Предвкушение

Редакция журнала КАМЕРТОН поздравляет Валерия Липневича с юбилеем! От души желаем нашему автору здоровья, бодрости, хорошего настроения и вдохновения!

 

Предвкушение

Щурясь от солнца, 
сижу босой на крыльце.

Его дерево тепло и шероховато.

Близость реки.

Свежее дыхание луга.

Голубое с зеленым 
поделили  мир полюбовно.

Мое время, 
как мед с ложки, 
медленно и золотисто.

Туча 
крадется к солнцу, 
как кошка к цыпленку.

Кричат петухи.
Ласточки стригут над землей.

Как гроза,
назревает мое время.

Цыпленок спасается бегством.

Солнце беспечно.

В черном глазу
красный
сужающийся зрачок.

О ярость огня, 
окруженного тьмой!

Лаконичность молний.
Болтливое торжество грома.

Туча, 
как оглушенная рыба, 
уплывает по ветру.

Рождение 
и чистая 
юная жизнь дождя.
Его торопливая, 
слепая любовь к земле.

Девичья радость травы.
Просветленность плодов.

Как гроза, 
назревает мое время.

И во мне – 
прекрасное, как половодье, – 
счастье  предгрозья, 
предвкушения – 
широкое счастье реки,
забывающей 
о берегах!

 

***

все эти люди 
в строгих костюмах
так и не смявшихся при рождении
с аккуратными прическами
и дозированными улыбками
с дежурными фразами 
на все случаи жизни
все эти люди
вызывали ощущение
частей какой-то машины
притершихся друг к другу
блестящих и холодноватых

в них не было человеческого –
шероховатости дерева 
и беспокойства воды

 

***

И все еще лето!

Черный лед автомата
в теплой зелени тает

Кроны,
как зеленые шары,
натянули нити стволов
и, завидуя облакам,
упрямо пробуют
прочность корней

Девочка
глядит на меня, как ромашка:
- Дядя, вы сторожите ягоды?
Тут такая крупная земляника…
 
Я улыбаюсь
и с повышенной бдительностью – 
чтоб не застукала проверка – 
несу караульную службу.

Остриженная уставом,
привитая к стволу автомата,
нашей юности крона
корнями долга проросла.

И все еще лето!

На планете Земля
во второй половине двадцатого века
между рядами колючей проволоки
собирает землянику
девочка,
белоголовая как одуванчик.

Черный лед автомата 
в теплой зелени тает.

 

***

Вы не знаете
куда торопится
эта юная женщина? 
Загорелая, 
светловолосая,
в шуршащем вечернем платье –
этакая шоколадка в золотой фольге – 
с голубыми сияющими глазами
и с такой гордой осанкой,
что впору балерине
или 
кинозвезде.

Она идет пить вино, 
пробовать редкие блюда,
танцевать до упаду
и золотить своим смехом – 
словно заворачивая в фольгу – 
эти неудержимые
ускользающие мгновенья,
легкие, как пустые орехи.

Чтобы потом
лет через двадцать,
любовно разглаживая золотую бумажку,
говорить со знанием дела,
что она тоже была молодой
и взяла от жизни
все что могла.

 

Бабушка

Солнечный свет, 
процеженный сквозь облака, 
ещё фильтруется белыми занавесками.  
Хорошо глазам – 
как рыбам в чистой воде. 

Бледные цветы 
на голубых обоях. 
Как твои сегодняшние глаза, бабушка, 
на фоне молодых и забытых. 
Бледное на голубом, 
настоящее на прошлом.

Рогатое красное солнце, 
что заходит утром и возвращается вечером, 
все еще цепко держит 
измученную планету твоей жизни. 
И не мелеет молочная река, 
что начинается у твоих рук.

Ты виновато оправдываешься: 
не знаешь ни сказок, ни трав, 
нигде не была, 
никуда не ходила. 
От восьми до восьмидесяти – 
только работа. 
Ее могучие крылья 
бесконечно проносят тебя 
над картофельным полем, 
огородом и лугом.

