературе, да и на Земле. Настолько значимой была личность Будберг.
Вот что написал об этой книге во вступлении Андрей Вознесенский.
ИНФРОМАН
Эту удивительную книгу я прочитал в Париже в шестидесятые годы, когда «Железная женщина» была запрещена к ввозу в нашу страну. Проглотил я ее за ночь. Среди гор залпом прочитанной мной тогда «подрывной» литературы – и горячей «антисоветской», и ностальгически прекрасной и оттого, вероятно, еще более подрывной – эта книга остановила мое внимание кристальным светом слога. Жанр ее необычен.
Я назвал бы ее инфроманом, романом-информацией, шедевром нового стиля нашего информативного времени, ставшего искусством. Это увлекательное документально-страшное жизнеописание баронессы М. Будберг – пленительной авантюристки, сквозь сердце которой прошли литературные и политические чемпионы столетия, как-то: М. Горький, Уэллс, Локкарт, Петерс и другие. Подобно своей утесовско-лещенковской тезке, она была отважной Мурой литературных и политических салонов, держала мировую игру, где риск и ставки были отнюдь не меньше. Она ходила по канату между Кремлем и Вестминстером.
Что сравнится с женской силой?
Как она безумно смела!
Сохранилась фотография, на которой можно разглядеть смущенную усатую улыбку Горького, дарящего дружбу Муры автору «Борьбы миров».
Не женщина была железной, железным был век железных наркомов и решеток. И живая женщина противостоит ему.
Чем автора привлекла героиня? Может быть, бормотанием «баронесса Будберг», чем-то схожим с именем «Берберова». «Бр-бр» – мурашки идут от страшного времени.
Роман этот – лучшая вещь Нины Берберовой. Перо ее кристально, порой субъективно, вне сантимента, оно строго по вкусу и выдает характер художника волевого, снайперски точного стилиста, женщины, отнюдь не слабого пола. Информация в ее руках становится образом, инфроманом, не становясь журналистикой, сохраняя магический инфракрасный свет искусства. Свет этот необъясним. Точный кристалл – да, но магический. Многие сегодняшние документалисты не имеют этого невидимого инфраизлучения. Нина Берберова с презрением отвергает клише о женской литературе как о сентиментальности Чарской.
Огромный успех книги Н. Берберовой имели прошлой весной в Париже, редкий для русского писателя. «Монд» и другие крупнейшие газеты глубоко анализировали ее творчество. Ей была посвящена престижная телепередача «Апостроф» знаменитого Бернарда Пиво, в которой до этого из русских авторов был лишь А. Солженицын.
Познакомился я с Ниной Николаевной лет двадцать назад, опять же когда ее еще не решались посещать пилигримы из нашей страны. На вечере моем в Принстоне сидела слушательница пантерной красоты. В прямой спине ее, в манерах и в речах была петербуржская простота аристократизма.
Читатель наш знает стиль и жизнь Н. Берберовой по публикациям. Встречаются в них порой и неточности. Проза ее вырастает из постакмеистических стихов. Отличает их ирония. Опытные повара «откидывают» отваренный рис, обдают его ледяной водой. Тогда каждое зернышко становится отдельным, а не размазней каши. Так и фразы Берберовой, обданные иронией, жемчужно играют каждым словом, буквой – становятся отборными зернами.
Она одна из первых оценила масштаб В. Набокова, сказав, что появление его оправдывает существование всей эмиграции.
Последний раз я выступал в Принстоне в прошлом году. Нина Николаевна сломала руку и не могла быть на вечере – пригласила меня приехать на несколько часов пораньше и побыть у нее. В чистом, как капитанская каюта, домике темнело красное вино. Хозяйка подарила авторский экземпляр своей только что вышедшей книги «Железная женщина» о русском зарубежном масонстве. Тогда я и написал стихи. Приведу их почти целиком:
Вы мне надписали левою,
за правую извиняясь,
которая была в гипсе –
бел-белое
изваянье.
