Дамский пальчик
Дамский пальчик
Калым
Потом говорили, что если бы не трусики, прибитые ржавым гвоздем к серой стене туалета, и глумливая подпись углем, то, скорее всего, ничего страшного и не случилось бы.
…Вряд ли кто-то со стороны мог дать Фисе пятьдесят. Ровная спина, крепкая шея, высокая грудь, лоб без морщинок. Всё в ней дышало неувядаемостью, если бы не седина коротко остриженных, под мальчишку, волос.
Когда Фиса с папироской в зубах, щурясь от дыма, выходила со двора за калитку, вся улица затихала. Здесь, в окраинной махалле среднеазиатского городка, ее уважали и даже побаивались – вдова местного героя, сама «участница» и отсидевшая.
Однажды Фиса поймала воровку. Уборку в тот вечер она начала поздно, и скоро школа опустела. Директриса, уходя, отдала Фисе комплект ключей – не забудьте закрыть, завтра отдадите. Закончила мыть полы, присела на диван в фойе, задремала. Услышала звон разбитого стекла, со шваброй наперевес пошла на звук. Увидела маленькую худую женщину, выносившую из директорского кабинета печатную машинку. Встретились глазами, взгляд у воровки был крысиный, испуганно-агрессивный, но зырком фронтовичку не испугаешь. «Крыса» бросила машинку и побежала по коридору, вскочила на подоконник раскрытого окна, но Фиса ловко подцепила тощее обезьянье тело шваброй и затащила его обратно, повалила на пол, что называется, поборола. Уселась поудобней на костлявой спине соперницы по вольной борьбе и надежно усмирила своими сильными руками татуированные конечности. Пленница кряхтела: ладно, молодец, отпусти, ты же тоже сидела, я знаю, мы же свои. Нет, смеялась Фиса, мы чужие. Там вы на мне ездили, дай теперь я на вас!
– Сука позорная, – проворчала воровка. – Что, так до утра и будем обниматься, пока учителя не придут? В уборную хочу!
– Как вам удалось поймать ее в дальнем коридоре, – спрашивал Фису молодой дознаватель, похожий на студента-гуманитария, которому ради хохмы дали поносить милицейскую фуражку, почесывая черенком перьевой ручки переносицу, – и доставить к телефону, который в фойе, и она при этом не убежала от вас?
– Честно? – Фиса понизила голос, наклонилась к «студенту». – Хорошо, не для протокола. Я ее, молодой человек, слегка придушила, чтоб не дергалась и не оскорбляла нецензурно меня и советскую власть. И она в результате, так сказать, заснула. Тогда я ее и поднесла к телефону, мне не трудно, она весом с козу, я на фронте и не таких таскала, в подмышку и вперед, положила на диван, позвонила ноль два. Всё просто.
– Действительно, просто, – милиционер растерянно улыбнулся. – Кстати, она сказала, что вы ее шлёпали… так и сказала – шлёпали, по… мягким местам тела, приговаривая «не воруй!». Это правда?
– Честно? Не помню. Да и где там у нее мягкие места? Скорее всего, хочет вызвать жалось к себе через навет на честного человека. Обычный жуликовский прием. Вы ж опытный, знаете.
Дознаватель хотел что-то написать, но передумал. Сказал с достоинством:
– Да, знаю. Ну, хорошо. Пойдем дальше. Она что, так придушенная и лежала до приезда нашего персонала?
– Нет, зачем. Оклемалась. Но я опять на нее присела, на всякий случай. Так и… сидели, пока ваши доблестные черепахи не приехали. Кстати, вы знаете, это не для бумаги, что она… промокла? Мне теперь диван чистить от этой вонючки. Обмочилась. Ваших черепах ожидаючи!
– Да? – удивился страж законности, подался вперед, через стол, поближе к Фисе: – А не от придушения ли, а? От ваших железных рук! И не от вашего ли веса?
– От че-ре-пах! – отчеканила Фиса, глядя в глаза милиционеру. – А что вес? Нормальный вес. Вы нашу Торпеду не видели, буфетчицу. К ней, кстати, один из ваших, обэхаэшник, среди уроков заваливает, тоже такой же тощенький, на двух табуретках не умещается. Они на одной диете, видно. Заходит с худым портфелем, выходит… с бомбой. Но это не для протокола. Она говорит, что это жених, скоро поженятся, а пока она в бараках живет.
– Знаете что… – перебил лейтенант. – Давайте-ка без черепах, без… тяжелой артиллерии и, так уж и быть, без шлепков и придушений.
Он изорвал бумагу с начатым объяснением, вынул из папки чистый лист, снял фуражку, макнул перо в чернильницу.
– Итак, на работу вы пришли с опозданием…
– Да уж как ваши-то черепахи опаздывают, это ни в какое сравнение!..
Лейтенант сделал кляксу, вздохнул, полез за новым листом.
– Тетя Фиса, а ты фашистов убивала?
Фиса кивает: а как же!
– И сколько?
Фиса, прищурив глаза, ухмыляется:
– Каждую ночь считаю, да. И сбиваюсь…
– О, значит, много!..
– Угу.
– А сколько?
– Одного.
– Уу-у!.. – гудят расстроенные слушатели. – Одного… А как же можно сбиться-то?!..
– А вот можно. Слушай. – Фиса закрывает глаза, запрокидывает голову. – Один… то есть раз!.. один… опять раз!.. один… Спотыкаюсь, уснуть не могу. А вот была бы хотя бы парочка, то – раз-два, раз-два! – и спать, х-ррррр!
