Алмея

                                                   Est-elle almée ?.. aux premières heures bleues
                                                   Se détruira-t-elle comme les fleurs feues...
                                                   Алмея ли она? С первым голубым мгновением
                                                   Сгорит она как огненный цветок…
                                                                                                           Артюр Рембо

Весенним днем среди холмов Мидбар Йехуда, самой удивительной пустыни мировой географии, да и истории тоже (некоторые ее называют Сахраа Йахуда), явился кочевой стан – семь расположившихся полумесяцем небольших шатров из бурой овечьей шерсти, а в центре, под голубым стягом, шатер повыше и покрупнее. 
Кремнистая, ржавая земля вади, в каменной крошке и щебне, цвела в ту пору анемонами, ирисами, дикой горчицей и луком, и от множества лиловых, красных и желтых пятен казалась парчовой ризой, брошенной кем-то сверху. Солнце, не жгучее и доброе из-за войлочной облачности, шло к заходу, отчего отдаленные ковриги гор на востоке нежно порозовели, а в складках холмов залегли синеватые тени. 
Лагерь долго казался безлюдным. Но вот в проеме одного из шатров показалась женщина. Одета она была непритязательно-просто – в холщовые штаны цвета сливок и легкую открытую блузку. Удивляло и волновало другое – рыжие, распущенные по плечам волосы, голые икры, медлительная нежность движений. За нею наружу вышел мужчина – седеющий блондин среднего роста, с фигурой бывшего спортсмена, с неглупым, окаймленным светлой бородкой среднеевропейским лицом, одетый в зеленоватый дорожный костюм, дорогой и удобный. Мирону Яворскому тридцать семь лет.
Парочка удобно расположилась в низких плетеных сиденьях. Тут же из большого срединного шатра вышел и поспешил к ним официант.
– Сока, лимонада, чаю? – спросил он, склоняясь. 
В строгой белой рубашке с бабочкой и черных брюках, официант в обстановке пустыни казался привидением или, во всяком случае, персонажем из другого фильма. Мирон не сразу и понял, чего от него хотят. Его подруга нашлась быстрее:
– Мне коктейль, только не очень крепкий.
– Пожалуй, и мне, – кивнул Мирон. – Крепкое как-то не по погоде. 
Официант сходил в свое убежище и спустя пару минут вернулся с двумя запотевшими бокалами, оснащенными соломинками. 
Алмея (так звали его спутницу) издали казалась совсем юной. Но вблизи, при внимательном взгляде, можно было заметить и скопление мелких морщин, и бледность, и начинавшую полнеть шею. Но главное заключалось в глазах женщины: лучисто-янтарные с золотыми точками, умные и чувственные, они, подобно лампадам, озаряли ее бледное и худощавое лицо с неяркой природной алостью губ. 
– Не знаю, зачем мы сюда приехали! – сказала Алмея, отпив из бокала. – К чему этот маскарад? И эти все… Они тебе не надоели? В Москве пропустим такой интересный вечер (назвала модного режиссера). Нас приглашали. И еще много чего. А здесь (крутит головой) пустыня, скука… И ради чего? Что за фантазии!
Ее грудной, низкий голос, еще не совсем проснувшийся, дремлющий, в котором и сонная сладость, и зябкость, каприз и детская беззащитная интонация, – действовал на Мирона безоговорочно, лишая его всякой способности возражать и сопротивляться. Он увидел, что Алмея может сейчас заплакать. Он ждал этого и очень боялся. Того особенно, что своим хныканьем и капризами она выставит его в дурацком виде перед партнерами по поездке, каждый из которых был старше, солиднее и влиятельнее его.
Они сидели в пестрой кружевной тени крупных акаций, между каменистой осыпью и цветущим островком маков, пили холодный напиток и старались не смотреть друг на друга. Они жили вместе около года, но Алмея уже порывалась уйти от него. И уходила, но всякий раз Мирон разыскивал ее и возвращал к себе обратно. Он был крупно богат, с каждым годом каким-то образом становился еще богаче, а значит, как считалось, еще сильнее и привлекательнее. И при этом у него не было совсем уверенности, что эта сумасбродная женщина, единственная, ни на кого не похожая, его не бросит. Это и удивляло, и бесило, и вязало его. 
Страх и мученье всех богатых людей: они не верят, что их любят или что с ними дружат не из-за денег, что кому-то просто так, без притворства и обмана, нравятся собственно их человеческие качества, например, их глаза, походка, талант, щедрость и простота, юмор и дружелюбие. Богатым особенно тяжело с женщинами. С годами в каждой они начинают видеть охотницу за миллионами, подставу, шпионку, в лучшем случае честную проститутку. К тому же Мирону наотрез не нравились «куклы» и «модели» – конкурсные красотки, глупые и манерные, с нарисованными лицами, с подкачанными губами и ягодицами, форменные идиотки, с металлической прописью в глазах «Продано!» или «Предложите свою цену». От вида их, от одного лишь их голоса, Мирона начинало подташнивать. Но именно с такими водились его знакомые, такие заполняли салоны и клубы, предлагались конторами по торговле «лохматым золотом». Конечно, секс-продюсеры могли предоставить и «свежую девочку», этакий полевой цветок, из провинциалок. Но вскоре выяснялось, что дикой ее свежестью уже успел надышаться кто-то из твоих знакомых. А за наигранной чистотой и неопытностью выглядывали все те же цап-царапистые коготки. 
Алмея пришла в жизнь Мирона не по заказу, без рекомендации, самовольно. Он сам подцепил ее в клубе, куда и попал как-то случайно, по недоразумению. Зашел, присел на свободный стул. Она оказалась напротив, глаза их встретились – и Мирон ощутил себя вдруг двадцатилетним студентом, стал смешить, говорить глупости, а она, удивленная его напором, весело-поощрительно заискрилась. Незаметно, условным сигналом, Мирон отпустил водителя и охранника, а сам потом ловил такси, разыгрывая безлошадного, не сильно обеспеченного клерка, правда, с претензиями по части культуры и вкуса. Первые две недели они заходили только в недорогие кафе, и Мирон, для чистоты эксперимента, даже не возражал, если подруга вносила при расчете какую-то денежку за себя. Но когда розыгрыш раскрылся, он с тревожным чувством ждал перемены в их отношениях. А она, казалось, не придала его новому статусу никакого значения, не показала большого интереса к смене такси на первоклассные машины с водителями, кафешек на шикарные рестораны и клубы, съемной квартирки для встреч – на особняк в поселке «Сады Майндорф». 
