Трое из тринадцатой
Трое из тринадцатой
(фрагмент повести)
МОЛИТВА
Я помню эту ночь, и вечер, и всю последнюю неделю. Словно все происходило лишь вчера. А ведь с тех пор прошло тридцать лет. Пронеслась целая жизнь. Эта ночь разделила мою жизнь на «до» и «после». Многих свидетелей и участников тех событий уже нет в живых. И с каждым годом их становится все меньше. И несмотря на то, что время идет вперед и ничто не может его остановить, они, персонажи тридцатилетней давности, так и останутся для меня навсегда жителями той, прошлой жизни. Да и сам я, по прошествии стольких лет, продолжаю считать себя полноправным жителем того времени и того места, которые по воле судьбы давно вынужден был покинуть.
Покинул, но не смирился и не распрощался. Я все еще там. Там моя душа. Там все. А здесь, сколько бы времени ни прошло, – пустота. На душе пусто. Потому что душа там.
Мне было четырнадцать лет, а я плакал, как четырехлетний. Плакал всю неделю. Да, всю последнюю неделю – точно. Моих слез никто не видел: в четырнадцать лет реветь при всех стыдно. Я плакал, когда оставался один. Я плакал так, как не плакал никогда: ни из-за двоек в школе, ни от обиды, если с кем-то поругался, ни от страха… Конечно, когда я был совсем маленький, я ревел, да еще как! Но тогда – совсем другое дело: ревут все малыши, даже когда споткнутся и коленку поцарапают. Но коленка – это ерунда: сколько у меня было этих синяков и болячек! К болячкам привыкаешь быстро…
В ту ночь слез у меня уже не было. Я, несмотря на поздний час, не спал. Я специально не закрывал глаза, смотрел в ночной потолок, стараясь запомнить его на всю жизнь. Я молчал, но мне хотелось верить, что он чувствует, как я прощаюсь и с ним, и с домом, и с людьми, живущими в нем. Мое прощание напоминало молитву. Я молился, просил прощения и прощался одновременно. Без молитвы и прощания я не мог покинуть эти стены. Я молился молча, неумело, но так же неумело и искренне благодарил всех-всех-всех за все. Я был уверен, что все, к кому я обращаюсь, слышат каждое мое слово. И сейчас, много лет спустя, когда мой голос изменился и огрубел, и потолок, и стены – все, к кому я обращался в ту ночь, – помнят мой детский голосок и мою молитву:
«Домик, миленький, родненький, я тебя никогда не забуду. Никогда-никогда! Ты мой хороший, любимый, я так тебя люблю. Спасибо тебе за все. Не забывай меня. Ведь ты меня не забудешь, правда? Конечно, не забудешь, родненький. Я тоже тебя не забуду. Никогда-никогда, до самой смерти. Прости меня за все, за все прости. Я так не хочу уезжать…
Последнюю ноченьку я здесь сплю. Квартирочка моя дорогая, прощай. Завтра у меня будет уже другой адрес. Но я никогда-никогда-никогда не забуду этот: дом сорок шесть, квартира тринадцать! Дом сорок шесть, квартира тринадцать! Пусть мне исполнится тридцать, сорок, пятьдесят лет – я не забуду! И в пятьдесят один, и в пятьдесят два… шестьдесят девять, семьдесят… девяносто девять, сто, сто один год… Не забуду тебя, золотой мой. Дом сорок шесть, квартира тринадцать!, дом сорок шесть…»
БАБУШКИН ВНУК
– …квартира тринадцать. Запомнил?
– Да.
– Ну, повтори: где ты живешь?
– Квайтия тъинацать, – говорю я.
– А дом какой? – спрашивает бабушка.
Свою бабушку я называю бабой. Не знаю, почему. «Бабушка» – слишком длинно, а «баб» – гораздо короче и проще.
– И квайтия и дом, что ли? – удивляюсь я.
– А как же! Если ты потеряешься – к тебе подойдет милиционер, и спросит: «Мальчик, где ты живешь?» А ты что скажешь?
– Не потеяюсь, – пугаюсь я, и сильнее сжимаю бабушкину руку.
– Но все равно, адрес-то свой ты должен знать, – убеждает меня бабушка, и повторяет еще раз: – Дом сорок шесть, квартира…
– …тъинаццать, – послушно произношу я. – Дом сойок шесть, квайтия тъинаццать.
– молодец. Не упади, здесь лед.
А я ничего не замечаю, потому что моя голова занята другим: я шепотом повторяю свой адрес и потому, конечно, подскальзываюсь. Но бабушка успевает удержать меня за руку:
– Смотри под ноги!
– Дом сойок шесть, квайтия… – Я не выдерживаю и начинаю скулить, как кутенок, сначала тихонько, потом все сильнее и сильнее, не в силах остановиться. – У-у-у… Хочу домо-о-ой… Хочу домо-о-ой… у-у-у…
Такая картина повторяется почти каждый день. Бабушка к этому давно привыкла: каждый день в садик меня ведут с боем. У нас с бабой выработались свои методы воздействия друг на друга: я начинаю плакать, упираться, проситься назад, а она, не поддаваясь, идет вперед и тянет меня за руку. Да еще пытается пристыдить меня:
– И не стыдно тебе: такой большой мальчишка, а ревешь, как маленький. Ты же уже
взрослый, а разве взрослые плачут? Сколько тебе лет-то, а?
– У-у-у…
– Лешк, сколько лет-то тебе? Знаешь?
– У-у-у… Два… Тъи-и-и…
– Тъи-и,– весело передразнивает меня баба, и смеется: – Когда букву «р» научишься выговаривать?
– Не зна-а-аю, – шмыгаю я носом и тихо, почти шепотом, как самое заветное желание, выдыхаю: – Я хочу домой.
Бабушка останавливается, достает у меня из кармана платок, вытирает слезы у меня на лице и, моргая покрасневшими впалыми глазами, шмыгает носом и жалуется неизвестно кому:
– Господи, что за мучение мне досталось! За что мне такое питинье? Когда же это кончится? Дай мне терпения, Господи… Ну-у, сопли потекли. Сморкайся в платок. Сморкайся, говорю, сейчас на пальто капнешь!.. Да не в руку мне, а в платок. Сильнее! Еще.
Я сморкаюсь, но у меня не получается, хотя от усердия даже поперхнулся.
