Посвящение Отчизне... К 75-летию поэта
Посвящение Отчизне... К 75-летию поэта
Героическому прошлому нашей Отчизны
и славному настоящему её — посвящаю...
Баллада о сибирских полках
Баллада о них начинается…
Ши-и-ирь!
Зарёванным ситцем полощет Сибирь,
Последнюю баржу уносит война,
До мыса её провожает волна,
И бьётся над талой судьбой мужиков
Истошная стая прощальных платков:
Ни жён не щадя, ни седин, ни крестин,
Стояла дворами тоска проводин…
Навеки запомним: под хохот уключин,
В холодных ладонях осенней реки
Полощут, взлетая на синие кручи,
И рушатся в пропасти — бабьи платки.
Эх, бабы… Всходили и падали зори,
На слабых руках обвыкались мозоли,
Но, не покладая обветренных рук,
Работали бабы, вздыхая натужно,
Одно сознавая: хоть трудно, а нужно!
И — «Каждый осётр — снаряд по врагу!»
Они зоревали в тоске по любимым,
Под северным небом, полуденным дымом…
И в пушечных глотках гремели ветра,
Холодные ветры осенней путины,
Военной путины, тяжёлой годины,
Широкие ветры побед и утрат…
Возьмите их в святцы — и этого мало!
На льду Прииртышья, в бригадах Ямала,
Вам слава, войну бедовавшим без слов,
С грядою салютов живущие вровень,
Победу вспоившие потом и кровью,
Надежда и совесть сибирских полков!
Сорок первый
Загорелые дочерна,
в зорях дрогнут солдатские дочери —
чужедальним огнём полыхают метёлки овсов…
За обугленный Дон отступают окопные ночи,
штыковые бессонницы хмурых, небритых отцов.
Перебитые рощи…
Измятые письма — короче,
воспалённое небо — в горящих подтёках свинца.
Через Родину бьёт, содрогаясь, тяжёлая очередь
на случайную спичку, на вспышку худого лица.
В воронье и чаду, тяжело выкипает смородина…
Загорелые дочери сквозь лихолетье растут,
их тяжелые тени на запад легли — через Родину,
и по ним, наступая, отцы до Берлина дойдут…
Полевой госпиталь
Памяти отца моего, офицера Советской Армии
Нигматуллина Мир-Камала Имановича.
В 2024 году исполняется 102 года со дня его рождения.
Отец, между нами не тысяча лет…
Уже за размытою гранью сознанья,
Ты — на госпитальном студёном столе,
Под чахлой лампёшкою,
сгусток страданья,
Один,
в наготе и бессилье, среди —
Отец, не гляди! — помешавшихся далей,
Среди канонады и ада, один
В глухой молотьбе стервенеющей стали…
Над выбитым полем — как бьющийся нерв,
Огонь пулемёта.
Долбящие доты…
Вбит в мемориальный, обугленный снег
Натруженный след проходящей пехоты…
Но есть ещё сон, усмиряющий рёв,
Развёрнутый рёв атакующих глоток, —
Спасительный сон,
пеленающий кровь,
Свинцовые трассы, грызню пулемётов,
Тела — без движения и без тепла,
В пылающем омуте страха и боли.
…И — белое, зыбкое поле стола
Среди разъярённого,
страшного поля…
За стёклышком хрупким скорбел огонёк…
Но, словно предвестник сознания, что ли,
Забрезжил, пробился наверх родничок
Пульсирующей, нарастающей боли:
Со дна забытья и удушья, влеком,
В тяжёлом тумане всплывал ты…
Не воздух —
Спирая глухое дыханье, комком
Стояли в гортани балтийские звёзды.
Хоть тяжесть бессилья лежала в руках,
Холодное небо смотрело сурово, —
Чуть слышно
вздохнуло на горьких губах,
Ещё прищемлённое слабостью, слово.
И дрогнули веки — ты выпростал взгляд,
Уже, как знамению, радуясь, боли
И пил — не напиться! — студёный закат
Над полем…
В тундре
Памяти мамы моей, Шамсутдиновой Юма-бики Атыкашевны, участницы трудового фронта в годы Великой Отечественной войны: будучи двадцатилетней девушкой, заведовала матушка моя пушной факторией в заполярной Тамбейской тундре. В сорокоградусные морозы собирала она у охотников-ненцев драгоценные меха соболей, песцов, горностаев… На вырученную от их продажи на мировых аукционах валюту приобретались для воюющего Советского Союза вооружение, медикаменты, продовольствие… В марте 2024 года исполнилось 103 года со дня её рождения…
Неуёмный, за окном полночь винт месил…
«Знаешь «Уренгойгазпром»?» — друг меня спросил.
Я, от высоты хмельной, головой качал,
«Знаю город Уренгой!..» — гордо отвечал.
Виктор щурится легко и в плечах не мал…
Я б, конечно, без него не узнал Ямал.
Он ему в наследство дан, округ его, дом.
Он — рукой во тьму: «Во-он там —
«Уренгойгазпром!»
Я лицом в оконце лёг, в ледяной овал.
Кто ж огни под вертолёт щедро набросал?
Я воочью видел их, при литой звезде, —
Гроздья станций дожимных, дальний ГПЗ…
Свет, он — надвигался, плыл и вдруг,
Боже мой! —
Половодьем затопил тундру подо мной.
И, с гитаркой на груди, словно сам не свой,
Виктор вскинулся: «Гляди! Вот он, Уренгой!»
У фортуны на весу, лёгок, как Улисс,
Я над огненной, внизу, бездною повис.
Что там будет впереди? — Моря зев? Ямал?
Ну, а Витька — «Ты гляди!» —
в блистер меня вмял.
