К 125-летию со дня рождения Сергея Есенина
К 125-летию со дня рождения Сергея Есенина
1
Пророк волшебного, теремами – в том числе словесными – украшенного Китежа, последний звонкий голос деревни, Есенин воистину ощущал:
Не устрашуся гибели,
Ни копий, не стрел дождей, –
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей.
Мистика «Инония» – от замшелых камней вечности, от Голубиной книги, от резервов Руси: позабытых, но не растраченных.
Мистика – от ощущений ложности церковного обряда: если не от знания правды Христовой, ибо, когда пророк утверждает:
Время мое приспело,
Не страшен мне лязг кнута.
Тело, Христово тело,
Выплевываю изо рта.
Тут нет никакого кощунства: Христос рёк на Тайной вечере: ешьте хлеб-плоть-суть моего учения, и пейте вино-кровь-сущность моих слов: то есть – следуйте моему примеру, и возможете построить приемлемый социум на земле.
Следовать не смогли.
Заменили ничего не значащим, пустым, мёртвым обрядом, и пророк-поэт понял это.
Не хочу я небес без лестницы…
Глобальный символ – лестница, отставленная в плоскостном, косно-материальном существование человечества – возникает неспроста: небеса невозможны без оной.
А свет, изливающийся из них, может гармонизировать пространство и жизнь, если его правильно понять.
Но – рвутся упругие ритмы «Инонии», мощь её – из звездных бездн; мощь сокрушителя – ради созидания.
Так Хлебников мечтал о грядущем очищение-объединение, всерьёз назначая себя председателем земного шара, ибо ведал, какие векторы будут во благо.
Многоцветны ранние поэмы Есенина: есть в их цветовой гамме нечто от мистической Византии грядущего, где старых нет, до которой не добраться, даже громоздя невиданные словесные картины.
И «Отчарь», и «Октоих» переполнены небом, хлебом, месяцем, тучами; метафорика их густа, как алхимический раствор в не зримой колбе; и всё в них – устремлённость в будущее, чьи громы – но и гармонию – не представить пока.
…гигантский рост Есенина поэта позволял ему нести на руках солнце, и видеть кроткие коровьи очи Руси.
«Октоих» – личная, кратко и сильно выстроенная молитва, с таким соприродным ощущениям запредельности, что и читающий начинает верить в неё:
О дева
Мария! –
Поют небеса. –
На нивы златые
Пролей волоса.
Омой наши лица
Рукою земли.
С за-гор вереницей
Плывут корабли.
Если избыточно яркая, пёстрая до ряби в глазах «Марфа Посадница» больше каталог словесных узоров, то «Инония», «Октоих» это живая, древняя, отчасти сектантская, отчасти эзотерическая метафизика…
И – пророчества…
А сбудутся ль?..
Пока остаётся только причащение высотам поэзии, предложенной Есениным.
2
Чёрный костюм, чёрный цвет...
Чёрный – как свидетельство об отказе от жизни: если чернота: проран, провал, никакой свет невозможен...
Такой нежный, напевный, сверхрусский Есенин, мерно погружающийся в бездны – при чём сразу в две: христианской, отчасти сектантской мистики и пьянства, Есенин-гений, Есенин-красавец, непонятно зачем гробящий себя, видит тень в костюме – при том костюм такого же чёрного цвета, как страшная, инфернальная тень...
Заметим в скобках: Моцарт, выше Есенина даром, видел, вероятно, такое же существо (только, пожалуй, в плаще угольного цвета), пришедшее ему заказывать последний шедевр – Реквием.
И ещё раз – в скобках: покупатель тени у Шамиссо из той же серии, если вообще не один и тот же персонаж.
Прескверный гость Есенина ничего не заказывал – просто появлялся: может быть на скамье бульвара, мимо которой проходил Есенин, может быть в комнате: на миг, не поддержишь диалога, в отличие от чёрта Ивана Карамазова (кстати, «Чёрный человек» вполне достоевская поэма, хотя отношение Есенина к старшему русскому классику, кажется, чётко, не проявлено).