Вы выбрали пристань в Принстоне,
но что замерло, как снег, в
откинутом жесте гипсовом,
мисс Серебряный век?..
Кленовые листы падали,
отстегиваясь как клипсы.
Простите мне мою правую
за то, что она без гипса.
Как ароматна, Господи,
избегнувшая ЧК,
как персиковая косточка
смуглая Ваша щека!
Как женское тело гибко
сейчас, у меня на глазах,
становится статуей, гипсом,
в неведомых нам садах…
Там нимфы – куда бельведерам.
Сад летний. Снегов овал.
Откинутый локоть Берберовой,
Был Гумилев офицером.
Он справа за локоть брал.
Нина Николаевна была бурно рада. Лишь на одну строку сказала: «Ну какая же я мисс Серебряный век, Андрюша?!» Однако я не совсем с ней согласен. Конечно, Берберова отнюдь не принадлежит к поколению Серебряного века, ее генерация – иного стиля мышления, энергии, вкуса – это дух середины века, но почему-то именно ее, юную Нину Берберову, избрали своей Мисс такие паладины Серебряного века, как Гумилев и Ходасевич.
Ее не избежала судьба женщин – спутниц великих художников. В глазах современников она порой заслонена священными тенями. Джентльмены журналистики, и зарубежные и наши, порой обливали ее в статьях помоями.
Думаю, публикация «Железной женщины» ставит все на свои места. Сегодняшний вариант романа Н. Берберова дополнила новыми кусками об использовании М. Будберг Сталиным.
Прошлой осенью Нина Николаевна впервые посетила нашу, когда-то ею покинутую, страну. От раннего утра до полуночи ее без отдыха изнуряли встречи с вампирствующими поклонниками, прессой, студентами, профессурой. Она оставалась неизменно свежей телом и разумом. Опрятной в своей белоснежной блузке. Стиль ее ответов был под стать «Железной женщине» – информативен, грациозен и краток, не отвлекаясь в околесицу. Многим нашим депутатам хорошо бы поучиться у нее сжатости формулировок.
Мне довелось ассистировать ей на сцене большого зала МАИ. Зал был переполнен московской элитой, студентами. Эта аудитория привыкла внимать А. Сахарову, ведущим политикам и мыслителям. Три часа без передыху Нина Николаевна читала свою прозу, стихи, свои и Ходасевича, завораживая зал чудотворной русской речью, кристальной, редко сохранившейся в нашем обиходе и одновременно современно ясной, отмытой от архаики и вульгаризмов.
Не обошлось и без ложки дегтя. Группка дегтярных людей, видно, наслышанных о «Людях и ложах», стала выпытывать у Нины Николаевны признание в том, что Троцкий был… масон. Они знали это точно. «Он же перстень масонский носил», – кричали ей.
Ноздри Н. Н. брезгливо дрогнули. Возмущенно выпучив очи, она ответила: «Какой же он масон? Он же был…»
И понизив голос, как сообщают о самом чудовищном, выпалила: «…большевик!»
Этим вопиющим неопровержимым фактом припечатав и Троцкого и дегтярных неофитов.
Вернемся к книге. Поздравляю вас, читатель!
Когда-то запретная «Железная женщина» сейчас ложится на стол миллионов наших читателей. Некоторые «подрывные» некогда книги, изданные ныне, потускнели, другие – наоборот.
«Железная женщина», как протертое стекло, излучает кристально свет. Она, как экран документального кино, информативно движется фактическими фигурами и наполнена струящимся светом! Поэтому я называю ее инфроманом.
Странно, что «Железную женщину» до сих пор не экранизировали. (Андрей Вознесенский.)
А вот предисловие к этой же книге самой Берберовой, которое также много о чем говорит.
ПРЕДИСЛОВИЕ
– Кто она? – спрашивали меня друзья, узнав про книгу о Марии Игнатьевне Закревской-Бенкендорф-Будберг. – Мата Хари? Лу Саломе?