Фиса, белокурая девушка-смолянка, появилась на тихой улочке узбекского городка после войны. Ее привез сюда местный парень Алишер, которому в сорок третьем она спасла жизнь. В сорок седьмом, в результате активных поисков, он, через дальних родственников своей спасительницы, разыскал ее на одной из подмосковных строек НКВД. Здесь она, в качестве вольнонаемной, прохлаждалась после кратковременной отсидки, которой была вознаграждена по результатам проверки в фильтрационном лагере. Досталось ей то ли за то, что до службы жила год на оккупированной территории и чего-то там, на взгляд проверяющих, наколлаборационировала, то ли «за длинный язык», – сама она о причине не распространялась, отделывалась шутками.
При встрече Алишер пустил слезу, встал на колени и, приложив руку к сердцу, на ломаном русском, но понятно и проникновенно, сказал, что приехал отдать долг. Фиса была тронута и, недолго думая, скорее всего, в порядке избавления от мучений и неопределенности последних лет, согласилась на жизнь в солнечном краю. К тому же, позже рассуждала она, ведь очень многие желали ее молодого тела, но никто ни разу в тех тщетных попытках не предложил, кроме «сеновала», семью. И только Алишер…
Когда-то пошутила с раненым, – а как было иначе! – и вот, поди ж ты, пригодилось.
– Но смотри, – решительно предупредила она, – мы из разных миров. Если что!..
– Майли, сестричка! – сказал благодарный, на все согласный жених.
Сестричка!
В Ташкент ехали в плацкартном вагоне на верхних полках. Ночью, когда соседи спали мертвецким сном, Алишер, как и полагается молодому петушку, попытался было перелезть на полку своей курочки. Но невеста решительно загасила несвоевременный пыл жениха, легонько двинув ему крепенькой коленкой в промежность, – только после Загса!
Алишер ойкнул, отполз и задумался. Он сейчас отчетливо понял, что полностью во власти Фисы. А поскольку эта власть началась еще в немецком окопе, то и корни ее такие вот крепкие, за несколько дней не выкорчуешь. Да, не по-узбекски всё поворачивается, но назад пути нет – слово и любовь. Зато его любовь, как и нерушимое слово, – тоже оттуда, и корни – тоже… не вырвешь. Любит ли его Фиса, он сильно не задумывался, и это уже было истинно по-узбекски!
Фиса отказалась от свадьбы, от туя, убедив мужа и его родственников, что деньги молодым еще пригодятся для начала нелегкой послевоенной жизни, Аллах простит, соседи поймут. Да и в послевоенные годы было не до туёв. Зарегистрировались, пришел мулла, что-то прочитал, в узком кругу родственников поели плова, попили чаю, всё.
В первую брачную ночь все прошло не так, как ожидал Алишер. Молодая жена от его прикосновений нервно смеялась, как от щекотки. В конце концов, с трудом и без энтузиазма позволила совершить над собой то, что полагалось в ее новом статусе. Так и пошло с ее стороны на все дальнейшие ночи – безответность и безэмоциональность, убранные в натужную вежливость, сквозь которую часто прорастал сдавленный смешок, порой переходящий в истеричный хохот со слезами.
– Я смешной? – спрашивал Алишер обиженно. – Плохой? Сестричка, а?
– Ну что ты! – отвечала Фиса. – Это я дура ненормальная. Разрядка у меня такая, башка вава, после контузии.
Поначалу жили в доме матери Алишера, но отношения свекрови и невестки не сложились. От абсолютного послушания Фиса сразу же отказалась, к тому же, ни в какую не хотела надевать шаровары. Уже через месяц Алишер в соседнем промышленном городишке купил небольшой недостроенный дом. На космополитной улочке, с арыками и вереницами тополей по каждую сторону, проживало много разного, в том числе пришлого народа, что должно было, по замыслу Алишера и Фисы, облегчить вхождение в азиатскую жизнь молодой «смешанной» пары. По одну сторону от дома обитала таджикская семья, по другую узбекская, напротив жили корейцы, с которыми соседствовали крымские татары, и так далее.
Молодые, бытуя во времянке, быстро справились с недостроем. Фиса научилась месить глину, формовать кирпич-сырец, Алишер занимался кладкой, которую, оказывается, освоил еще до войны. К зиме дом закончили. В завершение стройки Алишер поставил новую высокую калитку, в верхней части которой вырезал пятиконечную звезду. Калитку выкрасил в привычный зеленый, «мусульманский» цвет, а звезду, разумеется, в красный. Шутил, обращаясь к жене: «Я зеленый, ты красный!»
Как устроились, Фиса вдруг вспомнила про калым. Обещал?
Обещал, почесывая бритый череп, шутливо согласился Алишер и посмеялся – родителей-то у тебя нет, кому платить, а? А-а!..
– Значит, заплатишь мне, напрямую.
Алишер – глаза на лоб, но, все еще веря в игру, опять согласился, только просил много не загибать.
– Одна твоя зарплата, это не много? – подняла невинные бровки Фиса.
– Нет, – помотал головой Алишер.
– Что «нет»? – возвысила голос пока еще безкалымная жена.
– Да, – уточнил муж, кивая.
– Ну, вот и хорошо, – смеялась Фиса, – карте место!
С первой же получки мужа Фиса съездила в Ташкент и вернулась с двумя велосипедами. Шла с автобусной остановки по вечерней оживленной улице, ведя, слева и справа от себя, двух железных коней, красного и зеленого, как потом выяснилось, дамского и мужского рода.