Свет, он жил, в конце концов, нас в себе держал,
Словно женское лицо, музыкой дышал.
Веще, на виду у всех, в талой глубине
Боль, надежда, радость, смех открывались мне.
В город, дышащий легко, я впивался, сед, —
В каждой чёрточке его заливался — свет.
Вертолёт качнуло — тент, почта, люд, груза…
Свет… свет… свет… свет… — наливал глаза.
Воздымает взор простор —
свет… свет… свет… свет…
Зимней тундре вперекор —
свет… свет… свет… свет…
Винт над нами бушевал, как в тумане, слеп.
Душу, бел, не отпускал исполинский свет.
И смотрел я вниз, светясь, как, жива едва ль,
Сварка, по трубе змеясь, уплывала вдаль,
Где, в накрапах ледяных, где снегов оскал,
В перекличке буровых, страдовал Ямал.
Так куда ж меня влекло? —
свет… свет… свет… свет…
Что в груди моей зажгло? —
свет… свет… свет… свет…
Над тобою, Уренгой, —
свет… свет… свет… свет…
В сердце родины самой —
свет… свет… свет… свет…
А на краешке земли, хил и одинок,
Тихо теплился вдали талый огонёк.
Я в обшивку вмёрз плечом, сед и невесом…
Виктор тихо: «Ты о чём?». А я — обо всём:
Огонёк из дальних дней, в этот поздний час
Он в прапамяти моей маялся, не гас…
Он, не иссякая, тлел, словно куда звал,
И чем больше я глядел, больше вспоминал:
…Тундра белою была, в сводках не видна,
Смертью и огнём мела по стране война.
Под ворчание собак, у окна, — очки…
Печка, в малице — пушняк, девочка почти…
Сед, куражится мороз… В мареве теней,
Томик «Королевы грёз» прямо перед ней.
Хилый домик мал и стар, и, вдали тщеты,
Зноем в щёки хлещет жар от ночной плиты.
Тянет стужей из сеней, иней сед в углу…
Ну, а ноги всё сильней стынут на полу,
Не спасают ни кисы и ни торбаса…
У неё, поверх лисы, пышная коса.
Сердце торкнулось в груди, немощью грозя,
У неё глаза — мои! Ясные глаза…
Задавив короткий всхлип, даром что зима,
Я в иллюминатор влип:
«Мама моя! Ма…»
Полночь… Тундра… Снегопад…
И она (темно…),
Оторвав от книги взгляд,
смотрит за окно.
С темнотою по зиме, полночью, одна,
В непроглядной снежной мгле видит что она?
Тундру? Белый мрак, слепящ?
Письма далеки…
Беззащитный, так щемящ жест её руки.
Свет от свечки пал на лист, чахлый язычок,
На запястье её, чист, бьётся родничок.
Прожитому глядя вслед, словно бы вперёд,
Свет… свет… свет… свет — от неё идёт.
Ничего на свете нет, что родней его,
Свет… свет… свет… свет — радостней всего.
Столько в жизни горьких мет, судя по годам.
Свет… свет… свет… свет —
сыну передам!
Ветерану Великой Отечественной
Ивану Андреевичу Кайдалову
Шестьдесят рыбаку —
сколько лет проструилось в морщинах…
Он вернулся вчера:
«Извини! Понимаешь, путина…».
Сохнут грузные сети
на свежих осиновых кольях,
блики солнца бегут
по тугим белогривым валам…
И смолим мы борта,
и уходим в такое раздолье,
где на каждом сору —
знатный выпас его неводам.
На исходе — звезда, отощала,
как мартовский заяц,
уплывает в туман тихий рокот
ночных катеров.
«Наливай, Николай, —
пробасил он, рукою касаясь,
— За удачу твою и дородство твоих неводов!
Ты надолго?
Лады… — потянулся к молчанью и снова
надорвал тишину, загудел, разминая слова,
—Ну, ещё по одной,
дорогой, мошкарой зацелован!
А вернёшься с уловом — ужо зацелует жена…».
Над страной моей — мир,
тишина на лугах и полянах,
над страной моей — мир,
на рассветах лишь птицы поют…
Так по праву ль, скажи,
я наследую эту — в туманах
и студёных озёрах —
заветную землю мою?!
…Заиграла роса,
завели перебранку щеколды,
гомоня,
мотоботы разбили холодные воды,
отдохнувшие сети
на солнце горят паутиной…
Выходи! — тебя ждут…
С новым днём
и счастливой путиной!
Табунщик Микуль
Загорел и скуласт,
в белоснежных тугих торбасах…
Плотно солнце прижалось
к сатиновой красной рубахе.
Спит забытый кисет
в волосатых, тяжёлых руках,
шитый ворот коробят
лиловые, алые птахи.
Разметался мороз на окне…
Яркий жар очага,
бесконечна, как эпос,
великая зимняя тундра.
Мой старик ладит стол,
спозаранку забив рогача,
начинает застольем —
полярное хилое утро.
О, Микуль переметил
своими становьями Север,
вплоть до моря
простор
кочевыми огнями засеял,
он до моря ходил
на оленьих упряжках, собаках…
Его старшего сына
взяла в сорок третьем
атака.
(Сын его бил моржей
и, спускаясь к тайге, белковал…)
А когда вал огня
вдруг накрыл золотую долину,
люто небо свернуло в глаза, —
и тогда он упал,
обнимая с прощальною жадностью
нищую глину…
…И Микуль в этот день
забивает оленя, молчит,
топит печи свои
до поющего, хрупкого жара.
Собирает соседей,
печальное слово горчит,
и горит на столе
поминальная горькая чара.
Поднимает свечение
заспанный утренний снег.