Алмея тоже поначалу играла с ним свою роль Золушки. Но однажды назвала местом встречи дорогой и престижный клуб. Мирон пришел – и тут впервые увидел ее на сцене: под музыку Сарасате она танцевала в изумительно красивом испанском наряде. Пораженный, он видел: как спичка, чиркнув ногой по полу, выбросила танцовщица языками пламя, вспыхнула – и танец-огонь охватил ее с головы до пят. Как у жертвы костров, загоралось платье, мукой трепетали воспламененные, сгорающие руки. И вдруг, зажав огонь в горстях, с горделивой улыбкой вдребезги о землю разбивала его, словно огонь был стеклянный. Пламя в бешенстве вновь овладевало плясуньей – и волосы ее горели. Но взгляд ее, повелевающий дыханием зрителей, смирял огонь. Отточено и четко – каждый жест чеканом в меди выбит – входила в сердце шестью ударами в секунду, шестью стуками каблуков, отбивающих чечетку. И в бедро упершись рукою, стояла, задыхаясь, перед праздностью сытых. И смеялась над тщедушными и тщетными их желаньями, уходила в свободный свой образ, отдаленный от жалких потуг на восторг и плесканья, от растерзанных похотью лиц. И как божество, была осыпана рукоплесканьями и цветами, вознесена поклонниками на руках. Тогда-то, в тот вечер, печалью своей горделивой, презрением, гневом, высоко занесенной рукой – она и взяла над ним власть.
Время от времени Алмея появлялась на телевидении. Необычным оказался круг ее знакомств, с многими людьми-звездами она зналась накоротке. В их компании Мирон все-таки чувствовал себя папашей Гобсеком, годным лишь на то, чтобы платить по счетам. Импозантный, толковый, уверенный в себе среди бизнесменов, он терялся в обществе артистов и художников, которые, как он вскоре узнал, способны говорить лишь о себе любимых да о своем искусстве, а обо всем другом и обо всех других умеют только злословить. Откровенно скучавшая среди его друзей-деляг, Алмея казалась ему иногда дивной птицей, вроде Алконоста или Сирин, чудом залетевшей в курятник и тоскующей без надежды найти среди бескрылых бройлеров хотя бы какое-то подобие себе. Вроде бы спокойна, весела, а между тем от ее присутствия ощущение какой-то тревоги.
Мужчины влюбляются в нее легко, в том числе и очень богатые, избалованные – наверное потому, что их стандартные приемы ее не цепляют. Они не могут ее заполучить, поразив статусом, знакомствами, роскошью. Все это Алмея видела много раз и давно уже не ценит. Один наряжал ее византийской царицей: в тяжелой золотой парче, в венце и соболях восседала она на троне – только бы ему ползать у ее ног, исполнять капризы, глядеть по-собачьи в глаза, получать ее ножкой пинки. Другой купал в ванне, доверху наполненной розовым жемчугом. Третий соблазнял кругосветным плаваньем на собственной яхте, космическим полетом, совокуплением в условиях невесомости. Но не могли они Алмею купить насовсем, спрятать в золотой клетке, заставить слушаться и что-то делать против своей воли. Даже те, которым удавалось побывать какое-то время в ее любовниках, убеждались, что по-настоящему женщина оставалась для них недоступной, закрытой, что это она ими пользовалась, а не они ею. Алмея принимала и носила на шее их бриллианты, но могла в момент случайной обиды и ссоры снять их и бросить под ноги, вернуть все подаренное, а если потребуется, то с легкостью отдать и свое. 
Как-то поначалу, в один из тихих любовных вечеров, она с видом вынужденного признания рассказала Мирону, что Алмеей она назвалась только в Москве, это ее сценическое имя, означающее, с арабского, баядеру, искусную и совершенную женщину, танцовщицу и чаровницу. Настоящее же ее имя – Хазва, что, черкешенка родом, на свет она явилась в кавказских горах, высоко в ауле, чуть ли не в орлином гнезде. Мирону легенда понравилась, она очень подходила к ее внешности и характеру, к ее многоликости, но он продолжал называть ее Алмеей. 
– Нет, в самом деле, что ты ждешь от этого путешествия? – продолжала она. – В стране этой ты бывал не раз. А идти пять дней пешком по камням – что за игра, право! И ты так легко подчиняешься…
– Помилуй, тебе же самой понравилась эта идея. Вспомни, ты загорелась…
– Мне хватает мгновения, чтобы от любой идеи остался пепел. Если подумать всерьез…
– Нет, нет, только не это! Тебе не идет быть серьезной.
Мирон обнял ее, силой привлек к себе и поцеловал. Они нередко мучили и раскаляли друг друга – так в пальцах разминают цветок, чтобы сильнее чувствовался его запах. «Блажь, пустяки, – сказал он в самом себе. – Дорога, усталость и все такое. Сейчас выпьем – и пройдет». 
– Повторим? – предложил он. 
Но Алмея уже смотрела в другую сторону, на вышедших из шатра двух мужчин. 
– Ой, кто это! – воскликнула она оживленно. – Юсуф, прекрасный Юсуф!
– Ты его знаешь? Нет, но посмотри, как хорош! 
Мирон вгляделся и понял, что слова Алмеи относились к младшему из мужчин, юноше лет двадцати, раскладывавшему на коленях планшетку. 
– Что в нем особенного? Смазливый, не больше. А ты уж сразу… Кстати, почему ты его назвала Юсуфом?
– Да так, как арабы. 
– Здесь все-таки Израиль, а не Арабистан, – проворчал он ревниво. 