Улица, встречая, удивленно роптала и, провожая, одобрительно ликовала. Алишер в это время тоже сидел на лавочке у калитки, наслаждаясь вечерним закатом и крепким насваем. Завидев жену с «конями», выплюнул зеленую массу, схватился за сердце и зашел в дом.
– Калым получила, а?! – чуть не плача вскричал во дворе Алишер. – Теперь якши, довольна?
– Нет, – ласково, но веско ответила Фиса, – это еще не всё. Будем ездить! Ты зеленый, я красный.
– Не умею! – ворчал Алишер.
– Не умеешь, научим. Не хочешь, заставим! Сержант, слушай мою команду! Крути педали, пока не дали!
– Нога… – не очень уверенно пояснил Алишер.
– Или ты хочешь, чтобы я одна по городу рассекала?
– Нет! – торопливо отозвался муж. – Не одна! Два!
Первое время Алишер, осваивая велосипед, стонал от боли и часто падал. Ездили за покупками, возвращались с полными сетками на рулях, по выходным уезжали подальше, на рыбалку, ловили в Сыр-Дарье сазанов, сомов и жерехов.
Во многом благодаря Фисе, уже в начале пятидесятых с соседних улиц исчезли носительницы паранджи. Всякую проходящую мимо в этом наряде соседку Фиса награждала таким градом шуток, что следующий раз «паранджистка» предпочитала другой путь.
– Слышь, Лола, стару-твою-жопу мать! Ты чего свой дряблый фасад от мира скрываешь? Если у тебя зеркала нет, то я своё дам погонять. Да кому ты нужна, кроме своего Абдуллы? Смех один. Или боишься народ испугать? А может, ты и не Лола с параллельной улицы, а шпион? Чего ты здесь вынюхиваешь? А? Я вот щас подойду и сорву с тебя эти тряпки? Замаскировалась, а! Куда побежала? Держите ее, граждане и товарищи! Иж, пятая скорость прорезалась у старой арбы!..
– Юлдузка, и ты туда же! Я вот пойду позвоню в профком, где твой Эркин работает. Да расскажу, как он нарушает законы и моральные устои социалистического общежития, и жену за рабыню держит. Ему зарплату-то урежут. Что, ревнует? Значит, в себе не уверен! Не иначе, мерин! Так ему, значит, лечиться надо. А если стесняется, то я сама в поликлинику дам знать. Вот прямо щас пойду к магазину и оттуда из автомата и позвоню. В профком и в поликлинику. А то и в милицию. У меня двухкопеечных целая горсть, мне для соседей двушки не жалко. «Ой, не ната, не ната!» Ладно, но чтоб я тебя в таком виде больше не видела!
Если по какому-либо случаю собиралось «махаллинское собрание», – на которых делались объявления, собирались взносы на благоустройство общих территорий и объектов, разбирались мелкие споры между соседями, – то на таком публичном мероприятии непременно выступала Фиса, «борец за права и культуру женщин Востока», как она сама себя называла, клеймила пережитки, стыдила ретроградок, обвиняла их мужей в притеснении «прекрасной половины человечества». Слушали ее по большей части снисходительно, но, так или иначе, вскоре паранджа в махалле сошла на нет, хотя еще с десяток годов на окраинах города можно было увидеть женщину, внимающую окружающий мир через чачван – черную фату из волосяной сетки.
Яйцо
Но все же и в новом, интернациональном районе, жизнь для Алишера складывалась непросто. Разрывался между местными обычаями и привычками жены. Не желала Фиса «знать свое место», что в глазах соседей, Алишеровых соплеменников, характеризовало скорее не Фису, неместно-русскую, со своим, естественно, жизненным укладом, а ее мужа, который, в общем-то, переставал быть настоящим узбеком.
От полного отвержения его спасало фронтовое прошлое – вон, по праздникам, вся грудь в медалях, в президиумах сидит, герой, звезда на калитке, слава. Да и жена то же самое.
Но без упреков не обходилось. Ругался и, по молодому делу, даже дрался с земляками, защищая не только и не столько жену, сколько себя. С самого начала дал понять окружающим: меня ругайте, упрекайте, осуждайте – я все вам объясню, а не поймете – стерплю, – но, если тронете жену, хоть словом, убью.
Поэтому родственники и остальные соплеменники проведывали его нечасто, и сам в гостях у них Алишер появлялся все реже.
Фиса понимала, как трудно приходится мужу держать данное ей слово на разрешение жить соответственно своему иноземному воспитанию, но помочь могла только, как она считала, «в основном». А именно – держала себя в чистоте и строгости, уважая соседей, была приветливой и гостеприимной. Всё. Никакой «женской половины» в доме. Пришел гость, накрыла на стол, и сама за стол. И чая пиалу и водки рюмку – наравне с мужем и гостем. Она готовила пельмени, борщ, солила свиное сало, научилась варить плов. Пыталась даже управляться с тандыром, но пару раз обжегшись, с этим чудом восточного хлебопечения быстро покончила.
…Первенец, Вовка, не прожил и месяца, а второй, названый заранее Турсуном или Шоирой, в зависимости от пола, и вовсе случился выкидышем. Притом что соседки-ровесницы уже ходили по улицам с выводками сопливых погодков.
– Фиса, можно вторую жену, нифициальный, в кишлаке? Для дети!