Амбивалентность – красивое слово, какое вряд ли бы когда употребил Сергей Александрович, тем не менее двойственность столь понятна и привычно ему, что... Как в раннем стихотворение: «Душа скорбит о небесах, она не здешних нив жилица..., но – это спокойно, без бури, потому что «Чёрный человек» – весь буря, и точку спокойствия внутри, в центре, не найти.
Страшная поэма.
Заставляющая вспоминать всё худшее в себе, как заставлял гостей это делать Фердыщенко.
(Достоевский-Есенин, Державин-Есенин... у последнего часто играет, гудит, трубит звук первого; Моцарт и Есенин – а что? иные стихи Есенина звучат, как части фортепьянных концертов Вольфганга Амадея)
Есенин – ощущающий код всеобщности, Есенин, как... где-то наше больше всё, чем Пушкин (даже современные подростки, ничего не читающие, знают, что Есенин – это тот, который Сашу Белого играл)...
Вероятно, мы ушли далеко от «Чёрного человека», но он – последний, он – тень тени, он – приговор, хотя приговора и не было.
Он просто приговор к самому себе – в том числе и к своей гениальности (не стоит разбрасываться этим словом, полноценных гениев в русской поэзии было, вероятно, три: Пушкин, Лермонтов, Тютчев), но были поэты, подходившие к этой планке.
Впритык.
Фет.
Блок.
Мандельштам.
Есенин.
Без весеннего Есенина и весна не весна.
Без дремучей прозы его – проза русская не полная.
(Лучшее всего писал о литературе Виктор Шкловский – литыми, короткими фразами, что поднимались по лестницам смыслов)...
В одном ерундовом интернетном тексте было написано, что Есенин – контактёр: он общался с инопланетянами, и однажды якобы свидетель видел: три маленьких, глазастых человечка были выгнаны Есениным тростью пресловутой (той, что полетит в зеркало) в окно.
Самое интересное в теме инопланетян то, что она вовсе не интересна.
Она не даёт ничего ни уму, ни сердцу, ни сердцу сердца.
Тем не менее, Есенин был, конечно, контактёром – с золотыми дугами неба, с фиолетовыми разводами оного, плавно входившими в его стихи, с...
С тем, что масса русских помнило множество стихов Есенина наизусть – не по урокам, а по велению душевному...
И, хоть «Чёрный человек» кончается безысходно – безысходность это внешняя, ибо если возможен такой шедевр в языке, то и не очень важно, что ночь наковеркала...
P.S. ...про спорную, из первых строку поэмы: «Голова моя машет ушами, как крыльями птица, ей на шеи ноги маячить больше невмочь...»: так в советских изданиях, и – не верно, конечно, разумеется – «...ей на шеи ноЧи маяЧить больше невмоЧь...»: чудовищная, и чудовищно прекрасная звукопись великого, великого, великого...
3
Есенин, вероятно, самый родной русскому сердцу поэт – даже то, что в уголовной среде человека, пишущего стихи, именовали «есенин» дополнительно свидетельствует об этом…
Вечный-Есенин, весенний-Есенин, трагичный-Есенин…
Возможно наиболее светлые его, без трагического излома стихи – ранние, как «Выткался на озере…», например.
Но – ранние поэмы его, такие, как «Марфа Посадница», или «Октоих» перенасыщены красками: и внешними и метафизическими, и энергия их, вектор развития уже отдают нотами излома: так мощно проявившегося в финале: в «Чёрном человеке»…
…заявленное в «Инонии»:
Время мое приспело,
Не страшен мне лязг кнута.
Тело, Христово тело,
Выплевываю изо рта.
Звенит вовсе не кощунством, а глубиной понимания: церковное причастие мало что значит: речь в том стихе Евангелия, на котором построен обряд, не о вине и хлебе – а о сущности и сути Христовых слов, которым не смогли следовать люди…
Есенин-зелени, Есенин-воды: сколько водоёмов таинственно мерцают в недрах его стихов!
