«Божий человечек» Павлуша (к 200-летию П.И. Якушкина). Часть II

Часть II ( Часть I в №147)

Отрицая выдуманные условности и буржуазные приличия, Якушкин старался видеть в людях именно их человеческую суть, относиться к ним, как заповедано Христом, по-братски. «Этот совсем непрактичный человек, – вспоминал Н.С. Курочкин, – не умевший за всю свою жизнь свить себе даже собственного гнезда <...> сумел самым блистательным образом разрешить трудную задачу отношений к другим людям. Обращаясь прямо по-братски ко всем, с кем он вступал в близкие отношения, он в ответ встречал то же братское радушие» (ХХХVII). С изумлением вспоминая, с какой быстротой росли знакомства только что прибывшего в Петербург Якушкина, С.В. Максимов называл его «успешным миссионером» (ХI). 
Это выражение представляется очень удачным. Действительно, в бездушно-казённой столице Якушкин выступил с миссией человечности и доброты. Он со всеми умел сохранять дружественные отношения и даже пытался выступить посредником между враждующими лагерями, примирить непримиримые стороны в накалённой социально-политической атмосфере конца пятидесятых – начала шестидесятых годов XIX века. В своём очерке Лесков пишет о «великом расколе», «литературной распре»: «из одного лагеря, с одним общим направлением к добру, – образовались две партии: “постепеновцев” и “нетерпеливцев”. Якушкин как будто ничего не понимал в этом разладе и не прерывал своих отношений с товарищами из постепеновцев и нетерпеливцев. <...> Я тогда остался с постепеновцами, умеренность которых мне казалась более надёжною» (XI, 74).
Вспоминая все эти события двадцатилетней давности, Лесков всё ещё не мог освободиться от чувства горечи из-за несправедливых гонений и нападок на него в те годы. И, думается, неслучайно в конце повести «Овцебык» появляется запись: «Париж. 28 ноября 1862 года» – может быть, и не вполне точная, по замечанию сына писателя (1). Ни до, ни после этой повести у Лескова не было привычки с точностью датировать свои произведения. Но здесь, видимо, он придаёт датировке особое значение. 

В начале 1860-х годов отлучённый от литературы радикальной критикой за статью о петербургских пожарах, Лесков (псевдоним: Стебницкий) стал мишенью для насмешек и издевательств. Например, сатирический журнал «Оса» подавал следующие «советы редакторам и литераторам»: «Г-ну Стебницкому. Оставить писание романов, наводящих уныние и сон, заняться изучением брандмейстерского искусства и писать статьи об одних пожарах» (2). «Бойкий публицист обеих столиц на глазах превратился в “погорелого литератора”» (3). Затравленный, «распятый заживо» Лесков вынужден был бежать за границу. Здесь ему хотелось объективно разобраться в событиях, пережитых на родине, – всё это и скрывается за указанием времени и места создания повести «Овцебык». И через двадцать с лишним лет – уже в «Товарищеских воспоминаниях о П.И. Якушкине» – прочитываются незабытые обиды Лескова: «я был порицаем много» (XI, 74), «взял <...> книжку “Современника”, где я был на тот случай образцово обруган с обычными намёками и подозрениями» (XI, 76). 
Якушкин, который в то время тесно сотрудничал с «Современником», не разорвал прежние связи с друзьями из другого идейного лагеря и, наоборот, хотел соединить людей в их «общем направлении к добру». С Лесковым он сохранял самые благожелательные отношения и даже пытался оградить его от резких и несправедливых выпадов революционно-демократической критики. Интересна эта попытка заступничества за Лескова: «– Знаешь, я сейчас пойду к Некрасову и скажу, что это свинство. Он говорит о тебе хорошо, а позволяет писать совсем скверно. Я их за тебя сам обругаю.
Я, разумеется, просил его ничего в этом роде не предпринимать» (XI, 76).
Определяя общую тональность лесковского очерка о Якушкине, американский учёный-славист Хью Маклейн – автор обширной монографии «Николай Лесков. Человек и его творчество» (Гарвард, 1977) – назвал этот тон «тёплым, хотя и покровительственным» (4), с оттенком снисходительности. На первый взгляд, основания для такой оценки есть. В воспоминаниях о Якушкине Лесков не раз называет своего простодушного приятеля «ребёнком, требовавшим няньки» (XI, 81). Писатель не скрывает своего невысокого мнения об уме этого «взрослого ребёнка»: «Судил он всегда очень честно, но иногда не толково, а в поступках других людей часто был лишён способности различать между добром и злом и ни в каких мало-мальски сложных делах для совета вовсе не годился» (XI, 84). Однако писателю дорого в Якушкине то, что «доброта у него преобладала над умом» (XI, 82). 
В финале воспоминаний появляются, на первый взгляд, неожиданно образы древних философов и мудрецов: «Сократ и Антисфен, с которыми ставить на одну ногу нашего “Божьего человечка” даже неловко» (XI, 88). Но Лесков сразу же устраняет мнимую неловкость напоминанием об универсальной истине относительно судьбы «пророков в своем отечестве». Цель лесковских «Товарищеских воспоминаний о П.И. Якушкине» – вызвать доверие и расположение к своему «праздношатающемуся», «с странною наружностию» (XI, 88–89) герою, который «многим не нравился» только потому, что старался сохранять в себе человека и искал того же в других. «Новый Диоген!» – так называют и Василия Богословского в повести «Овцебык»: «всё людей евангельских ищет» (I, 38). 