– Ну, пошли, а то замерзнешь и заболеешь. Ноги холодные? Пошевели пальцами.
– Пошли домой, – пропищал я, надеясь, что моя просьба будет исполнена.
– Пошли-пошли. Вечером домой пойдем, не упирайся.
И я пошел. Я смирился и засеменил своими маленькими ножками, держась за бабушкину руку. Но очень быстро устал, а рука, которая держала меня, начала тянуть вперед. Я не успевал и уже чуть не падал. Но мне теперь все равно: пусть моя маленькая ручка оторвется, и я останусь здесь, посреди дороги, между домом и садиком. Шапка наехала мне на глаза, но поправлять ее я не хочу. Вот если бы мы сейчас повернули назад, домой, то настроение у меня сразу бы поднялось, и я поправил бы шапку, и мои валенки в галошах успевали бы за бабиной рукой. Они даже обогнали бы эту руку, они тянули бы эту руку вперед, как она тянет сейчас вперед меня.
Но мы идем не домой, а в садик. Поэтому пусть мне будет еще хуже. Пусть мне станет совсем плохо, я ослепну, упаду и умру. Такая уж, видно, моя судьба. А бабе я ничего не скажу. Я буду идти молча, пока не умру. А когда она оглянется – будет уже поздно. Она увидит, что до садика ей довести меня живым так и не удалось. Вот тогда она и поймет, что надо было вовремя повернуть назад, домой, пока ребенок был еще жив.
Под шапкой я ничего не вижу, она слишком большая для моей головы. Мама покупала мне ее на вырост, но когда я вырасту до «шапкиного» размера – неизвестно. Да и вырасту ли вообще: ведь именно сейчас я собрался умирать. Лучше умереть здесь, на свободе, чем мучиться до вечера в этом несчастном садике… Под этой, пушистой шапкой на мне еще одна – вязаная, чтобы не продуло уши. Уши мне продувало уже несколько раз, и я знаю, как это больно. Мне что-то капали в уши, засовывали ватку, и я засыпал. Тогда я был еще совсем маленький, но до сих пор это помню. Нет, все-таки, когда у тебя болят уши – очень неприятно. Особенно, когда в них капают. Закапают в больное ухо, а ты ложишься на здоровое. И лежишь, пока тебе не разрешат повернуться. В такие моменты кажется, что ты оглох на одно ухо, потому что туда закапали и ты ничего им не слышишь.
Я споткнулся и ударился коленкой. Очень больно. Баба сразу остановилась и вскрикнула:
– Господи, держись ты!
И всплеснула руками. А может, и не всплеснула, я этого не видел: из-за шапки. Из-за этой шапки я и упал. Интересно, почему это баба всегда, когда обращается ко мне, называет меня каким-то Господи? Нет, иногда она, конечно, вспоминает, как меня зовут на самом деле, и называет правильно: Алешей. Но иногда (как сейчас, например,) путает с каким-то Господи. Вот бы на него посмотреть: кто такой.
– Горе ты луковое! – Запричитала баба, поправила мою шапку, развязала и по новой навязала мне зеленый шарфик и, наконец, подняла воротник моего пальто. – Не дует?
– Нет.
– Не разговаривай, а то горло простудишь. Коленку сильно ушиб?
Я молча помотал головой слева направо, хотя коленка действительно болела сильно.
– Эх, горюшко ты мое, – протяжно выдохнула баба и, спрятав под свой пуховой платок выбившиеся на лоб волосы, взяла меня на руки и понесла. – Держись крепче.
Я прижался своей шапкой к ее плечу и обхватил бабушкину спину своей ручонкой в варежке. Дальше мы движемся молча. Мы оба – и она и я – понимаем, что еще совсем немного – и нам придется расстаться. До садика осталось совсем чуть-чуть. И это чуть-чуть я стараюсь растянуть, как могу. Но мы все ближе подходим к этому страшному дому. Вот мы уже у забора, вот входим в калитку. Я изо всех сил вцепился своей варежкой в бабин воротник: посмотрим, хватит у нее сил вырваться или нет?
– Ну, слава богу, пришли, – переступает порог баба со мной на руках.
И сразу сердечко у меня заколотилось в тысячу раз быстрее. И я еще сильнее вцепился в бабин воротник. Я так в него вцепился, что никто теперь от моей бабы не оторвет: ни воспитательница, ни нянечка. А сам я свои пальцы уж точно не разожму. Что хотите со мной делайте: не разожму, и все тут. Я не дурак – отпускать мою бабу домой, а самому оставаться здесь.
Как только мы с мороза вошли в помещение, я сразу почувствовал запах детского садика. Ничем особенным тут не пахнет, не хуже, чем в других местах, запах, как запах. Но это – если не знаешь, куда пришел – ничего особенного. А когда знаешь, что этот запах относится к детскому саду – вот тогда…
И я заорал. Изо всей мочи:
– Хочу домо-о-ой!..
И, как только я заорал, что хочу домой, я захотел домой действительно, по-настоящему. Я и так не хотел здесь оставаться, но именно теперь я прочувствовал, до какой степени мне здесь невыносимо.
– Началось, – услышал я бабин голос.
Этот голос каким-то непостижимым образом долетел до меня, несмотря на мой же собственный крик. А кричал я так, что чуть не охрип. И все-таки бабин голос я услышал: тихий, обычный, родной. Ну почему, почему я должен оставаться здесь на целый день без этого голоса, без этих рук, без этих глаз? Я не хочу, я не отпущу…
– У-у-у!..
– Это кто к нам пришел? Это кто такой сердитый? А, это Алеша! Вот это Алеша: всех распугал. Что случилось? Кто тебя обидел?
Это воспитательница. Это ей сейчас отдаст меня моя баба, а сама уйдет. Воспитательница старается отвлечь меня, убедить, что здесь меня никто не обидит и мне тут будет очень хорошо. Но я, не переставая реветь, доказываю ей, что хочу домой, что бабу я не отпущу, и вообще, не перестану реветь до тех пор, пока меня не выпустят отсюда:
– У-у! Домо-ой! С бабой!
– Вечером пойдешь домой, – обещает мне воспитательница, и начинает развязывать шнурочки на моей шапке. Потом расстегивает пуговицу на второй, вязаной шапочке; снимает обе шапки с моей головы и кладет на скамейку. Баба ставит меня на пол и поглаживает рукой мои влажные волосы на лбу:
– Весь мокрый. Так орал, что даже вспотел, – говорит она и начинает развязывать шарф, который стягивает воротник на моем пальто.
