«Нежность распластана в Боге…»

*** 

Хочешь, я душу твою до себя дотяну? 
Или вообще до Небес? Впрочем, это игра. 
Если твою же беду тебе ставят в вину, 
се означает, что в чём-то ты все же не прав. 

Души бывают похожими на искосок 
от человечьих протонов, амперов и ватт. 
Хочешь, беду твою я заключу под замок, 
чтобы ты больше не думал, что ты виноват? 

Нежность распластана в Боге, и кажется ей: 
мы рождены, чтобы внять и остаться вне вин, 
тех, в коих истина, тех, в коих шорох-хорей 
Салафииловых крыл в сонме ангельских спин – 

да, отвернулись от нас, ибо беды легки, – 
значит, виновны. Роскошен твой маленький яд: 
что же ты горе своё заключаешь в стихи, 
где виновата душа твоя, если не я? 

Хочешь, ты станешь единственным тем, для кого 
я искупаюсь в вине, как гетеры царей? 
Хочешь, возьму твои муки, как громоотвод, 
хочешь, верну тебе ангельский шорох-хорей? 

Просят: грустны твои строки, что сердце болит, – 
сделай светлее хотя бы на пару свечей… 
…Стану грустить за тебя – и сорвётся болид 
света из глаз твоих, мир захлебнётся в луче 

ваттовом… Будет ещё один над-искосок. 
Под – человек. Нет, растерянный ангел стоит. 
Будь же виновен – тогда лишь узнаешь, что Бог 
так же виновен в размашистых бедах Своих. 

 

Ваза (Принцип жертв)

Самый край – и зачем ты ко мне? 
Пошатнулась… и кто ты, задевший? 
Мир, как хлыст, надо мною взлетевший… 
Ни опоры, ни воздуха нет… 

И ни воздуха, воздуха нет!!! 
Астматический бал. Белый танец. 
Ох, и вьётся же этот поганец, 
наступая на легкие мне! 

Притяже… При-тя-же… (принцип жертв) 
У Земли его много. И птица, 
если с жизнью решит распроститься, 
тоже F приравняет к mg. 

…Вот и всё. Не отдышишься уж. 
Не отдышишься, уж. И зачем ты 
с камня прыгнул? Ведь знал, что ничем-то 
ты летально-падучих не хуж. 

Мне себя собирать – не внове, 
Я-то ваза: осколки – не горе. 
Я-то амфора – склеит историк, 
и прославленным сделаю век. 

Только мне с каждым разом страшней 
приближаться к земле с ускореньем, 
будто в спринтерском беге на время 
против воздуха. 
…воздуха нет…

 

Над телом 

Почему твоя Настасья, светлый князь, 
не свенчалась-та с тобою, а ко мне, 
сластолюбцу и мерзавцу, понеслась, 
да лежит теперь в кровавой простыне? 

Да, своим меня она не назвала, 
но себя моей, рогожинской, – крича 
во все уши, называла – ай, дела! 
Не твоею, князь, не розой белой, чай! 

Потому что пожалеть-то пожалел, 
да княгинею бы сделал, чай, верно, 
а чтоб так, как я, да в ноги на коле- 
ни... когда – а ей бы это и одно 

во борение и было б со смертёй, 
что тебя бы кто за сердце пожалей... 
Чтоб такую, какова она – дитё! – 
из её же смрада – кровью бы своей... 

Чтоб болело не за муки за её – 
чтобы сам по ней ты в муках бы лежал... 
Вот тогда бы было княжее житьё: 
весь бы мир вас поднял, Бог бы вас держал! 

Я бы мог, да вот не вышел розой бел... 
Ей моё у – сердье к сердцу не пришлось. 
Так гляди теперь – я душу проглядел... 
Да, я спас её. Как мог. Как мне далось. 

 

ЕдИночество

…Бессильным матом кроется полено
противу смерти медленной в огне…

В конкретно-данный миг 
во всей Вселенной
не сущ никто, 
чтоб думал обо мне.

Ни мама, ни подруга, ни любимый,
ни Бог вокупе с аггелы Его…
Такой вот миг – весомо-измеримо-
циферблатированный в торжество
недоменяемой модели мира.

А по углам – 
не видно 
ни черта!

Похоже, и они гуляют мимо.
Оно понятно: комната пуста,
в ней – ни души. Что побирать во плен им?
И тела – ни. Пожалуй, даже – не…

А есть ли я, 
понеже у Вселенной
нет ни единой мысли обо мне?