Неужели твоя корявая ладонь 
с обломанными ногтями 
тоже была ладошкой – 
дорожкой 
сквозь поле ржаное, 
по которой девочка с голубыми глазами, 
белоголовая, как одуванчик, 
бежала к реке? 

Годы прошли, как обозы. 
Ненастье, распутица слезы. 
И тысячи дней за подводами 
босые брели и голодные. 

Ах ладошка-дорожка! 
Разбитая проселочная дорога, 
схваченная морозом.

Каждый раз сжимается сердце: 
ты спускаешься в погреб за картошкой, 
как на тот свет. 
В самых обычных, 
будничных делах 
мы тысячи раз репетируем смерть. 
И привыкаем к ней – 
как привыкаем к жизни.

Солнце 
вылупилось из облака, как цыпленок.  
- Что ж ты – светишь да не греешь…  
Как это еще зиму переждать… 
Так не хочется помирать этим холодом… 
И земля, что камень… 

Пригорюнившись, 
ты глядишь на меня блеклыми, 
когда-то голубыми глазами. 
В них больше сочувствия ко мне, 
молодому, 
чем зависти. 
Так или иначе, 
ты уже прожила свою жизнь, 
а мне еще предстоит 
эта долгая работа, 
что властно пригибает к земле, 
обесцвечивает глаза, 
от которой, не утихая,  
болит сердце…

Кто тебя расчесал так, бабушка? 
Так черным поломанным гребнем, 
осветляя, 
реку расчесывает плотина.

Простоволосая, 
ты стоишь у цветущей груши, 
почти ровесницы 
и заглядываешь в чашечку цветка. 
Праздник цветенья 
и торжество угасанья  
природа – 
расчетливая крестьянка – 
справляет одновременно. 

Бабушка, 
ты проходишь цветущим садом. 
Светятся твои глаза 
и расправляются морщины. 
Ты упруго ступаешь, 
будто дом полон гостей. 
А это только весна 
зашла тебя проведать и вылечить…

 

Дед

Проснуться поздно в дедовой хате, 
непривычно просторной 
и уже навсегда пустой.

Смолистый рисунок на досках 
похож на фотографию течения 
той реки,
что текла из глубин по сосновому руслу 
и впадала в небо, 
ветвясь, как дельта.

Зеленая вода 
текла в синее море.

Дед глядит со стены.
Острые, как два сучка, 
глаза пронизывают насквозь.
— 100 коней одного пана везут!
Сколько ж коров за такие деньги?
За две раскулачивали.

Каждый остается на своем месте.
Ты остался на печке: 
лампочка над головой, очки на носу.
Старательно изучаешь вчерашнюю «Правду». 
Всё ли пишут, как надо?
Ты самый последний 
и самый строгий редактор.
— Как это там без тебя обходятся? — 
Критики снизу —
бабушка чистит картошку на пороге — 
ты не слышишь.
— Вот глухня... —
Но еще долго 
будут щи не кислые, 
а чай холодный.
Не выступай, знай свое место!

Аккуратно складываешь газету 
и берешься за Льва Толстого.
— Справная выдумка! — 
не отрываешься до обеда.
Разогнав кур во дворе, 
снова взбираешься на свою трибуну, 
которая одновременно 
и самое надежное, проверенное укрытие.
Какой же ты философ,
если нет у тебя русской печки
да хотя бы одного слушателя в запасе?
Теперь за дело.
Привычно распахиваешь мемуары Жукова. 
Входишь с любой страницы 
и закрываешься на крючок.

— Лучше бы забор починил...

Тут уже не дозваться.
Можно выносить вместе с печью.
Только сейчас
минувшее встает в полный рост 
и волнует, как программа «Время».
В темной воде случайностей и существований 
нащупываешь неожиданно 
кладки истории.