Есенин избыточных словесных красок: полыхающая зелень, неистовая рдянь, берёзовая белизна: космос русской природы раскрыт так богато, что дух будет захватывать ещё у многих поколений…
Есенин психологических бездн: взаимоотношения людские вибрируют метафизической раскалённой проволокой чувств.
Есенин истории: рвётся, разрывая, кажется, и пространство на части, Пугачёв, плазма русской истории в причудливо-самородных образах слов раскрывается… в той же «Марфе Посаднице»…
Философия космизма, мерцающая – возможно неосознанно – в устройстве многих стихов:
Так кони не стряхнут хвостами
В хребты их пьющую луну…
О, если б прорасти глазами,
Как эти листья, в глубину.
И прорастал в глубину, не доступную до него, и открывал кристаллы и алмазы бытия, безвестные раньше…
Есенин нежности и сини; страшной таинственной смерти; шаровых контрастов, где чуть уже не формула безумия блистала…
Всего, всего – необъятно-русский, самый родной русскому сердцу поэт…
4
Лингвистические лабиринты соответствуют интенсивности есенинского словаря; но – как философа рассматривать Есенина не принято: хотя именно метафизики много в ранних его стихах и малых поэмах, и ею же пронизаны «Ключи Марии» – работа столь же тонкая, сколь густо окрашенная напряжением мысли.
…орнамент архитектурный нечто берёт от растительности, где травы – волосы, а кора – одеяние древесной плоти.
Утверждение Есенина, что душа человека слишком сложна для любых форм клетки: звука ли, смысла – отдаёт будущим: тем, где дОлжно расшифровать устройство души, её многослойности.
Стихи расшифровывают лишь отчасти.
Мысли, держащие их, работают с этим же вариантом постижения яви.
Орнаменты «Ключей Марии» красивы, как стихи.
Абзацы работы вещны, предметны: можно ощутить вес наполняющей их мысли.
Мерцание таинственных ключей небесного свойства обещает цветовой сад будущего: орнамент переходит в лингвистическое осмысление слова, как феномена, ведущее к философии жизни.
И Китеж произведения, всплывая из мистических вод, сияет уплотнённой яркостью.
5
В определённом смысле «смерть Есенина» звучит логичнее, чем жизнь – не в том смысле, что именно за смертью началась буйная, справедливая, громокипящая слава поэта, а в том, что многие его стихи и поэмы точно заострены смертью.
О, разумеется – всякая подлинность от света, и всякий значительный, не говоря великий, поэт идёт по его ступеням, но внутренняя бездна, адовый кошмар существования могут быть таковыми, что срывается всё с петель…
«На рукаве своём повешусь…»
«…я очень и очень болен…»
Трагедия плескала поэтическими крыльями во множестве есенинских гнёзд, и великолепие стиха, буйное его совершенство – дико запущенного сада – снижало отчасти её звучание, свидетельствуя – именно свет вёл его изломами, сложнее которых не было.
Самоубийство, или убийство?
С одной стороны Есенин был из не многих поэтов, кто писал о самоубийстве применительно к себе, с другой – обстоятельства в стране – и вокруг поэта – складывались так, что и убийство было вполне возможно.
Двойственность неизвестности: последняя тайна, унесённая поэтом в могилу, за чертой которой должен был открыться свет подлинного поэтического рая ему – тому, кто творил подобный на земле…
6
Обиход порождает орнамент, несущий яркую торжественность – и меты лабиринта: в том числе позаимствованного у природной жизни.
…Византия прорастает в эссе Есенина, чтобы ключи Марии заиграли новым блеском; слово болгарских проповедников перекликается с композициями новгородской и ярославской иконописи…
Поэзия, столь родная Есенину, пронизывает прозаический текст, рассыпая перья жар-птицы, и призывая торжественно-пёстрый Китеж не медлить со всплытием.
Мистические воды всегда мерцают над ликами подлинности: а более подлинного и коренного явления, чем поэзия Есенина в русской литературе не представить.