Алмея смолчала. Потом сказала, не переводя глаз:
– А что, мальчик мой, давай с тобой выпьем на бис!

«Под вечер, когда жены выходят черпать воду», «когда наступает прохлада дня» – то есть, переводя язык Библии на привычный циферблат, в шестом часу пополудни – местность накрыл величавый марш из «Аиды», падший ниоткуда, вроде как с самого неба. И мгновенье спустя с восточной стороны, из-за ближайшей горы, в черно-золотых нарядах, опять же оперного вида, показались ряды музыкантов. Подняв к небу серебряные трубы-хацоцры, ударяя в кимвалы и бубны, они выходили из укрытия и стройной ритмичной поступью направлялись к лагерю. За музыкантами выступала живописная группа воинов, наряженных по-римски в светлые плащи и короткие юбки, с мечами на поясе и копьями в руках. Приблизившись к палаткам на полет камня, колонны рассредоточились двухрядным полукругом – впереди воины, музыканты за ними. 
Обитатели шатров высыпали наружу. Музыка смолкла. После внушительной театральной паузы взревели рога-шофары (от звука которых, как известно, пали некогда иерихонские стены) – и тогда из-за горы на авансцену с торжественной медлительностью стали выходить верблюды-арабианы. Их встретили криками восхищения и аплодисментами. Было на что посмотреть: верблюды были покрыты узорчатыми ковровыми попонами, оплетены ременчатой сбруей с множеством украшений и звучащих при ходьбе металлических пряжек. Их вели за золотые цепочки закутанные во все белое, с завязанными до самых глаз лицами, проводники-бедуины. И только один из арабианов, последний, нес на себе седока. Подобно шейху, он восседал под вычурным балдахином в роскошном, укрепленном на верблюжьей спине, седле, хотя сам был одет – в контраст всей опере – в обычный серый костюм, к тому же из-за дороги изрядно помятый. 
Вот это да! Все узнали в седоке Максима Арьевича Халдея, ожидаемого с самого утра предводителя группы. Он поднял руку, громко крикнул что-то – и весь караван замер. Музыканты заиграли туш, воины потрясли копьями, верблюд под наездником изящно сложился – и Халдей, неловко вынимая ноги из попоны, сполз на землю. Был он высок и худ, казался почему-то одновременно бодрым и изможденным, приветливым и в то же время угрюмым. Помахав рукой присутствующим, слегка прихрамывая и пошатываясь, он побрел к большому шатру. Тут же вышли навстречу два официанта в бабочках. Один из них держал поднос с напитками, другой – с сигарами и янтарным курительным прибором. Халдей взял фужер с водой и, повернувшись к каравану, дал знак отмашки. И вся процессия – дромадеры, музыканты и воины – со стуком, бренчаньем и вздохами развернулась, втянулась обратно в гору и исчезла за нею, как будто ее никогда и не было. Халдей же уселся в подставленное камышовое сиденье, взял и раскурил сигару. Делал он это столь внушительно, как будто свечку ставил самому себе. 
Несмотря на возраст, худобу и усталость, взгляд Халдея не потерял острого блеска. Похоже, глаза эти пылали некогда ярко, от нестерпимого огня таяла плоть лица, стекала вниз и застывала, как свечная масса, небольшими мешочками правильной отечной формы. Вообще все существо этого человека вело себя удивительно и каждый миг меняло свой внешний вид, а его лицо, как будто уставая быть серьезным, время от времени кривилось новой гримасой. Наверное, художнику, возьмись он рисовать портрет, нелегко было бы поймать настоящее выражение этого лица. Мирону, который в числе других поспешил к «шефу», сначала представилось, что тот, смотря на него, едва сдерживает смех и хочет отпустить какую-то шутку. Спустя мгновение он был уверен, что у Халдея в отношении него что-то нехорошее на уме, вроде злобной насмешки или ругательства, так что даже приготовился к отпору. Но когда тот поднялся и шагнул навстречу, Мирон увидел на его лице приветливую, хотя и немного лукавую, улыбку.

И был вечер, и было утро – день второй. Предводитель журавлиной походкой вышагивал по лагерю. Ночью в стороне от привычных шатров, на расстоянии стрелы из лука, появилось еще три войлочных небольших шатра. Возле них стояла живописная группа в длинных белых рубахах и в клетчатых, обмотанных вокруг головы платках. 
– Кто это? – спрашивали Халдея. 
– Ребята из соседней деревни, природные бедуины, – отвечал он. – Будут у нас проводниками и водителями верблюдов. 
– Так это арабы! Зачем надо было нанимать сюда арабов? Что, не нашлось хотя бы сефардов? – спросил Мирон. 
– Мне сказали, что бедуины в пустыне ловчее. Раньше бедуина бог сотворил только верблюда. Главное, они не знают ни русского, ни английского, можно говорить свободно. Да к тому же это не совсем арабы, а древние набатеи.
– А чего нарядились?
– Это их родная одежда. Кстати, всем объявляю: к обеду переодеться. В шатрах вас тоже ждут наряды тех самых времен, удобные, легкие и красивые. Долой эти уродливые одежки, долой цивилизацию! Все лишнее, прежде всего мобильную связь, ключи, деньги, помещаете, как договаривались, в короба, в конце похода они будут ждать вас в Иерусалиме. И свободными, обновленными – в путь!
Войдя в свой шатер, Мирон с подругой увидели на легких походных кроватях стопки аккуратно сложенной светлой одежды, на полу внизу – кожаные сандалии. Стали разбирать, рассматривать.
– Не сразу и сообразишь, как и что надевать, – ворчал Мирон. 
– Да что тут непонятного, – говорила Алмея, встряхивая наряды. –Куттонет. Да, рубашка без рукавов. Сверху хитон. Смотри как красиво! Все, похоже, льняное. А вот халлук шерстяной. Вроде плаща, вечером пригодится.
– Откуда ты все знаешь? 
– Так я же артистка! В балете каких только нарядов не примеришь. А уж палестинские… Да одевайся же! Дай я тебе помогу.
– Сначала ты.