Да, и от той и от другой было в ней что-то: от знаменитой авантюристки, шпионки и киногероини, и от дочери русского генерала с ее притягательной силой, привлекшей к ней Ницше, Рильке и Фрейда. Но я не оцениваю, не сужу Муру, не навязываю читателю свое мнение о ней и не выношу ей приговора. Я стараюсь сказать о ней все то, что мне известно. Кругом не осталось людей, знавших ее до 1940 года, или даже до 1950-го. Последние 10 лет я ждала – не будет ли что-нибудь сказано о ней. Но люди, ее современники, знавшие ее до второй войны, постепенно исчезали один за другим. Оставались те, которые знали о ней только то, что она сама о себе им говорила. Кое-кто еще помнил ее, писал о ней или говорил мне о ней, но почти всегда это были одни и те же анекдоты о ее старости: она была очень толста, очень болтлива, когда выпивала, немножко сводничала, много сплетничала и подчас напоминала старого клоуна.
Я три года прожила с ней под одной крышей и сохранила о ней свои записки (не дневник, но календарные записи и записи некоторых разговоров с ней); отношения у нас были добрые, но не близкие и лишенные эмоциональной окраски. В то далекое время она, по многим причинам, которые будут ясны из текста, гораздо больше ценила дружбу В. Ф. Ходасевича, чем мою (я была на девять лет моложе ее).
Здесь все факты, которые я старалась спасти от забвения. Источники мои – это документы и книги от 1900 до 1975 г. Они помогли мне раскрыть тайну ее предков, подробности ее личной жизни, имена ее друзей и врагов, цепь событий, с которыми она была иногда тесно, иногда косвенно связана. Мужчины и женщины, рожденные между 1890 и 1900 годами, все были захвачены этими событиями экзистенциально и часто – трагически. Обстановка и эпоха – два главных героя моей книги. Два замужества М. И. Б., которые в ее судьбе не сыграли особой роли, были исковерканы и даже прерваны российской катастрофой. Мура принадлежала стране, эпохе, классу, и в этом классе каждый второй был истреблен. Мура боролась, шла на компромиссы и выжила.
В 1938, в 1958, в 1978 годах я знала, что напишу о ней книгу. Ее жизнь должна была быть закреплена во времени – ее молодость, ее борьба и то, как она уцелела. Свидетелей этой жизни, видимо, не осталось. Кое-где в Англии ее имя несколько раз упоминалось в мемуарах, дневниках и переписке, а также в ее некрологе в лондонской «Таймс». Все, что писалось, писалось с ее слов. Когда я стала проверять ее рассказы., я увидела, что она всю жизнь лгала о себе. «В мое время» никто не сомневался в правдивости ее слов. Но мы все были ею обмануты.
Она прожила с М. Горьким двенадцать лет, но в советском литературоведении данных о ней нет: в трех-четырех случаях, когда ее имя попадается в тексте, подстрочное примечание поясняет, что М. И. Будберг (титул баронессы не упоминается), урожденная Закревская, по первому мужу Бенкендорф, была одно время секретаршей и переводчицей Горького, – видимо, полуиностранка, которая всю жизнь жила и умерла в Лондоне. Горький посвятил ей свой четырехтомный (неоконченный, последний) роман «Жизнь Клима Самгина», но и к этому посвящению никогда не дается подстрочного примечания.
Она никогда не упоминается в связи со своим первым любовником – Робертом Брюсом Локкартом (позже сэром Робертом), которому в «Большой советской энциклопедии» отведено место, как и его «заговору» 1918 года (под буквой Л), ни в связи с Гербертом Уэллсом, знаменитым английским писателем, чьей «невенчанной женой» она была тринадцать лет (1933—1946), после отъезда Горького в Россию и до смерти Уэллса. В воспоминаниях коменданта Кремля Малькова, арестовавшего в сентябре 1918 года и Локкарта, и ее, она названа «некоей Мурой, его сожительницей», которую он нашел в спальне Локкарта.