Однако для казённо-обезличенного общества с его жёсткой регламентацией такой колоритный человек казался «непереносным»: «Пренебрегать приличиями и внешнею добропорядочностью в наш век не удобнее, чем в век Антисфена и Диогена» (XI, 89). И если даже Сократ подвергался гонениям своих современников, «которые видели досадительные неудобства в сожительстве с таким человеком и решились его сбыть с рук, и сбыли», то тем более «надо простить и извинить суровость, проявленную к Якушкину» (XI, 89), – горько иронизирует Лесков. 
С глубочайшей болью рассказывает писатель о ссылке своего приятеля: «Увезли Павла Ивановича из Петербурга в ссылку в Орёл, а потом в Астрахань без меня <...> Эту олицетворенную простоту, этого ребёнка, требовавшего няньки, везли с жандармом»; «Как могло жить под надзором полиции это доброе, доверчивое и наивное дитя <...> – это трудно, да и мучительно себе представить» (XI, 85). Выразительный социально-психологический контраст: «ребёнок» и «жандарм», «дитя» «под надзором полиции» – говорит не о нелепости «взрослого ребёнка», воплотившего в себе евангельское «Будьте как дети», но о неразумии и несовершенстве системы социальных отношений. 
Хотя Лесков говорит, что «политика Якушкина занимала очень мало» (XI, 86), нельзя обвинять писателя в сглаживании социальной остроты, как это делали ранее (5). Несмотря на свое милое простодушие, Якушкин в воспоминаниях Лескова не выглядит «Памвой безгневным» из лесковского рождественского рассказа «Запечатленный Ангел» (1873): «согруби ему – он благословит, прибей его – он в землю поклонится» (IV, 365). «Павел Иванович, – замечал Лесков, – хотя и был смирен и незлобив до крайности, но не боялся ни сумы, ни тюрьмы и <...> «не гнул головы ни перед кем». Мужик, по недоразумению, мог его потолкать, но на светлейшего Суворова <князь, при котором Якушкин был выслан из Петербурга. – А.Н.-С.> он, пожалуй, мог и сам вытаращиться и даже прикрикнуть» (XI, 86). Социальные симпатии и антипатии Якушкина здесь вполне различимы. 