…Такое нечасто, но практиковалось. Официальное двоеженство было невозможно, но некоторые состоятельные горожане могли себе позволить такую роскошь. Схема была проста. В глухом кишлаке выбиралась многодетная семья с обилием дочерей. Будущий двоеженец договаривался с главой семейства. Он гарантировал хороший калым, полное содержание будущей жены и совместных детей. При положительном решении, рядом с отчим домом невесты покупался или строился новый, как правило, небольшой дом или пристрой с отдельным входом. Туда переселялась новоиспеченная «неофициальная» жена двоеженца-супермена. Совершался мусульманский обряд бракосочетания со всеми вытекающими последствиями. Таким образом у человека появлялась вторая жена. Муж присутствовал наездами, ублажал жену, появлялись дети. Всем было хорошо – и многодетному отцу с обилием трудно-выдаваемых дочерей, и городскому зятю, который обеспечивал гражданскую жену и совместных детей всеми полагающимися семейными благами. Все честь по чести. Ну, а как при этом чувствовала себя жена первая, то есть старшая, она же официальная, это своя история для каждого отдельного «треугольника».
– Можно, сестричка?
– Не осилишь.
– Я у родственников займу.
– Нет.
– Я тебя люблю, ты не думай!
– Я и не думаю. Развод.
Фиса решила, что, в конце концов, у человека должны быть дети, и совершенно несправедливо, что «окопное» СЛОВО сдерживает эту жизненную потребность.
Но Алишер заболел легкими, и Фиса передумала разводиться. Передумал и Алишер, кому он больной нужен. Полагая, что русская баня от всех хворей, Фиса настояла на строительстве теремка-чистилища, как она потом его назовет, в своем дворе. Поскольку строительное дерево в Средней Азии на вес золота, то небольшую баньку соорудили из жженого кирпича. Ну а что касается веников, то березу вполне успешно заменял тополь. Семейная помывка имела странный ритуал: одетая в исподнее Фиса мыла слабосильного от болезни мужа, и только выпроводив его, сама уже и отдавалась всей душой и телом банному восторгу.
К тому времени, кроме «инородной» баньки, в их дворе было все, что полагается для восточного дворика – топчан под виноградником, фруктовые деревья, небольшой огородик и сараюшка. Возле калитки, с уличной стороны, росла раскидистая, дающая надежную тень, чинара.
Фиса работала техничкой в местной русско-узбекской школе, недалеко от дома, очень удобно. К тому же, всегда рядом детишки, хоть и чужие...
Алишер, после пяти лет активного, в том числе банного, лечения, почти выздоровел, даже обновил оба велосипеда – подкрасил, заменил колеса. Но вместо планированных поездок на дальние расстояния вдруг увлекся выпивкой.
– С радости? – спрашивала Фиса.
– Нет, – отвечал пьяный Алишер, – не с радости.
Фиса уехала по недельной путевке в чимганский санаторий. Алишер с соседом-таджиком Сулейманом, пенсионером по инвалидности и потому в свое время не воевавшим, хорошо запили. Вернувшись, Фиса шугнула соседа, стала приводить в порядок Алишера. Тот, как обычно, пытался снарядить Фису в магазин, «в доме пить нечего сапсем». Фиса отказалась «подлечить» мужа – больше никогда, хоть помри. Тогда Алишер надел костюм с наградами, утолил жажду крепким зеленым чаем, тяжело повздыхал. Сказал горько: «Анфиса, сестричка, я Берлин брал, а мирный жизнь не мог брать. Смысл жизнь – какой, а?» Вынул из-под топчана веревку, соорудил петлю и пошел под яблоню. Фиса веревку отобрала, пристыдила:
– Иж ты, вырядился! Пиджак – это ты молодец! А штаны? Вот так, в кальсонах висеть и намереваешься? Опозоришь перед соседями ведь! Скажут, какая же ты хозяйка, мужа без штанов проводила… на заслуженный отдых!
Сняла с хныкающего воина в отставке парадный френч, принялась, отвернувшись, буднично, как ни в чем не бывало, размашисто и шумно начищать «парадку» волосяной щеткой, шорк-шорк.
– Тогда я на рыбалка поеду! – сказал Алишер. – Пусть меня сом сожрать.
– Вот молодец, поезжай, как раз протрезвеешь. Да и на уху, может, чего… сумеешь.
К вечеру Алишер не вернулся. Такое случалось – оставался на Сыр-Дарье с ночевкой. Лето, у костра не замерзнет. Рыба будет – с голоду не помрет.
В полдень следующего дня Фиса не вытерпела, поехала искать своего рыбака. На их привычном рыбачьем месте нашла зеленый велосипед. На берегу, воткнутые в песок, торчали две удочки. Одно удилище, как живое, подергивалось и гнулось к воде. Фиса вытащила небольшого сома, по всей видимости, пойманного на лягушку, привет от исчезнувшего добытчика.
Конечно, как водится, искали, ныряли. Потом рассказывали, что первой нырнула Анфиса и видела там рыбью голову с усами. Острые на язык рыбаки всерьез рассуждали: то ли это была голова сома, то ли башка утопленника – всё, что от него осталось.
Через год Фисе с Чимгана привезли на самосвале большой гладкий, похожий на яйцо камень, объемом с половину кубометра. Она велела выгрузить его на том месте берега, где нашла велосипед. Ничего малевать на нем не стала, просто объяснила оказавшимся рядом рабакам-зевакам, что, мол, камень – памятник Алишеру. Она была уверена, что этого достаточно. И действительно, глыбу сначала так и называли – «Камень Алишера», но скоро название преобразовалось в «Яйцо Анфисы». Монумент пришелся кстати, он стал заменять рыбакам стол для трапез и, к тому же, место на берегу приобрело имя. «Куда пошел рыбачить? – На Яйцо (или – на Анфису)». Ну а про клёв, как уверяли рыбаки, и говорить нечего! С утра и до утра. Вот т-такие!