У трех человек, сыгравших огромную роль в жизни М. И. Б., была различная посмертная судьба: живой, привлекательный, остроумный, отзывчивый Локкарт живет теперь целиком в своих книгах воспоминаний и дневниках. В старости он был знаменитым, с большими связями, светским человеком, но советские писатели, драматурги и историки его забросали грязью, изображая его в своих сочинениях продажным и вульгарным шпионом, корыстным дураком, империалистическим агентом, надутым и чванным.
Долгая жизнь Герберта Уэллса была многократно описана в биографиях и статьях о нем, где обсуждались скрытые личные и общественно-политические проблемы, мучившие его в последние годы жизни. Но о его совместной жизни с Мурой мы не найдем подробностей, несмотря на то что ее долголетняя близость к Уэллсу сыграла огромную роль в отношении писателя к России и в разочаровании его в Октябрьской революции, омрачившем его последние годы. Его сочинения 1930 и 1940-х годов до сих пор в СССР не переведены, и советские критики, упоминая о них, говорят, что «они полны сатирических тенденций». Его мрачное предсмертье изображается как умиротворенное настроение великого человека, пришедшего, наконец, к убеждению, что компартия Великобритании «стала последней его надеждой».
Что касается Горького, то у него до сих пор нет биографии – изданное для школьников жизнеописание (123 страницы), разумеется, нельзя принимать в расчет. Его письма напечатаны в извлечениях и далеко не все, его фотографии пострадали от красного карандаша цензора, его взаимоотношения с современниками искажены. Три тома «Летописи жизни и творчества» полны ошибок и неувязок: имена, данные в Указателе, отсутствуют в тексте, а имена из текста пропущены в Указателе. Отмечены «отъезды», но не отмечены «приезды» (и наоборот); упомянуты письма полученные, но не отправленные (и наоборот). Его поездка 1920 года в Москву из Петрограда вовсе не отмечена. Из некоторых источников мы знаем, что первая его жена, Ек. П. Пешкова, собиралась написать воспоминания, «когда она будет менее занята» (ей было 87 лет); она, разумеется, так их и не написала. Невестка Горького, вдова его сына Максима, «написала» свои, но они были продиктованы ею, а не написаны, т. к. она не знала, как и что ей писать. На каждой странице этих «мемуаров» запутаны даты и факты: об августе 1931 года она пишет: «В том же году Горький поехал на Конгресс в Париж», но Конгресс был в июле 1932 г., и не в Париже, а в Амстердаме, куда, впрочем, голландское правительство его не пустило. В «Летописи», между прочим, находим путаницу о дне и месте знакомства Горького с Лениным: они познакомились в гостях у И. П. Ладыжникова 7 мая 1907 года (том 1, стр. 658); они познакомились в Петербурге днем, 27 ноября 1905 года в типографии «Искры» (стр. 563—565); они познакомились вечером (того же дня) в квартире Горького на Знаменской улице – и тут же приложена фотография дома, где это произошло. Все это приобретает гротескный оттенок, когда в Указателе произведений Горького в конце IV тома (35 страниц) мы не находим известной статьи о Ленине (1924 года), позже многократно переделанной. Таковы советские историко-литературные источники.
Я сказала, что мы все были обмануты Мурой. Она лгала, но, конечно, не как обыкновенная мифоманка или полоумная дурочка. Она лгала обдуманно, умно, в высшем свете Лондона ее считали умнейшей женщиной своего времени (см. дневники Гарольда Никольсона). Но ничто не давалось ей в руки само, без усилия, благодаря слепой удаче; чтобы выжить, ей надо было быть зоркой, ловкой, смелой и с самого начала окружить себя легендой.
Она любила мужчин, не только своих трех любовников, но вообще мужчин, и не скрывала этого, хоть и понимала, что эта правда коробит и раздражает женщин и возбуждает и смущает мужчин. Она пользовалась сексом, она искала новизны и знала, где найти ее, и мужчины это знали, чувствовали это в ней и пользовались этим, влюбляясь в нее страстно и преданно. Ее увлечения не были изувечены ни нравственными соображениями, ни притворным целомудрием, ни бытовыми табу. Секс шел к ней естественно, и в сексе ей не нужно было ни учиться, ни копировать, ни притворяться. Его подделка никогда не нужна была ей, чтобы уцелеть. Она была свободна задолго до «всеобщего женского освобождения».