– Опять глаза красные. Ты смотри, как глаза-то покраснели. Разве можно так реветь? – говорит баба и потихоньку раздевает меня. Шарфик уже лежит на скамеечке вместе с шапками. А сейчас в шкафчике окажется мое пальто вместе с варежками, болтающимися на резинке из рукавов.
– Какой серьезный: бровки сдвинул, губки надул. Алешенька, ты чего губки-то надул? – смеется воспитательница.
Я думал, она ушла, а она все еще стоит. Ну и пусть стоит. Пусть показывает на меня пальцем и смеется. Мне все равно. Я боюсь совсем другого. Я боюсь, что меня оставят здесь навсегда. Вот чего я боюсь больше всего на свете. Поэтому и реву, поэтому и хочу обратно домой. Вдруг меня привели сюда, чтобы оставить здесь на всю жизнь, и я больше никогда не увижу ни маму, ни бабу, ни свой дом?.. Дом сорок шесть, квартира… Нет, я не хочу здесь оставаться, возьмите меня назад! Я хочу домой! Дом сорок шесть, квартира тринадцать! Я никогда не потеряюсь, я выучил этот адрес наизусть! Я хочу туда прямо сейчас, я не хочу ждать до вечера: а вдруг вы обещаете – до вечера, а на самом деле оставляете меня здесь навсегда!
Я цепляюсь изо всех сил за бабины руки и реву с новой силой:
– А вдъюг ты за мной не пъиде-е-ешь?
– Да как же я за тобой не приду, Алешенька! Обязательно приду, – успокаивает она меня и гладит по головке.
Не расцепляет мои руки, а сидит и гладит меня по головке.
Я заставляю себя поверить, что баба не оставит меня здесь на всю жизнь и не пропадет. Но вдруг она…
И я, продолжая шмыгать носом, говорю ей в самое ухо:
– А вдъюг, до вечея ты пъя меня забудешь?
– Не забуду, – обещает баба.
Но я должен знать точно, и, внимательно глядя ей в лицо своими полными слез глазами, выдыхаю из последних сил:
– А если вдъюг забудешь, тогда я тебя никогда больше не увижу, да?
– Да как же я тебя забуду, чудо ты мое!
Я, постояв в нерешительности, разжимаю свои руки и выпускаю бабу из плена. Но, на всякий случай, еще раз напоминаю ей:
– Только смотъи точно не забудь, поняла?
– Поняла, – кивает она головой и начинает снимать с меня валенки и надевать тапочки, которые все это время ждали своего часа в моем шкафчике.
– Вот ведь внук-то какой у вас, Наталья Петровна: бабушку домой не отпускает, – шутит воспитательница.
– Детского садика как огня боится, – соглашается баба и снимает у меня через голову свитер. – Поднимай руку… Теперь вторую… Каждое утро слезы, крик, рев… Меня всю исцарапает… Весь подъезд слышит, как наш Алешенька в садик собирается…
Мне становится стыдно и я прячу лицо в бабин живот.
– Стесняется, – доносится до моих ушей голос воспитательницы. – Зачем же ты бабушку-то обижаешь, а?
– Я не обижаю, – пищу я в бабин живот.
– Не обижаешь? А царапаешься зачем?
Я молчу, потому что мне стыдно, а что сказать – я не знаю. Так и стою, уткнувшись носом в ее живот. Меня выручает баба:
– Он больше не будет, – говорит она, и ее рука вновь ложится мне на голову.
– Не будешь так больше? Не будешь? Леша, чего молчишь? Не будешь? – спрашивает воспитательница добрым ласковым голосом.
– Нет, – тихо отвечаю я, и в подтверждение слегка мотаю головой слева направо.
– Правильно, – соглашается воспитательница. – Ты уже большой.
Почти вся моя одежда уже в шкафчике: пальто на вешалке, обе шапки – и теплая, и зеленая – на полочке, валенки с галошами – внизу. Свитер пока еще рядом со мной, на скамеечке, но скоро и он окажется вместе с остальными вещами. Баба снимает с меня штаны, я ей помогаю: выполняю ее команды, поднимаю и опускаю то одну, то другую ногу. На мне остается лишь рубашка, колготки и маленькие шорты сверху. У нас в садике так ходят все мальчишки.
Пока баба аккуратно сворачивает мои теплые уличные штаны и кладет их в шкафчик, я каждым сантиметром чувствую, что все больше и больше перехожу в распоряжение воспитательницы. В оставшееся до разлуки с бабой время я приучаю себя к мысли, что до самого вечера буду принадлежать не бабе, а воспитательнице. До самого вечера, как это долго! И до самого вечера баба не будет принадлежать мне.
Я, уже раздетый, молча сижу на скамеечке и смотрю, как моя баба все аккуратно раскладывает в моем шкафчике.
– Ну, слава богу, все, – говорит она и поворачивается ко мне лицом.
У меня замирает сердце. Я встаю и подхожу к ней. Мы смотрим друг на друга: она мне в лицо, я – на ее опущенные руки. На руки, потому что они расположены на уровне моих глаз, а поднимать взгляд кверху, на лицо моей бабы, я не хочу, чтобы не разреветься.
– Пошла я, Леш, – слышу я сверху бабин голос.
Ее рука ложится мне на голову, я чувствую поцелуй в макушку и поднимаю взгляд вверх.
Баба смотрит на меня и, стараясь быть спокойной, грозит мне пальцем:
– Смотри не плачь, – голос ее дрожит и она шмыгает носом.
– Лешенька, пошли на завтрак, – отвлекает мое внимание воспитательница и берет меня за руку.
Я делаю несколько шагов, а когда оглядываюсь – бабы уже нет.
БАЮ-БАЙ
Баю-баюшки-баю,
Не ложися на краю:
Придет серенький волчок
И утащит за бочок…
Баба не поет, а просто рассказывает.
Я лежу в кроватке и знаю совершенно точно, что этот волчок меня-то уж точно никогда не утащит, потому что рядом баба. А в другой комнате – мама. Они меня не отдадут. Волчок один, а нас много. И пусть он здесь даже не появляется. А живем мы на самом последнем, пятом этаже. Волчок сюда не залезет: окна у нас закрыты, и балкон тоже. А дверь мы ему не откроем.