Однажды на день рождения Алишера Фиса приехала на велосипеде к Яйцу. Берег пустовал. Села на «священный камень», не торопясь выпила, отхлебывая «из горлА», бутылку портвейна. Курила и отхлебывала. К вечеру сказала: «Ну вот и нахрена я тебя спасала?! Спасти-то спасла, но исковеркала. Ты зачем меня искал, Шерлок Холмс? Мало ли, что обещал!.. Тоже мне, Обещалкин! А я слабая женщина, отказать не сумела, кривоссачка!»
В сердцах разбила пустую бутылку о камень. Подумав, стала собирать осколки, порезалась. Взгромоздилась на велосипед и, проехав с десяток метров, упала. Повела коня под уздцы, приговаривая: «Нехорошо себя ведешь, Алик! Вроде серьезный был, а оттуда – как дитё, хулиганишь. Будешь выдрыгиваться, больше не приду!»
Арбуз
Фиса, и ранее не отказывавшая себе «насчет немного выпить», после исчезновения мужа делала это более регулярно. Правда, употребляла понемногу, по ее словам, только «наркомовские сто грамм» и только вечером. Поужинав «со стакашкой», она выходила из калитки на улицу, присаживалась к какой-нибудь соседке, или к ней присаживались, и шла беседа, с уморком и хохотком, этого Фисе было не занимать. Говорила в основном Фиса, иногда повторяясь, что любознательным слушателям тихой улочки было совсем не в тягость.
– Достался он мне уже перевязанный. Стонет. Подползаю, гляжу, чернявый, нерусский. Рядом с ним товарка моя, Светка. С нашего санотделения. Жопой кверху, на коленках, башка в землю. Как будто чего-то потеряла, ищет или молится. Успела, стало быть, оказать помощь, и подстрелили. Эх, Светка, по заду ей только и похлопала, прощевай, подруга. По-хорошему, надо бы тебя к своим уволочь, чтобы земле предать по-человечески. Но двоих я не осилю, сама понимаешь. А этот рядом хнычет не переставая – спаси, говорит, сестричка!
Потащила. Хорошо – нетяжелый. Но и то! И винтарь же его – за собой тяну, бросать ведь нельзя, такой порядок. А сзади фриц из своей винтовки по нам пуляет. И не отстает. Как изгаляется. Давно б попал, коль хотел бы. Как будто в сторону от наших окопов загоняет. Может, языка хочет, а может, потешается. Наверно, это он Светку-то и пукнул, не знаю, врать не буду. Но зло на него двойное. У нас позиции-то напротив друг друга давно стояли, и с немцами было негласное – в медицину не стрелять! А вон Светка-то!.. Всё, теперь конец договору, беспредел маячит.
Я своего ранцА прошу, давай-ка, басурман, как тебя, пульни-ка в его сторону. Пусть поймет, что нас голыми руками не возьмешь, а то встанет сейчас во весь рост, бегом догонит, тогда нам с тобой конец, какой ты сейчас, к чертям, вояка. Он, правда, молодец, стонет-постонет, а затвором клац-клац, на бок повернулся, даже, гля, прицелился, ага. Щелк! Дальше ползем. Вроде погоня отстала. Свалились в окоп, круглый такой, из бомбовой воронки наспех сделанный, но даже с бруствером. Дышим как паровозы, в небо смотрим. Вечер, облачка, розовые бочкА, красиво. Как на курорте, ага. Номер-люкс на двоих. Ан нет, оказывается, с подселением – следом и фриц в наш люкс валится! Здоровый, костлявый, радостный! Скалится, как лошадь, ржёт. Винтовку у меня вырвал, как игрушку, в сторону отбросил, далёко, не достанешь. А свою аккуратно за спину закинул, по диагонали, вот так, ремень затянул. Чую, руки освобождает, глумиться будет. Мой ранЕц лежит, хнычет, по бокам себя хлоп-хлоп, наверно, ножик потерял. Я вскочила, встала во весь рост, готовая к сопротивлению, комсомолка, ага! А он мне по лбу ладонью, тылом, вот так, р-раз! Мне достаточно, отвалилась на бруствер. Он мне тогда щеку пожмакал, грудь помял, по ляжке похлопал, сказал: гуд-гуд, сэйчаз, патом-патом», – и раз! кулачищем в ухо! Оглохла, искры и ангелы. Но не до нокаута, а я притворилась, что до. И глаза прикрыла. Он отвернулся. Вижу сквозь щелки, навалился жеребец на моего бойца, душит, да еще что-то приговаривает на своем, ритмично так, будто слова из марша. Без музыки. Музыка у него внутри. А тот ручками царап-царап, да только и сумел с этого марширующего пилотку содрать, храпит, да ножкой своей ослиной дрыг-дрыг из-под двух жеребячьих... жив еще, но затихает…
В этом месте Фиса делала паузу и на что-нибудь отвлекалась, унимая вибрацию голоса и чрезмерную жестикуляцию:
– А! смотрите, Малика соседям молоко понесла. Слышь, я как молоко увижу, пенку представлю, так тошнит!.. Мне Алишер предлагал, давай корову заведем или козу, а я говорю, нет…
– Фиса, а дальше-то?
– А, там-то, в окопе? Да ничего особенного. Звон в ушах, ничего не слышу, как во сне. Но понимаю, что пора просыпаться, иначе… Зырк-зырк, гля, лопатка саперная под ногами. Хвать, размахнулась – и ребром!.. Дай, на тебе покажу, на себе нельзя. Ну чё ты дергаешься, шёкотно? От уха до шеи. Арбуз, знаешь, как трещит? Ну. Градусов под сорок пять. Две половинки. Неравные. Ну, меня, конечно, стошнило. Я на блевок вообще слабая.