В ее жизни не нашлось места для прочного брака, для детей (у нее их было двое, и только потому, что – как она мне однажды сказала – «все имеют детей»), для родственных и семейных отношений; не нашлось места для уверенности в завтрашнем дне, денег в банке и мысли о бессмертии. В этом она не отличалась от своих современников в послевоенной Европе и пореволюционной России. Во многих смыслах она была впереди своего времени. Если ей что-нибудь в жизни было нужно, то только ее, ею самой созданная легенда, ее собственный миф, который она в течение всей своей жизни растила, расцвечивала, укрепляла. Мужчины, окружавшие ее, были талантливы, умны и независимы, и постепенно она стала яркой, живой, дающей им жизнь, сознательной в своих поступках и ответственной за каждое свое усилие.
Перед смертью она сожгла свои бумаги; те, что накопились после второй войны, хранились в ее лондонской квартире. Ранние (1920—1939) она в свое время собрала и отправила в Таллинн, в Эстонию. Они сгорели (так она говорила) во время германского отступления и взятия Таллинна Советской Армией. Правда ли это? Или она лгала и об этом, когда говорила своей дочери о судьбе бумаг? Может быть. И может быть, они когда-нибудь всплывут на поверхность в будущем.
Моя задача заключалась в том, чтобы быть точной и держаться фактической стороны темы; это помогло мне быть объективной, каким, вероятно, должен быть биограф. Себе самой я отвела самую маленькую роль среди действующих лиц, не столько из скромности, сколько из желания написать книгу о Муре, а не о моих отношениях с ней и чувствах к ней.
Я знала ее, когда мне было двадцать лет, и пишу о ней пятьдесят лет спустя. Но знала ли я ее тогда? Да, если «знать» значит видеть кого-то в течение трех лет, слышать кого-то, жить вместе. Но я не знала ее так, как знаю ее сегодня. Я столько узнала о ней, думая о ней столько лет и узнавая о ней правду, скрытую в свое время ею, правду, которую она искажала, когда ее приоткрывала едва-едва, когда говорила нам о себе, создавая и выращивая свой миф, давая нам в те годы этот миф, но не самое себя.
Но я не отказываюсь от этого ее мифа и не заслоняю миф реальностью, чтобы скрыть его. Я не отбрасываю его, я нуждаюсь в нем, так же как я нуждаюсь в самой реальности. Мне нужны оба плана, они составляют эту книгу.
Она была молодой в эпоху вдохновенную и зловещую, жила в определенном месте (которое все еще существует, но только в географическом смысле), и потому мы имеем право сказать, что ее жизнь принадлежит тому, что французы называют «малой историей».
Но оставило ли наше столетие место для «малой истории»? Не было ли всё, что случилось с 1914 года, только «большой историей»?
В 1920 и 1930-х годах два великих биографа дали законы своему и двум следующим поколениям, два больших европейских писателя упорядочили хаос в области, которую им было предназначено обновить и прославить: Литтон Стрэчи и его ученик Андре Моруа. Я называю их большими писателями и великими биографами сознательно: они повернули искусство писания о действительно живших людях и реальных событиях их частной жизни и исторического фона в новую сторону и укрепили фундамент, на котором шаталось все здание. Я предполагаю, что теперь, спустя полвека, их книги перестали читаться и законы, ими данные, постепенно потеряли свою силу. Но было бы странно, если бы этого не случилось: в западной культурной жизни за это время был такой расцвет литературы (всех видов прозы, если сказать точнее), что мы теперь все меньше обращаемся не только к старой литературе, но и к книгам начала нашего века. Но законы были даны, и я им следую здесь. Первый из них и основной: никакой выдумки, никаких украшений, порожденных воображением, только свидетельства, никогда не домыслы, выдаваемые за факты. Если было сказано: может быть, не могло было сказано ни да, ни нет. Если с моей стороны есть попытка разгадать загадку, то за нею следует и признание, что разгадки нет.