Сейчас ночь и тихо-тихо. А вдруг волчок подкрадется и утащит меня за бочок?
Я открыл глаза и прислушался: может, он уже стоит рядом, этот волчок? Сейчас возьмет и утащит меня… Тихо и темно, только из окна полоска света падает на стену и потолок. Но ведь волчок хитрый: спрятался, наверное, в темном углу, и смотрит на меня.
– Баба!
И сразу же – родной голос из темноты:
– Ну, чего ты? Я здесь.
Оглядываюсь, а баба уже руки протягивает из темноты, как спасательный круг:
– Чего ты испугался? Приснилось что-нибудь? Повернись на другой бок.
Мне уже и говорить ничего не надо: баба рядом, значит, никто меня не утащит.
– Тут никого?.. – на всякий случай уточняю я и всматриваюсь в темный угол.
– Никого-никого, – шепчет мне баба. Громко нельзя: мама спит, ей завтра утром на работу.
– Там волчок стоит, – убеждаю я бабу, и показываю пальцем, куда ей надо посмотреть.
– Волчок спит давно. Ты тоже спи. Подожди, дай я тебе подушечку поправлю… Вот та-ак. Ложись. Закрывай глазки. Не бойся, не бойся: я рядом. Спи.
Я лежу, а руками сжимаю бабины пальцы. Она сидит на стуле, а руку опустила ко мне на кроватку.
Баю-баюшки-баю…
Это ее голос. И мне уже ничего не страшно, я забыл об этом волчке. Мне становится так хорошо, что хочется сделать что-нибудь этакое…
И я сделал. Не знаю, как у меня это получилось, как-то само собой. Стоило мне только захотеть, и я взлетел. Совершил круг над кроваткой и сразу оказался на улице. Вылетел через окно, даже стекло мне не помешало. На улице светло, солнышко светит. Я, как птица, летаю и высоты совсем не боюсь. Летаю и удивляюсь. Но не тому, что лечу, а тому, что до этого не летал. Ведь это, оказывается, так просто!
– Что он, не спит? – слышу я мамин голос.
– Сейчас, вроде, заснул, – отвечает баба.
– А до этого почему просыпался?
– Что-то приснилось, испугался.
– А ты чего не спишь? – это опять мама.
– Да тут разве заснешь: только успевай одеяло поправляй. Сбрасывает во сне одеяло, и все тут! – слышу я бабин шепот.
– Давай я посижу, а ты ложись.
– Не надо, я уж выспалась, – вздыхает баба. – Вон, смотри, что делает…
Я чувствую, как меня укрывают одеялом.
– Сколько время-то? – спрашивает мама.
– Половина третьего.
Я не заметил, как опять оказался в комнате. И опять не понял, как пролетел сквозь стекло.
– Баб, смотри, как я умею! – весело кричу я, и начинаю кружить вокруг люстры. Вокруг люстры летать интереснее, чем просто по улице.
– Осторожно, не упади! – беспокоится баба.
А я смеюсь и весело перелетаю из одного конца комнаты в другой. Вперед – назад! Вверх – вниз!.. Мне становится тесно в нашей маленькой комнатке-кубике, я залетаю в комнату, где спит мама, непонятно как оказываюсь на балконе и, раскинув руки, устремляюсь ввысь…
КАРАНТИН
Солнечный круг,
Небо вокруг…
Радио работает негромко и совсем мне не мешает. Радиоприемник стоит на кухне. Баба тоже там: я слышу, как она открыла и закрыла кран, как поставила на плиту чайник, как тихонько, совсем чуть слышно, подвинула стул.
А еще я чувствую запахи. С кухни почти всегда чем-нибудь пахнет. Мне очень нравятся эти запахи: то жареной картошкой, то кипяченым молоком, пирожками, блинчиками, рыбой… Очень вкусные запахи.
А сейчас пахнет щами. Они еще не готовы, но запах уже очень вкусный.
Я потянулся и открыл глаза. Какое счастье провести весь день дома, а не в садике! В садике карантин, и я целую неделю буду дома. Мама на работе. Баба на кухне готовит обед.
А я лежу и в такт музыке сам себе дирижирую правой рукой:
Пусть всегда-а
Будет солнце,
Пусть всегда-а
Будет небо…
Из кухни ко мне входит баба:
– Проснулся?
Я зеваю, и сон окончательно улетучивается. Баба вытирает фартуком руки, достает меня из кроватки и ставит на пол около тапочек:
– Обувай тапки.
Пока я сижу на горшке, баба возвращается на кухню.
По радио звучит уже другая песня:
А у нас во дворе
Есть девчонка одна…
Мне скучно сидеть одному на своем горшке, и я, сняв с ноги тапочек, начинаю выстукивать им по полу в такт песенке:
Я гляжу ей в след –
Ничего в ней нет.
А я все гляжу-
Глаз не отвожу…
– Пошли умываться, – говорит баба, держа в руках кастрюлю с водой. Она нагрела ее специально для меня, потому что горячую воду у нас часто перекрывают. Да и холодную тоже приходится постоянно запасать. Поэтому баба всегда держит на кухне ведра с водой: мало ли что…
– Мы передавали песни композитора Аркадия Островского, – объявила тетя по радио.
Сегодня мне нравится все: и вода не такая холодная, и мыло не попадает в глаза, и полотенце гораздо мягче, чем всегда. Потому что сегодня карантин и о садике можно не думать.
На завтрак яйцо «в мешочке» и что-то еще.
Стол стоит прямо у окна. Я сижу и смотрю на улицу. С нашего пятого этажа видно далеко-далеко. Хочешь – смотри вниз, хочешь – вверх, на небо. Ах, как мне сейчас хорошо! Рядом, тут же, на столе, работает радио. Баба готовит обед, и так у нее все ловко получается: туда-сюда, туда-сюда!... Плита, буфет, раковина… Буфет, раковина, плита… Я смотрю то в окно, то на бабу. На бабу смотреть даже интереснее, чем в окно. Она все успевает: только что резала моркошку, и уже картошку чистит, да еще следит, чтобы ничего не убежало из кастрюльки. То она сделает огонь в конфорках посильнее, то убавит. А кастрюля – как живая: пш, пш, пш!.. Плита похожа на маленький столик: тоже на четырех ножках. А еще там есть духовка и две конфорки. На одной конфорке уже стоит кастрюля, на другой только что закипел чайник.