Звёзды, ведущие в сад словесности, закруглены суммами лучей, попытки истолковать которые дают новые смысловые орнаменты.
Или – песню звука.
Образы древних певцов, менестрелей, сказителей и боянов выступают пространно; и Гермес Трисмегист, раскрывший сокрытые в богатстве своём Изумрудные скрижали, вновь речёт про схожесть данном вверху с тем, что снизу.
Призыв научиться читать забытые знаки весом: плоды дум созрели.
Расшифровка души, чья многослойность чрезмерно серьёзна, дело грядущего: скрытого в туманах: в том числе и орнаментов.
Возникает Давид – с древними речениями о языке, который есть ключ души; воздух строится по-новому из предметов мира: множатся символы, и орнамент мудрых и ярких есенинских словес плетётся так сложно, что и глыбы стихов и поэм поэта взирают благосклонно на прозаический труд ключей.
7
Огромность дара – не соответствующая телесной человеческой малости!
Великолепие вселенского звука, – разрывающего душу.
Поэтическая избыточность, диктующая свои законы.
…и вот – нежный Лель, великолепный Есенин спускается в алкогольную бездну: но и она не сулит покоя, давая временные розовые иллюзии, и не более того; и его несёт на волне хулиганства – в шары неистовой пустоты.
Они стукаются друг о друга, и из странного звука рождаются невероятные, обнажённые болью стихи – как «Исповедь хулигана»…
Как многое – ставшее онтологическим ветром, продувающим антологии.
…даже нежное – из грубого оно родится подчас.
Аккорды хулиганства – как игра?
Да нет: телесная жизнь имеет свои законы, и, пропитанная неистовством дара, выплёскивается так: в пьянство, хулиганство.
…тень другого грандиозного поэта: из бездн совершенно инакого времени и иного языка – мерцает за кадром: Франсуа Вийона: тень, уплотнённая стихами, прошедшими сквозь века, какие не страшны и нашему весенне-солнечному Есенину…
ВОКРУГ ЕСЕНИНА
1
Недра народа рождают, как жилы руды, поэтов столь же своеородных, сколь и щедро осмысливающих реальность стихом, до корней связанным с изначальностью народной тайны.
Узорно свитые стихи Сергея Клычкова сжимались мускульно, давая картины яви объёмно и веско:
Бежит из глубины волна,
И, круто выгнув спину,
О берег плещется она,
Мешая ил и тину...
Она и бьется, и ревет,
И в грохоте и вое
То вдруг раскинет, то сорвет
Роскошье кружевное...
Роскошье стиха вливается в бездну мира, чуть изменяя её: если не добавляя красок, то обогащая соединением смысла и звука.
Хотя стихи Клычкова многокрасочны, палитра его богата, как осенние леса: ибо часто поэт искал в природе утешения, поскольку душа каждого большого поэта – сейсмограф бытия, боли и скорби мира ощущает она острее:
Моя душа дошла до исступленья
У жизни в яростном плену,
И мне не до заливистого пенья
Про соловья и про луну!
И вместе – дрёма тумана, дремотность определённых периодов жизни России, хоромы рощи, и тихий-тихий свет: таинственный свет, мистический, щедрый на загадки, что едва ли отгадать:
В нашей роще есть хоромы,
А кругом хором – туман...
Там на тропках вьются дремы
И цветет трава-дурман...
Там в лесу, на косогоре,
У крыльца и у окон.
Тихий свет – лесные зори,
Как оклады у икон...
Иконы непременно возникнут в стихотворении, в какое входит лес: пестрота его – точно нутро гигантского храма: откуда и молитва слышнее, и служба длится вечно.
Жизнь – всегда всерьёз, и вместе – зыбкость, странное мерцанье, быстротечность; вот работа мороза на стекле – волшебство, или правда?
Так и не понять, даже припоминая вечность, из которой и вышли все узоры жизни, чтобы вернуться когда-нибудь туда же.