Из далёких степей
проскользнула по-лисьи позёмка.
А на дне его сердца,
запрятанном, выжженном дне,
безголосо орёт, не даёт забытья — похоронка…
Засыпает табунщик
в слезах беспросветной любви,
заметает виски
стариковская, тусклая заметь.
Материнская память
на боли стоит, на крови.
И на вечном молчанье —
крутая отцовская память.
Вечерняя песня
Алексею Степановичу Смольникову,
офицеру СА, ветерану Великой
Отечественной войны,
поэту, орденоносцу,
посвящаю.
Он поёт гортанно и протяжно…
Март в урманах, чёрный бурелом.
Дом, как дом, — ружьё и патронташи…
Серые сугробы за окном —
Дряхлый снег ночует по распадкам.
Лунный блик, покинув небосклон,
Под стрехой свернулся — куропаткой…
Допевают уголья в печи…
Он — поёт негромко и протяжно,
Крепкая отцовская затяжка,
Может быть, последняя затяжка
Обжигает сердце из ночи.
Сонный снег.
Нахохлился помбур,
Хмур лицом и пятернями бур.
Шрам, припорошённый сединой, —
Эта мета выбита войной.
Это он, в который раз один,
На высотке триста двадцать пятой
Держит оборону, у груди
Пестуя последнюю гранату.
Выжившая — в рёве батарей,
В копоти, чаду, в кровавой глине,
Высота священная — могильник
Протрезвевшей своре егерей.
Никому на свете не отнять!
Молодые, звёзды обживаем,
В тишине у Вечного огня
Грозовое время постигаем.
В прошлое, открытое седым,
Не скрывая слёз, глядим упорно,
Запрокинув голову, глядим,
Песней перехватывая горло.
Вечерний паром
«Каким ты был, таким ты и остался…»
Слова из песни
Пели бабы — на переезде…
Прознобило, и не одну,
Семижильной народной песней,
Выручавшей страну — в войну.
В ней, горючей, исповедальной,
Пригорюнилось ожиданье
И мерцало сквозь дождь слепой
Заневестившеюся фатой —
Словно вновь над рекой, полями
Оковал дальнобойный гром
Наплывающий журавлями
Низкий, сумрачный окоём,
Словно здесь,
над речным раздольем,
В обнажённости горькой всей,
Всех сплотило военной долей,
Болью спекшейся матерей…
Эта песня тоской слепила,
Удалялась, и слышно было,
Как припавший к перилам плач
Затекает в неё, незряч.
На пароме мерцали доски,
Шёл у берега пенный вал
И выплескивал отголоски
У сырых, потемневших свай…
…Я молчу над речной излукой —
Горесть песней озарена.
Ой, с какой неизбывной мукой
Её выдохнула страна!
Скорбно, горестными губами,
Опустивши глаза свои,
Пели бабы —
так пела память,
Им завещанная — в любви…
Бабий мост
Рядом с разрушенным деревянным Бабьим мостом,
построенным в войну, воздвигается новый, бетонный…
Из газет
Свет созиданья стоял над Сургутом…
Я не расслышал за пламенным гудом
Бульдозеров, что кричит мне Петровна,
Помолодевшая, пьяная ровно…
Вижу, как сварка сверкает задорно,
Слышу — гремит половодье мажорно,
Гоголем ходит на воле, сшибая
Пьяные плахи, костлявые сваи.
Светлое платье над сваями пляшет —
Плачет Петровна
и слёзы не прячет…
Нас крановщик над стремниной вознёс:
«Бабий, — и выжал сцепление, —
мост!..».
День одевался мазками бетона,
Абрис моста набирал высоту
И нависал над рекой, многотонный…
Вечер я встретил на Бабьем мосту:
Сварка мигала, и мимо нас дули,
В прожекторах, воспалённые струи,
Пела на стройке рабочая сталь
Над заревою судьбою моста.
Слепо шагнул я, и хилые доски
Вскрикнули, словно судеб отголоски, —
Через страданья пропущенный, слабый,
Голос твой, Бабий! —
«Год сорок первый…».
Обветренный, бражный
Вечер и проводы здесь, на песках,
В ополоумевших бабах, и баржи —
В лютых гармошках и душных слезах.
Лавою — плач и надрывные клики…
О, исступлённые женские лики!
Рвётся извечная, кровная связь…
Вдруг,
приподнявшись над поймою лысой,
Выстудил души гудок,
ненавистный,
Разом — от горестей отгородясь.
Обезголосели ружья и вёсла,
Позапропали в огне мужики.
…Ночью, речонкою,
кроткой по вёснам,
Словно былинку, смахнуло мостки.
Шла белорыбица — в гаснущем свете
Сыто лоснились тяжёлые сети…
«Все для победы!» —
И, властное, в рост
Встало над речкой
полотнище — «Мост!».
Эхом — ответно рванулось:
«Даёшь!»…
В прорву студёную плюхались брёвна,
Руки твои —
сатанинская дрожь
Болью к дождю раздирает, Петровна.
Высекла из непогоды луна
Лица, холодные ситчики, сваи…
Здесь затаённо вздыхала страна,
Страшной заботою жилы срывая.
Бабы, сибирские, горькие,
с вами
Мир, исстрадавшись, светлеет душой,
Вы устояли,
как крепкие сваи,
Под громыхнувшей военной грозой!..
Как расскажу о вас, годы и беды?!
…Вдруг, разметавши платки над водой,
Хлынуло с барж подходивших:
«Побе-еда!» —
Всхлипнул мост — под солдатской кирзой…
Мост мой —
связует собой поколенья,
Точно родной безыскусный напев,
Во-он крановщик выжимает сцепленье,
Мощной улыбкою заголубев,
И, как молодка, отчаянно, дробно
(Внучке на Пасху семнадцатый год…)
Пляшет и плачет над глубью Петровна,
Машет платком — точно юность зовёт.