– Опять ничего не съел! Доедай яйцо, сейчас чай налью, – командует баба, но не строго, а «по-доброму», и ставит на стол мой бокальчик с нарисованными ягодками.
Она наливает заварку и кладет в маленькое блюдечко клубничное варенье. Это варенье – наше: баба с мамой делали его сами из нашей клубники, которая растет на нашем огороде. На огород надо ехать на автобусе, потому что он находится далеко от нашего дома. Летом я обязательно поеду на огород: надо же посмотреть, как растет клубника.
И вдруг баба, только что крутившаяся на кухне, как белка в колесе (так про нее говорит мама), замерла с чайником в руке и, одними глазами показывая мне на окно, шепнула, словно боясь кого-то спугнуть:
– Лешк, смотри…
По подоконнику, прямо напротив меня, прыгала серенькая птичка. Как завороженный, я уставился на нее, а она не обращала на меня внимания, прыгала, и от этого снег потихоньку сыпался с подоконника вниз.
– Воробей, – сказала баба, словно назвала заветное слово.
А птица вдруг встрепенулась и улетела.
Я вскочил на стул, положил руки на подоконник и начал искать своего воробья. Воробьев я видел много раз, но это были уличные воробьи, которые прыгали по дороге и сидели на деревьях. А сегодня воробей первый раз прилетел почти ко мне домой. Прилетел на минуту и сразу улетел. Он только раздразнил меня своим появлением. До этого я ни о каком воробье даже не думал, а теперь я никак не мог его забыть. На снежном коврике подоконника остались его следы. Даже если бы я попытался забыть воробья, следы не дали бы мне это сделать. Они убеждали меня: «Он прилетал! Он правда прилетал! Не веришь? Вот же его следы!»
Я встал на стул, я даже захотел залезть на подоконник, но баба сказала: «Упадешь». Но когда она отошла к плите, я забрался на стол и шагнул на подоконник. Тут же я почувствовал, как бабины руки стали придерживать меня сзади. И как она успевает за всем следить? Я испугался, что на этом мое восхождение завершится, но баба почему-то не стала меня снимать. Она лишь придерживала меня, чтобы я не упал, и говорила:
– Все-таки залез. Что за упрямый мальчишка!
По бабиному тону мне показалось, что она не ругается, а гордится мной. Не знаю, почему я так решил, но, видя, что пока все складывается хорошо, я, опираясь на раму, окинул взглядом улицу. У меня перехватило дыхание, и от восторга я вцепился в раму сильно-сильно.
Вся улица лежала передо мной, как на ладони. Да что там улица – стоит мне только подпрыгнуть или встать на цыпочки, и я увижу весь город! Я так и сделал: вытянулся, как струна, и встал на одни пальцы. А чтобы удержаться, еще сильнее вцепился ручонками в раму.
– Батюшки, ему все мало, – услышал я бабин голос. Ее руки надежно держали меня. – Как воробей хочешь улететь?
О воробье я уже забыл, но теперь, после бабиных слов, вспомнил опять. Мне так захотелось его подержать в руках! Я же знаю: стоит мне его найти, как он сам прыгнет мне в руки. Не просто же так он прилетал.
Я искал его, но его нигде не было. Зато я увидел, как по дороге быстро, словно за ней кто-то гонится, пробежала кошка.
– Киска! – заорал я и ткнул пальцем в стекло. – Смотъи: киска!
– Кошка? – уточнила баба.
Она часто уточняет некоторые слова, которые я произношу.
– Да, киска, – подтвердил я, что она правильно меня поняла. И в доказательство показал, куда надо смотреть: – Там! Смотъи!
Я-то кошку видел, а баба стояла сзади и, конечно же, за моей спиной ничего не рассмотрела. А я очень хотел, чтобы и баба тоже посмотрела на нее.
Кошка уже пропала, а я никак не мог успокоиться и повторял:
– Ты видела? Видела? Там киска! Видела? Посмотъи!
– Видела, видела, – сказала баба.
Но я ей не поверил: когда она успела ее увидеть, если все время стояла сзади меня?
– Ты не видела! – доказывал я ей.
Она ничего не ответила, потому что разрывалась между мной и щами на плите: она думала, что если она отпустит меня, то я упаду; а если она будет стоять возле меня, то щи «убегут» и зальют плиту. Наконец, когда она поняла, что со мной ничего плохого не происходит и падать я не собираюсь, она отошла к плите и стала помешивать ложкой в кастрюле. Потом попробовала на вкус и добавила немного соли.
А я постоял еще немного, посмотрел на нашу кухню с высоты подоконника, а когда мне это надоело – сел на стул.
Сначала я сидел просто так. А потом начал наблюдать за бабой. Она все время что-то делала и постоянно двигалась, «как белка в колесе»: то из буфета что-нибудь достанет, то воды из крана в кастрюлю нальет и на плиту поставит, то прибавит газ, то, наоборот – оставит маленький огонек…
Смотрел я на нее, смотрел, и мне тоже захотелось чем-нибудь заняться, чтобы на меня тоже смотрели и завидовали, как у меня все хорошо получается. Но чем мне заняться – я понятия не имел, и начал переставлять свой бокал с чаем: то туда поставлю, то в другое место, то на прежнее место верну…
Баба заметила, что я ерундой занимаюсь, и говорит:
– Лешк, играешь сидишь?
Я засмеялся и ничего не сказал. Баба на всякий случай отодвинула от меня бокал подальше и опять подошла к плите.
А я от нечего делать стал зевать. Один раз зевнул, второй раз… А потом свесил ноги со стула, начал ими размахивать и петь:
– Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля!..
– Поешь? – не прекращая свои дела, спросила баба.
Я на секунду замолчал, и опять:
– Ля-ля-ля-ля!..
– Скучно тебе? Давай будешь рис со мной выбирать.
Баба высыпала на стол рис и показала, как его выбирать: куда откладывать мусор, если он попадется, а куда – хорошие зернышки. Мне эта затея понравилась: и интересно, и помощь, все-таки.
– А зачем? – спрашиваю.
– Рис-то? – уточнила баба. – Сейчас я рисовую кашу буду варить. Пока вода закипает, мы его выберем.
