К 85-летию Владимира Личутина
К 85-летию Владимира Личутина

В фамилии часто — мистическим образом — зашифровывается нечто сущностное; чуткость, чуток, — читающиеся в фамилии Личутин, свидетельствуют о многом.
Чуток к языку — создавший свой его вариант: густой, будто мёд, ёмкий, как мера, возвышенный, если того требует материал, низинный, когда речь о противоположных проявлениях человеческой натуры; и — сразу узнаваемый…
Чу́ток к истории, — сотворивший величественные её, величавые панорамы, колышущиеся множеством хоругвей и поднимающиеся иконописными рядами в вечность, наполненные людьми, у каждого свой секрет, своя интрига; чуток настолько, что, представляется, — вывел код истории русской, хотя и не сформулируешь его словесно — ощущается так.
Чуток к русской тайне: великой тайне Беловодья, к мистике Китежа, всё никак не всплывающего из-под метафизических вод, и, прописывая своих персонажей, часто словно начиняет их бесконечным богатством этой тайны. Таинственной, как закаты и восхода Севера, где краски, как будто приглушены, хотя на деле полыхают они запредельностью. Той, в которую устремляются, поднимаясь выше и выше многие русские души. …оно — Беловодье — земля обетованная, земля, дающая соль любви и отбирающая тяжёлые камни ненависти, её никто не видел, хоть сколько скитальцев, мудрея, пытались отыскать дорогу, и вот — у Личутина — двое нашли… чтоб потерять. И сами потерялись, но — сколько судеб сплёл писатель, показывая разнообразие скитальцев по жизни! Какие яркие орнаменты бытия представил…
Вот «Последний колдун». Деревня жива. Деревня умирает. Бытование в пределах вселенной архангельской деревни вроде бы такая мелочь, а тут — крупно явлен любой персонаж, и Геласий Созонтович завораживает отдельностью своею выделки. Все непохожи — и вместе: словно связаны невероятным горизонтом сходства. Личутина надо читать медленно, смакуя, втягиваясь в священнодействие языка. Языковое колдовство: словно формула какая открыта писателю — применяет, и привычные слова преображаются, наполняясь свечением изнутри, как раковины. Но и — чтение его: труд духовный, пчелиный, сулящий медвяные плоды. Он и — экспериментирует с языком: порой рискованно, на грани, как в «Миледи Ротман», книге, вроде бы не характерной для Личутина; но то, как крупно и круто выписаны персонажи, свидетельствует о верности писателя своему вектору. Говорит о хорошей хищности глазомера. Способности заглядывать в людские глубины, исследуя разные этажи личности. Верх-низ. В «Миледи Ротман» больше от низа. В истории, художественно перетолкованной писателем — от верха. Горечь и грусть, полынью отдавая, пропитают страницы рассказа.
«Крылатая Серафима»… Река льётся вечностью, море тихо шумит ею же, запахи слоятся природные, густые, щедрые, а бабка с дедом — из недр поморской деревни — лаются, как лаялись всю жизнь. Быт замызган. Рефлексия тосклива. Сложно и узорно вяжутся личутинские слова, ощущение округлости, остающееся от произведения, и тяготит и радует: речь сама словно оправдывает всё: ссоры и вздор, мелочь бытия… А рядом — как будто — густеет история: резко встроенный в неё раскол страшен. Непонятен сегодняшней психологии. Сияет огненный протопоп, которому и смерть — как райское счастье, и огнь сам цветёт цветами немыслимой красы: на них и поднимется в рай столько изведавший при жизни, не отступивший от принятого сердцем за истину.
Сок жизни тогдашней словно сочится из соединений личутинских фраз. Ткань времени ткётся органично. Личутин соединяет времена; организовав свой словесный космос, он словно показал, насколько человечество единый организм и, постигая труды его, точно приближаешься к запредельным космическим мерцаниям.