…Мы поднимались на вертолёте,
Чахлый осинник бежал от винта.
Влажно река усмехнулась в пролёте…
Может, наброски мои — всё тщета?
Но ни черта!
Я блокнот открываю —
Ждут меня люди, их судьбы, стихи,
И непреложно с Моста начинаю,
Как начинают —
с запевной строки…
Возвращение
Из Белоруссии я привёз землю
с могилы двоюродного брата, погибшего
весной 1943 года
Под колёса летела страна,
Птичьим звоном населена…
Над могилой
под Могилёвом
Расправляла плечи весна.
И, смятением налита,
Вся — дрожащая нагота,
На глазах матерела почка,
Наливная лесная дочка,
Бредя прозеленью листа.
Даль
раскинулась полушалком,
Омывая росою шлях…
Соловьиное братство — жарко
Расцветало в дубовых ветвях,
Над могилой крыла крепило,
Семьи ладило на дубу,
Песни пестуя, не грешило
На просёлочную судьбу.
…Полон живодарящей силы,
День — выкатывает грозу…
Горсть печальной земли
с могилы
Через кипень весны везу.
Краснопёрое солнце тонет
В Иртыше,
зелены поля…
Согревает мои ладони
Породнившаяся земля —
Могилевский суглинок
с глиной
Прииртышских, степных кровей
Крепко свяжет моя рябина
Потаённым родством корней.
Я пою её стужей озёрной —
Луч поёживается в ведре… —
Чтоб стояла она — просторной,
Чтоб, гудя, наливалась крона
Птичьим пением
на заре.
О, апай!
Жаркий рокот в сини…
Позабудь невзгоды свои —
Не тебе ли кричат
о сыне
Могилевские соловьи?..
Слепец
Вас выведут цветы — уверенная мальва,
Застенчивый жасмин — из пыльной суеты,
Из мутной духоты на холодок завалин,
К подталому окну вас выведут цветы.
Сад — музыка…
Аккорд мать-мачеха и мака!
Светло поёт вода, по листьям топоча.
Как Пан, голубоглаз — гори моя бумага! —
Хозяин у ворот, подсолнух у плеча.
В окне гудят цветы, принцессы и дурнушки.
Темно твоё чутьё, цветочная пыльца.
Но высекает свет в закатной комнатушке
Кремнёвая слеза
С калёного лица…
Девичий голосок прошелестел: «Отец…»
Он выбрит и высок.
Но почему слепец?
…Простудой моровой сквозили перелески.
В усталые виски стучала тишина.
Оцепеневший мир.
Ни голоса, ни всплеска
Под ледяною толщей сомкнувшегося сна.
Постанывал во сне полусожжёный Гомель.
В глухом окне луна клубилась, точно отмель.
Бескровные поля.
Расхристанные дали.
Библейские снега вытаптывая в лёд,
Железный лязг и брань
Село офлажковали,
И, заголив сады, ударил огнемёт.
…Очнулся он один, но не увидел вьюги.
Обугленная мгла перед глазами.
Лишь,
Едва от забытья, подламывая руки,
Сиротская судьба завыла с пепелищ,
…Заношенная мысль в его мозгу ютится.
Он стынет у окна, глотая отчий дым.
Страшна его тщета: ни дерево, ни птица —
Обугленные сны роятся перед ним.
Так выручай, земля — праматерь!
Сокровенен
Ушедший в душу свет, хотя глаза пусты.
Уже который год
Сиделками по смене
Его из лета в лето передают цветы.
…Покатится гроза по хриплым водостокам.
Отряхиваясь, сад под ливнем запоёт,
Гвоздика полыхнёт с промытого востока,
Мерцание её
Пронижет небосвод.
Камелия и мак, дыхание левкоя.
Девичий голосок. Подсолнух за плечом.
Бездонные цветы под зоркою рукою,
И каждый их поклон
Любовью отягчён.
Почтальон
Острым ознобом по сердцу — зарница
В душной фрамуге, в проёме дверей…
И шевельнулись на утлой божнице
Ветхие лики — тусклых кровей.
Спелые зори — в воронах и кронах…
А за божницею боль похоронок.
Он, опалённый войной, невесёлый,
Вызубрив каждый просёлок, костляв,
Горько пылит по зарёванным сёлам —
Мечется по ветру мёртвый рукав.
Пряча глаза, обрастая смятеньем,
Он прорастает в бездонных полях
И растворяется в мареве — тенью,
Хрипло дыханье в бескровных губах…
Густо и бурно бормочет цветенье
Пенных садов… У весенней травы —
Пьяная плоть. А в расселине тени —
Слёзы вдовы и роса муравы.
Ночи — в горючих, слезящихся звёздах,
Пыль сорок третьего года стоит
На непроглядных, обугленных вёрстах…
Как инвалид, его хата скорбит.
В рваном, недужном мерцанье лампады —
Тёплая, нежная мгла лепестков,
И не святые! — слепят из окладов
Талые лики солдат, земляков…
Баллада о ждущей женщине
Простенок, фотография слепит:
Просёлок, довоенная трёхтонка
И он — в наивных крагах… Шелестит,
За зеркалом ветшает — похоронка.
По всей земле, шатая комнатёнку,
Метёт свинец… Идёт военный год…
За чахлой стенкой горестно и тонко
Вопит метель…
А женщина — всё ждёт.
Толкните дверь — и душу озарит
Спокойное свечение ребёнка,
Бездумно бродят зайчики, он спит,
Легко и мягко дышит рубашонка…
Прошмыгивает улочкой позёмка,
Голодный год, забот невпроворот,
Завод, талоны, уличной колонки
Жестокий лёд…
А женщина — всё ждёт.