Век отбил тебя как косу.
Неутомимо выкашивал годы.
Ложились ровными прокосами, 
сохли на граблях 
и становились понемногу 
душистым сеном воспоминаний.
Не сосчитать стогов.
Ты косил всюду, где мог.
Будто знал: будет старость 
долгая, как зима.

В слезах просыпаешься — 
ничто в настоящем тебя так не трогало.
Был скуповат на чувства.
Сны, бесконечные сны на горячей печке.
— Что было, а что приснилось — 
не разберу.
Был ли красный конь на зеленом лугу?
Речка вровень с берегами?
Серебристая плотва облаков?
Детство с удочкою в руке?
Что было, а чего не было?
Где свидетели и очевидцы?
Размыта слезами
грань между явью и сном.

Разморенный полднем, 
ты прикорнул под ольхой.
А телята в жите.
Собаки обнюхали и отошли, 
панич пинает, 
а ты и не слышишь.
Хватает за ноги, 
раскручивает над головой 
и — гы-гы-гы! — 
некуда силы девать — 
пускает в кусты.
Ты просыпаешься над землей 
и спокойно закрываешь глаза — 
снится.
Седой пан гладит по голове,
мягкой белой рукой
щупает где что болит
и приказывает дать
полпуда муки и пять фунтов сала.
Молодцом держишься дома —
добытчик.
А мать обнимает и плачет, 
и все начинает болеть...

Баржа у пристани, гора арбузов, 
веселый босяк наверху.
— Лови, служивый! —
И арбуз раскалывается о доски, 
прямо у ног.
Первая мировая 
созрела уже, как нарыв.
А время беззаботно-счастливое, 
легкое, как пух.

Снится последний конь, 
со звездочкой, в белых чулках.
Впервые плакал, не хотел отдавать.
Сам не повел, сказался больным.
Берег его на колхозной работе.
И цыгане украли...

— На той же земле
в колхозе больше растет.
А если бы еще и работали, как раньше! 
Сколько народу горбатилось.
И от темна до темна.
Только пьяниц таких не помню...

До привычных крестьянских забот 
был не очень охоч.
(«За книжками света не видел!»)
Но руководить, командовать — 
это любил.
Культ личности в хате 
не выветрился и поныне.
Донимал председателя: 
не то сеешь, не там!
Почему не слушаете землю?
— Хо, дед!
Земля выговора не даст, 
с работы не снимет!
— Вот то-то и оно...

Ушла вместе с ним из хаты 
мужицкая боль и забота.
Сверху виднее!
Страна большая!
Не пропадем!
Идет лён под снег,
запахивают овес, — сверхплановый! -
горят скирды соломы.
Поле стало только пейзажем, 
хата — дачей,
которую никак не поделят.

На старой фотографии 
еще моложавый, 
празднично одетый, — 
пиджак, косоворотка, — 
но такая тоска в глазах, 
такая привычная боль, 
такая неустроенность.
Кроме литров и центнеров, — 
где и чего? — 
приходится в среднем 
на человеческую душу?

В войну прятал кто что.
Ты — сундук с книгами.
От Библии до Шолохова.
Было что-то у тебя от Григория. 
Твоя седая Аксинья дарила пряником 
и провожала меня взглядом.
А бабушка плакала: 
посевная — уборочная, лён — бураки,
свинья, поросята, телята, гуси, 
корова, дети — где уж...
А дети так и росли — 
на последнем месте.
И легко выпадали из родного гнезда, 
где ни тепла, ни уюта, ни ласки.
Только к старости собралось — 
для внуков.

Ты удивляешься сам себе: 
шел возле речки ночью 
и впервые почувствовал страх.
— Всё же знаю,
каждое колено, каждую яму,
да вот боюсь.
Скоро помру. -
Признался так виновато,
как будто не сделал чего-то обещанного
и теперь никак не успеть.