Я так увлекся разделением рисинок на «хорошие» и «плохие», что даже забыл про свое «ля-ля-ля». Первый раз мне доверили такое серьезное дело. Я очень старался, и у меня получалось, как надо. У меня так хорошо получалось, что баба меня даже похвалила:
– Вот у меня помощник-то какой! Теперь мы вдвоем быстро обед сварим.
– И мама узнает, что я тоже обед готовил?
– А как же! Мы ей скажем, – отвечает баба. – Придет мама обедать, а я ей сообщу: «Кашу-то ешь? А рис-то мы вместе с Лешкой выбирали!»
Я даже рассмеялся от радости. Как здорово, что в нашем садике карантин, и я сейчас дома! Дома все-таки гораздо лучше, чем в садике. В садике нам дают уже готовую рисовую кашу, а здесь я ее сам готовлю. Ну, и баба мне немного помогает… А воробей! Разве узнал бы я, что ко мне прилетал воробей, если бы я был сейчас в садике?
И тут баба мне говорит:
– Лешк, что же ты мне не рассказываешь, какую кошку-то видел?
А я уже и забыл про эту кошку.
– Какого она цвета была? – спрашивает баба.
– Сеово.
– Какого? Серого?
– Да. Она бежала, – добавляю я новую подробность. Я никогда до этого не видел, чтобы кошки так быстро бегали.
– За кем же она бежала?
– Не знаю, – пожимаю плечами я.
– Может, за мышкой? Мышку не видел?
– Не видел.
Я никогда еще не видел мышек, только на картинках в книжках. А на улице не видел. Вот бы посмотреть хоть разок. А то я всех уже видел, а мышек – нет. И я начал вспоминать, кого я видел:
– Баб, а я знаешь, кого видел?
– Кого?
Первым я, конечно, назвал воробья. А потом:
– … киску, собачку, голубя…
– Всех видел! – удивилась баба.
– Нет, я мышку еще не видел, – признался я.
– Ой-ой-ой! – Баба вскочила с табуретки и побежала к плите. – Вот и закипела вода. Сейчас буду рис варить.
Баба взяла рис, который мы с ней выбрали, и высыпала в кастрюлю:
– Видишь, как мы с тобой быстро управились.
– А ты не води меня в садик, и мы всегда будем быстъо, – подсказал я бабе.
Она начала смеяться и приговаривать:
– Ой, Лешк! Беда с тобой, чудак ты!..
Мне тоже стало смешно и я засмеялся следом за ней. Вдвоем смеяться еще веселее. Вдвоем все в два раза лучше: рис выбирать – в два раза быстрее, смеяться – в два раза смешнее. Это мое личное наблюдение.
А потом, когда мы с бабой насмеялись, она стала варить рисовую кашу, а я сидел и думал про воробья. Он ведь прилетел ко мне, потому что я сегодня не в садике. Как мне повезло, что я сегодня дома! А то прилетел бы воробей в другой день, а я в садике. Вот бы он тогда расстроился!
Думал я про него, думал, а потом спросил:
– Баб, а кто ему сказал, что я дома?
– Кому? – не поняла баба.
– Воябъю.
– Воробью? Опять прилетел? – Баба стояла у плиты, и рис почему-то ее интересовал больше, чем родной внук.
– Да нет! Тот, который улетел! – крикнул я так, что она, наконец, обратила на меня внимание и оглянулась.
– Ты чего кричишь? – удивилась баба. – Ну и пусть улетел. Я думала, он опять вернулся.
– А кто ему… воябъю сказал, что я дома? Он же ко мне пъилетал? Ко мне?
Мне во что бы то ни стало понадобилось установить истину: воробей прилетал именно ко мне, но перед этим ему кто-то сказал, что я буду сегодня дома, потому что в моем садике карантин.
– Лешк, ты чего ко мне пристал? – отмахнулась баба. – Вот он еще раз прилетит – ты у него и спросишь.
Я посмотрел в окно. Воробья не было. И я стал ждать, когда он вернется. Баба сказала: «спросишь», – вот я и спрошу у него, как он узнал, что я сегодня дома. Хотя мама с бабой и говорят, что я пока еще плохо разговариваю, а длинные предложения вообще произносить не умею, но мне почему-то кажется, что воробей меня все равно поймет. Как увидит меня, так сразу и догадается, чего я от него хочу. Для того, чтобы тебя понимали, совсем не обязательно произносить длинные фразы. Баба меня прекрасно понимает. И мама тоже. А остальные – те, кто не понимают, – притворяются, что не собой поделать: улыбаюсь, и все. А баба смотрит на меня и тоже улыбается. Мне от этого еще веселее стало.
Баба вытирает руки полотенцем, улыбается и спрашивает:
– Чего смеешься?
Хитрая какая: захотела, чтобы я ей про свой секрет рассказал. А я слез со стула и побежал в зал. Добежал до своей кроватки, постоял около нее и опять к бабе прибежал. Стою и думаю: рассказать ей про мой секрет или нет? Постоял-постоял, и опять убежал. Потому что если бы я не убежал, то обязательно все ей рассказал бы. А рассказывать не хотелось: я уже привык, что это – мой секрет. А когда у тебя есть секрет, ты себя совсем по-другому чувствуешь…
А ведь это уже не первый мой секрет. У меня есть секрет, о котором никто не знает: когда взрослые разговаривают, а я стою рядом, они думают, что я не понимаю, о чем они говорят. И напрасно, ведь на самом деле я все прекрасно понимаю. Они разговаривают, а я стою и слушаю, пока мне не надоест. Иногда они говорят про интересное, а иногда – нет. И еще они могут очень долго говорить про одно и то же: я уже все понял, а они все говорят и говорят, и никак не понимают. А если они и на самом деле не понимают, то им мои баба или мама объяснят, и они поймут.
Недавно мы с бабой шли по улице и встретили одну тетю. Эта тетя начала разговаривать с моей бабой. Я стоял-стоял, слушал-слушал… А потом мне надоело, и я стал тянуть бабу за руку. Ничего не говорю, просто тяну за руку, и все. Она сразу поняла, что мне надо, и говорит:
– Сейчас пойдем. – И объясняет этой тете, которая рядом стоит: – Домой хочет.