Который год ей снится, как негромко
Вдруг ахнет дверь,
И он — живой! — войдёт.
Но — похоронка, зеркало в потёмках —
Из года в год…
И женщина — всё ждёт.
Вдова солдата
Осыпался медный август…
Ночами слышны в природе
Скупые следы слоистой,
Встревоженной тишины.
Слепая вдова солдата
Через ковыль проходит —
Сквозь годы пылит колонна,
Разламывая сны…
Её обдают стенанья
И мёртвая гарь пожарищ,
Вдогонку орут, цепляясь,
Расстрелянные леса.
Слепая бредёт на голос,
Руками — по гари шарит,
Плывёт в темноту мерцанье
Заплаканного лица.
Колонна гремит по шляху,
Сквозь пальцы огонь сочится,
Как вопли, свинец полощет
Прутья сухих берёз.
Как ад — разверста дорога,
И стынет на нищих лицах
Короста сухого пепла,
Свеченье пустынных звёзд.
Смешав облака и почву,
Пространство сжимает мужа,
Он беспросветно тает,
Его затмевает пыль…
Куда ты спешишь, колонна? —
Шаги её глуше, глуше…
И, задыхаясь, следом
Сквозь годы бежит ковыль…
Ветеран
Громыхнувши в сенях,
Вырастает в дверях
И — смятение взгляд отвело:
Боль в запавших глазах…
Стиснув дужку в з у б а х,
Он заносит с водою ведро…
Льет вода через край.
Отстранив: «Не мешай!..» —
Он с натугою ставит ведро
На приступочку, сед,
На усталом лице —
Окровавленный рот.
Пустота в рукавах,
Вот и носит в з у б а х…
С состраданьем тут не суесловь…
С мутной дрожью в руках,
Я шепчу: «Как же так?!» —
На губах промокнув ему кровь.
Ах, беда ты беда!
Он в ответ — «Ерунда!
Я, товарищ писатель, привык…
Тяжелей в холода,
В стужу, значит, когда
Примерзает к железу язык.
Был бы сын али внук…
Да кому ж я — без рук?
И домишко-то, вишь ты, пустой…
Что ж меня, сатана,
Не догрызла война,
Поперхнулась, проклятая, мной?!
Ты страдать погоди…
Вот ударят дожди,
И начнётся весёлая жизнь:
Ни дыру не закрыть,
Ни гвоздя ни забить
И — зубами за воздух держись…
Обещал мне райком
Не квартиру, так дом… —
И тоскливая в голосе дрожь… —
Разве жизнь это?! Ад!
И, к тому ж, все глядят
С нетерпеньем, когда, мол, помрёшь?
Немец бил — не добил…
Но, подумай, нет сил,
И что выжил — никак не прощу
Я себе!
Знаешь, сам
Я теперь по ночам
У судьбы своей смерти прошу,
Так от жизни устал…».
Он себя проклинал,
Брат по мукам кромешным — Христу,
Что сорвался с креста,
С воем — «В душу-Христа!..» —
Свои руки оставив — кресту.
Она шагнул за предел,
Духом не почернел,
Как в лесу, заплутав меж людей,
Выбиваясь из сил…
Мир ему не простил
Бессердечности лютой своей.
На бескровных губах —
Кровь, и мука в глазах,
Поседевших от слёз…
Нет же рук,
Чтобы кров перекрыть,
Чтобы… горло сдавить,
Лишь бы выпростать душу из мук!
…Забываюсь во сне…
Но простёрся ко мне
Шорох прошлых, военных времён —
Его пальцы в ночи,
Бестелесны почти,
Обжигая, впиваются в сон…
Стармех Соколов
На корме громыхнуло железо
А за ним говорок принесло…
Мир потух, точно в гиблую бездну
Погрузился стармех Соколов.
Это он, на закатной полоске,
Супил бровь, обминая причал,
И прощальный огонь «Беломорска»,
Уходя за косу, потончал.
Весь пенькой и бензином пропахший,
Обернулся ко мне: «Погоди!
Я ж бывало по суткам не спавши,
За треклятой машиной ходил…»
(Вал
прокатывал за «Беломорском…»),
И кивнул Соколов на огни:
«Я ему — ты возьми…, хоть матросом…
Ну, а он, понимашь, отдохни,
Тоже, язви, радетель!..»
Приземист.
Шаг направил на берег, под тал,
И булыжины, вросшие в землю,
Сапогом по дороге пытал.
(Облака уходили к излуке…)
Обернулся на голос, на смех —
Это
гулом катнули из рубки:
«Ты откуль? Забываешь, стармех!»
Вот и он — по намаянным сходням
Громыхнул
И в дверях, не таясь,
Сбил фуражку: «А вот я! — сегодня
Закатилась планида моя!».
Ну, а шкипер басит, продубелый,
Поднимаясь к нему от сетей:
«Ничего, не оставят без дела.
И покуда не думай… Испей!».
Дышит кружка томящимся садом
Накренилась, глоток торопясь…
Сел — фуражка пристроилась рядом… —
И сказал: «Вот гляжу на себя
И дивлюсь — то ли жил, то ли не жил… —
И добавил, прическу зоря,
Каждый шплинтик я холил и нежил,
А выходит, товарищ, зазря?
Вишь мозолей-то, лучше спытай-ка! —
И, щербатой улыбкой светясь, —
Ах ты, Господи, каждая гайка
Шла из рук моих в дело, смеясь!
И работалось нам, точно пелось,
По затонам покряхтывал май…
И едва на Оби развиднелось,
Говорю: «Капитан, принимай!