«Чудакам» и «праведникам» необходимо было обладать редким мужеством, чтобы исполнять свой гражданский и нравственный долг. С.В. Максимов, близко знавший Якушкина, выделял именно это его качество – «высказывать правду в глаза, забывая о щекотливости самолюбий, не памятуя о том, что <...> возможно мщение по размеру силы и влияния лица, выслушавшего эту голую правду. Привычку эту <...> мы называли в шутку юродством, запоздавшим ровно на триста лет» (ХХII–ХХIII). По Лескову же, «юродивые», «блаженные», «святые дурачки русские» и есть олицетворение Божеского начала в человеке, необходимого во все времена. Изображая в Павле Якушкине и Василии Богословском не абстрактное беззлобие, а прямоту, честность, обострённое нравственное чувство, нежелание ни при каких обстоятельствах не идти на сделку с совестью, Лесков выделил черты героической натуры.
У Богословского нет уверенности в правильности избранного пути: «О, когда б я знал, что с этим можно сделать!.. Я на ощупь иду» (I, 49). «На ощупь» шёл и Якушкин, впервые прокладывая пути в народ. «Путь был тёмен, – метафорически определял это направление С.В. Максимов, – приключений бездна, и жёрдочка тонка, и речка глубока, опасность на ней велика... Выход Якушкина, надо помнить, был новый – никто до него таких путей не прокладывал. Приёмам учиться было негде; никто ещё не дерзал на такие смелые шаги <...> – встречи глаз на глаз с народом. По духу того времени затею Якушкина можно было считать положительным безумием» (VII). Разумеется, это не «безумие», а величайший энтузиазм, безоглядная увлечённость идеей служения народу, для которой требовался настоящий подвиг самоотречения. Испытывая постоянные полицейские преследования (из десяти походов только один обошёлся без них), терпя бытовые лишения, собиратель фольклора сознательно обрёк себя на бродяжническую, странническую жизнь. 
Лескову были хорошо известны «злострадания» Якушкина на его подвижническом поприще. Собираясь в служебную поездку по заданию министерства народного просвещения, Лесков просил у министра А.В. Головнина «вид», гарантирующий путешественника «от подозрительности должностных лиц», способный защитить его «от неприятных случайностей, встреченных, например, гг. Якушкиным и Рыбниковым <...> При общей склонности видеть в каждом путешественнике, интересующемся народными делами, человека опасного, политического агитатора, такая бумага делается необходимою даже для человека, далёкого от мысли об агитации» (6). 

Действительно, в правительственных кругах считали, что «Якушкин есть тайный агент “красных”, посланный волновать народ, а что собирание глупых народных песней, которые поют пьяные, есть только предлог» (7). Было издано распоряжение министра внутренних дел, согласно которому редакторы газет и журналов не имели права направлять в народ собирателей устного творчества, а сами фольклористы по прибытии на место обязаны были заявлять о себе полиции. Однако и в этих условиях Якушкин выискивал возможность продолжать свою работу. Энтузиаст-фольклорист понимал народное творчество очень широко: он не только записывал устные произведения, но изучал жизнь и быт народа, глубоко входил в его нужды. Якушкин резко осуждал поверхностных, как он говорил «галантерейных», исследователей народной жизни, в сущности, ничего о ней не знавших. Один из его современников, А.С. Гацисский, вспоминал: «В остроумных насмешках Якушкина просвечивала, однако, серьёзная мысль о том, как много у нас исследуют народную жизнь, не видавши вовсе её; о том, что принимаются за эти исследования джентльмены в белых перчатках, которые подходят к ней, воротя нос, и в конце концов далеки от неё по-прежнему, по-прежнему видят в ней то, что им хочется, а не то, что существует в действительности» (8). 
Этот взгляд полностью отвечает позиции Лескова, который, говоря в «Автобиографической заметке» о своей близости с народом, утверждал: «публицистических рацей о том, что народ надо изучать, я вовсе не понимал и теперь не понимаю. Народ просто надо знать, как самую свою жизнь, не штудируя её, а живучи ею» (XI, 12). Устами героя «Овцебыка» писатель даёт собственную оценку (совпадающую с точкой зрения Якушкина) тех, кто «сочиняет» о народной жизни, сидя в уютных кабинетах. Это грешники – лжецы и лицемеры: «О, горе сим мытарям и фарисеям! <...> Болты болтают а сами ничего не знают. <...> Таким разве поверят! <...> Душу свою клади, да так, чтобы видели, какая у тебя душа, а не побрехеньками забавляй» (I, 52–53). Сам герой, безусловно, готов отдать всего себя на слу¬жение ближнему. 
«Новые люди» – герои романа Н.Г. Чернышевского «Что делать» (1863) – знали, «что делать» и куда идти. Судьбы героев Лескова обрываются тупиком, многозначительно поименованным словом-символом «некуда» уже в начале творчества писателя – в повести «Овцебык», а затем и в романе «Некуда» (1864), где трагическое слово-образ оказалось вынесенным в заглавие. Поиски своей дороги в ситуации, когда «некуда идти», естественно, были сопряжены и с заблуждениями, и с мучительными сомнениями, и с ошибками. «Моё, вижу, всё ни к чёрту не годится, – признаёт Василий Богословский. – Недаром вы каким-то звериным именем меня называли. Никто меня не признаёт своим, и я сам ни в ком своего не признал» (I, 86). 