 

***

Память, ты, наверно, человек. 
Но не тот, который я, – другой. 
Может быть, испанец или грек, 
но совсем не девочка. Изгой, 
путешественник, бродяга, вор. 
Не ребёнок, но и не старик. 
Он зачем-то драит коридор – 
совершенно чистый. Из вериг 
у него кроссовки. Каждый шаг – 
будто семимильный миллиметр. 
А за ним бредёт его ишак: 
каждый взгляд – икоситетраэдр, 
каждый волос – жёсткая броня, 
каждая молекула – дождит. 
Этот человек убьёт меня 
снова – и за всё себя простит. 
Этот человек сегодня зол. 
Вспоминает маму – не свою. 
Старого любовника – ушёл 
десять лет назад. Да не на йух. 
Прежнего начальника – орал 
ни за что… Пятнадцать лет назад. 
Этот человек сегодня прав. 
Никогда-то будет виноват. 
Этот человек сегодня смел: 
всем своим врагам даёт звезды. 
Нежно складывает груду тел
возле Герклитовой воды. 
А речушка знай себе течёт… 
В ней резвится молодой кайман. 
Память, распиши ему в отчёт 
всю некалорийность старых ран. 
Всю тоску, готовую рожать 
от бесплодности. Делить на ноль 
против шерсти каменных ежат. 
Против воли – каменную соль. 
Против солнца – теневых калек 
заставлять кривляться на стене. 
Память – это мёртвый человек, 
и в раю скучающий по мне. 

 

*** 

Это было как Божья слеза, 
так случайно прожегшая крышу… 
У неё говорили глаза, 
только мир глухоглазый не слышал. 

Это было в эпоху поющих машин, 
говорящих собак из цветного металла, 
это было в эпоху бесполых мужчин, 
перетянутого на себя одеяла. 

Это было как страшная месть – 
– а душа – что застенок ГУЛАГа – 
это было как чертова безд… 
на вершину взнесённая флагом, 

чей носитель погиб на обратном пути 
под тяжёлою душно-холодной лавиной, 
чей Спаситель, распятый на чьей-то груди, 
на Голгофу такую явился с повинной. 

У неё было сердце иглы, 
что ко смерти приводит, ломаясь, 
даже самых бессмертных. Белы 
были зубы Вселенной… Не каясь, 

у неё говорили глаза, и о том, 
для чего даже Бог не придумал бы кары 
в Судный день. Только мир оставлял на потом 
все ее марианские мыслекошмары, 

что умела она прозревать, 
но сказать не умела ни строчки, 
ибо Небо не смело создать 
для того звуковой оболочки, 

да и смыслов таких. …и кричали зрачки, 
умирая от голода в пиршестве трёпа… 
Это было в эпоху Закрытий, таких, 
что Великими станут на карте Европы – 

Евротрои, что скоро с ума 
и с души соверзится в тартары. 
А Кассандра… Кассандра – нема. 
Да и Гекторы искренне стары 

для того, чтоб спасать полувымерший дом, 
для того, чтобы крыс выгонять из подвала. 
…Это было в эпоху пустых хромосом, 
перетянутого на себя одеяла… 

 

Отдохновение Воина Света

Драгоценный... Нет, уже бесценный.
Дивный ангел, охранитель мой...
Я не знаю, как мне со Вселенной,
но сейчас идем ко мне домой.
 
И сегодня мы накроем столик,
маленький, похожий на мольберт.
Каждый светлый — в малом алкоголик:
беззащитен перед миром свет.
 
У него есть тонкие причины
ненавидеть тёмное вокруг,
но сама-то ненависть — лучина,
что чадит внутри него. И стук
 
сердца, перемученного в совесть,
не дает ему понять вполне,
что есть то, чего он хочет? Что есть
то, чему он твердо скажет «нет»?
 
Для него забвение – удача,
чистый случай, выигрыш в лото,
по ошибке выданная сдача,
большая, чем надо, на чуток.
 
Для него принятие решенья
о «забыться» – хуже, чем во тьму.
Самое святое прегрешенье...
Я его не знаю, почему.
 
В том ли, что не «смилуются» пленом,
каторгой, тюрьмою ли наспех
в той единственной и преткновенной
смертной казни, что одна на всех?
 