С великими вроде все ясно.
Остается загадка маленького человека,
который в эпоху войн, революций, потрясений 
прожил почти девяносто, 
родил детей,
дождался внуков и правнуков, 
вырастил сад, 
прочитал нужные книги 
и умер в своей постели 
во сне,
навсегда оседлав, наконец, 
своего коня.

Не воровал даже колхозное — 
за соломой в скирду ходила бабушка.
Не писал доносов и анонимок, 
никого не убил,
той небольшой властью, что приходила.
пользовался осторожно.
Всегда оставался самим собой.
И на все вопросы
признавал только собственные ответы.
— Почему река не прямо течет? 
Чтобы муть оседала! —
Но вопросы
были тоже собственные, 
что и спасало.

Яркость январских снегов.
Мороз и капель.
Пилим дрова во дворе.
Ты — себе, я — себе.
Чистая струйка опилок 
ударяет то в валенок, 
то в литой сапог — 
зимой и летом в резине.
Бабушка глянет с крыльца — 
еще не поссорились.
— Нравные...
Отступив на шаг, 
ты внимательно следишь, 
как я укладываю на козлы 
коленчатую вербу.
Спокойно роняешь:
— Выгибается как река.

Подарил речку и лес, 
детство под старой липой, 
а метафору — напоследок.

Поверхность воды 
в мгновенных складках-морщинах.
Кажется, шероховатой на взгляд, 
как кора старой вербы над ней.

Дерево, река, человек — 
слова будто разные, 
да всё об одном.

Деревья впадают в небо, 
как реки в море.

Краткое и зеленое 
струится медленно 
к вечному и голубому.

Куда текут и впадают 
наши жизни?

Медленно — словно дерево. 
Стремительно — как река.

 

К вопросу об архитектуре

Все эти каменные нагромождения,
все эти пирамиды, дворцы, храмы – 
все эти необитаемые острова 
на реке времени 
заносятся тем больше, 
чем дольше простояли, не сходя с места. 
И твердо предлагают становиться рядом, 
и восхищаться, только восхищаться.

Жизнь оставила их не случайно. 
Они пробовали навсегда перегородить время 
и овладеть, наконец, 
вожделенной вечностью, 
которая зеркальной гладью 
прикрыла бы 
досадные несовершенства земли.

Выдержать час 
я, пожалуй, способен.
Конечно, если экскурсовод 
не очень старая 
и достаточно хороша. 
Час, но не больше.
Неужели вы не чувствуете 
этот всё пронизывающий запах?
Запах концентрированного насилия 
и крови, 
что лилась, как вода.

Культура – 
это вовсе не то, 
чем затыкают нос 
и замазывают глаза.

Скорее на воздух!

К небу, 
к реке, 
к зеленой траве, 
под надежную опеку деревьев, 
что неутомимо 
изо дня в день 
делают нам искусственное дыхание.

Что касается архитектуры, 
то меня всегда восхищает 
простое человеческое жилище, - 
из дерева, глины, камня, - 
построенное собственными руками 
или с помощью друзей 
на срок короткой 
человеческой жизни.

Жилище простого человека – 
вот мера культуры 
и цивилизации.

 

Запах истории

на заливных лугах гласности
благоухают
вчерашние компосты
и сегодняшние фекалии

это и есть запах истории

сначала пахнет дерьмом 
а потом кровью

вдохни поглубже

чтобы уже никогда не спутать
с библиотечной пылью

Под крышей державного гула
 
Стены вздрагивали от грома
аэродрома.
 
Круто взнузданное железо 
проносилось над полем, над лесом.

Теперь тишина, как могила, 
все схоронила.

Под крышей державного гула
жизнь промелькнула.

Товары для бедных

- Скажите, пожалуйста…
- Прямо, а потом направо.
Да, дешевая распродажа.
Не рвитесь, успеете.
С утра и до вечера, 
и всю ночь напролет.
Этого добра навалом.
Вывеска там – 
«товары для бедных»!
Да-да, в полном ассортименте – 
свобода, равенство, братство, 
родина, честь, Бог…
- Так все-таки есть Бог?!
- Не знаю.
- Но вы же сами говорите!
- В продаже – есть. 
Ну а также свежий воздух, 
чистая вода, 
бескорыстная любовь 
и прочие отбросы цивилизации.
Проходите, не задерживайте!