А сколько мороз занял у игры жизни, у её серьёзности?
Какие хитроумные узоры
Поутру наведет мороз...
Проснувшись, разберешь не скоро:
Что это – в шутку иль всерьез?
Всё-таки всё всерьёз – ибо за творчество, порою, так жестоко приходиться расплачиваться!
И судьба Сергея Клычков – тому подтверждением.
Как наследие его подтверждает силу подлинности, не подвластную погибели столь долго, сколько продлится человечество.
2
…ибо для путешествующих в прекрасном необходима своя гостиница, а имажинизм должен распуститься волшебными лепестками образов, созидая невиданные ещё панорамы поэтического сада.
У Шершеневича был острый глаз и тонкое чувство истории, и – осознание себя в ней: не только в истории литературы, но и в истории вообще (хотя многое проходит вотще):
Сдержавши приступ пушечного хрипа,
Мы ждем на разветвленье двух веков,
Окно, пробитое Петром в Европу,
Кронштадтской крепкой ставнею закрыв.
Диссонансы – в качестве рифм – сочетаются с особостью ритма, обычно и определяющего путь поэта, а что тень Есенина лежит на многих стихах Шершеневича логично, ибо таланты их несопоставимы, а общением было довольно плотным. Но – это стихи Шершеневича, и только, в них бьёт и плещет неповторимость его, и жизнь густеет в своеобразноммирочувствованье, данном стихом:
Блаженное благоденствие детства из памяти заимствуя,
Язык распояшу, чудной говорун.
Величественно исповедаю потомству я
Знаменитую летопись ран.
В кипении строк и строф Шершеневича есть нечто от Рубенса: эсобразные контуры жизни перенасыщены плотью, густотой страстности, хлещущим темпераментом, но – приходит время и других ощущений:
Уже хочу единым словом,
Как приговор, итоги счесть.
Завидую мужьям суровым,
Что обменяли жизнь на честь.
Много слов – но будет одно, подводящее итог; много слов – но это одно – решительно и твёрдо, как камень: и тут уже не ленты поэзии, и не пёстрые веера метафор: тут корень жизни обнажён…
Занимая определённое место в русской поэзии, Шершеневич взрастил стихи, что не поблекли, протянутые через щели времён и фильтры человеческого равнодушия к поэзии, они остались – его стихи: для любителей, чьё число не велико, для тех, кто понимает, как важна целостная картина великолепного материка – поэзии русской.
3
Прыть, юность, вино – что может быть лучше?
Задором и хмелем шибает от стихов Мариенгофа:
А ну вас, братцы, к черту в зубы!
Не почитаю старину.
До дней последних юность будет люба
Со всею прытью к дружбе и вину.
Классически-сложные отношения с Есениным никак не сказывались на стихах городского, совсем другого Мариенгофа, ладившего строфы и строки иначе; хоть и объединились на время поэты с несколькими другими в группу имажинистов – вместе легче.
Какой земли, какой страны я чадо,
Какого племени мятежный сын.
Пусть солнце выплеснет
Багряный керосин,
Пусть обмотает радугами плеснь,
Не встанет прошлое над чадом.
Запамятовал плоть, не знаю крови русло,
Где колыбель
И чье носило чрево.
Сложен и прихотлив поэтический узор стиха, хитро завит орнамент мысли – ковром восточным отдаёт – так пёстро ложатся нити.
Какое мощное заявление взрывает недра строк:
Даже грязными, как торговок
Подолы,
Люди, люблю вас.
Тут – от христианства, хотя конфессионально Мариенгоф едва ли бы чёток...
Каждый наш день – новая глава Библии.
Вещий афоризм рвущего привычную ткань русского стиха поэта, плетущего своё кружево смыслов: не столь значительное, как у великих его современников, но – своё.
4
Друг Есенина – Алексей Ганин – в стихах громоздил ярые, истовые образы, совмещая страх и предчувствия: нечто будет, должно быть, грядёт…
Бродит желтых пожарищ Огонь
Вместо зорь по небесной пустыне…
В травах кровью дымящийся иней…
Смерть из трупов возводит свой трон.