В том ли, что бывает непростое:
что она светлей, чем плен-тюрьма.
...Сколь же проще написать: «святое» —
вместо «восхождение с ума»...
 
Из чела по темени к затылку
ходят мысли, живечину ткут...
Мы откроем малую бутылку
и с тобою выпьем по глотку.
 
Шоколадкой малою из странствий
возвратим себя на наш мольберт.
Я не знаю, где я в нуль-пространстве,
но сегодня я хочу в тебе.

 

***

Эта радуга просто чуть ярче, а не к войне вам.
Эта ласточка просто летает, а не к дождю.
Эта рыбка плывёт себе просто, не видя невод.
Эта ящерица не мудрствует среди дюн. 

Эта женщина просто устала, а не «слабачка»,
и мечтает она о защите не потому,
что сама защититься не может от тех, кто пачкать
этот мир лишь умеет и разум швырять в тюрьму.

Эта впадинка меж ключицами в ноль бескрестна.
Эта звездочка междубровная холодна. 
Эта женщина ведает чётко, как неуместно
мелконытие там, где хоть мирно, а вглубь – война. 

Эта чашечка кофе – кощунство, как осетрина
в каталажке; поведать врачу «У меня болит» –
преступление, если ты страшном грехе повинна,
что в тебя не стреляют, и нет здесь кровавых плит, –

значит, всё хорошо. Значит – мужественна до точки.
Значит, только улыбка, но сдержанная, – в гостях. 
Это просто цыплята – не часть пищевой цепочки. 
Эти аисты просто танцуют – не на костях.

 

***

Снова стреляют. Из луков ли, «Градов»…
Слово Вначале. Стремглавый болид. 
Вновь перед бойней им кто-то – отрада! – 
«бхагавад-гиту», любя, говорит. 

Чем они разнятся? Разве что веком,
точкой внушения – вряд ли одной.
(Надо ли, надо ли быть Человеком, 
Если у «бога» подпунктик иной?)

Чем они разнятся? Разве что «богом».
Разве что шоу для преданных глаз.
(Надо ли, надо ли видеть дорогу
там, где стоит указатель не в нас?)

Чем они разнятся? Разве картиной,
знаком, символикой. Душит тавро…
(Надо ли, надо ли строить плотину –
ту, что по ветру летит, как перо?)

Мы вымираем ли, нас вымирают – 
несовпаденья на кладбищах спят.
(Надо ли – на!) В моноклеточном рае
пойманно плачет доверчивый ад.

Плачет. Но адит. И плачет. Как жалит –
Д-да!!! – врайстении изысканный блеск! 
(Надо ли – надо!) Запишут в скрижали,
падшие с самых высоких небес. 

Есть ли в нас, нет –  неразвитые гуны,
тамаса, раджаса, саттвы следы,
все-таки жаль мне бывает Арджуну, 
первым испившего мёртвой воды.

Жалость… а ты не всегда есть прощенье!
Больше: ты редко бываешь простой.
Всякий ли примет души очищенье,
что отмывается мёртвой водой?

Снова стреляют…

 

Тетивой…

Я ударил врага – будто зеркало сердца разбил.
Не рукою ударил – словами. Как будто язык
на мгновение хрупкую душу изъял из глубин,
повертел, рассмотрел – и на место вернул. Не привык

к поеданию тех, кто так туго похож на меня…
Близнецами рождаются ненависти – тетивой…
Я ударил врага – осторожно, как будто отнял
у ребёнка игрушечный лук, чтоб вручить боевой.

«Защищайся!» А он улыбнулся – как будто узнал
мой уДар, что когда-то мне сам подарил невзначай.
Пожелал я увидеть в улыбке тигриный оскал –
чтобы он не почуял свою – тетивою… – печаль… 

– Что ты медлишь? Рази! Что уставился? Бей! – и в упор –
ненагладная ненависть – сладким тягучим вином…
Я ударил врага. Я не знаю себя до сих пор.
Он ответил не так, как я думал собою о нём.

Или им о себе. Или нами – о мире вокруг.
Или миром – о нас. Или небом – об этой земле. 
Я ударил врага. Он ответил: «Прости меня, друг».
Не словами ответил – стрелой, размыкающей плен. 

Я ударил врага. Будто зеркало сердца разбил.
Я ударил врага. Чтоб никто его так не как любил.
Я ударил врага. Надо мною качнулась вода. 
Я ударил врага. Я ушёл от него. Навсегда. 