Горько и трагично положение непонятого, осмеянного «агитатора». Как и многие демократы-шестидесятники, Якушкин идеализировал народ, уповал на его «естественную мудрость». Однако сам Лесков вовсе не был склонен возводить мужика на пьедестал. Полемически по отношению к позиции Якушкина освещается эпизод воспоминаний – случай «в философском или учительном роде» (XI, 81). Так же, как Достоевский направлял обитателей гостиных поучиться жизни у «куфельного мужика» в очерке Лескова «О куфельном мужике и проч.» (1886), так «народолюбец» Якушкин призывал всех и каждого «учиться смыслу» у бывшего крепостного, орловского крестьянина Матвея Зайцева. «Мой бедный Матвей запил и удавился в Киеве, никому не разъяснив того народного смысла, который в нём провидел своим оком П.И. Якушкин» (XI, 81), – с горькой иронией заключает Лесков.
Некоторые черты отличают Василия Богословского от его прототипа. По замечанию Хью Маклейна, «жизнь обеспечила Лескова идеальным экземпляром» (9) для его героя, однако какие-то изменения в образ необходимо было внести: «экземпляр» должен был быть более «типическим», менее «особенным», чем Якушкин – «полудворянин» по происхождению. Василий Богословский – сын сельского священника. Именно поэтому источники образа можно искать не только в лице Якушкина, но и Чернышевского, Добролюбова, Помяловского, Решетникова, Успенских. Кроме того, заслуживает внимания предположение американского учёного о том, что по своим религиозным устремлениям «Богословский скорее походит на отца Лескова, чем на Якушкина. Семён Лесков читал Евангелие и греческих и римских классиков, с презрением отклоняя современную литературу, включая популистские истории в радикальных журналах» (10). 
В «Товарищеских воспоминаниях» ничего не сказано о религиозности Якушкина. По-видимому, единственным божеством, которому он поклонялся, как и многие демократы тех лет, был народ. В его сочинениях упоминания о Боге встречаются в основном как форма народной этикетности: «Я сошёл с большой дороги и подошёл к одному пахарю: – Помогай Бог!» (11).