Ибо неспроста же бродит огненная смерть – огнь её должен очистить реальность, предоставив возможность новой прорасти:
Где-то есть очистительный смерч.
В мертвом круге камнем от сечи,
Сгустком крови не выпало б сердце,
Только б душу живую сберечь.
И вот – главное: сбережение души, иначе – провал, потьма, а поэт не может с таковым смириться, ибо поэзия – всегда от света, даже когда блуждает во тьме.
Гроздья образов Ганина красивы, они многоцветны, и просвечены тайным небесным мерцаньем.
Линия имажинизма быстро кончилась, но нагромождение, иногда пересгущённость образного строя, взятые Ганиным основным приёмом (или – следствие темперамента?) – именно оттуда…
Красной полосой, будто косо убит гигант, брызгает кровь на небесное поле…
Трава не просто зелена – она сверкает изумрудами.
Весь мир – будто дитя радуги: разбитой в небе, разлетевшейся тысячей брызг.
И всё же много, много в стихах Ганина могильного, холодного… Откуда бы?
Вероятно, время было перенасыщено подобным, и поэту, сейсмографически чувствующему бытие, не избежать было таковой фиксации.
5
Сильно били бубны боли: сильно и неистово, ржавые листья летели под онтологическим ветром, образуя, или организуя пространство образов:
Роняют ржавые спицы
Колеса вселенной.
Ах, опусти, опусти ресницы!
Пребудь в слепоте дерзновенной!
Слепота провидческая, дерзновенная, определяющая внутреннее зрение – которое для поэта важней естественного.
Нет, оба варианта важны, как важны жизнь и смерть, определяющие стержнями путь любого творчества.
Иван Грузинов неразрывно связан с Есениным: и жизнью, и творчеством, и чем-то невыразимым…
Культурные пласты раскрывались в стихах Грузинова совершенно необычно:
Легкий лет лукавых лун.
Латы. Факелы. Газели.
Голубые акварели
Льют шелка в эмаль лагун.
Бледный блеск атласных глин.
Весла. Ласточки. Газели.
В малахитовые мели
Выплывает Лоэнгрин.
Великолепный Лоэнгрин – и мечты о тотальном царстве поэзии, где заключены все начала и концы: о царстве, раскрывающимся прямо в вечность, отполированную суммой стихотворных валов, накатывавших когда-то на реальность…
Лепта поэта – от сил, заложенных в незримых планах бытия: кому сколько отпущено; лепта поэта, помимо всего прочего, ставить диагнозы:
А мы, сквернящие родную Землю,
Лишь торгаши базарные, не боли.
Мы взвешиваем силы человека,
Миры хотим измерить и исчислить.
Общество всегда больно – в большей, или меньшей мере.
Общество больно уже тем, что не слушает поэтов.
Великолепные дуги и краски Ивана Грузинова отливают запредельностью, в ней находя вечное пристанище.
6
Бездна деревенской философии: от избяной силы, от столь своеобычного космоса Руси, хранившего Китеж, на который стоило уповать:
Мои мысли повисли на коромысле –
Два ведра со словами молитв.
Меня Бог разнести их выслал,
Я боюсь по дороге пролить.
То, что дано разнести, невозможно пролить, ибо даже расплесканные слова молитв отразятся в недрах людского состава.
Читательского понимания.
Ибо молитва, заключённая в стихи, будет действовать сильнее.
И гореть ярче.
Стихи Александра Кусикова – от яркости осенних далей: или византийских, рассеянных в различных российских планах, оттенков веры.
Что всё одушевлено, осмыслено, пламенеет – не стоит объяснять поэту, видящему:
Продрался в небе сквозь синь ресниц
Оранжевый глаз заката.
Падали черные точки птиц. –
Жизнь еще одним днем распята.
Яркость небесных вееров не может быть смята никаким событием, серой скукой, напряжением всего людского состава, предчувствием катастрофических перемен.