Боящаяся щекотки, поёживаясь, бормочет:
– Неравные…
Фиса вздыхала и шутливо подводила философский итог:
– А лопатка-то германская. Сила русская, инвентарь европейский, результат… фантастический.
Завороженные слушатели облегченно подхватывали шутливые мотивы и говорили что-нибудь «глубокомысленное»:
– Да, кто к нам с мечом придет, тот от лопатки и сдохнет!
Все молчат и больше ни о чем не спрашивают. Оказывается, уже ночь, и в небе звезды, и зажегся столбовой фонарь, один на весь проулок, и иногда над головами слушателей, с шорохом проносятся летучие мыши.
Фиса чиркнула спичкой, прикурила следующую папиросу. Оказывается, это еще не конец пленки, которую она запустила полчаса назад:
– Стемнело. Всю ночь там втроем провели, в окопе, мы с Алишером, да этот… арбуз… без семечек. Я гимнастеркой его закрыла. Да не своей, конечно, что ты! Много чести. Евонную, евонную гимнастерку на нем задрала и прикрыла. – Фиса помолчала, улыбнулась, глядя на луну, на звезды, Млечный путь и спутники. – Рану получше обработала, перевязку сделала. Жить, говорю, будешь. Руки целовал, рахмат, говорил, сестренка, спасла! Женой возьму, к себе увезу, там хорошо, тепло, виноград, калым большой родителям дам.
Кто-то шепотом перебивает:
– А не страшно было там… с этим…
Фиса машет рукой.
– А чего бояться, он ведь уже… безвредный! Да и желудок уж пустой, гы. Да нет. Просто на войне жизнь – пшик. Вот как папироска. Пока целая, с ней можно чего-то планировать. Курить там… или в шифоньер покрошить, моль отпугивать. А как скурилась, щелк в сторону, и забыл. Хотя… вон октябрята за школой бычки раскуривают и… докуривают.
Фиса смеется. Слушатели смеются тоже, но как-то «из вежливости». Смеются и кивают, мол, ну да-да, смешно, да, а что там дальше-то?
– Ага, ну я говорю, платить некому, да и вдруг я замужем. А он, нет, говорит, ты целая, я знаю, бойцы говорили!.. Слышь, Тань, как в анекдоте, ага? Зухра, не знаешь? Потом расскажу. Я смеюсь, говорю, много ты чего знаешь, а вдруг я тебя не полюблю. А он, нет, говорит, полюбишь. Госпожой в моем доме будешь! Ну, это он, конечно, на ломаном, но я все понимала. Сам весь в кровяной коросте, в грязи, штаны мокрые. Жених. У немца во фляге, оказывается, водка. Грамм сто пятьдесят. Выпили, а чего!.. Весело стало, как с бутылки портвейна, ноль семь. Никакой перестрелки, тишина. Так, кое-где, пук-пук. Ладно, говорю, насчет калыма и госпожи ловлю на слове, потом не отказывайся, карте место! Майли, говорит, якши! На все был согласен. На рассвете разглядели, где наши. Ладно, говорю, жених, поползли в Загс. Когда в санчасти расставались, дала ему адрес своей тетки, в кулак бумажку зажал.
Журчала вода в арыке, стрекотало какое-то насекомое.
– Фиса, а за что ты сидела?
– О! – Фиса смеялась, кашляла, вытирала слезы, закуривала. – Я политическая.
– А это что значит?
– Особисту не дала.
– Шутишь опять.
– А то! – восклицала Фиса с неопределенной интонацией. – И добавляла: – Говорят, его на Куйлюкском базаре видели, и что живет он в каком-то дальнем кишлаке Беговатского района. Среди родственников. С неофициальной бабой. И дети пошли. Хорошо бы так. Но брешут, не иначе. Или показалось.
– Это ты про кого, – смятенно спрашивала собеседница, – про… особиста?
Фиса запрокидывала голову, сейчас засмеется. Но не смеялась.
Европа
Сосед Сулейман, в душной полуденной тиши, только перепёлки с его двора – «пыт-пыдык! пыт-пыдык!», – перелез через дувал, оказался носом к носу с Фисой. Шепотом предложил мужскую помощь, мол, Алишер завещал заботиться – и Сулейман Алишеру обещал.
– Какая такая помощь? – спросила Фиса.
Сулейман полез обниматься.
Фиса захохотала, стряхнула с себя Сулеймана, сейчас, погоди. Зашла в сарай, вышла с лопатой. Черенком отходила шепотливого и заботливого соседа по хребту и по всем задним частям тела, исключая голову.
Сулейман, боявшийся разоблачения со стороны соседей и жены, не кричал, только бегал-хромал по Фисиному двору на цыпочках и пытался увернуться. Стонал и шептал, что любит, давно любит, Алишер твоим салом угощал, вкусно, а ты бьешь. Я не просто так, второй женой будешь, я с Хадичой договорюсь, в дувале калитку сделаем, одна семья будем.
Фиса изловчилась, попала ловеласу по пятке, тот ойкнул, присел, заплакал. На этом жениховство закончилась. Приставила лестницу к дувалу, подсадила, и, тоже шепотом: извини, соседушка, сала нет, иди, милый, домой, Хадича твоя скоро проснётся.
