Золотое сечение (рассказы)

День такой: и заложных можно

Деревня, где жила тётя Пелагея, находилась в лесу. От трассы нужно было идти через гречишное поле, а от железнодорожного разъезда – лесом. Точнее – перелеском. Полина всегда выбирала поле, а в этот раз выбрала лес и вскоре увидела опушку и избы – немного, всего шестнадцать. Пятнадцать жилых и одна заброшенная, с заколоченными окнами, с палисадником, заросшим иван-чаем, снытью да ясноткой.
Местные жители обходили избу стороной – что-то недоброе было связано с этим местом, какая-то беда.
За околицей начинался лес – тёмный, дремучий, сказочный.
А перед ним небольшое озеро – по берегам осока да камыш, вода черным-черна, и кувшинок видимо-невидимо.
«Как это я раньше до него не добралась… Завтра же с утра и пойду…».
На следующее утро Полина тихонько выскользнула из дома и уже через десять минут была у озера.
Она сняла сандалии и осторожно прошла по скрипучим шатким мосткам, присела, зачерпнула ладошкой воду. Вода – на удивление – оказалась прозрачная – никакой черноты.
Дотянуться бы до кувшинок… Хоть бы одну сорвать.
И она – как была в сарафане – соскользнула с мостков в тёмную, казавшуюся тяжёлой, воду, и поплыла.
До ближайшей кувшинки было метра три. Полина опустила руку под воду, нащупала гибкий стебель и рванула что было сил. Ничего не вышло. Только ладошка стала зелёной да илистая жёлтая муть поднялась со дна. 
Попробовала ещё. И снова ничего не вышло.
Только на третий раз ей удалось сорвать водяную красавицу-кувшинку.
Выбравшись на мостки и отжав сарафан, Полина смогла, наконец, рассмотреть цветок.
Нежные прохладные лепестки казались сотканными из тончайших шёлковых нитей.
Разглядывая длинный зелёный стебель, Полина обнаружила, что вырвала цветок с корнем, и пожалела:
– Вот дура. Выброшу ведь. Такую красоту загубила!
– А ты не выбрасывай!
Нежный голосок прозвенел совсем рядом. Полина обернулась. На неё смотрела невесть откуда взявшаяся девушка в пёстрой ситцевой юбке, подоткнутой выше колен, в белой сорочке, расшитой алыми маками, зеленоглазая… светло-русые волосы, заплетены в косу. Красивая. Как с картин из прошлых столетий…
– Не выбрасывай, – повторила она шёпотом, и у Полины закружилась голова от удивительного взгляда зелёных глаз. – Что, голова кружится?
– Да… – Полина потёрла виски всё ещё мокрой ладонью.
– Ты русалочий цветок приложи. Всё и пройдёт. Солнце голову напекло – вон как высоко стоит. Да и день сегодня такой. Не купается никто.
– Почему?
– Семик. Русалок страшатся. А уж в этом озере и подавно. И как тебя угораздило?
– Погоди… Как ты сказала, цветок этот называется?
– Русалочий. Ещё одолень-травой люди кличут.
– Выходит, я русалку обидела? Её цветок сорвала, да ещё с корнем…
– Ой… мочи нет, – расхохоталась девушка, – да у каждой русалки знаешь, сколько таких цветков? Но это не значит, что их можно срывать кому ни попадя.
– Кому можно?
– Мавкам. Они слово заветное знают. И рвут не для себя – чтоб чью-то хворь исцелить.
– И всё?
– Нет, не всё… Хочешь, покажу, как бусы сделать из цветка?

Полина протянула ей прохладную кувшинку.
– Смотри и учись – ничего сложного. Авось, пригодится когда-нибудь.
Маленькие ловкие пальцы надломили кусочек стебля, но не до конца. Верхняя волокнистая часть, словно ткань, прочно держала внутреннюю сочную сердцевину. И снова надломили и отделили… И снова. Пальцы мелькали быстро-быстро, из-под них текло зелёное ожерелье с полузакрытым белым цветком.
– Вот и всё, сестрица, – с этими словами девушка надела на шею Полины украшение. – На ночь в воду положишь – оживёт. А это – корешок. Высушишь и с собой носи. Повезло тебе русалочью траву с корнем сорвать, иначе…
– Что, иначе?
– Не отпустили бы русалки, нипочём не отпустили…
– Ты что, в русалок веришь? Это же сказки… Легенды и мифы. Ты на каникулы сюда приехала, или живёшь здесь?
– Живу. Здесь.
В зелёных глазах промелькнуло что-то похожее на тень.
– Странно…Я тебя раньше не видела. Я каждое лето сюда к тёте приезжаю. Она уже старенькая, мамина сестра старшая.
– А к маме что ж не едешь?
– Мама умерла. Семь лет уже, как нет её. У отца новая семья, и мне там не очень-то рады. А тётя Полина мне как мама. У неё своих детей нет. Живёт одна. Меня, кстати, тоже Полиной зовут. А тебя?
– Меня…? Русланой звали. 
И снова тень пробежала в зелени взгляда, и взгляд потемнел до черноты – как вода в озере.
– Звали? 
– Слушай. Выйдешь с мостков, иди прямо, никуда не сворачивай. На другом конце деревни крайняя хата – тётка Пелагея там живёт. Она сегодня в церковь – в Бережицу – собирается. Попроси её за Марью свечу поставить. Сегодня можно и заложных поминать. День такой… Семик.
– Так это моя тётя Полина. Тут её все Пелагеей зовут. Скажу, конечно. А почему ты сама не можешь Марью помянуть? Это кто, мама твоя? Бабушка?
Руслана не отвечала. Она изо всех сил била босыми ногами по воде. Радужные брызги летели, смешиваясь с звонким смехом. Полина, недолго думая, присоединилась.
– Ладно, сестрица, – пора мне, – оборвала смех Руслана. – Корешок не забудь. Он теперь твой оберег. 
– Завтра придёшь сюда?
– Приду… Всю неделю ходить буду. 
Убежала – и только мокрые следы на деревянных мостках остались.
Полина, крепко зажав в руке корешок, поднялась на крылечко маленькой бревенчатой избы на краю деревни.
– Полюшка, – где ж ты ходишь с утра, не евши. Садись, дитятко, снидати. Что это, никак водяная маковка? На озеро ходила… Я же просила, не ходи туда.
– И ничего там страшного нет. Я с Русланой подружилась.
– С кем? – переспросила тётя Пелагея и, опустившись на стул, перекрестилась. – Полюшка, доню, Христос с тобой… Нет у нас тут никакой Русланы.
– А она тебя знает. Знает, что ты в церковь сегодня пойдёшь, в Бережицу. Просила, чтобы ты Марью помянула. Сказала, что сегодня можно… сложных, ложных… Забыла!
– Заложных, – тяжёло вздохнула Пелагея.
– Да, заложных. Верно. Кто они такие? И кто она, Марья?
– Подружка моя. Сестрица названная. Нам по шестнадцать в то лето исполнилось.
И как раз на Семик пошли мы в лесок – кумиться. 
– Что делать?
– Это обычай такой. Теперь-то редко кто о нём помнит, а тогда. Подружки выбирали берёзку, две веточки свивали, перевязывали лентами, и вешали свои крестики. Потом садились за трапезу – молоко, творог, яичница – обязательно. Потом крестиками и лентами обменивались.
Я Марьин крестик-то возьми и урони в траву. А трава в том месте густая, высокая. Дотемна искали – как в воду канул. Решили, что с утра придём. А наутро…
– Что наутро…
– Пропала Марья. Никто её больше с тех пор не видел. Сказывают, что на Чёрном озере навка появилась. Как раз в то лето.
– Навка?
– Русалка по-вашему.