Многое мешается в действительности, готовой превратиться в стихи.
Интересно построенные, обладающие яркостью павлиньего оперенья стихи Кусикова продолжают своеобразную работу и в наши дни: в немногих, способных слышать…
7
Есенин влиял, Есенин окрашивал стихи, но и свой голос прорывался – в случае с Николаем Лавровым: покончившим с собой в 43 года: по слухам – на могиле Есенина, со смертью которого он не мог смириться…
Кругом – леса, как скит зелёный,
И я оборванный, в пыли
Стою коленопреклонённый
Пред вечной красотой Земли.
Я здесь один, как в древнем храме,
Среди поляны, между хвой,
Я вижу затканный цветами
Курган – зелёный аналой.
Красиво и возвышенно: от природы, как от храма, дающего жизнь, нельзя уходить; и молитва пред зелёным аналоем возможно, слышнее, нежели из недр церкви.
Свой голос отчётлив: мощные есенинские струи не перебивают его, не препятствуют собственному звучанию, хотя и окрашивают в определённые тона голос Лаврова.
Много своеобразных церковных мотивов: точно и не особенно связанных с церковным деланием, но – с ощущениями космоса, хотя и привязанными к конкретике российской жизни:
В глухом лесу, где густ малинник,
Где пахнет мёдом и смолой –
Срублю я келью, как пустынник,
Чтоб быть наедине с собой.
Лежать весь день на солнцепёке
Отдавшись травам и цветам,
Смотреть на мир лазурноокий
И вторить птичьим голосам.
Характерная дикция, и очень ясный, родниковый ток речи…
При этом стихи Лаврова светлые, пронизанные токами солнца – и так контрастируют с бездной самоубийства, в которую рухнул поэт…
8
Крестьянство – крест и правда России, вернее – Руси, той, исчезнувшей, должной когда-нибудь воссиять Китежем…
Говорить от крестьянства – великая честь, и Иван Приблудный с высокою мерой достоинства следовал этой чести:
У нас, как и в каждой семье,
У печки дрова да лоханки,
Кувшин молока на скамье
И кот на высокой лежанке.
У стенки большая кровать,
С которой при всякой погоде
Всех раньше поднимется мать –
Топить, иль копать в огороде.
Тут высокой ясности картины: следствие мастерской словесной живописи, и мелодика речи, чарующая своими плавными темпами; тут патриархальность, рассчитанная на вечность: но вечность человеческой жизни коротка.
…что подтверждает жизнь талантливого поэта Ивана Приблудного, ставшего свидетелем и слома деревенского уклада, и попавшего в чёрные жернова репрессий.
Облыжное обвинение забрало его жизнь, но оно, что понятно, не могло тронуть стихи, никогда особенно не популяризировавшиеся, но не ставшие от этого хуже.
Голос Приблудного отчётлив – это также очевидна, как и сила, данная отприродно этому голосу:
В трущобинах Марьиной рощи,
Под крик петуха да совы,
Живёт он, последний извозчик
Усопшей купчихи Москвы.
С рассветом с постели вставая,
Тревожа полночную тьму,
Он к тяжкому игу трамвая
Привык и прощает ему.
Тут уже иные темы – далёкие от деревенских: тут город наваливается огромной массой, требуя следовать его правилам: в том числе поэта, вынужденного петь по-другому.
А вот стихотворение «Про бороду», где зажигаются частушечные ритмы, изнутри просвеченные необычной метафизикой; тут ткётся сказ, весёлый и ядрёный, вспыхивающий фантастическими огнями… не отменяющими, впрочем, правду:
А на дрогах сидит дед –
двести восемьдесят лет,
и везёт на ручках
маленького внучка.
Внучку этому идёт
только сто тридцатый год,
и у подбородка –
борода коротка.
Славно, сильно, свежо пел Приблудный – пока песню не оборвали, не сумев загнать её в Лету, сверкающую вечным равнодушным аметистом.
Художник Лидия Шарлемань.