С соседями у Фисы отношения сложились ровные. Все давно привыкли к странностям фронтовички. Что касается детей, то этот народ был её друзьями и поклонниками. Для уличной мелюзги тетя Фиса являлась крупным авторитетом. Наверное, потому что могла говорить о том, о чем невозможно было с родителями, вообще со взрослыми. Ведь она всегда, по ее выражению, говорила «правду». Хотя все знали, что врала она нещадно, правда, по большей части безобидно.
Каждый вечер на улице вокруг нее собирались мальчишки и девчонки, в основном, младшего и подросткового возраста. Общение с молодежью доставляло Фисе неописуемое удовольствие.
От тети Фисы часто исходил винный запашок, и все знали, что чем сильней запашок, тем больше сегодня будет правды, с хохотком и матерком.
Она редко рассказывала «правду» о конкретных людях, тем более о соседях, иначе прослыла бы сплетницей. Нет, она резала правду матку на темы отвлеченные, и этим во многом расширяла детский кругозор, иногда открывая провинциальной ребятне новые миры, о которых они еще и не подозревали.
Например, говорила, что, на самом деле вокруг нас – вон в Европе, в бараке особенно, – много отсидевшего народа. Это с виду они такие пушистые, как я, даже бабушки и дедушки. А на самом деле, у многих из них по нескольку лет «срока». А вы не удивляйтесь, многие из них ничего не крали, никого не били, просто время было такое. Что это было за время такое, ей, наверно, трудно было объяснять, а может, она просто не хотела углубляться в подробности, и в плане уточнения особенностей «времени» фигурировало одно странное слово – «перегибы». Были перегибы, и потому народ массово сидел, вырастете – поймете. Ну и ладно.
Улица частного сектора, на которой жила Фиса, упиралась в небольшой пучок государственных построек. Люди называли это место Европой. Получалось, что Европа – это несколько двухэтажных домов с палисадниками, продуктовый магазин, школа, скверик, перейдя который попадаешь на конечную остановку автобуса, курсирующего между райончиком и центром города. Здесь же начиналась промышленная зона цементного завода, на которой работало практически все населения Европы.
Среди «европейского» набора объектов выделялось два строения. Одно, новое, называлось гостиницей и представляло собой типовое двухэтажное кирпичное здание. Другое, старое, именовалось бараком – крепкое деревянное сооружение, оштукатуренное, высокое, с мощной крышей. Строго говоря, оба строения являлись обыкновенными общежитиями с одинаковыми нормами проживания, просто каждое предназначалось для своего контингента.
В обоих общежитиях жили люди из всех краев и весей большой страны – в городе функционировало несколько заводов, строился новый комбинат, расширялся сам город, местных кадров не хватало, поэтому таких общежитий было по нескольку в каждом районе.
В «гостинице» обитали работающие «по направлению» выпускники учебных заведений, ищущие себя романтики, матери-одиночки, вдовы, молодые семьи, ждущие улучшения жилищных условий. Фиса говорила, что гостиница предназначена для «путёвых» людей.
В «бараке» же ютился более разнообразный и менее определенный люд. Разведенные женщины и мужчины, пьющие фронтовики, хронические зэки, отбывшие срок и «вставшие на путь исправления» на стройках народного хозяйства, прочий неприкаянный народ, частью ждущий улучшений в жизни, частью ничего не ждущий – очередь на жилье далеко, а тюрьма, как всегда, «отсюда не видна, но рядом». По определению Фисы, народ в бараке «шалопутный».
Два этих здания располагались друг напротив друга. Этакий морально-нравственный диполь, изюминка райончика, которая во многом определяла его суть, что само по себе уже было примечательно и интересно. Фиса называла эту изюминку клоакой, что на первый взгляд было чрезмерной, а точнее, неверной гиперболой противостояния путёвого и беспутного, если бы не третий, объединительный элемент этой картины. Дело в том, что между «путевым» и «шалопутным» домами стоял наружный туалет, уборная для всего контингента двух общежитий. Сюда же заглядывали, по застигшей их надобности, прохожие с улицы, а также забегали на переменах учащиеся расположенной недалеко школы – очень удобно. Но жизнестойкость общественного сортира объяснялась не народным «удобством», а тем, что в новой гостинице канализацию когда-то «еще не подключили», а в старом бараке ее никогда и не было.
Сортир был похож на крепость – кирпичную, окрашенную в неопределенный, скорее, серый цвет. С мужской и женской половинами, вечно грязными и пронзительно воняющими хлоркой, от которой даже у проходящих мимо «крепости» выступали слёзы. Естественные надобности, по сути, справлялись «на миру». Поход в клозет любого человека был на виду у зрителей. Утром, встречавшиеся у крепости говорили друг другу «доброе утро», вечером «добрый вечер» или «спокойной ночи».
Роптал ли народ? Ну, может быть, на кухне, на перекурах, вяло.
Вечерами на ступеньках общежитий играли в карты и домино, бренчали на гитарах, рассказывали анекдоты. Из палисадников с буйными кустами шиповника доносился хохоток, звон стаканов и запах анаши.
Казалось бы, обычная дворовая идиллия. Но ночью люди обходили эту территорию, эту «клоаку», освещенную только оконным светом соседних домов, стороной.
Шишку в Европе держали бывшие зэки, которые, по большей части, жили по принципу «вы нас не трогайте, мы вас – посмотрим». Но случалось всякое, поэтому – береженого бог бережет, – к полуночи Европа затихала. Ночью слышались тревожные звуки, топот убегающих ног, мужская ругань, мат, женский визг, – иногда что-то случалось, и утром новость становилась известной общественности. Кого-то избили, у кого-то, пьяного, отобрали получку, в соседнем квартале обчистили квартиру. Всё обычно, ничего особенного.