Полина вспомнила сегодняшнюю встречу на озере, посмотрела на ожерелье из белой кувшинки в литровой банке с водой, на корешок, разложенный для просушки на подоконнике.
– А какая она из себя, твоя Марья?
– Красивая… Коса русая, глаза зелёные – что твой камень в серёжках, весёлая. 
– Красивая… – прошептала Полина, – так это она и есть. Руслана.
– Полюшка, Господь с тобой. Привиделось, видать. Не ходила б ты на озеро. Гиблое место там, нехорошее.
– Не буду. Один разок только схожу ещё завтра. И всё.
На следующее утро Полина до восхода солнца отправилась к озеру.
Повинуясь какой-то внутренней силе, она надела ожерелье, сделанное Русланой, а в руке крепко зажала корень одолень-травы.
Вот и знакомые мостки. Тихо. И кувшинки ещё закрыты, отчего озеро совсем мрачным кажется.
Села Полина на мостки, ноги в воду опустила. Никого.
Солнце взошло. Белые кувшинки открылись, и было их больше, чем вчера. Или показалось…
– Здравствуй, сестрица, – прозвенел рядом знакомый голосок.
– Руся… Не обманула, пришла. А я думала, что уже не дождусь тебя.
Полина потянулась к Руслане, чтобы обнять её, но та выставила вперёд маленькую крепкую ладошку.
– Не боишься? Поняла, кто я, верно?
– Поняла. Не боюсь нисколечко. Я тебе подарок принесла.
– Подарок? – переспросила Руслана.
– Камешки-изумрудики – точь-в-точь – твои глаза. Возьми, пожалуйста.
На раскрытой ладони лежали золотые серёжки-самоколочки с зелёными камешками.
– У меня и уши-то не проколоты. Как носить-то подарок дорогой?
– Это же самоколки. Видишь? Колешь – и надеваешь сразу. И не больно, не бойся. Давай сюда ухо…
– Ой… не могу! – Руслана зашлась переливчатым смехом. – Не бойся… Не больно, говоришь? Что ж, коли!
Полина дотронулась до нежной прохладной кожи и замерла. Будто к цветку кувшинки прикоснулась.
– Как всё случилось тогда, на тот Семик?
– Я не сама… Парень был в деревне. Нравился мне. И Пелагее нравился. Мы когда крестик мой не нашли, по домам разошлись, он за мной… Выследил. Я сюда – к озеру. Догнал, да я увернулась – и в воду. А место тут гиблое. Омуты. Не выплыла я. Утопла.
– А он-то… Он-то что?
– Ничего. Постоял вот тут, где ты сейчас стоишь, покричал да домой пошёл. Сватался той осенью к Пелагее, она отказала. Видать, почуяла что-то.
– А дальше?
– Дальше война началась. На войне он и погиб. Не от пули ворожьей – утонул при переправе через реку.
– Я теперь тоже буду молиться за тебя. Только почему ты – Руслана?
– Русланой при рождении матушка нарекла. Марьей – при крещении. Корешок-то храни. А уж я с твоим подарком век не расстанусь. Русалочий век долгий. Дольше земного. 
– Я тебя не забуду.
– И я о тебе буду помнить, душа-сестрица. А ты меня всегда в Семик вспоминай. День такой: и заложных можно.

 