Вот я и думаю: совсем не обязательно говорить «по-взрослому», чтобы тебя поняли. Кому надо – тот и так поймет. А воробей-то уж меня обязательно поймет. Он прилетит, и я ему скажу:
– Как ты узнал, что у меня в садике карантин?
А он ответит:
– Мне твоя воспитательница сказала: «Лети к Алеше домой. Знаешь, где он живет?» Я говорю: «Нет». Она мне: «Эх ты, воробей, ничего-то ты не знаешь! Слушай адрес: дом сорок шесть, квартира тринадцать. Запомнил?» Я запомнил и прилетел.
Я ему отвечу:
– Молодец, воробей. Прилетай ко мне почаще. Ведь теперь ты знаешь, где я живу…
И только я приготовился у него спросить, где он сам живет, чтобы тоже приходить к нему в гости, как моя баба все испортила:
– Лешка, ты с кем это там разговариваешь?
Я сначала чуть не ответил: «С воробьем». Но в последнюю секунду передумал: мне захотелось, чтобы это осталось моим секретом. И не стал говорить.
И оттого, что теперь у меня появился секрет и баба о нем не знает, я, как маленький, стал улыбаться. Ничего не могу с собой поделать: улыбаюсь, и все. А баба смотрит на меня и тоже улыбается. Мне от этого еще веселее стало.
Баба вытирает руки полотенцем, улыбается и спрашивает:
– Чего смеешься?
Хитрая какая: захотела, чтобы я ей про свой секрет рассказал. А я слез со стула и побежал в зал. Добежал до своей кроватки, постоял около нее и опять к бабе прибежал. Стою и думаю: рассказать ей про мой секрет или нет? Постоял-постоял, и опять убежал. Потому что если бы я не убежал, то обязательно все ей рассказал бы. А рассказывать не хотелось: я уже привык, что это – мой секрет. А когда у тебя есть секрет, ты себя совсем по-другому чувствуешь…
А ведь это уже не первый мой секрет. У меня есть секрет, о котором никто не знает: когда взрослые разговаривают, а я стою рядом, они думают, что я не понимаю, о чем они говорят. И напрасно, ведь на самом деле я все прекрасно понимаю. Они разговаривают, а я стою и слушаю, пока мне не надоест. Иногда они говорят про интересное, а иногда – нет. И еще они могут очень долго говорить про одно и то же: я уже все понял, а они все говорят и говорят, и никак не могут остановиться. Что за манера – повторять одно и тоже по многу раз? Мне в таких случаях становится скучно, и взрослые сразу это замечают и начинают делать мне замечания. И я же еще становлюсь виноватым. Как будто это я повторяю сто раз одно и то же, а не они. У меня уже терпение кончилось стоять и слушать то, что я только что слышал, а баба почему-то сердится:
– Леша, не ходи на дорогу: под машину попадешь! Иди сюда, дай руку! Стой рядом!
Я возвращаюсь и, чтобы я больше не вырвался и не попал под машину, баба берет меня за руку и объясняет тетеньке, с которой разговаривает:
– Никак не хочет стоять на месте. Ему говоришь: «Не выбегай на дорогу», а он бежит.
А тетенька на это только разведет руками, мельком глянет на меня, а у самой взгляд где-то далеко-далеко. Она, наверное, даже не разглядела меня, словно я божья коровка или муравей. Я думаю, она и посмотрела в мою сторону просто так, для приличия. А увидела или нет – для нее неважно.
– Ребенок – что с ним поделаешь…
И опять за свое: бу-бу-бу, бу-бу-бу – об одном и том же.
Для взрослых ребенок то же самое, что палка или горшок: они думают, что если я маленький, то ничего не понимаю. Но это же не так. Я и взрослым хотел об этом рассказать, но потом передумал: пусть это будет моим секретом. Пусть думают, что умнее меня, но я-то знаю, что это не так. Они, конечно, сильнее, я не спорю. И знают они побольше. Но когда я вырасту – тоже буду все знать. А в остальном – что маленький человек, что большой – одно и то же…
В дверь позвонили. Я думал, это пришла мама. Но когда баба открыла, я увидел соседку.
– Петровна, у тебя лука не будет? Дай пару луковиц, я обед варю, а лук кончился.
– Лук-то? Есть.
Я убежал в зал, а они прошли на кухню и, когда стали разговаривать, я по голосу вспомнил эту тетю: она однажды угощала меня яблоком. Как только я об этом вспомнил, мне захотелось еще раз посмотреть на нее, чтобы проверить: она это или нет? А если это она, то узнала она меня или не узнала? Я осторожно, на цыпочках подкрался к кухонной двери и стал эту тетю рассматривать. Она стоит спиной и меня не замечает. А баба меня увидела, изобразила на лице удивление и спрашивает:
– Чего подглядываешь?
Тетенька оглянулась, и я сразу понял, что она меня узнала, потому что сказала, глядя на меня:
– Кто это тут стоит? Неужели Алешенька? А я и не вижу. Здравствуй, Алешенька!
Я засмеялся и ответил:
– Здавствуй…
И тут она начала меня хвалить:
– Какой вежливый мальчик…
А я, когда меня хвалят, очень стесняюсь, поэтому сразу убежал. Но не далеко, а так, чтобы слышать, о чем они будут говорить. Поэтому я слышал все:
– Сколько уж ему?
– Три года.
Она собралась уходить, но я не мог не поделиться с ней своей радостью: я выскочил в коридор и весело закричал:
– А у нас каантин!
Наверное, я правильно сделал, что сообщил этой тете такую хорошую новость: она очень обрадовалась.
– Да что ты! Карантин? – Она так обрадовалась, как будто это не у меня в садике карантин, а у нее.
– Да-а! – крикнул я громко-громко.
Мне стало так весело, что я не мог удержаться от крика: я всегда кричу, когда мне весело.
– Ну-по-здра-вля-я-яю! – Она растянула фразу, как гармошку, широко-широко.
У нее получилось это так вкусно и сочно, что мне тут же захотелось попробовать на вкус это словечко. И я, как попугай, повторил даже интонацию:
– Ну-по-здра-вля-я-яю!
Засмеялась соседка, баба тоже, а следом за ними – и я.
Я уже давно заметил, что фразы бывают обычные и «взрослые». «Взрослые» – это те, которые говорят мама, баба, дяди и тети. А когда такие фразы произношу я, взрослые всегда смеются. Они смеются, когда я говорю: «Да ты что?», «Не говори», «Действительно»… Когда я это говорю – всем сразу становится весело: и им, и мне. И на меня обращают внимание, и мне приятно, что я, такой маленький, умею поднять настроение «большим» людям.