Володей, мол, да помни стармеха…»
Ну, и он, наподобье бахил,
Сапоги, богатю-ющие мехом,
К навигации мне подарил…
Обь-то ластится к правому борту,
Чайки ходят, крылами звеня,
И машина работает бодро,
Я и гордый — гляди на меня!
Капитан наш из ранних, вихрастый,
Волос справный, зрачок не спитой…
Я и брякни: «Пяток навигаций
Мы с тобою пройдем, дорогой!».
Ну, а он, парень, будто с печалью,
С береженьем, как золотом шьёт,
Отдохни, мол, стармех, и — к причалу…
Стыдно, веришь, глядеть на народ…
Так промаялся цельное лето.
Не распробуешь, парень, никак,
Что за ягода — пенсия эта,
Кто трухлявей — тот лакомься всмак.
Крутобоким,
Ядреней, чем в веснах,
Вышло солнце, моргнуло на хмарь.
Разом — встали дремучие вёсла,
Густо вспенили обскую даль.
…И стармех, выгребая протокой,
Глянул вниз, где рыбёшка да ил,
И над глубью застыл, одинокий,
Не согрет этой жизнью, застыл.
В ней, широкой и полноголосой,
Столько воли слезам и любви.
И раздольную песню выносит,
Как волною, на берег Оби…
Лебеда
Памяти художника Соколова
Благословенное лето… Над нами
Сыро топорщится в небе звезда…
Сизою свежестью — прёт за подрамник,
Крупной росою кропит лебеда.
Поздно, взрываясь ознобными снами,
Зарубцевалась военная память…
Стонет и плачет, если вглядеться
В эти полотна, военное детство…
Чёрным крылом — легла похоронка
На поседевшее сердце ребёнка.
Тусклые зори, незрячие ночи,
Плоть иссушая, голод пророчат.
Что за щемящая тяжесть в предсердье,
Точно, тихонько касаясь руки,
Вновь протянуло тебе милосердье
Светлую пригоршню тёмной муки?
Радостный хлеб с лебедою! Россия
Превозмогала сиротство в себе,
И не единого — жизнь замесила
На лебеде, на лебеде…
Дай мне созвучие дела и слова!
Это из бледного прошлого — снова
Тянет ладони седая старуха:
Пригоршня жизни — от чистого духа!
Каждый мазок твой, товарищ мой, плотен,
И, вдохновеньем твоим налита,
Тёмная муза печальных полотен,
Сквозь лихолетье — растёт лебеда.
Так воплощайте в мазке и бетоне
Прикосновенье дающих ладоней,
Хоть непривычно порою для слуха:
Пригоршня жизни — от чистого духа!
То состояние длится и длится…
Но задержись посреди суеты —
Оскудевает в несущихся лицах
Горький, пронзительный свет лебеды…
Шорох вечерний к окну подступает,
Память тебя из избы вызывает.
В светлое время познала рука
Тёплую тайну ржаного мазка.
Тайна — не творчество, тайна — касанье…
Снова холсты первозданно белы,
И шевельнулось навстречу — мерцанье
Необоримой твоей лебеды.
Тихие окна — зашторены плотно,
Свечи заплаканы, свечи бледны,
И догорают в закате полотна,
Как лебединая песнь лебеды…
Лукьяныч
поэма
Памяти поэта-фронтовика Н.М. Лукьянова
Штабеля смолёных плах…
Ночной
Свод промыт проточною звездою,
Чуть поблескивает рельс…
Седой,
Сядь, Лукьяныч, посиди со мною.
В присмиревших травах ветер спит,
Серебрится одурь бересклета.
Расскажи мне, что тебя томит
Этой ночью, на изломе лета…
…Пекло сорок третьего…
Висок
Набухает гулом, на дороге
Люди, люди, люди, и песок
Налипает на босые ноги…
Дети, бабы, старцы… А вокруг —
Ненавистным ржущим оцепленьем —
Пьяный волчий выводок. Орут,
Выродки! Кровь в жилах цепенеет.
Остолбеневая, у груди
Нянчит мать заплаканного сына,
Но она не знает: впереди —
Жуткое молчание ложбины.
Вот она! — из-под усталых ног
Рвутся мокрые ошмётки глины,
Жёсткий лязг затвора, и пинок,
И удар в согнувшуюся спину…
Помню — я бегу в толпе, незряч
От жары и пота, соль — корою,
И стекает к той ложбине плач,
Перебит свинцовою струёю.
Залп!
И крик… Молчание… И вновь —
Рвущийся, багровый вопль — о сыне!
Только кровь на травах, только кровь
В пьяно захлебнувшейся ложбине.
…Я очнулся полночью, в бреду…
Но, ломая ветви бересклета,
Ухватившись взглядом за звезду,
Выкарабкивался я из бреда.
И ползли навстречу, от звезды
Чуть светясь, — и стыла кровь в испуге —
Мёртвые, распяленные рты,
Мёртвые, взыскующие руки.
Так я полз, превозмогая стон,
Час… второй…
И темень выцветает…
Блеск зари — и обморочный сон
Благостыней тело обнимает.
…Росные, разбуженные ветви,
У палатки мокрые кусты…
В тихом партизанском лазарете
Я лежал, спелёнутый в бинты.
Так тоскливо было, одиноко…
Слушал я, как подсыхает боль,
И бледнело в памяти — дорога,
На губах запекшаяся соль…
Худосочный дождичёк в оконце,
В листьях — воробьиная возня,
Дни и ночи, дни…
И только хлопцы
Выручали шуткою меня.
А потом, в бою под Черемховым,
Выносили прямо из огня,
На себе тащили в рейде — словом,
На ноги поставили меня.