Ворожка

От высохшей на корню травы подымался сенный дух, горячий и терпкий, отовсюду слышался стрекот кузнечиков. Они прятались в выгоревшей траве, но стоило сделать шаг – и кузнечики, умолкая на мгновение, разлетались брызгами во все стороны.
Алёна словно провалилась в другое измерение, в другое время, в детство – туда, где треугольнички пастушьей сумки усыпаны изоками-кузнечиками и бабочками, где на тонкой детской руке зеленеет браслетик-часики из луговой гвоздики-травянки, а на заброшенных конюшнях иван-чай заплетает зелёным и лиловым цветом дверные и оконные проёмы-пустоши. 
Иногда там можно было встретить старуху во всём чёрном – Жучиху – в деревне её побаивались и считали ведьмой. 
Дом Жучихи не разглядишь сразу за одичавшими яблонями да грушами, там никогда не зажигается электричество – только свечи и керосиновая лампа. От них возникают причудливые тени, мечутся по стенам и потолку, растут… иногда их бывало так много, что приходилось обходить переулок десятой дорогой – страшно.
Но в избе Жучихи хоть раз да бывал каждый житель деревни. А уж сколько пришлых да приезжих перебывало – и не счесть. Заговорить больной зуб, рожу, родимчик – по этой части не было ведунье равных. И ещё она слыла лучшей ворожкой в округе.
Вот и Алёна решилась. В жизни в последнее время всё как-то перемешалось, где плохое – где хорошее – не различить, да и как жить дальше – после возвращения в родные края, было неясно.
За двадцать лет тут всё изменилось, стало другим. Чужим.
И Алёна чувствовала себя не как дома – чужой.
Изнутри жилище Жучихи было не таким страшным. Обычная изба: половики, рушники на стенах, кровать под домотканым покрывалом. Божница занавешена – что там, не разглядишь. Неужто образа? Какая же она тогда ведьма?
Проходя через небольшие сенцы, Алёна успела заметить кладовку, полки которой были уставлены крынками и горшками. А в комнате стены были оклеены серенькими – в полосочку – обоями, такими же, как в её комнатке, оставшейся в далёком Петрозаводске. Посчитав это за добрый знак, Алёна немного успокоилась, вытащила из пакета новое льняное полотенце, нераспечатанную колоду карт и восковую свечу – всё, как было велено.
– На стол положи.
Голос Жучихи неожиданно оказался молодым. Да и одежда её вблизи оказалась не чёрной: тёмно-синяя юбка, синяя кофточка в белую крапинку и такой же платок, повязанный низко.
Ворожка указала Алёне на стул с высокой резной спинкой, сама же осталась стоять у стола, развернула полотенце, зажгла свечу и распечатала колоду карт.
– Молится за тебя женщина… Родная кровь.
Алёна недоуменно пожала плечами. Среди её знакомых, а тем более родных, богомольных женщин не было.
– Мать, возможно… Кто ж ещё за своё чадо просить Богородицу станет.
– Мама неверующая, Вы же знаете, тётя Нюша. У неё Ваш сын учился.
При напоминании о сыне лицо Жучихи стало совсем тёмным, а взгляд исчез, утонул в карем омуте, и только морщинка между бровями резче обозначилась.
– Все мы неверующие до поры до времени.
– А как карты могут показать, что кто-то молится о ком-то?
– А это не карты показали – это круг над тобой охоронный светится. Такой круг только молитва родного человека даёт, да ещё Ангел-Хранитель крылом когда осенит. А карты… Карты говорят, будет тебе ещё одна дальняя дорога и возвращение, да бумажных хлопот много, да все тревожные. И предстоит тебе диво. Удивление. Им и успокоишься.
– Умру?
– Не упокоишься, а успокоишься. Но прежде смерть близкого человека переживёшь.
– А сейчас-то делать что? Здесь оставаться или к мужу возвращаться…
– Какой он тебе муж… Так, сосед.
Алёну неприятно кольнуло это брошенное вскользь «сосед», но, что правда, то правда: за десять лет жизни под одной крышей, Серж так и не стал человеком родным, а когда Алёне поставили диагноз-приговор, вовсе отдалился и вскоре переехал жить к себе – в другой район Петрозаводска.
– Что со мной будет?
– То же, что и со всеми. Жизнь будет.
– А как же болезнь?
– Не вижу никакой болезни. Только свет.

И вновь Алёна провалилась в реку времени и ощутила себя пятилетней девочкой, стоящей на огромном лугу, с часиками из луговой гвоздички на загорелом тонком запястье. Лепестки сдвинулись, словно в детстве, закрутились в обратную сторону – против часовой стрелки. И река времени потекла вспять, туда, где белёсое марево тумана повисло над дальним заливным лугом, где к старице вел след – примятая осока, где два дубка росли из одного корневища. Сказывали, что молния ударила в него и рассекла ствол надвое, но дерево не погубила, только опалила небесным огнём. Обожжённые стволы так и стояли чёрные с одной стороны – ни коры, ни веток с листьями на них никогда не бывало, а с внешней стороны и листья и жёлуди – всё было.
Говорили, что дубок этот исполнял желания – только сильно надо было попросить и повязать на ветку ленту либо рушник.
Алёна увидела свою ленточку, повязанную лет в пятнадцать, по весне. Влюбилась она тогда без памяти в сына этой самой Жучихи. Звали его Валентин, был он на три года старше и девочку, замирающую при его появлении в школьном коридоре, не замечал. Тогда и решилась Алёна попросить дубки, и повязала ленточку. С трудом можно было угадать, что когда-то она была ярко-синяя.
– Снимай, – услышала она голос ворожки и потянулась к полуистлевшим лохмотьям. Ленточка рассыпалась в руках. Часики-гвоздичка на руке побежали вперёд, вслед за ними потекла река времени и увлекла за собой Алёну.
Она открыла глаза и увидела, что свеча почти догорела, а за окнами стемнело.
– Сколько я Вам должна?
– Сколько не жалко. Деньги на стол не клади – на пол брось. Если снедь какая – тогда на стол можно. Полотенце остаётся у меня. 
– Тёть Нюша, спасибо…
– Ступай.
Спустя пять лет Алёна приехала в родные места – хоронить мать. Среди аккуратно сложенных вещей, она нашла две небольшие иконы, евангелие и старую потрёпанную книжицу без обложки со странными словами: вроде и чужие, а как вчитаешься – всё понятно, будто пелена с глаз опадала. Книгу эту она часто видела в руках матери, но спросить, что это, так и не удосужилась. Не успела.
Всё это Алёна сложила в пакет, подумав, вытащила книжку без начала и конца и переложила к себе в сумку. В магазине купила колоду карт, льняное полотенце, спички и пошла к дому Жучихи.
– Тётя Нюша, здравствуйте. Помните меня?
– Помню. Входи.
Тот же путь – через сенцы – в избу. Тот же стол и божница в правом углу, занавешенная и тёмная.
– Погадайте мне ещё разок… Пожалуйста. Если можно. Всё у меня наладилось, и по врачам я больше не хожу. Маму вот схоронила.
– Знаю.
– Помните, говорили Вы – свет надо мной. Молится кто-то. Мама молилась. Я у неё две иконы нашла и вот ещё… – Алёна положила на стол псалтырь. – А сейчас есть он, свет?
– Свет от молитвы с тобой пребудет всегда.
И Алёна увидела девочку у дубка за старицей с ярко-синей лентой в косе. И дубок ещё целый. И глаза у девочки карие, а как мелькнёт солнечный свет – золотые.
– Я Вам эту книгу оставлю, тётя Нюша? Вам она нужнее, кажется. Можно спросить напоследок?
– Спроси. За спрос не бьют. За книгу – спасибо, псалтырь это. А что нужнее – так правда твоя.
В голосе ворожки почудилась насмешка.
– А вот зачем Вам столько льняных полотенец?
– Саван себе шью. Как дошьётся, это знак мне будет. А ещё – дорогу выстелить, да домовину покрыть.
Алёна дошла до двери и не выдержала, повернулась к ворожке, встретила тёмно-карий взгляд, на миг ставший золотым.
– Вы и день своей смерти знаете? Страшно так жить, наверное?
– Ежели каждый, кому помогла на этом свете, хоть одну свечу зажжёт, будет и легко и светло мне на том. И молитва родной души поможет. Круг охоронный надо мной. Отец Тихон молится, Валичек мой, уж почитай лет пятнадцать как молится. 
И показалось Алёне на миг – нет никакой старой Жучихи, ворожки и знахарки, стоит у стола девочка с ярко-синей лентой в косе. Глаза у девочки карие, а как попадёт солнечный свет – золотые. И гвоздика-травянка часиками на тонком запястье, и охоронный круг сыновьей молитвы крыльями за плечами.