Алмея стала раздеваться, а он сел и смотрел на нее. Потом встал перед ней на колени, обнял и поцеловал в перекрестье ног. Освободившись от его объятий, Алмея ловкими умелыми движениями натянула шаровары, сверху куттонет и хитон, обвязалась цветным поясом – и босая стала перед зеркалом. 
– Рахиль! Рахиль в шатре Иакова! – восхищался Мирон. 
Но тут пришла пора и ему облачаться. Фактически его наряд был почти таким же, только без вышивки. Плащ с широкими открытыми рукавами укрепили на плечах двумя пряжками. Рассмотрели и удивились красивым кожаным сандалиям с отделкой золотыми шнурами. Труднее всего было укрепить судар, головной шарф, но Алмея и его сумела-таки повязать Мирону живописной чалмой. Свои же лоб и волосы обрамила ободом, сплетенным из цветных нитей с жемчугом. 
Удивительно, что делает наряд с человеком! Когда обитатели шатров вышли наружу, они увидели библейских персонажей и с трудом узнавали друг друга. Светлые, воздушные, просторные одеяния, не скроенные и сшитые, а только подвязанные и кое-где скрепленные, преобразили их. И, надо признать, каждому пришлись к лицу. А нескладные фигуры и вовсе были скрыты. Все стали значительнее, красивее, гармоничнее и в ладу с окружающим их пейзажем. 
Халдей всех обошел, осмотрел – и остался доволен.
– Вот теперь вижу перед собой настоящих набатеев, – сказал он. –Только смотрите, ноги не натирать, нынче народ нежный пошел. Если что – возвращайтесь в кроссовки.

После обеда все разошлись по шатрам и лагерь погрузился в марево и безмолвие. Но к вечеру снова все оживились в ожидании развлечения, о котором за обедом объявил Халдей – концерта этнической музыки. Из большого шатра вытащили ковер, раскатали его на поляне. Из ковра поменьше получился задник. Установили фонари. И вот в ранних сумерках со стороны горы подъехал микроавтобус, из которого высыпало с десяток музыкантов с футлярами и рюкзаками. Последней сошла на землю дородная певица в нарядном сценическом платье, украшенная множеством тяжелых, претендующих на подлинность, серебряных украшений. Халдей принял ее в две руки, с поцелуями в обе щеки. 
Артисты пошли в шатер переодеваться, зрители рассаживались в принесенные шезлонги и сиденья. Красивый «Юсуф», которого, как выяснилось, звали Германом, сел позади Мирона с подругой. Алмея ощутила на себе его взгляд, а когда оглянулась, была одарена смущенной улыбкой. 
Музыканты вышли наружу с распакованными инструментами– в тех же джинсах, простых рубашках и одинаковых светлых бейсболках. Ведущий, назвавший себя Леонидом, стал объяснять, что это за инструменты – и музыканты несколькими мелодичными фразами представили шофар – рог дикого козла, струнные киннор и цитру, флейту-угаб и флейту-матрокиту, тоф – ручной барабан, «погремушки» – целцелим, менааним, шалишим. Певица Хева под аккомпанемент арфы спела несколько псалмов на иврите и арамейском, то есть так, как они звучали при царе Давиде и при царе Ироде. 
Потом Халдей подсел к Алмее и что-то стал говорить ей и ее спутнику, явно что-то просил, убеждал. Алмея наконец встала и пошла в шатер. А Халдей, перемолвившись с музыкантами, объявил со сцены:
– К радости и восхищению, тяготы нашего путешествия разделяет звезда балета, несравненная Алмея. Она согласилась показать нам, в этой необычной, но и вдохновительной обстановке пустыни, под небом Иудеи, образцы своего удивительного искусства. 
Алмея вышла из шатра преображенной – в легкой короткой тунике с обнаженными руками и в шароварах, воздушных, просторных даже для ее крепких округлых ног. Рыже-золотые волосы ее разбросаны по плечам и в свете софитов казались языками чистого пламени. Она что-то сказала музыкантам. Те стали настраиваться – и вскоре послышались дробные мелкие звуки равелевского «Болеро». Алмея опустилась на пол – и вся как-то поникла, сложилась, казалось, в полном бессилии, уронив руки и голову. А мелодия между тем нарастала, наливалась силой, звуки барабана и духовых становились громче, настойчивее. 
Музыка оживила танцовщицу, подняла с земли, она закружилась, подняла руки – но все это в изнеможении, подневольно, словно нехотя повинуясь кому-то. Вся вздрогнув как от ожога, закрылась руками, изгибалась и трепетала. И снова невидимой плетью обожглось ее тело, танцовщица вздрогнула, пала, бичуемая, извивалась на земле. Трудно, с болью встала, со страданием, начинала кружиться. Удар плети заставил ее ускорять движение, пламенеть в танце. Музыканты все сильнее и тверже отбивали ритм. И вдруг на танцовщицу низошло вдохновение, ярость боли и страсти, она ощутила свою силу и красоту, неуклонно и неудержимо действующую на мучителей. И уже не невольница, не жертва, а победительница явилась в танце, жрица, охваченная священным безумием, огненным вихрем. «Я бич! я пламя!» – говорил ее стан, летающие языки огня вокруг головы, дробно стучащие ноги, вздымающаяся грудь…

Голос труб раздался над лагерем в предрассветной тишине. Умывшись из двухколесной бочки, с легкими котомками за плечами, некоторые с посохами, пилигримы по едва приметной дороге двинулись к северу. А оставшиеся в лагере наемники-бедуины стали выносить кровати, ковры и другое имущество, разбирать шатры, все увязывать и грузить на повозки и на послушных верблюдов.
Первый день шли без остановки четыре часа. Солнце стало основательно припекать, когда впереди под цветущими деревьями показалась просторная парусиновая палатка с встречавшими двумя молодыми бедуинами в белых хитонах. Местечко, выбранное для бивуака, походило на небольшой безлюдный оазис. Жизнь ему давала заполненная наполовину водой канавка, блиставшая среди деревьев. Вся остальная местность представляла собой обычную картину: солнце, воздух и тишина. Поодаль глинистые ковриги гор, усеянные круглыми голышами, кремнистые низины, фиолетово-красные от ирисов и мака. После омовения путников ждал легкий завтрак, холодные напитки, горячий чай.