И однажды в день,
припорошённый
Палою листвою, вышел я,
Вышел — точно заново рождённый,
И заплакал, счастья не тая:
Красота ознобная, земная,
Золотых дубрав дремучий шёлк…
Постоял я, словно привыкая,
И — пошёл… пошёл… пошёл…
Пошёл!
Я — сквозь листопады и морозы —
Шёл вперёд, сквозь стоны матерей,
Сквозь огонь и гарь,
седые слёзы
Маленьких измученных детей.
Шёл, до боли стискивая зубы,
Белый свет мне застили — крестом
Старики на обгоревших срубах,
Люто пригвождённые штыком.
В огненном, прицельном пересверке,
Шёл я Украиной,
а в глазах
Меркли — обесчещенные церкви,
По ветру стенанья распластав.
Мне сжигала душу жажда мести,
А кругом — безлюдье, ветер лишь
Грозною симфонией возмездья
Выл в органных трубах пепелищ.
За спиной — полотнище востока,
И врагу — за кровь, спалённый дом! —
На коварство, бешенство, жестокость.
Отвечал я праведным огнём.
Отвечал я — беспощадно, люто.
Вещий отблеск этого огня
Мне открылся — в праздничном салюте
Над седыми башнями Кремля.
Пламенея над державным камнем,
Олицетворяя торжество,
Он горел, горел, непререкаем, —
Волею народа моего.
А народ, сполна набедовавшись,
Вымотан военною страдой,
Поднимал к зелёной жизни — пашни
Ясною, воспрянувшей весной.
А народ мой, над железной ржавью,
В думах о грядущем и былом,
Топорами сеял по державе
Рукотворный, домовитый гром.
И отрадней не было заботы —
Прописать их в жизни навсегда,
Дерзкой, жаркой выпечки заводы
Да созвездья домен…
Города
Из руин, с натугою и болью,
Поднимались… Точно монолит,
На авральной нашей, щедрой крови —
Родина незыблемо стоит.
Не забыть мне, как по нашей воле
Так выхлёстывались этажи,
Что гудело небо, где — раздолье,
Половодье света и стрижи.
И, в неоспоримой сини, в веских
Облаках, зенит бетоном пах,
И печаль вытаивала — в женских
Радостных, заплаканных глазах…
Золотые годы! Не тогда ли
Ты, родная, словно день, светла,
С неизбывным именем — Наталья,
В жизнь мою так празднично вошла?
В нашем новом, в нашем добром доме
Пусть не затухает, крепнет пусть
В сопряжённых, стиснутых ладонях
Рвущийся, переплетенный пульс!
Мир был алым, был янтарным, синим,
И казалось — сердце ухнет вниз
В час, когда ладони те под сыном
Тяжестью счастливо налились.
И, как нота радости, всё пуще,
Всё сильней звучал для нас, один,
Он — орущий, яростно сосущий,
Громкий и нетерпеливый, сын!..
А меж тем, наметив цель и вектор,
Властно созидательная страсть
Чертежами, дерзостью проектов
За хребты Уральские рвалась.
Там, с дремучей эры (чем не диво?),
Миллионы, прочитал я, лет
В лежбищах под мерзлотой лениво,
Мощь копя, вылёживалась нефть,
Что Сибири обещала славу,
Лозунги расправив на ветру,
И стезя истории по праву
Круто повернула на Югру.
Эх, и жизнь!
И где ж — тоска о доме?!
Захлебнулись далью. Ветер в лбы…
И река блеснула — на изломе
Враз переосмысленной судьбы.
Обь! Её простор неизносимый,
Свежести пронзительный глоток…
И дремучий ток студёной силы
Наши баржи к северу повлёк.
Проплывали гуси, низко-низко,
И дымами стлались на ветру
Серые, приземистые избы,
Рубленые в лапу, на яру.
Я следил, как сиро, одиноко
Провисали в сумерках огни,
Как росло, в ветвящихся протоках,
Ствольное движение Оби.
И величье Родины открылось
Мне вот здесь,
где крылья распростёр
Глазу и душе моей — на вырост! —
Коренной, невзнузданный простор.
И сосед — раздумье ли, забота
Лоб ему морщинами рябит? —
Просветлев, огладил взором воду
И протяжно выдохнул:
«Сиби-и-ирь…»,
Зачерпнул Оби и, капли сея
На лицо, хлебнул прохлады — всласть!
С родовою тягою — на Север
Жажда постиженья в нём спеклась,
Ибо, под плетьми, под батогами,
Как мечту, таил в себе народ
Это ход спасительный — за Камень,
Заповедуя из рода в род.
И, воспитан куцыми межами,
От ярёма отойдя едва ль,
Пил и пил несытыми глазами
Молодую, пристальную даль…
Омывая свежестью бесплотной,
Мягко выносила нас река
К сумрачным бревенчатым заплотам,
К избам, оседающим в века.
Тишина усталостью застыла
В их древесной избяной судьбе.
Мнилось нам, что время опочило
В брёвнах и стареющей резьбе.
Дальний, тёмный лес в закате мылся…
Но, надкалывая тишину,
Вывернулся катер из-за мыса,
Посылая к берегу волну.
От мошки отмахиваясь веткой,
Бел, в дремучих кольцах бороды,
Румберг, Саваоф нефтеразведки,
Нам отвёл участок… У воды,
Мы забыли ночи и рассветы,
В спорой перекличке топоров,
Протянув через весну и лето
Грохот бензопил и чад костров.
Ярая, осмысленная сила,
В той работе вылившись сполна,
Нас творила, бытие крепила,
Как в спасенье, в кров воплощена,
Общею тревогой нас братала…
Я забыл и думать об ином,
Растворён в мелькающих авралах,
Взбадриваясь вечным кипятком.