 

Бася

– Опять? – только и смогла выдохнуть Марьяна, опустившись на верхнюю ступеньку крыльца.
– Ступай в дом, Басечка, – Михайловна погладила по русой косе девочку, и Бася, виновато глядя на мать, скрылась на веранде.
– На большаке стояла. Грузовики носятся – новый мост через Нетечу с весны строят, вот и возят щебёнку, песок… А я полдник раздала – на минуту отлучилась, гляжу – нет Баськи. И сирена воет. Тут я и почуяла лихо. Выбежала за ограду – чуть со страху не померла: стоит Бася посреди дороги, на неё грузовик, гружёный щебёнкой, несётся и сигналит во всю. А она – знай себе, стоит – не шелохнётся. Врачу бы девочку показать. Неладно с ней, ой, неладно.
– Были мы у врача, Михайловна. Невропатолог исписал полтетрадки да через месяц прийти велел. А я не повела. 
– Тогда… к бабке. Отчитает, если не по врачебной части.
– Так ведь были, у Устины – в Ильинке. 
– И что Устина?
– Сказала, что не болезнь это. Дар. И отметину указала на руке – что после страшенной грозы осталась, помнишь грозу-то? 
– Кто ж её не помнит! Мост новый через Нетечу дотла выгорел, даром, что каменный. И ливень такой, что света белого не было видно…
– Вот-вот. Ещё Устина сказала, что если доктора станут лечить, то умом Бася тронется. И велела целый месяц на ночь ей мою старую сорочку надевать, а на третий день после полнолуния через сорочку её три раза продеть, как ниточку через угольное ушко, и сорочку эту потом сжечь. 
– Вон оно что… Дар. Так тебе, Марьяна, её охранять надо. Пока она сама не осознает, что с ней.
– Легко сказать – охранять, Михайловна. Дома закрыть, разве что. Ведь одичает. Я уже и на работу в садик устроилась, глаз с неё не спускаю – а вот третьего дня отвернулась – нет её. Я за калитку – к реке, будто вёл кто. Смотрю, стоит моя Баська на Купавином Яру – на самом краешке, стоит – не шелохнётся – поверх воды смотрит, будто что видит на том берегу, мне невидимое. Вот-вот шаг сделает. Подошла я сзади, не дыша, руку протянула, тут она и обернись. Смеётся – как ни в чём не бывало. Что ж, говорю, Басечка, ты ушла. Я чай заварила, пирог твой любимый – с вишней – испекла. А она в ответ: не уходила я, мы же вместе с тобой к речке пошли прогуляться, чтобы пирог остыл…
– Одно слово – глаз да глаз нужен. И старая сорочка что-то не очень помогает.
– Так три ночи осталось до полной луны. Там посмотрим, будет ли толк. Еле нашла сорочку-то. На тряпки пустить собиралась – не успела.
– И хорошо, что не успела. Да… А за рулём грузовика Павел был. Белый весь выскочил, на руки Баську схватил, а она ему: папа, когда ты уже домой вернёшься…
– Что ответил?
– Сказал, после работы. Понимай, как хочешь. А мне велел глаз с Баси не спускать. Пойду, Марьяша, ещё посуду мыть да прибираться. Ты уж не гони его, коли и правда придёт.
Михайловна засеменила к калитке, но у самого выхода обернулась, словно окликнул кто. Она увидела Басю. Девочка смотрела из окна – поверх калитки, и ничего и никого перед собой не видела.

Михайловна возвращаясь в садик, вспоминала, что до пяти лет Бася была обычной девочкой: играла в куклы, капризничала и на вопрос, как тебя зовут, неизменно отвечала: Любася. Любаша – то есть. Выговорить своё имя правильно она не могла, вот и осталось от Любаси – коротенькое: Бася, осталось и приросло крепко-накрепко, так, что о Любаше теперь никто и не вспоминал, да и сама девочка на прежнее имя не отзывалась.
В прошлом году – в июле – в день рождения Баси стояла жуткая жара. Дождей не было целый месяц. И вот, ближе к вечеру, небо потемнело, загромыхало вдали, засверкали молнии – и пошёл, наконец, долгожданный дождь.
Марьяша хлопотала на кухне – гроза грозой, а вечером, всё же, придут гости – дочке пять лет исполнилось. Бася в своём уголке с куклами играла, рядком их усаживала, причёсывала, песенки им пела. 
И вдруг стихло всё: ни грома, ни дождя, ни Басиных песенок. 
Выглянула Марьяша из кухни и обомлела: стоит Бася, вытянувшись – как тростиночка – а перед ней шар светящийся, переливается изнутри сполохами, будто тысяча молний в нём заключены. Шар влево – Бася влево. Шар вправо – Бася вправо. Шар назад – Бася вперёд, наклонилась, да так близко к шару, что волосы дыбом встали и искры пошли сыпаться с волос. Марьяша глаза закрыла, перекрестилась, молитву про себя повторяет – даже не шепчет – боится. Шар и исчез. Когда – не видела. Глаза открыла – и к Басе, да вовремя – девочка ей на руки без сил упала, обмякла вся. Она на диванчик её уложила и Бася часа два проспала. Марьяша весь вечер рядом просидела, слушала – дышит ли… Не до гостей. А Бася проснулась – и как ни в чём не бывало – к куклам. Песенки им поёт, косы заплетает. 
С того дня стала Марьяша замечать за Басей, что та вроде как засыпает на ходу. С открытыми глазами. Взгляд становится странный: поверх куда-то и будто в себя, будто видит что – остальным невидимое.
О странном светящемся шаре девочка ничего не помнила. 
Но помнила, что уснула, и что во сне старик привиделся с посохом. Из-под посоха молнии большие и маленькие – во все стороны, и – на землю, а из земли в тех местах, куда они падали, дивные цветы прорастают. Одна молния – маленькая – к Басе на запястье прилетела, да там и осталась.
Кожа вокруг покраснела – как от ожога – и долго не заживала.
Бабка Устина из Ильинки как этот след увидела, так и заулыбалась, взглядом посветлела и лицом, а до этого чернее самой чёрной тучи была. Место, где след остался, строго-настрого наказала не трогать и ничем не мазать – мол, само пройдёт.
Врач пожала плечами:
– Родимые пятна иногда принимают такие причудливые формы. А это и есть самое обычное родимое пятно.
– Так ведь не было его, – воскликнула Марьяша. – Я же говорю, недавно появилось. 
– Такое бывает. У кого сразу после рождения, у кого – несколько лет спустя. Я успокоительное выпишу и Вам и девочке – что-то всем кругом чудеса мерещатся. 
Рецепт Марьяша взяла, но в аптеку заходить не стала, памятуя, что бабка Устина из Ильинки сказала.
Нынешней весной выросла под окном трава – высокая – будто цветочные стебли. Марьяша вначале хотела выполоть – думала, сорняк какой расплодился, да Бася не дала.
– Бася, иди чай пить.
Ответа не последовало. Марьяша вылетела из дому и увидела, как тянет дочка ладошку к стеблям травяным, а они за ладошкой тянутся, и бутоны на них раскрываются – один за другим.
– Так то ж ирисы… Да какие высокие! 
– Это перуника-цветок. От небесного огня, который Перун на землю шлёт, прорастает, – прозвенел чистый голосок Баси в сумерках.
– Кто тебе про Перуна рассказал? – удивилась Марьяша. – В садике сказки читали?
– Я это всегда знала. И что мост старый – Перуновым звался. И что брод там когда-то был. Купавин брод. 
– Господи… Да откуда же, Басенька?
– Сам Перун и рассказал. И вот, – она показала след от молнии на запястье, – свой знак оставил. И место здешнее велел оберегать.
Марьяша обняла девочку и заплакала.
– Доченька…Что ж делать нам с тобой, как помочь?
– Это я вам всем помогать буду, – улыбнулась в ответ Бася. – А к речке и на дорогу я ходила, чтоб место правильное для моста указать. Непростой это мост, мама, нельзя его в другом месте строить. А только от Купавиного Яра, где старый мост через Нетечу был. Там озеро подземное есть – глубокое. Ну, где там твоя ночная рубашка? Неси. 
Поздно вечером, когда Бася и Марьяша уже спали, тихонько скрипнула входная дверь. Осторожно – на цыпочках – в комнату вошёл Павел и долго стоял у изголовья, любуясь спящими женой и дочкой.