– Спасибо за лук, Петровна.
– Этого добра не жалко. Если надо – приходи.
Мы опять остались вдвоем. Баба пошла на кухню, а я не знал, чем заняться и сначала тоже пошел с ней. А потом – в зал. Там я залез на диван. Но что делать дальше – я не знал. Тогда я лег на спину и вытянул ноги. До другого конца дивана было далеко. И тогда я опытным путем вычислил, что длина дивана – это два с половиной моих роста. А когда я это вычислил, я снова вернулся к началу дивана (к тому началу, где оставил подушку), лег и начал думать.
Я думал о карантине. Еще с утра, как только проснулся, я уже знал, что карантин – это хорошо. Но теперь мне хотелось это прочувствовать и растянуть это удовольствие. Ведь когда-нибудь карантин кончится, и меня опять потащат в садик. То, что время, проведенное в садике, отличается от времени, проведенного дома – это точно. Сейчас, дома, мне очень хорошо. Сейчас, дома, я был счастлив. И это счастье мне мешало сосредоточиться и решить, чем же заняться, пока я еще здесь, а не там. Но я так ничего и не придумал. Я просто лежал на диване, задрав ноги кверху, и балдел от счастья. И мне уже стало казаться, что так будет всегда, и карантин никогда не кончится. Сначала мне просто пришла в голову эта мысль. Потом очень быстро я в нее поверил. А когда поверил – успокоился, и восторг от того, что я сегодня на карантине, прошел.
Я слез с дивана и подошел к столу. Мы были с ним почти одного роста (или размера): его крышка на уровне моей головы. Я залез под стол и сел на пол. Мне нравилось сидеть под столом. Я сел, как всегда: поджал ноги в коленях и обхватил их руками. Я посидел так одну только минуточку, а может, и меньше. И мне этого хватило, чтобы по-настоящему почувствовать, что такое карантин. Мне стало хорошо-хорошо. Так хорошо, что лучше не бывает. Я протянул руку к ножке стола и стал гладить ее пальцем: вверх-вниз, вверх-вниз…
На кухне работало радио. И там же что-то делала баба (она всегда что-нибудь делает). Скоро придет мама, и мы будем обедать. И всем сейчас хорошо. Как, оказывается, хорошо, когда всем хорошо.
Я сидел под столом, гладил ножку стола и был самым счастливым человеком на свете.
ВЕЧЕР НАКАНУНЕ ПЕРЕЕЗДА…
«Столик, столик, миленький… Последнюю ноченьку здесь стоишь. Ты знаешь об этом? Завтра тебя здесь уже не будет, и меня тут не будет… Когда-то я был ниже тебя. Помнишь то счастливое время, когда никуда не надо было переезжать?»
Я стою у стола, глажу его по крышке, провожу ладонью по ножке. Я хочу поддержать моего старого друга в трудную минуту: я же знаю, что он привык к этому месту и не хочет его покидать. Он уже старенький, ему нелегко придется там, куда его отправят. К новому в таком возрасте привыкают трудно, потому что старое давно стало родным.
И хорошо, что никого, кроме меня, сейчас в квартире нет. Мне хочется попрощаться с этим гнездышком по-человечески, хочется обойти все его уголки, потрогать стены, подержаться за ручки дверей. В последний раз. При всех я бы на это не решился, постеснялся бы. Хорошо, что я сейчас один: можно не скрывать слез, можно разговаривать с квартирой, как с живой.
– Квартирочка, милая, прости меня за то, что покидаю тебя. Как ты останешься теперь без меня? Окна, двери, стены, полы – все такое родное, словно корни оставляешь здесь.
Так мало остается времени, и уже ничего не изменишь. Все решено, готово и ждет своего часа, чтобы начать движение.
Движение начнется завтра. А сегодня все застыло, все в нашей квартире словно парализовано. И все не так, совсем не так, как было: мешки, узлы, тюки… Чем-то похоже на ремонт. Но это совсем не ремонт, это переезд. Перемена местожительства, перемена жизни, начало новой… А вдруг новой жизни не будет? Тогда это значит не конец старой жизни, а просто конец. Конец жизни. Потому что лучше, чем здесь, мне не будет уже нигде. Не может быть, чтобы где-то было лучше, чем здесь: здесь было слишком хорошо и лучше уже некуда. Здесь – самое счастливое место на Земле, я это знаю точно. Поэтому мне так тяжело его покидать. Уезжать отсюда нельзя. Надо оставаться тут на всю жизнь. Так начертано судьбой, я это знаю, знаю, знаю!..
Я начинаю ходить по квартире и без конца повторять это «знаю», словно я действительно это знаю и мне, четырнадцатилетнему, вспомнилась вся моя прошлая и раскрылась последующая жизнь как на ладони. Будто я не восьмиклассник, а древний старец. И теперь мне, старцу, прожившему на этой земле сотни лет и пережившему за это время множество бед, понятно, что источником этих бед стал именно завтрашний день. С завтрашнего дня начнется отсчет испытаниям. А все хорошее останется здесь: и время, и люди… Но именно все, что останется здесь, и поможет мне потом. Но переезд – это ошибка. Ошибка, ошибка!!! Я понимаю это, но ничего не могу сделать. А завтра уже ничего нельзя будет исправить. Завтра начнется движение в неправильном направлении, после чего назад уже не повернешь.
Я так разволновался в этот момент, что даже устал. Появилась какая-то слабость. Это, наверное, от напряжения, «от нервов», как говорит мама. Последние дни я постоянно на нервах. Думаю об одном и том же и все время прощаюсь. С чем же я прощаюсь-то? С домом? С соседями? С друзьями-подругами?
И вдруг меня как обожгло: с детством!
Все, нет больше сил. Как только понял, что с детством прощаюсь, сразу разревелся. Навзрыд. Рыдаю и понимаю, что быстро слезы не кончатся: слишком накипело.
Хорошо, что дома сейчас никого. Только стены.
Милые стены! Я же по вас плачу, по спальне, по залу, по кухне… Может быть, и вы… Тогда давайте вместе поплачем, завтра уже не получится: будет не до этого.
Художник Джим Дейли.