И, хоть дни скукоживались, тая,
Хмарью наливался окоём, —
Вызревал посёлок, обрастая
Домодельным, радостным теплом.
А Сургут следил, ревнив едва ли,
Как в ветхозаветные черты
Его улиц свежесть мы вживляли,
Над покровом вечной мерзлоты.
И однажды, к костерку пригнувшись,
Румберг наш, катая уголёк,
Прикурил и, скупо улыбнувшись,
«Первенцем» посёлок наш нарёк.
И, когда, белым-белы от падеры,
Позатмились небо и земля,
Незаёмным, веришь ли, характером
Первенец — порадовал меня.
Был он крепко скроен, и, не скрою,
Радости мне не было иной —
Наблюдать вечернею порою
Возвращенье вахты с буровой.
Вот она — надвинуты поглубже
Шапки на усталые глаза…
Мне ль не знать,
как люто давит стужа,
Вымораживая голоса?
Вот он — первый шаг по половицам,
Ожиданьем сердце облегло…
Шаг второй…
И вот — румянцем лица
Омывает встречное тепло.
И мерцает лаской и приветом,
Утопая в гуще снеговой,
Каждый дом,
жилым набитый светом,
Ясный и неповторимый — м о й!
Время шло…
Вдруг — мы и не гадали —
На отлёте вешних алых зорь,
Завязалась, тайная,
в Наталье
И здоровье выветрила — хворь,
Навалилась кашлем и удушьем…
Я глядел, как, уплывая в сон,
Вполнакала брезжит из подушки
Разом оскудевшее лицо.
Что ещё страшнее этой доли?!
Как металась бедная жена,
В омуте горючей, страшной боли
До кровиночки растворена!
А, очнувшись, задохнувшись синью,
Вся бледна от боли и любви,
Как она тянула, тая, к сыну
Руки исступлённые свои!
В нашем новом,
В нашем светлом доме
Стали мы с ним долею бедны…
Поднялся понурый, тёмный холмик
Посреди наволглой тишины.
Дрожь листвы, приземистое небо,
Ливнями пробитое насквозь,
Слёзы сына,
плачущего слепо, —
Всё кручиной в сердце запеклось,
Словно жизнь в году этом проклятом
Выгорела, страшная, во мне…
И молчал я, тускло гладя взглядом
Тозовку на вытертом ремне.
Вот она, испытанная, рядом,
Загляни-ка в пристальный зрачок,
Надави, чтобы покончить разом
С жизнью, на податливый курок.
Но, всё тело, стягивая дрожью,
С юного усталого лица
Слёзно наплывали:
«Как ты можешь?!»
Сына беззащитные глаза.
И казалось, что тревоги множа,
В рослой синеве растворена,
Рощею, рекою:
«Как ты можешь?» —
Тихо шелестела мне жена.
Я спускался к берегу, где глуше…
Облака вздымая над собой
И врачуя свежестью, сквозь душу
Шла река, отплёскивая боль.
Отпускало…
Высь качала чаек…
Возвращался на огни домов,
И молчал, молчал мой дом, встречая
Блеском свежевымытых полов,
Спорым жаром чайника…
Похоже,
Что радел здесь добрый домовой,
Так теплел весь дом наш, обихожен
Лёгкою, незримою рукой.
И пока, в отчаянье незрячем,
Жил я, — сыну справили пальто,
Высадили саженцы на даче,
И, поверь мне, я не ведал, кто…
Но потом осмыслил — люди это
Поднимали на ноги меня,
Как те хлопцы,
что военным летом
На себе тащили из огня…
В душу с разговорами не лезли,
А молчком садились у огня
Да справляли всю работу, если
На объекте задержался я…
И, как все они — бульдозеристы,
Слесаря, бурильщики, — я ждал,
Как в зенит, горящий солнцем, чистый, —
Долгожданный, выхлестнет фонтан.
Над землёй, что мощью нас вспоила,
Что заботой выбродила в нас,
Тяжела, выстаивалась сила,
Клокотала, содрогая пласт,
И под толщей крепла понемногу,
Средоточье ликованья, мук…
Но молчали мы, тая тревогу,
Задавив сомнения:
«А вдруг?..».
А она та сила, нарастая,
Выход в трубах вздыбленных нашла
И, рабочей взнузданная сталью,
Вдруг пошла, пошла, пошла…
Пошла!
Над рекой, истоптанной валами,
Над брусничным полымем полян,
Над густыми елями, над нами
Вымахнул — наш первенец! — фонтан.
…А теперь здесь — дом мой…
В нетерпенье,
Тороплю, гоню на север, вдаль,
Сквозь мороз и гнус, стальные звенья,
С тундрою братая магистраль,
Только шпалы за спиною тают…
Видно, пращур, страсть свою храня,
Тягою на Север — окликает
Через поколения меня.
В праздных рассуждениях что проку?..
Вот о чём я думаю сейчас:
Мы с тобою строим, брат, дорогу,
А она, дорога, — лепит нас.
Я кормил мошку, кувалдой грелся,
Каждою кровинкой с нею слит...
Потому, наверно, мои рельсы
Через сердце в тундру проросли.
День придёт —
сольюсь с травою, с глиной…
Только знаю — жизнь своё возьмёт!
Эту ширь, завещанную сыну,
Мой потомок с новою сольёт.
Но каким же будет он, крылатой,
Дерзновенной силою взметён?
По масштабу звёздного загляда
Путь мой пусть переосмыслит он,
Над лесами, над болотной ржавью,
Постигая время и себя…
Твёрдо верим —
будет у державы
Вечно магистральною судьба!