За последнюю четверть века, особенно в США, биография и автобиография как жанр переживают никогда прежде в литературе невиданный расцвет. Интерес пишущих и интерес читающих к этому жанру идеально совпадают, как сто и больше лет назад совпадали они с такой же интенсивностью в требовании (или заказе) реалистического романа. Ничего загадочного в этом нет: это – реакция на современный кризис деперсонализации человека и на связанный с этим интерес его к истории. Мы узнали о себе и других слишком много и хотим увидеть изнанку мифов. Современная личность настолько усложнена усложнившейся историей и настолько обнажена, что мы с неудержимой силой и жадностью вовлечены во все большую демаскировку мифов, открывая их скрытую суть, ища идентификации, ответов и структур. Порядок, строй, закон – основы умственной жизни человека – нам стали нужны больше всего остального. Они не могут дать нам ответы, но они могут вести нас в том направлении, где лежат ответы на вопросы, поставленные нашим временем и все продолжающей усложняться историей.
Расцвет жанра дал развиться двум друг другу противоречащим методам. Пользуясь первым, автор откровенно предупреждает читателя: я смешивал реальность с вымыслом, и так вы и должны воспринимать эту книгу. Она – не роман и не академическая работа, «я вышивал по канве фантазии, чтобы развлечь вас». Среди представителей этого метода – Трумэн Капоте, Кристофер Ишервуд, Норман Мейлер. Некоторые критики считают, что Капоте его создатель; Ишервуд признается, что учился у Мейлера – «украшать факты» и что его автобиографические книги – «все немного романы». Во втором методе все обосновано, все – документально. Иногда страницы пестрят подстрочными примечаниями, иногда они отведены в конец книги, иногда их заменяет подробная библиография. Образчик такой работы – монументальная биография Генри Джеймса, написанная Лионом Эделем. В одной из своих работ он писал: «Единственный акт воображения, дозволенный автору-биографу, это воображение формы. Биографы ответственны за факты, которые должны быть ими интерпретированы. Неинтерпретированный факт – это золото, зарытое в земле. Я решил искать истину в двух направлениях: в структуре эпизодов и в психологической интерпретации прошлого… Дать историю в форме биографического повествования, оставаясь в то же время верным всем моим документальным материалам, – вот в чем я видел тонкость и занимательность моей задачи». («Жилище львов», стр. IX).
Я старалась следовать методу Эделя. В конце книги мною приложены две библиографии – русская и иностранная, – эти книги (около 300) были положены в основу моей работы. Я использовала их. Но это далеко не все: при мне была моя память, сохранившая мне прошлое, все то, что когда-то было рассказано М. И. Б. мне лично, В. Ф. Ходасевичу, нам вместе, а иногда и нам всем, тем, кто дружно жил в доме Горького в те годы, в Саарове, в Мариенбаде, в Сорренто.
Я написала здесь все, что знала. Если читатель сделает мне упрек, что я написала недостаточно, то я приму этот упрек, найду его отчасти справедливым. Но я написала все, что я могла написать; если бы я написала больше, это было бы беззаконие. Если кто-нибудь когда-нибудь узнает о М. И. Б. больше меня, я буду счастлива, но боюсь, что этого не будет.
Диалогов в книге нет. Только слова, когда-то произнесенные в моем присутствии. Прямая речь, если она попадается, не моя уступка развлекательности, она либо была мне передана свидетелем, либо взята мною из мемуарной литературы. Но главным образом прямую речь я передавала косвенно.