В предвечернее время того же дня предстояло совершить еще один небольшой переход – к лагерю, незримо, обходным каким-то путем, опередившему дремавших под парусиновой палаткой. Уставшие от неподвижности и безделья, они стали дружно и весело собираться в путь. К тому же после необременительного завтрака все успели изрядно проголодаться. Готовились в дорогу, и только Алмея хныкала, показывала всем израненную припухшую стопу и отказывалась идти. Мирон уговаривал ее потерпеть, не устраивать истерик, клеил на стертые места пластырь – но вскоре и сам убедился, что ременные сандалии ей противопоказаны, да и кроссовки теперь надеть будет не легче. Стали совещаться с Халдеем. Тот пообещал что-то придумать. 
Не прошло и получаса, как перед палаткой предстал стройный арабиан в цветной парчовой попоне, украшенной кистями и серебром, с сиденьем на спине под малиновым шелковым зонтиком. Важно выгнув тонкую шею, откинув головку, верблюд смотрел на встречающих темными умными глазами. Державший его за уздечку молодой бедуин был красив, мужествен – и похож на пророка. Мелкая вьющаяся бородка, огненные глаза под бело-красным платком. Белая длинная рубаха, цветной поясок, на плечах шерстяная черная, в белых полосках, хламида. «Селям!» – сказал он, чуть склонив голову, легко касаясь длинными сухими перстами груди и лба. 
Опершись на руку Мирона, прихрамывая, вышла Алмея. Как в киносказке, по одному короткому слову вожатого верблюд грациозно сложился – и красавица с распущенными волосами, в белых шальварах и в воздушной накидке, с предупредительной помощью «пророка», взошла на приготовленный ей трон. Верблюд тут же стал подниматься. При этом араб смело поддерживал ногу в шальварах и касался округлого бедра щекой.
И вот тронулись – впереди Алмея верхом на верблюде, сбоку, словно пристегнутый, пророк-бедуин, за ними пешей нестройной толпою все остальные. Шли молча, сосредоточенно, в каком-то оцепенении. Может, только сейчас дошло до некоторых, по какой они ступают земле, как и для чего попали сюда. Впрочем, путь был недолгим. Километров через шесть-семь впереди, в небольшой пади, почти лишенной всякой растительности, показался лагерь – по виду тот же самый, что они оставили утром, с расставленными в том же порядке шатрами. Маг и кудесник Халдей их словно невидимо по воздуху перенес. И каждый нашел в своем шатре ту же самую обстановку, те же самые вещи. 
За ужином подавали жареных перепелов. Из кувшинов лилось вино и вода. Но дружеского застолья не получилось. Говорили редко, негромко. На удивление, помалкивал и предводитель. Немного поев, он полулежа дремал в затемненном буфетом углу. Алмея совсем не ела, а только отпивала что-то из глиняной чашки. Спутник ее сидел рядом какой-то отстраненный, грустный и молчаливый. Можно было подумать, что всем этим людям до чертиков надоело быть друг с другом, и только шатер, пустыня и бездорожье удерживают их вместе на одном ковре. Похоже, каждый из них задавался в это время одним и тем же вопросом: «И зачем я, дурак, дал себя уговорить и потащился сюда? Уж скорей бы все это кончилось!»
Мирон и Алмея первыми вышли из шатра на воздух, под ночной купол. Луна стояла уже высоко, но и ей не под силу было погасить низкие звезды пустыни. Издали, со стороны холма, ночь озарялась всполохами огня – это у бедуинских шерстяных палаток пылал костер, оттуда несло жареным мясом и слышалась негромкая мелодия зурны и думбека. Эта другая, параллельная, неизвестная жизнь влекла и пугала. 
– Пойдем к ним! – неожиданно сказала Алмея, взяв спутника за руку.
Мирон вздрогнул и отшатнулся:
– Куда? Там же эти…
– Да, набатеи, кочевники. Представляешь, как интересно! Мне хочется с ними поговорить. Шашлыка поесть…
– А на каком языке ты собралась говорить? Вряд ли кто-то из них владеет английским.
– Здесь говорят на левантийском, это диалект арабского. Я его немного знаю.
– Да что ты! Откуда?
– С детства. 
– У тебя на каждый случай своя биография!
– Этот случай – последний. Другого не будет. Ты мог бы знать, что меня зовут Хазва. Так пойдем же!
Мирон, сжав ее ладонь, сказал просительно:
– Нет, не пойдем! На что они нам? И что подумают… что скажет Халдей? И вообще, мне хочется баиньки. 
Они подошли к своему шатру, остановились. Алмея обернулась в сторону огня, Мирон смотрел на нее. На лице ее дрожали блики и тени. У костра зарыдала зурна. 
– Не хочу я спать! – сказала Алмея. – Я ненадолго. А ты иди спи. 
И выдернув свою руку, она решительно пошла на огонь. 
Мирон проводил ее взглядом и вошел в шатер. Не включив света, не раздеваясь, упал на кровать. «Зачем нужно было брать ее с собою! – обреченно подумалось ему. – К чему я поехал сюда! И сколько будет нудить эта музыка?» 
Он не чувствовал ни обиды, ни ревности, одно раздражение. Оно терзало и жгло его. «С женою обручишься, и другой будет спать с нею. Дом построишь, и не будешь жить в нем», – внезапно вспомнились ему древнее пророчество.
– Тьфу, черт! – ругнулся Мирон. – Какая ерунда лезет в голову! 