А с рассветом начиналась, и весь световой день продолжалась, понятная и внешне спокойная «евразийская» жизнь. Азия и Европа почти не пересекались и не оказывали друг на друга существенного влияния, хотя население того и другого знало друг друга и даже общалось. Азия каждый день проходила сквозь Европу: в магазин, в школу, на работу в цемзавод, на автобусную остановку, – и обратно. Европа не обращала на это движение никакого внимания. Азия не имела лидера, не назвать же лидером махаллинских бабаёв, которые по вечерам собирались в чайхане, дотемна играли в нарды, пили зеленый чай, и, тем более, на роль лидера не подходила болтушка Фиса, которая собирала вокруг себя кучи женщин и детей.
А вот Европа не могла без королей, цивилизация, что вы хотите.
Сейчас Европу «держал» человек из барака по кличке Корк. Рулил, разруливал, а что касается реальных дел, то, где надо, прикладывал и умелые ручки, с которых пока все сходило за недоказанностью. Лет ему было с полтинник. Подорванное на жестких нарах и ударных стройках здоровье сделало его прикашливающим дряхлецом, согбенным, сморщенным и седым. Хотя, все знали, что внешность его обманчива, а авторитет в Европе непререкаем.
Однажды одному из нашкодивших блатарей, который нарушил какие-то местные правила, возможно, покусился на власть, Корк сотворил показательную экзекуцию. Провинившегося вечером подпоили до беспамятства, а ночью вынесли во двор, к пожарному щиту у сортира, где наряду с багром, конусным ведром и лопатой присутствовал, как и положено, огромный красный ящик с песком, похожий на гроб. Спящего нарушителя «понятий» уложили в этот саркофаг и крышку накрепко прибили гвоздями. Утром идущие в туалет услышали яростные «деревянные» стуки и нечеловеческий вой перепуганного насмерть человека. С тех пор присмиревший уголовник обрёл новое погоняло – Пожарник, а противопожарный щит стали называть вытрезвителем.
Корк работал кочегаром в заводской котельной, в смену, поэтому времени для контроля над вверенной ему территорией имел в избытке. В жаркие дни выходил во двор в семейных трусах, этим демонстрируя свое наплевательство на общественное мнение и заодно показывая картинную галерею, по содержанию которой понимающие могли оценить заслуги «пикетчика» перед законом и блатным миром, а простые зрители просто восхититься искусством неизвестных художников.
Последнее время Корк часто прихварывал, кашлял и мучился внутренними болями. Шутник-доктор из заводской поликлиники, пожилой кореец по прозвищу Самурай, еще помнящий Дальний Восток и по-человечески сочувствующий всем неприкаянным бедолагам – интернированным, ссыльным, депортированным, да и просто переселенцам-романтикам, – выписывая никчемные пилюли, сказал:
– У тебя веть букет нетуков, палень. Я смотлел твои все аналисы, плёнки-бумаски. Лёккие длянь, сколо тихотка будет. Петинь длянь, сирос обеспесен. Поськи длянь, сколо… Еззай на лодину, в Лоссию, ты откута плиехал, с Улала, навельно?
Корк, сидящий напротив, попытался хохотнуть, но закашлялся. Пересилив приступ, наклонился к коленям Самурая, промокнул подолом докторского халата слезливые глаза, выпрямил спину, заговорил хрипло:
– Да местный я. В Фергане родился. Мать из России, происхождением, да. Между прочим, была боевой подругой одного краснопузого командира. Который здесь по горам басмачей гонял. Герой, орденов куча. А банковал тогда в Туркестане сам Михаил Фрунзе. Так они с ним друзья были, понял? Мать – по твоей медицинской части. Погибла, когда я еще малой был. А в тридцать седьмом отца, сам знаешь… Ну и пошло-поехало…
Доктор сочувственно покивал и осторожно ощерился:
– Знасит, ты по гелойским стопам посол! В тюлму!
Корк похлопал шутника по плечу:
– Тосьно, тосьно, посол! До сих пор иду, все никак не дойду!
Самурай, напустив на себя серьезность, поправил очки и вернулся к основному вопросу:
– Ладно, слусай, потомок. Приплутный. Не обизаисся? Молодес. Кароси, знасит так. Если месный, то климат менять посно. Ни Исинтуки, ни Сёрное моле узе не помозут. С таким букетом. Здесь зыви, пока не сдохнес. Луце не в вонюсем балаке, а в сясном сектоле. Свезый воздух, финоглат, банька, косье молоко. С инвалидностью помозим. И быстлее, на кону – зызнь! Мозит, позывёс исё, не слазу сдохнес. Коросе, иси бабу с косой!
– С косой, – криво улыбнулся и Корк – тосьно.
Компаньоны с Европы, мужики и бабцы, выслушав вожака, подумали и поддержали доктора самурайских кровей. Один, происхождением из одесситов, коротко, но глубокомысленно сформулировал основную мысль блатной когорты: да, Корк, нужно тебе отплывать от дырявого баркаса и швартоваться, к тёплой манде в тихой заводЕ. Остальные поддержали: да-да, но только где-нибудь рядом – куда мы без тебя! Одна из компаньонш сказала: есть такая дурочка!.. Это та, которая Ряшку прошлый раз в школе... Контуженая, конечно, но ничего. Правда, там к ней чуда-юда одна приклеивается… Так отклеим!.. Корк, ну ты уж, как устроишься, про нас не забудь, гы-гы! Сватку заслать?
– Сам, – буркнул Корк.
Продолжение следует.
Художник: В. Петров.