Герой Лескова Василий Богословский, подобно отцу самого писателя, закончил духовную семинарию. Хотя он и отказался от поприща священника, но не сделался атеистом и нигилистом. Знаменательно, что в конце жизни Богословский сожалеет, что не стал священнослужителем, к авторитетному слову которого народ привык прислушиваться: «Васька глупец! Зачем ты не поп? Зачем ты обрезал крылья у слова своего? Не в ризе учитель – народу шут, себе поношение, идее – пагубник» (I, 94). Герой в самом себе ощущает горение проповеднического дара. В своём служении он мог бы быть похожим на «неуёмного» протопопа Савелия Туберозова в романе-хронике Лескова «Соборяне» (1872). Богословский постоянно размышляет о Боге, о тайнах бытия, толкует Писание, хочет найти разрешения «вечных вопросов»: «чем Сезам отпереть» (I, 77). Разгадку он ищет повсюду: и в сочинениях Платона, и в православном монастыре, и у раскольников. Но последние, с их формализмом и «буквоедством», «только морочат головы своим секретничаньем» (I, 77), хотя тоже не знают заветного слова «Сезам, отворись» (I, 76).
Тем более не приближает к разгадке смысла бытия любовь земная. Женщин Овцебык сторонится. Иногда его заявления походят на женоненавистничество: «что мне до бабы, что мне до любви! Что мне до всех баб на свете!» (I, 77). Итальянский славист Пьеро Каццола считает героя «пуританином, который никогда не любил женщин» (12). Но всё же Богословскому не чужды нежные чувства, сердечные влечения. Этот «пуританин» не забывает, что в раскольничьей среде у него осталась «будто жена» и незадолго до гибели просит переслать ей деньги «на случай, если дитя родилось» (I, 84). Полна сокровенного психологического смысла и следующая художественная деталь: «платок с красною меткою» (I, 95), обнаруженный в сундучке героя после его смерти. Красавица Настасья Петровна, жена хозяина, когда-то перевязала Овцебыку раненую руку, и оказалось, что он бережно хранил этот окровавленный носовой платок как знак сочувственного внимания небезразличной ему женщины.
Нельзя согласиться с Хью Маклейном, который видит причину трагедии Овцебыка в его непрактичности и нереалистичности. Главному герою повести исследователь противопоставляет со знаком «плюс» коммерсанта Александра Ивановича Свиридова, вышедшего из народной среды, который якобы «знает, куда идти. <...> Богословский же может иметь характерный знак святости, но он бесполезен в реальном мире» (13). Такая трактовка по-американски не может быть признана справедливой для характеристики лесковских героев-праведников, наделённых национально русским самосознанием. Как и героям Достоевского, которым «не надобно миллионов, главное – мысль разрешить», Богословскому важно разрешить вечный вопрос о смысле бытия, на который, конечно, никогда не ответят «мужи кармана» (I, 85) типа «Александров Ивановичей», устремлённых только «к земной пище» и даже не помышляющих о высшем назначении человека. Убедившись в том, что «некуда идти. Везде всё одно. Через Александров Ивановичей не перескочишь» (I, 85), Василий Богословский кончает жизнь самоубийством.

Тупик этого «некуда» может быть истолкован с духовно-аналитических позиций, и именно этот подход многое проясняет в пресловутой непредсказуемости русской натуры. В Овцебыке-Богословском жертвенность как национальная черта раздваивается: «жертвенность “за идею”, становящуюся кумиром, и служение Истине Христовой неизбежно приходят в противоречие <…> “разлом” между упорно тлеющей в нём верой и идеями приводит к трагедии. Разверзается пропасть между духовным служением и насущным “прислуживанием”» (14). Это противоречие наглядно сказалось уже в поэтике двойного имени главного действующего лица повести: «Богословский» – служитель слова Божьего; «Овцебык» – зоологическая семантика этого прозвища снижает высокий ореол истинного духовного призвания героя.
Рассказчику в повести «нестерпимо жаль» его «страдающего приятеля» (I, 74). Однако Овцебык для него – «чудак», «рыцарь печального образа» (I, 74), Дон-Кихот, самоотверженный, но вступивший на безумный путь. Выход из тупика и подстерегающей героя трагедии был намечен в лирическом отступлении автора – одном из самых поэтических фрагментов художественного мира, созданного Лесковым, – в описании впечатлений от его собственных первых опытов православного благочестия, по-детски чистой, не замутнённой разъедающим скепсисом веры, общения с монастырским людом, который знает, что разгадки смысла человеческой жизни не существует вне Бога.
Композиция образов Василия Богословского в «Овцебыке» и Якушкина в «Товарищеских воспоминаниях» во многом сходна. Вначале перед читателем живописный и немного нелепый, даже в чем-то абсурдный, озадачивающий феномен. Далее – волнующая ситуация открытия повествователем и читателем человека в «странном звере», праведника в «чудаке» и «шуте». В структуру образа включается также элемент «чудесного», как его понимал и любил изображать Лесков. Читатель становится свидетелем формирования народной легенды о герое. Обрастая курьёзами и слухами, образ приобретает черты легендарности, и это также роднит его с праведниками, например, с героем-праведником в лесковской повести «Несмертельный Голован» (1880).