Невозможно было дальше оставаться в шатре. Он схватил попавшуюся под руку накидку и вышел наружу. Там, у костра, негромко смеялись и пели, двигались острые тени. Сверху на все равнодушно смотрела луна. Мирон повернул в другую сторону. Простор пустыни, бледный от лунного света, точно тянул его. Он шел, не разбирая пути, по хрустящим камням и сам не заметил, как взобрался на возвышенность. Эта сторона холма была покрыта черной тенью, другая же освещена так, что на ней можно было разглядеть каждую былинку. Немного ниже вершины виднелся неширокий выступ. Мирон спустился к нему и присел на плоский камень. Беспредельный простор, нежно-прозрачный воздух, лунные камни – все хранило чуткую, настороженную тишину, неразделенную тайну, отчужденный покой.
Мирон стал искать глазами знакомые созвездия – и не находил их. Громадно, пусто и холодно было там наверху. Казалось, все пространство на небе до самой земли заполнено вечным страхом и негасимой тоской.     
«Что там? – мысленно спросил Мирон самого себя. – Есть ли там кто-то, кто может нас видеть, понять и помочь?» И он заговорил горьким шепотом, с внезапным порывом обиды и жалости к самому себе: «Почему я здесь, почему я один? Всюду один! Разве я хуже всех?» Чувство нелепости, необъяснимости, безобразности происходившего угнетало его. Мирон снова поднял глаза вверх, к небу. Оттуда по-прежнему безучастно смотрела луна, непонятно зачем мигали звезды, нависал непонятный ужас. Ему страшно стало оставаться одному. «Вдруг она уж вернулась!» – с надеждой подумал он и поспешил к своему шатру. 
Алмея действительно оказалась внутри. Она лежала на кровати и при свете ночника что-то читала. Когда Мирон вошел, она лишь на мгновенье оторвалась от чтения, чтобы мельком посмотреть на него. Мирон сбросил плащ и опустился на свою постель. Тяжесть с души почему-то не уходила, а нарастала. Как-то надо было начинать разговор. 
– Что ты думаешь обо всем этом? – спросил он.
– Ты о чем? – отозвалась она, мгновенно взглянув на него поверх книжки. – Мои мысли, ты знаешь, обычно под цвет моего платья. Значит, сегодня – белые. 
Мирон понял, что Алмея свернулась, сложилась, затворилась, что теперь никакие упреки и жалобы на нее не подействуют. Он знал эту ее особенность замыкаться, не любил и боялся ее в такие часы. Ему хотелось сказать что-то решительное, важное, чтобы поразить ее и заставить выйти из укрытия, открыться ему. Но, удивляясь самому себе, ничего не придумал кроме банальных попреков:
– Ты обещала, что больше такого не будет. И вот снова… И где! 
– А, на святой земле! Ты это хочешь сказать?
– Да, это! Ты говорила, что если поедем, ты будешь вести себя хорошо. Ты обещала. 
– Я сюда не стремилась. И обещала тебе быть паинькой с твоими дружками. А Джемаль – это совсем другое. Он мне прислуживает, его назначил Халдей. Он звал меня к костру, хотел угостить. Что в этом плохого? Надоело мне! Там, у костра, чувствуется хоть что-то живое.
– Живое! Ненавижу этих дикарей! От одного их вида становится не по себе, словно мы заехали в Сомали. Кажется, вот сейчас вытащат пистолет или нож… 
– Да, в них сила, энергия, мужское начало. И, если хочешь знать, достоинство и изящность во всем, во всех движениях. Меня это восхищает. Иногда ведь один жест, одно слово, одна интонация стоят того, чтобы из-за них кому-то отдаться. 
– Ты, я знаю, нигде не пропустишь, если тебе захочется. Устроила мне кошмарный вечер.
– Кошерный?
– Замолчи! Ты нарочно меня злишь? 
– Давай без скандала! Иначе я уйду сейчас же. И потом уйду навсегда. 
– Не уйдешь! Никуда не уйдешь! – вскочил он.
– Хорошо, не уйду. Только давай оставим этот разговор до Москвы. 
Алмея бросила книжку в сторону и поднялась на кровати, поджав ноги. Мирон сел напротив. Она смотрела на него в упор. 
– Вы по какому праву меня ревнуете? – спросила она, нахмуриваясь. – Чего смотрите? Разве я давала вам какие-то обеты верности? Или требовала их от вас? Я больше всего ценю свободу, ту самую, о которой вы все говорите и которой никому не даете. Да, я никому не отказывала, если кто-то искренне, горячо, по любви добивался меня. А вы хотите сделать меня своей собственностью, присвоить мою красоту себе. И никогда, заметьте, ни разу не сказали мне простого слова «люблю». Знаете, почему? Я вам скажу – из страха себя связать каким-либо обязательством, чтобы признанием не набавить мне цену, а себе не снизить. Все как на бирже!
– Не в словах дело, говорю я их или нет. Некоторые слова мне, так я устроен, трудно даются, я не актер. А вот ты все время играешь. Ты не любила, а притворялась, жила со мной. И готова при случае пойти с кем угодно. Каждый случай для тебя спектакль, праздник. Ты и здесь ищешь. Но ничего не будет, я не допущу праздника! Как бы то ни было, ты здесь со мной. У меня тоже есть права!
– Какие у вас права на меня? Кто вы вообще? 
– Права на себя самого, на свою жизнь. Понимаешь ты это? Из-за тебя мне стыдно своей жизни. Да что там! Самого себя не выношу, своего лица, своей натуры, из-за того, что я не тот, что я не смог тебя по-настоящему увлечь, покорить. Или хотя бы понять. 
– Приходится выбирать – либо понимать и знать женщин, либо любить их. Одно с другим плохо совмещается, – насмешливо сказала она. Но он не расслышал, а продолжал свое:
– Из-за тебя мне стыдно встречаться с родственниками, с прежними друзьями. Я всех потерял, стал посмешищем. И ты уходи! Хоть совсем уходи, я хочу быть один, совершенно один, как в могиле. 