 

Дочь моряка

До отправления поезда оставалось пять минут.
На перроне изящная рыжеволосая женщина бросалась то к девушке в смешной детской панамке, то к высокому молодому человеку в чёрных очках.
– Лизанька, будь умницей… Санечка, присматривай за ней. У Инны Сергеевны и без того забот хватает, и давление скачет. Всё-таки это не очень хорошая идея, оставить Лизу у вас ещё на неделю. Пётр бы не позволил, конечно. Родные братья – но такие разные! Ну да ладно, ты младший – тебе можно.
Она второпях поцеловала Лизу, обняла Санечку, которого иначе как Шуриком никто не называл, и вошла в вагон скорого поезда.
Девушка немедленно сорвала с головы панамку, молодой человек, смеясь, указал на ближайшую урну. 
Обычно они приезжали все вместе – вместе и уезжали – в середине августа. Отпуск родителей заканчивался, приближался новый учебный год – надо было спешить.
Нынешним летом всё было по-другому, да и сама Лиза ощущала себя другой, и сердце её часто-часто замирало как перед прыжком в воду.
Хотя… какие прыжки, если она даже и плавать толком не умела.
Родители Лизы были учителями, и самым привлекательным в их профессии ей казалось то, что учителей – совсем как школьников – отпускали на каникулы: зимние они проводили в Подмосковье – у маминой старшей сестры, а летние – в Одессе, у бабушки Инны Сергеевны, папиной мамы, которая продолжала воспитывать папу и Саню – младшего папиного брата, как школьников, хотя они давно уже выросли и сами работали в школе. Лизе нравилось пробираться в комнату Сани – она находилась под самой крышей – на чердаке. В небольшое окно заглядывала старая вишня, и когда солнце нещадно палило во всю мощь, причудливые тени скользили по стене и покатому потолку. Иногда эти тени угадывались в рассказах Сани, где кроме теней оживали морские рассветы и закаты, камни и старые причалы, парусники, рыбацкие шаланды и ялики…
Вот и сегодня, вернувшись с вокзала, Лиза незаметно пробралась в мансарду.
На стене она увидела акварель: лодка и рыбак в рваной тельняшке, с татуировкой на левом плече…
– Нравится?
От неожиданности Лиза вздрогнула. В дверях стоял незнакомый молодой человек, очень похожий на рыбака с рисунка.
– Лизанька, детка, не пугайся – это Швайковский. Спускайтесь пить чай.
Голос Инны Сергеевны донёсся из большой комнаты, и Лиза поняла, что бабушка уже накрыла стол к чаю. Незнакомый Швайковский спустился первым и, обернувшись, галантно предложил Лизе руку.
– Не имею чести знать ваше имя… Анжелика? Эсмеральда? Дженни?
– Шут гороховый, – улыбнулась бабушка. – Помоги-ка мне пирог достать.
– О, Инна Сергеевна! Вы меня вдохновляете! С вишней, надеюсь?
– За мной, – скомандовала бабушка и вышла на кухню. Швайковский покорно последовал за ней.