 

***

Канул май. Черемуха иссякла.
А жизнь всё длится, длится без конца, 
не подает условленного знака, 
не открывает ясного лица.

И ожиданьем тайным растревожен, 
прислушиваясь к шорохам лесным, 
брожу один, надеясь, что, быть может, 
мелькнет где ситчик давешней весны.

Я помню всё: как грязными руками
март пьяно лапал белые холмы
и как кромсал звенящими ручьями
овчины ошарашенной зимы.

Апрель в заботе - не единым хлебом.
Стада лугов согнал на водопой.
Потом стоял в грязи под чистым небом
и жаворонка слушал, как слепой.

Нет, никогда весне я не перечил
и май встречал над быстрою водой.
О, соловья торжественные речи, 
кукушки голос, женский и грудной.

 

***

озеро
возле

вздрагивает как бабочка
на зеленом бархате леса

чем прозрачней вода
тем больше голубизны
забирает у неба

чистое сердце – 
зеркало мира

 

***

холодноватое покалывание звезд 
и черная 
сосущая пустота

прижался к любимой 
и успокоился: 
уравновешена 
бездна неба 
пропастью женщины

 

***

я спать с тобой хочу
плечом к плечу
чтоб просыпаться поутру
бедром к бедру
чтобы губами трогая ключицы
в сюжеты снов невидимо включиться
и на границе между сном и бденьем
расти слепым настойчивым растеньем
что ищет влагу корнем и листом
о этот первый самый сладкий стон

и поцелуй стремительный замкнет
энергий животворных оборот
я океаном стану
ты землей
и этот сон досмотришь ты со мной
там я как бог 
в родстве стихий уверен
и волны бьют, не уставая в берег
и молнию исторгнув вместе с громом
несу тебя в простор за волноломом
где синь небес и моря гладь
тебя желают нежить и ласкать
и ямочку целуя на коленке
хочу тебя 
отныне и вовеки

 

***

Равнины светлые твоих спокойных глаз.
Скольжу, как месяц, над простором снежным.
И облака, что разлучают нас,
не нарушают счастья безмятежность.

Так, смежив веки, не теряют вдруг, 
в объятья заключенные, друг друга. 
И зренье кожи, зренье губ и рук
замкнет затвор спасительного круга.

Лишь только в нем едины до конца.
Нас разделить ничто уже не в силах.
И без иконы твоего лица 
мне в храме бытия невыносимо.

Равнины светлые твоих спокойных глаз.
Ну что еще случиться может с нами!?
Уже простором снежным пронеслась
Сама судьба – как тройка с бубенцами.

 

***

Перед плотностью жизни обычной,
где единственно всё и всерьёз, 
так метанья твои неприличны 
под насмешливым взглядом берёз.

Пируэты, полеты, вояжи… 
Для чего тебе крылья дала 
та земля, где суровы и тяжки, 
где кровавы и слёзны дела?

Что печалиться ей, не воспетой, 
под высоким надзором небес?
Не нужны ни стихи, ни поэты 
там, где поле, где речка и лес.

Там, где стыдно свободным и сытым
на измученных женщин глядеть, 
книга жизни тебе приоткрыта 
и прочитана даже на треть.

Ну, так что же ты медлишь, робея?
Или жизни трагический лик
отвращает тебя, как лакея,
что к господским картинкам привык?

Ну, так как же, сумеешь пробиться
сквозь пласты, что, как глина, плотны,
стать желанным, как певчая птица, 
близким, нужным, привычным, родным?..

 

Изображение: Худ. Анна Силивончик (Беларусь).

5
1
Средняя оценка: 2.94025
Проголосовало: 318