 

***

Вечор отсырелою крымской зимцою
не вьюга нам выла по виктору цою, 
не хлопья пуржили лепёхами в лик, 
а просто прожили мы с Лёхою миг.

А просто прожили, а просто поржали, 
а просто кого-то в себе испужали, 
как павка корчагин – не стыдно ему
бесцельно прожи то тому, то тому. 

А после прожилки мгновение это
куда-то свалило из нас как предмета.
Видать, укатило, как леди с сумой, 
набитою яствами, к мужу домой

на самом переднем бушприте маршлодки, 
там, там, где в водителя тыкалось локтем, 
в рычаг скоростей на спонтанной волне,
с ночнеющим городом наедине.

И вот, мы стоим, как удоды, без мига.
И нам не поможет ни умная книга, 
ни дима билан, ни армен григорян, 
ни санта лючия, ни небо славян. 

И вот, мы стоим, как лохи, без мгновенья.
И нас не спасёт ни церковное пенье, 
ни пиво, ни водка, ни млеко козлищ –
там, там, где сияет и вьюга нам свищ…

И вот, просолённою крымской зимищей
мы, два капитана, сокровище ищем.
Но нет у нас карты. И компас не тот. 
И штормля. И вновь продолжается год. 

 

***

Вновь по улицам города возят мессу
поклонения богу неандертальцев.
Ты намедни сказала сему процессу:
«Вот глаза мои, но не увидишь пальцев», –

и ошиблась. Не пальцы ли бьют по клаве, 
вышивая оттенки для скепт-узора
социолога, плавающего в лаве,
будто рыбка в аквариуме – не в море, 

где прекрасная юная менеджрица
привселюдно вершит ритуал закланья
женский сущности, сердца… Потеют лица, 
и у почек несвойственные желанья, 

и у печени в самом ее пределе
пролупляется гордость так малосольно… 
У дороги, роскошный, как бомж при деле, 
серебристый от пыли, растет подсолнух.

Он кивает ей: «Дева, менеджируешь…
Вот и я тут – питаюсь, а не пытаюсь.
Кто нам доктор, что сити – не сито – сбруя, 
пылевая, ворсистая, золотая…

Кто нам Папа и все его кардиналы, 
кто нам Мама, пречистый ее подгузник, 
что кому-то премногого стало мало, 
что кому-то и лебеди – только гуси. 

Кто нам Бог, что сегодня ты устыдилась,
как вины: ты – какая-то не такая…
Не рыдаешь без сумки из крокодила…
А всего лишь гердыня – и ищет кая. 

Он придет, пропылённый, как я, бродяга.
Он придет – и утащит. Туда, где надо…» 
Лето. Менеджаровня. Пустая фляга. 
Нечем даже полить тебя, цвет без сада. 

Нечем было б утешиться, кроме вер, – да 
нечем даже развеситься, обтекая… 
Вновь на улице города злая Герда
раздает нам визитки… «Какого Кая?»

 

***

Хамко, хамко, что вопишь ты на меня, глаза вскипая?
Ах, красиво, с блеском – ишь ты! – звезда – ну ты! – выступает!
Ай, да что ж ты не на сцене? Драматическою ролью
как бы сделала бесценней силу голоса и боли
русской, женской – да по рынкам, подешевле помидоры…
Развесёлою картинкой-матушкой – свобода ора.
Полуматом, полушахом – да смутить невинность чью-то…
На тебя бы полушалок – да куда-нибудь в каюту,
на моря, на окияны – конунгессою-пираткой!
Чтобы старый боцман пьяный обходил тебя украдкой.
Дабы каждому матросу – хоть на самом бом-брамселе –
доносился ор твой росный – от гррробов и до пассстели!
Чтобы в страхе трепетали все купцы от Истанбула
до Мадрида. Да хватали ножку, что в сапог обула, –
кованый, с булатной шпорой, – целовать! …хоть замолчала.
Ай, да рушатся опоры!.. Всё сметая – всё сначала!..
Чтобы жизнь!.. И все на свете вы хоть пламенем горите!..

…Видно за тебя в ответе я – единственный твой зритель.

То не ветер волны хлещет, встрескивая парус скорый –
куртки, сумки, руки-клещи, да по венам – помидоры…

5
1
Средняя оценка: 2.78533
Проголосовало: 368