Писателю очень нравится определение, данное покойному Якушкину С.В. Максимовым. Лесков с ним полностью солидарен и выделяет эту точно найденную, справедливую и трогательную характеристику курсивом: «божий человечек» (XI, 86). Авторская теплота, любование прочитываются в эмоционально-экспрессивной окрашенности фольклорно-стилизованной лексики: случись бы за народ постоять, «божьего человечка» бы «впереди всех поставили, – чистым полотенечком его занавесили бы, а на грудь в белы ручки образок дали бы. И он бы так стоял с образком, как святой. А если бы стрелять в них стали, то он так бы первый и копырнулся, обливаясь кровью от первого же выстрела» (XI, 84).
«Овечья наружность» Овцебыка, который, если продолжить зоологическую метафору, хотя рожки и выставляет, но никогда никого не забодает (они у него загнуты кольцами вниз), а также кротость и незлобие Якушкина создают в подтексте чистые образы агнцев жертвенного заклания. О судьбах этих героев – «добровольных мучеников» (I, 95) – можно было бы сказать словами Лескова в память о его друге – писателе и историке Церкви – Ф.А. Терновском: «Бедный, бедный и милый Филипп! Кротчайший бе паче всех человек и сколько печалей и обид он встретил!.. <...> Кроткий Филипп сослужил свою службу “овна Авраамова” и для тех, которые, не видя его, считали его “нечёсаным зверем” и, ища, кого заклать “в жертву Богу”, заклали его...» (15)
Образы Павла Якушкина в «Товарищеских воспоминаниях» и Василия Богословского в повести «Овцебык» пополняют созданный в художественном мире Лескова «для Руси иконостас её святых и праведников» (16). С их помощью воплощает писатель свой грандиозный замысел «оправдать Русь» – задачу, поставленную «не от ума, а от сердца» (17). И если Василий Богословский – один из первых образов праведников в литературной галерее Лескова, то Павел Иванович Якушкин, с «натуры» которого во многом «списан» Овцебык, – один из последних. Так тема праведничества соединила «начала» и «концы» в общем духовном и художественном целом всего лесковского творчества. 

 

Примечания:
1. Лесков А.Н. Указ. соч. – Т. 1. – С. 237.
2. Цит. по: Аннинский Л.А. Лесковское ожерелье. – М.: Книга, 1982. – С. 26. 
3. Там же. – С. 19.
4. McLean H. Nikolai Leskov. The Man and His Art. – Harvard University Press. Cambridge Massachusetts. London. England. – 1977. – Р. 66.
5. См.: Базанов В.Г. Павел Иванович Якушкин. – Орёл: Орловская правда, 1950. – С. 32.
6. Цит. по: Лесков А.Н. Указ. соч. – Т. 1. – С. 245.
7. Цит. по: Баландин А.И. П.И. Якушкин. Из истории русской фольклористики. – М.: Наука, 1969. – С. 131.
8. Там же. – С. 244.
9. McLean H. Nikolai Leskov. The Man and His Art. – Harvard University Press. Cambridge Massachusetts. London. England. – 1977. – Р. 104–105.
10. Там же. – Р. 107.
11. Якушкин П.И. Сочинения. – М.: Современник, 1986. – С. 124.
12.      Cazzola P. Sulle orme dei «giusti» di Leskov // Studi in onore di Ettore Lo Gatto. – Roma, 1980. – P. 24.
13. McLean H. Nikolai Leskov. The Man and His Art. – Harvard University Press. Cambridge Massachusetts. London. England. – 1977. – Р. 108.
14. Троицкий В.Ю. Россия Лескова: русская идея и русский характер (к вопросу о методологии исследования) // Традиции. Культура. Образование: Научный сборник. – М., 1996. – С. 24.
15. Цит. по: Лесков А.Н. Указ. соч. – Т. 2. – С. 272.
16. Горький М. Н.С. Лесков // Собр. соч.: В 30 т. – М.: ГИХЛ, 1953. – Т. 24. – С. 231.
17. Там же. – С. 232.

5
1
Средняя оценка: 2.79825
Проголосовало: 114