Название книги взято от прозвища, которое еще в 1921 году было дано М. И. Б. Горьким. В этом прозвище скрыто больше, чем на первый взгляд заметит читатель: Горький всю жизнь знал сильных женщин, его несомненно тянуло к ним. Мура была и сильной, и новой, но, кроме этого, она была известна окружающим тем, что происходила от Аграфены Закревской, медной Венеры Пушкина. Это был второй смысл. И третий стал нарастать постепенно, как намек на «Железную маску», на таинственность, окружающую ее. «Железная маска» – до сих пор неизвестно, кто скрывался под ней. Человек в неснимаемой железной маске на лице был привезен в 1679 году в крепость Пиньероль, во Франции, а затем в 1703 году переведен в Бастилию, где и умер. И в самом деле, Мура оказалась не тем, за кого выдавала себя, до последнего дня жизни – как мы увидим – умножая ложь и умалчивая слишком о многом. В этом состояла одна из главных задач ее жизни.
Она рано очистила себе путь для легенды: никого не было вокруг, кто бы мог внести поправку в ее рассказы. Тот мир, где она жила до 1918 года, был уничтожен, и она вышла из него невредимой (может быть – не вполне). Кроме нее самой никто ничего не мог свидетельствовать о ее прежней жизни, а настоящую было, конечно, легче уберечь: в новом мире она не имела корней, и Мура была в ней полной хозяйкой. Но что случилось с этой легендой после ее смерти? Она осталась неприкосновенной, затвердев такой, какою оказалась в последние десять лет жизни М. И. Б. Все это не значит, что Мура не знала страхов, но страхи ее были не те, прежние, которые были у наших бабушек, они тоже были новыми, как и сами судьбы внучек: страх тюрьмы, страх голода и холода, страх беспаспортности и – вероятно – страх раскрытия тайн. И радости были новые: радость свободы личной жизни, не стесненной ни моральным кодексом, ни тем, «что скажут соседи», радость выжить и уцелеть, сознание, что она живет в эпоху «пост-Гарбо в роли Маргариты Готье» и что она не была разрушена теми, кого любила.
Я хочу выразить мою благодарность следующим лицам и учреждениям за помощь в работе над этой книгой:
Архиву Герберта Гувера в Станфорде (Калифорния), в лице его сотрудников Чарльза Г. Пальма и Рональда М. Булатова.
Институту имени Кеннана (Вашингтон), в лице профессора Фредерика Старра (сейчас – вице-президента университета Тулэн).
Библиотеке Принстонского университета, в лице его сотрудников О. В. Пелеха и Тэда Арнольда, а также сотрудниц библиотеки Зинаиды Бронер и Лилы Ржиха.
Библиотеке и архиву Сили Г. Мэдд, в Принстоне.
Институту имени Кеннана и клубу университета Калифорнии (Беркли), предоставившим мне возможность жить и работать на месте.
За ценные ответы на мои вопросы, возникавшие в процессе работы: сэру Исайе Берлину (Оксфорд), г. Эльдриджу Дурброу (бывшему секретарю посольства США в Москве в 1930-х годах), проф. Джоффри Бесту (Англия), Алексису Ранниту (Иельский университет), проф. Джорджу Клайну (Брин-Моур), проф. Григорию Фрейдину (Станфорд).
За чтение моей рукописи в целом и в отрывках: профессорам Кароль Аншутц (Станфорд), Ричарду Сильвестеру (Колгейт), М. Г. Баркеру (Ратгерс), Герману Ермолаеву (Принстон) и Геннадию Шмакову.
Также благодарю за переписку на машинке Барри Джордана и за тщательный просмотр текста А. Сумеркина, С. Петруниса и С. Шуйского. Н. Б. (Нина Берберова.)
И теперь возникает вопрос: «Почему именно об этой книге стоит сказать особенно?» По простой причине. Читая о Будберг, невольно задумываешься о том, что это Берберова была сильной и удивительной женщиной. И очень похоже, что она была не просто литератором, а и личностью, делавшей немало для свой страны, находясь и в эмиграции, и в оккупации...
Как-то Нина Николаевна сказала: «Не о всех, с кем я встречалась, пришло время рассказывать». Кто знает, может также придет время, и мы о Берберовой узнаем то, что не знаем еще сегодня, и будем отдавать должное тому, что она сделала в своей жизни помимо литературы.