Вернулись они уже втроём. Саня что-то рассказывал Швайковскому вполголоса, тот слушал и, улыбаясь, почему-то смотрел на Лизу, и она не знала, куда спрятаться от насмешливого колючего взгляда: «Вот Санька… что он обо мне рассказывает такого смешного: не умею плавать, боюсь пауков и гусениц, потерялась на пляже…».
А позавчера какая-то тощая нахалка столкнула её с пирса в воду, следом прыгнула сама и, крича что-то вроде «…стоя на берегу, никогда плавать не научишься…», уплыла далеко – за волнорез.
Лиза перебирала свои промахи и краснела и злилась на себя: «Вот же дурочка». 
– Лизавета, – спохватился Саня, – я же вас не познакомил. Это племянничка моя, Лизхен. Что сидим? – накинулся он на оторопевшую Лизу – никто никогда не называл её так – встала, присела… Книксен. Чему тебя только в школе учат. Эх… А это, Лизхен, простой моряк Швайковский, которому наскучили забавы света, и он его оставил. В том смысле, что вначале свет его оставил, ну а после Швайковский отплатил ему тем же. Только море его удел, глубокое синее море.
– Прекратили балаган! 
Инна Сергеевна разрезала вишнёвый пирог.
– Угощайся, Лизонька. И не обращай внимания на этих шутов. Ничуть не повзрослели, как в школе колобродили, так и теперь.
– Так вы учились вместе? – Лиза, наконец, осмелилась что-то сказать.
– Это нормальные дети учились, – Инна Сергеевна раскладывала вишнёвый пирог по тарелочкам, – а эти олухи только мешали им. И мне мешали уроки вести. Приходилось дома навёрстывать упущенное. А то неизвестно, где бы они сейчас были…Оболтусы.
– И правда, Лизавета, слушай бабушку, почитай родителей, учись на отлично, а то будешь, как мы, – улыбнулся Саня, подмигивая Швайковскому.
Тот и вовсе молчал, только кивал, уплетая вишнёвый пирог, соглашаясь и с Инной Сергеевной и со своим другом.
– Не будет она «как вы», – тоном, не терпящим возражений, бабушка встала, давая понять, что чаепитие окончено. – Мой старший сын – человек серьёзный. Не то, что некоторые писатели и моряки. Ну что, поручаю вам Лизоньку. Зонтик от солнца в кладовке. И в воду одну её не пускайте.
Молодые люди отправились на ближайший пляж. Всю дорогу Саня и Швайковский шутили, дурачились, смеялись, смеялась и Лиза – ей казалось, что знает она их давно, что училась с ними в одном классе и сидели они все втроём – за одной партой. 
Они пришли на маленький пляж, где вместо песка была галька, и несколько камней лежали в воде – словно дорожка в море… В дальнее море.
Швайковский снял тельняшку, и Лиза увидела на левом плече татуировку – точно такую же, как на акварели в мансарде: женское лицо, половина которого скрыта не то прядями волос, не то водорослями.
– Знакомая русалка?
Шутка не удалась.
– Моя жена, – серьёзно ответил Швайковский и, окатив Лизу ледяным взглядом стальных светло-серых глаз, направился к пирсу.
Лиза недоуменно пожала плечами.
– Дурацкие сказки. Я не маленькая. Мне через неделю шестнадцать исполнится.
– Это не сказки, – тихо сказал Саня. – У него и дочка есть. Примерно твоего возраста.
– Дочка? 
– Дочка.
– А жена – русалка.
– Русалка.
Лиза обиделась. 
– Ну ладно, бабушка меня считает маленькой, но от тебя я не ожидала… Думаешь, поверю? Он что, в пятнадцать лет женился?
– В семнадцать. Всё начиналось как в сказке… А вот и Оля.
Лиза исподлобья посмотрела на худенькую, загоревшую до черноты, девочку лет тринадцати, в вылинявших шортах и майке, и узнала вчерашнюю нахалку, столкнувшую её с пирса.
– Привет! Как водичка?
Саня по взгляду Лизы понял, что что-то не так и поспешил вмешаться.
– Знакомьтесь, это Лиза, моя племянница из…
– Из Москвы, конечно, – насмешливо перебила Оля.
– Ну, допустим, – вздёрнула носик кверху Лиза. – Что с того? Ты всех приезжих в воду толкаешь, или только меня?
– Ты же хотела научиться плавать? Стоя на берегу, плавать никогда не научишься, – Оля бросила к её ногам полотенце. – Накинь на плечи – сгоришь.
– Спасибо.
Обида моментально улетучилась.

Лиза и правда выделялась среди пляжников белой кожей, которую так старательно оберегали мама и бабушка, что загар на ней едва угадывался.
– Он в море, – ответил Саня на взгляд девочки.
– Я знаю.
Она всегда каким-то странным образом знала, где сейчас Швайковский и появлялась там, спустя некоторое время. 
Оля ушла на пирс, уселась на самый краешек и стала ждать. Минут через десять появился Швайковский и сел рядышком.
– Так они и сидели у моря, молча, дочь моряка и русалки и моряк, и были они очень похожи и очень не похожи, – низким хриплым голосом продудел Саня в бумажный стаканчик. Лиза улыбнулась:
– Что это за история? Расскажи…
– И тебя, о, Лизхен, ранил в сердце наш романтический моряк. Только напрасно. Он верен единственной своей любви.
– Сань… я серьёзно. Пожалуйста.
– А если серьёзно, Лиза, то во всей этой истории много неясного, непонятного и необъяснимого. Ладно, расскажу, так и быть. Давным-давно, когда мы были молоды…
– Санька…!
– Чего ты… я не шучу. Нам было столько же лет, сколько тебе. Все тридцатилетние казались нам стариками и старухами. Так вот. Усердием в изучении точных и естественных наук мы не отличались, и всё время проводили здесь – у этого камня. Ясное дело, что нас было много, были среди нас и девушки, и одна из них была влюблена в Швайковского. Как ты.
– Ничего я не влюблена.
– Да? Точно не влюблена? Значит, мне показалось. В него все влюбляются, это нормально, я уже привык, да и он тоже… Та девушка, а звали её Юна…
– Что за имя?
– По-моему, красивое имя. Нет, звали её, конечно, Юля, а вот фамилия у неё была Юнакова. Сама понимаешь, что с такой фамилией никем, кроме как Юной, быть она не могла. И была Юна красива, и был в неё влюблён…не Швайковский, нет. Другой. Его друг.
– Ты?
– Не буду рассказывать, ты перебиваешь.
– Прости. Слушай, а у Швайковского есть имя? Почему все его по фамилии называют?
– Потому что он – Швайковский. Слушай дальше. Юна призналась Швайковскому в любви, и он её не отверг, они встречались по вечерам здесь, у этого камня. Он поклялся ей в любви. Дыханием поклялся. Но однажды пошутил: влюбился, мол, в русалку. Вот если б была ты, Юна, русалкой – на край света за тобой пошёл бы. А так – прости, разлюбил.
– И что Юна? – холодея от страшной догадки, прошептала Лиза.
– Юна перестала приходить к камню. Осенью родители перевели её в другую школу. В апреле, когда мы готовились к выпускным экзаменам, кто-то сказал, что она утонула. А плавала Юна, как настоящая русалка. 
– Откуда же взялась эта дочь…?
– Года три назад Швайковский чуть не утонул, спасая ребёнка. Он, чтоб ты знала, работает спасателем здесь – на пляже. Так вот… спасла его девочка. Буквально вытащила со дна. Девочкой этой была именно Оля.
– Понятно. И непонятно.
– Когда Швайковский узнал, кто эта девочка, а узнал он это от мамы Юны, то… После договорим. Вон они идут.
– А татуировку он когда сделал?
– Это шрам. Он был уже без сознания. Волной его ударило несколько раз о пирс. Плечо до кости разодрало, да и кость раздробило. Зашили. Когда сняли швы – ахнули – проступил рисунок.
– Похожа?
– Очень.
– Скажи мне, наконец, его имя.
– Гульдбрандт.
– Я серьёзно…
Лиза открыла глаза, увидела высокую кружевную волну и убегающего от неё Саню.
– Надо быть умницей, Лизхен! Хорошо учиться и знать старинные легенды. Ладно, ладно, не злись – Олег его зовут. Но отзывается он только на Гульдбрандта. Или… на Швайковского.