– Не давите на жалость, не пожалею! В вашем мире нет жалости, вообще нет ничего настоящего. Вы думаете вас любят – а вас ненавидят. С вами дружат – и не поколеблются столкнуть в пропасть. Вам оказывают уважение – а в душе презирают. Охраняют – и мечтают убить. Ваше богатство и могущество – дым в ветряный день, улика вашей вины. Что вы так смотрите? Никто вам такого не говорил? Вам главное, чтоб было комфортно. «Делай, что хочешь, но чтобы я ничего не знал, мне так удобнее» – вот что вы мне всегда давали понять. И скажите, зачем вам я? Зачем вам живая женщина? Купите себе пластиковую, с ней проще. Закажете – и сделают на меня похожей, точную копию. А мне надоело быть дорогой игрушкой. Сладким куском, который облизывают со всех сторон, чавкают, слюни пускают. Как часто я ощущала себя ночной вазой, сосудом для слива чьих-то мерзостей, гнилых выделений. Я лучше убью себя, чем так жить! Да, лучше умереть! И я готова. Хотите пойти со мной туда? Хорошо ведь вдвоем. Нет, не пойдете! 
Мирон сидел, обхватив голову. Он не мог больше слушать этот бред, ее надорванный голос. «Что она говорит? Это какое-то безумие! Да, она не в себе, она сумасшедшая. Но когда это случилось? Почему он раньше не догадался? Зачем взял с собой? Может, она там с ними накурилась чего-нибудь? И как теперь дотянуть до конца? Нет, что она говорит? Надо понять, надо принять меры». 
– Той, которую ты знал, больше нет, – говорила она. – Алмеи нет, сгнила. Я ее отрежу, как гангрену хирург. Я Хазва, слышишь! Если хочешь знать, я этого Джемаля во сне увидела, в самолете, когда летели сюда. На минуту, кажется, сомкнула глаза – и он показался. Стал здесь меня на верблюда сажать, смотрю, это он самый. И если ты еще полезешь ко мне – я убью тебя, слышишь! 
И она действительно показала вдруг из-под тряпок что-то блеснувшее как кинжал или нож. Но не это испугало Мирона. Его пронзил стон, который она издала, похожий на вопль раненого зверя, от которого бросило в холод и дрожь. Внезапно он понял, что коснулся жилы, под напряжением провода, расслышал подлинную боль – и все, что было проговорено у них до сих пор, показалось ему теперь игрой и рисовкой. В груди его поднялся комок, настолько новый, невозможный для него прежде, что он не смог с ним совладать. Комок сжимал горло. Что это, что такое? Кто это рыдает? Кто дико кричит, не владея собой? Да это же он сам, Мирон! Презрев угрозу, он бросился к Алмее, сжал ее, так что в плечах косточки хрустнули, а нож со стуком упал на пол. В начавшейся борьбе, в объятиях, они комком полетели с кровати. Женщина вдруг обессилела, расслышав, как короткими яростными ударами сердца ее прибивают к полу. И она покорилась. 

После мгновенно наступившего забытья, провала, беспамятства Мирон вдруг испуганно вздрогнул и очнулся. Он лежал на своей койке, один, почти голый. Прислушиваясь, он поднял голову – и тут же с внезапной обреченностью, с жутким ознобом понял, что вторая кровать пуста. Сердце его колотилось, во рту пересохло. Если бы он попытался тогда закричать – ничего бы не вышло, только прерывистый хрип. Хотел встать – и снова упал. После этого еще какое-то время лежал без движения и без ясной мысли. Наконец собрался с силами, кое-как накинул на себя перепутанное тряпье, отыскал фонарик и откинул полог шатра. Холодной свежестью обдало его. Время было не позднее, как он думал, а раннее, третья стража. Небо на востоке светлело, начиналось утро. 
Мирон пошел к черным бедуинским шатрам, к первому из них. Там спали. У входа чернело кострище без огней. Вспомнился ему почему-то древний обычай раздирать в знак скорби свои одежды и посыпать голову пеплом. 
– Эй, вы там! – крикнул он по-английски.
Из войлочной норы высунулось сонное лицо. 
– Wherе is Джемаль? – спросил Мирон.
– Джемаль? There! – махнул тот в сторону третьего шатра. 
Мирон подошел к нему. Сердце отчаянно билось. Вдруг она там, с ним? Будь что будет! Он включил фонарик и, подняв полог, провел лучом по внутренности тесной норы. Взбитая постель, разбросанные вещи – и никого.
Он вернулся к первому шатру, заорал: 
– Where is he?!
Показалась та же сонная образина:
– Джемаль? Go! Go away!
– Where?
– There! – махнул он в сторону. 
Большего от него нельзя было добиться. 
На шум стали выходить из шатров паломники. Мирон с воплем бросился к ним. Стали звать Халдея, его, на удивление, не оказалось на месте. Панику подогрели крики Селянина, внезапно обнаружившего пропажу своего сына Германа. Где мог быть он в такое время? И не связано ли его отсутствие с исчезновением танцовщицы? Конечно, влюбленность юнца бросалась в глаза, многие замечали их переглядывания. Не могли ли они сбежать вдвоем, а бедуин Джемаль просто согласился быть их проводником? От этой «светской львицы» (вспомнилось наконец газетное прозвище Алмеи) всего можно ожидать, а уж соблазнения красивого мальчишки тем более. Тогда беглецов следует искать в Иерусалиме, в аэропорту! Срочно надо известить власти, перекрыть вылет и выезд! 
Все метались вперемежку по лагерю, хватали друг друга за одежду, спрашивали об одном и том же – и ничего не могли понять. Предположения звучали самые невероятные. Главное, путешественники оказались без всякой связи – ведь все послушно сдали свои телефоны-смартфоны на хранение Халдею. А он как провалился! Стали трясти набатеев – в наличии их обнаружилось четверо, они с грехом пополам объяснились, что не видели и не слышали ночью ничего подозрительного, а исчезновение проводника Джемаля и сами считают большой загадкой. Еще они встревоженно спрашивали, когда рассчитаются с ними за работу и не вычтут ли что-нибудь за сегодняшний инцидент. 
Ожидание неведомого, но явно страшного становилось невыносимым. На Яворского и Селянина мучительно было смотреть. Вдруг, спустя примерно час, уже при солнечном свете, из-за холма на тропинке показался Герман. Он шел без спешки, при этом часто оглядывался, как бы размышляя, а не вернуться ли обратно. Примечательно, что одет он был не в ветхозаветный балахон, а в обычные джинсы, футболку и кроссовки, в которых его видели в день приезда. За плечами висел рюкзачок.