 

Золотое сечение

Мята росла повсюду: у тропинки, ведущей от калитки к дому, под окном, вперемешку с крапивой и снытью.
Но больше всего – под старой раскидистой яблоней – в самом дальнем углу сада.
Яблоки падали и пахли мятой, пахла мятой и колодезная вода – низкий замшелый сруб колодца терялся в её зарослях.
Утром он выходил в сад, срывал несколько свежих бархатистых листьев, заливал их крутым кипятком, и, ожидая, пока мятный чай настоится, раскладывал мяту для просушки на подоконниках, на печке, на столе.
И всё поглядывал на дверь, ждал, что вот-вот войдёт она – Женька.
Заваривал мятный чай, как она научила: лист мяты, лист малины, лист смородины…Несколько сухих вишен.
Ближе к вечеру ожидание перерастало в отчаяние: нет, не придёт.
Ночью отчаяние становилось болью, скрип ржавых петель мерещился до рассвета, осторожные мягкие шаги скорее угадывались, чем слышались.
Никого. Показалось.
И он снова и снова с остервенением принимался за уборку дома, оставшегося ему в наследство от маминой младшей сестры – Млады.
Тётей он её не называл – просто Млада. Одинокая, немногословная, одетая во всё чёрное женщина с удивительно молодыми, ярко-синими глазами, слыла среди знакомых и соседей затворницей: в гости ни к кому не ходила и к себе не звала.
Жених Млады погиб в Афганистане. С той поры единственным цветом её одежд стал чёрный, а единственными желанными гостями в доме были он – единственный племянник – и ученики; Млада преподавала рисование в школе, и пока позволяла погода, дети приходили в её огромный сад, где и проходили уроки. Огородом Млада почти не занималась: несколько грядок с петрушкой, укропом и базиликом, разросшиеся сирень и черёмуха, две вишни, две яблони, да малинник в той стороне сада, которая выходила к лиману.
Через лаз в заборе можно было пройти к воде самым коротким путём, что он и делал, всякий раз, приезжая к Младе на каникулы – на всё лето.
В последний раз он смог вырваться только в августе – на две недели. Выпускные экзамены, выпускной вечер… надо было готовиться к поступлению, либо – идти в армию.
Он не спал по ночам – зубрил. Когда голова раскалялась от ночной духоты, ненавистных чисел, формул, имён и фамилий, проходил через сад, отодвигая широкую штакетину в заборе, спускался к лиману, нырял в прохладную солоноватую воду, долго плавал, после возвращался и засыпал, случалось, прямо у забора – там стояла халабуда для учеников на случай дождя, из веток и сена.
Просыпался поздно – к обеду. И всё повторялось: зубрёжка, жара, головная боль, ночное купание и мятный воздух.
Однажды его разбудил чуть хрипловатый голос, напевавший песенку об Элис. Он выглянул из своего укрытия, увидел загорелые длинные ноги, вылинявшие джинсовые шорты, маечку с надписью: Alice… Волосы скрывали лицо девушки, собирающей малину и безмятежно напевающей песенку из такого же безмятежного времени.
– Привет, зубрила… Давно уже надо бы проснуться.
Даже не обернулась, даже не посмотрела в его сторону.
– Я не зубрила. 
– Ой… а кто по ночам бубнит всемирную историю, я?
– Это так… повторяю. Вступительные экзамены скоро.
– А… ну, давай, зубри дальше. Привет.
Она исчезла в лазу.
Он рванулся следом, даже не понимая, почему – его вдруг охватил страх, что она больше никогда здесь не появится.
– Погоди… может, сходим к лиману вечером?
Она обернулась и он, наконец, увидел её лицо – тонкие правильные черты, брови вразлёт. Лицо, виденное им на рисунках, хранящихся у Млады. Видимо, её чаще других рисовали ученики.
– Ты – племянник Млады?
– Да. Ярослав.
– Она столько рассказывала о тебе, считай, что мы знакомы. 
– Что рассказывала?
– Ну, до вечера!
У него вновь перехватило дыхание от ощущения, что он больше никогда её не увидит.
– Так ты придёшь?
– Я же сказала, до вечера…

Млада собиралась в город на два дня и укладывала дорожную сумку.
– Где тебя носит, кофе остыл…
Не отвечая, он подошёл к столу и из стопки рисунков вытянул несколько, наугад.
– Кто она?
– А… Женька. Мои ребята её часто рисуют – идеальное лицо. Золотое сечение.
– Как это?
– Ну… существует так называемый «код красоты». Его открыл Пифагор. Это соотношение 1:1.618. В идеальном лице ширина рта составляет в точности 1.618 ширины носа… передний зуб на 1.618 шире следующего. По такому же принципу строятся фаланги наших пальцев и всё наше тело.
– Если оно идеально?
– Да. 
– Так кто она? Модель?
– Официантка в придорожном ресторанчике. Даже школу не окончила. Мать спилась. Отца и вовсе след простыл. Хорошая, бескорыстная и добрая девочка. Очень способная. Моя ученица. Ярик… ты влюбился?
– С чего ты взяла. Так, спрашиваю.
– Без глупостей, ладно? Сестрица моя ненаглядная меня живьём съест, если её единственная надежда не поступит в университет и отправится на полигон.
– Ладно тебе…
– Вернусь в субботу утром. Смотри у меня. Будет сыро – растопи печь, дрова бери те, что в сенях, они сухие.

В сумерках он прошёл через сад, спустился к лиману и сразу увидел Женьку – она плыла по золотой дорожке в самый разлив заката. На песке валялись знакомые джинсовые шорты, вытертые добела, маечка с надписью Alice и купальник…
Его бросило в жар, затем в озноб, затем снова в жар.
– Эй… Долго будешь стоять там?
Они плавали до полуночи. Гуськом, замерзшие, прошли через сад и оказались в мятном тёмном безмолвии дома.
– А где Млада?
– В город уехала. Хочешь кофе?
– Ставь чайник, я сейчас.
Она вернулась с листьями мяты, смородины, малины и ещё чего-то свежего и душистого и залила всё это кипятком. У него кружилась голова. Мятой пахли её волосы, её плечи и губы. Мятой пахла и кружилась ночь, от которой наутро остался только мятный аромат и две чашки на полу у окна.
Он вымыл чашки, умылся, открыл конспект… и понял, что ничего из прочитанного не остаётся в памяти – там вовсю разливался золотой закат, отражаясь в лимане, кружились в мятном сумраке звёзды и лёгкие летящие волосы касались его губ. Он стал ждать наступления сумерек, ожидание перетекло в отчаяние: нет, не придёт.
Скрипнула старая штакетина в заборе. Осторожные мягкие шаги скорее угадывались, чем слышались.
– Привет…
Он обнял её и уткнулся в летящее мятное облако волос.
– Заждался.
– Разве я обещала, что приду?
После купания в тёмной, казавшейся тяжёлой, воде, они сидели рядышком на полу, согревались мятным чаем и молчали.
– Жень, выходи за меня замуж.
Она вздрогнула и чуть не опрокинула чашку.
– Зачем?
– Чтобы быть вместе.
Коснувшись горячими губами лба, она забрала его чашку с остатками чая и отпила глоток.
– Буду знать твои мысли…
– Что тут гадать – они все о тебе. Жень…
Губы её коснулись его глаз.
– В глаза целовать – бессонницу снять. В глаза целую. В губы целовать – водой напоить. В губы целую. В лоб целовать – память стереть. В лоб целую.
И поцеловала в лоб трижды.
– Что это, заклятье?
– Заклятье. Ты любишь стихи?
– Не так, чтобы очень. А это стихи?
– Да, Цветаева.
Она начала читать вслух. Он не заметил, как уснул под её хрипловатый голос и шум дождя за окном.

Проснулся поздно – около полудня. Шёл дождь. Голова болела.
Было прохладно и сыро, и он решил протопить печь. В сенях нашёл сухие берёзовые дрова, развёл огонь, как учила его Млада. Густой едкий дым хлынул в дом, и он вспомнил, что забыл открыть трубу, закашлялся, слёзы хлынули из глаз…
– О… весело у тебя тут, – раздался знакомый голос с хрипотцой. – Трубку мира раскуриваешь?
Он не ответил – закашлялся и выбежал из дому – под дождь.
А когда вернулся, дыма не было, дрова мирно потрескивали в печке, на столе заваривался мятный чай, и Женька сидела на полу с огромной папкой, в которой Млада хранила рисунки своих учеников.
– Есть очень хорошие портреты… твои.
– Знаю.
– Млада говорит, что у тебя идеальные пропорции лица. Золотое сечение. Меньшая часть относится к большей, как большая ко всему целому.
– Меньшая часть… Да, пожалуй. На таких девочках, как я, не женятся такие мальчики, как ты, Ярик. У нас не выйдёт золотого сечения. Соотношения частей слишком непропорциональны, да и сами части…
– Что?
– Мама твоя объяснит, почему, лучше, чем я. Или Младу спроси, она умница. И она всё знает о золотых сечениях. Уедешь, поступишь в универ, окончишь с «красным дипломом» – мамина гордость, мамино счастье. Будет престижная работа, жена из приличной семьи и двое деток: девочка и мальчик… Мальчика назовёшь Димкой, а девочку… девочку – Женькой. Обещаешь?
– С одним условием – их мамой станешь ты.
– Я к тому времени стану женой какого-нибудь дальнобойщика. Если не сопьюсь раньше. Не утоплюсь и не повешусь.
– Жень…
– Я шучу. Молчи. В лоб целовать – память стереть. В лоб целую.

Млада вернулась, как и обещала, в субботу утром, и сразу всё поняла, но ни о чём не спросила. Только вздохнула:
– Трудно будет забывать её, Ярик.
– Не собираюсь…
– Придётся. Мать просила, чтобы ты сегодня вернулся в город.
– Зачем?
– Не знаю. Что-то срочное…
– Скажи Женьке, что я ненадолго. Пожалуйста, Млада, очень тебя прошу.
– Скажу. Только… что это изменит? Ты знаешь свою мать.
– Млада!
В городе ждал водоворот важных дел: оформление срочных документов, знакомство с маминым одноклассником – ректором университета, ещё нужно было встретить мамину подругу – её дочь поступала в тот же университет, но на другой факультет… Показать город, отвезти в театр.
Он ни минуту не забывал о Женьке, но вырваться из круговорота событий, встреч, знакомств, не мог.
Поначалу она снилась ему каждую ночь. Потом – реже.
Несколько раз он звонил Младе, расспрашивал, как она и где.
Млада говорила нехотя, уклоняясь от ответа, но он, всё-таки, узнал, что Женька вышла замуж той же осенью, за какого-то дальнобойщика, и что тот увёз её на свою родину – в Архангельск.
Он стал забывать её лицо, но голос долго звучал в его памяти ночами:
В глаза целовать – бессонницу снять. В глаза целую. В губы целовать – водой напоить. В губы целую. В лоб целовать – память стереть. В лоб целую.
И сейчас, пятнадцать лет спустя, он помнил её голос и каждое слово из странного стихотворения-заклятия.
Утром, разбирая хлам на чердаке, он нашёл папку с надписью «Золотое сечение» – так называлась студия, которую вела Млада. В папке лежал один единственный рисунок карандашом. Она. И надпись на обороте: «Автопортрет. 14.08.1992».
Тот год. То самое мятное лето.
Он задремал. Разбудил его детский голосок, напевавший безмятежную песенку из далёкого безмятежного времени.
– …Now I've got to get used
 to not living next door to Alice…
Девочка в наушниках, чем-то очень похожая на его дочь – Женьку, подпевала и пританцовывала в такт песенке за калиткой.
– Женька…
– Я – Алиса. Женькой зовут мою маму. Вы как относитесь к Крису Норманну?
– ???
– Мама постоянно твердит, чтобы я не забывала о том, что меньшая часть, должна относится к большей, как большая – ко всему целому.

5
1
Средняя оценка: 3.45455
Проголосовало: 22