Подойдя, Герман приветственно покивал всем головой, внимательно посмотрел на отца и тут же нырнул в свой шатер. Селянин последовал за ним. Герман лежал на кровати, обхватив голову руками.
– Что случилось? Куда ты ходил? – спросил отец.
Германн молча смотрел на него. Потом с трудом выдавил, не отнимая рук от лица:
– Не взяли! Велела идти с ней… а потом не взяли. 
– Кто велела?
– Она.
– Алмея?
– Хазва.
– Подожди, сейчас все расскажешь.
Селянин выглянул из шатра и позвал Яворского. Общая тревога сблизила их. 
Герман говорил с большой неохотой, немногословно, приходилось его тормошить и вытягивать каждое слово. Да и многое ли он знал на самом деле? Он рассказал, что ночью ему не спалось, он сидел снаружи, смотрел на луну и созвездия. То, что при этом он неистово думал об Алмее, часто взглядывал в сторону ее шатра и придумывал любовные катрены, – в рассказе Герман опустил. Да, он слышал крики и стоны, раздававшиеся среди ночи из того шатра, они еще больше разожгли и взвинтили его. Потом наступила тишина – и Герман совсем уже было собрался идти спать, как вдруг увидел явившееся из тьмы белое видение. Он бросился к нему. Да, это была Алмея! Она ничуть не удивилась ему. Сказала коротко: «Ты готов? Пойдем же!» Герман прокрался в свой шатер и, схватив рюкзак с одеждой, пошел за нею. У палаток бедуинов их ждал Джемаль, одетый в дорожное. Он что-то спросил Алмею, она отвечала. Говорили они на арабском, но Герман понял, что разговор шел о нем. Пока Алмея переодевалась за палаткой, Джемаль поприветствовал его и пожал руку. Взяли по рюкзаку и сразу же неведомой тропкой пошли от лагеря в сторону. В лунном сиянии виден был каждый камень. По пустыне гулял свежий ветер. Шли молча, без всякой дороги, около часа. В очередной низинке обнаружилась машина, небольшой джип. Джемаль вынул из рюкзака и прикрутил номера. Потом они снова говорили между собой. Он называл ее Хазвой. Наконец она подошла к нему и сказала:
– Прости, малыш, сейчас не можем взять тебя с собой. С тобой попадемся, тебя будут сильно искать. 
Она обняла его и крепко поцеловала (об этом Герман умолчал).
– Дорогу назад найдешь? Светает, нам пора. Еще встретимся. Я тебя позову. 
Джемаль снова пожал ему руку и потрепал по плечу. Они уехали, а он побрел обратно. 
– Номер машины? Куда они направляются? – вскочил Яворский.
– Джип Вранглер, серый, номер не разглядел (на самом деле даже не посмотрел на него!).
– Они что-нибудь говорили о маршруте?
– При мне нет. Хотя один раз прозвучало «Мыср, Мыср».
– Что за ерунда, какой Мыср? 
– Мицраим, Египет на арабском. 
Селянин посмотрел на Яворского, оценивая его способность в данной ситуации воспринять шутку: 
– Не переживай, Мирон! Как говорят у нас в России? Баба с возу… 
Но Яворский не стал продолжать разговор и ушел к себе. 
Халдея все не было. Он, по-видимому, потерял к мероприятию всякий интерес, но из принципа не хотел его закончить досрочно. Распорядок нарушился, о пешем маршруте никто больше не думал. Завтракали, а потом и обедали холодными остатками вчерашней еды. 
Во вторник, на пятый день от прилета, движение группы по пустыне возобновилось. Понурым видом, опавшими лицами, мятой одеждой паломники теперь больше напоминали конвоируемых арестантов. Проволоклись они ослабевшими покусанными ногами несколько километров, потом отдыхали в палатке, пока их лагерь со всеми шатрами и имуществом перемещался обходным маршрутом на новое место. Это новое место ландшафтом и другими приметами показалось всем настолько похожим на первую стоянку, что стали говорить, будто их два дня водили пешком по какому-то кругу и возвратили туда же, откуда и начинался весь путь. То есть попросту дурачили. А значит цель путешествия не стала ближе ни на один метр.
Наутро в центре внимания оказался Мирон Яворский, он говорил горячо, убежденно: 
– Готовился теракт, мы все были в смертельной опасности. Нас Алмея спасла! Она завлекла моджахеда и, жертвуя собой, увела его от нас. Она не посвящала меня в свой план, я абсолютно ничего не знал, хотя и догадывался. Но Герман рассказал. Он тоже рисковал… Нужно действовать, нужно спасать Алмею!
Послышался шум подъезжающего автомобиля. Спустя минуту появился Халдей. 
– Готовился теракт! Нас хотели взорвать или перестрелять! А вы… вы специально наняли к нам террористов? Танцовщица сбежала с моджахедом! – кричали ему.
Халдей реагировал спокойно: 
– Ну и ладно. Азохен вей!
Крики: 
– Требуем вернуть паспорта, мобильники и все наши личные вещи! 
Халдей: 
– Всё там! Вам вернут в аэропорту. Пока обойдемся без этого. Подозвав к себе Яворского, отойдя с ним в сторону. Халдей вынул из кармана газету. 
– Неприятная новость… касающаяся вас… впрочем, теперь и меня. Слушайте (вполголоса): «Вчера поздним вечером при перестрелке на границе сектора Газа была смертельно ранена известная российская танцовщица Алмея. Обстоятельства происшествия выясняются». Тсс, никому! Неприятная история. Я еду сейчас объясняться, выясню, что и как. 
Мирон молча закрыл лицо руками. 
Халдей вышел на средину: 
– Я откланиваюсь, дела! А за вами придет автобус. До связи! 
Люди бессильно махали вслед машине и по одиночке, где попало, валились на землю. 
 

5
1
Средняя оценка: 3.2549
Проголосовало: 51