Обозы ранней зимы. Глава из романа «Провинция слёз»

С двадцатого октября 1941 года в Москве и прилегающих районах ввели осадное положение. А в Пронске появились военные патрули, на выездах из города поставили контрольно-пропускные пункты. Появление в районе военных напоминало о приближающемся фронте, и всё чаще появлялись вражеские самолеты-разведчики. С контрольных пунктов по ним стреляли из винтовок, но когда пара самолетов расстреляла дощатый домишко и при этом погиб красноармеец, то стрелять по ним перестали, и они, как коршуны, безнаказанно кружили в небе, высматривая что-то для себя важное, а иногда, видно потехи ради, пускали очередь-другую вдоль сельских порядков. Не обошли и Князево.

Пастух Григорий в эти дни ходил по дворам — собирал заработанное за сезон; прежде сами несли, а теперь чуть ли не выпрашивал. Давали не сполна, а кое-кто и половины положенного не наскребал. С мужиков бы Григорий всё содрал, а с баб... Иная так расслюнявится, что в пору не с неё брать, а ей отдать последнее, только бы замолчала. А то как начнёт причитать — всех святых соберёт, хоть сам на порог с ней садись и вой по-волчьи. Дошло до того, что однажды с утра он отправился в правление, чтобы принародно отругать собравшихся на наряд баб, может, тогда им станет друг перед дружкой стыдно... Ругаться-то ругался, да только пользы от того не вышло: заклевали они, еле-еле отбился — хотели снега в штаны насыпать.
.
«Ну, ничего — весной вы ещё попросите, — мстительно думал Григорий, возвращаясь домой, — вы ещё поклонитесь мне... Только и не подумаю за кнут браться. Хватит, давно отстерёг своё. Пускай теперь Мать-Грунька будет у вас за старшого, он вам стадо-то быстро уполовинит!» Старик прошёл Тюлямин мост, почти подходил к дому, когда от размышлений отвлёк незнакомый, быстро приближавшийся металлический гул. Не успел Григорий что-либо сообразить, как увидел два летящих со стороны Пронска самолёта. Один из них был так низко, что, казалось, вот-вот посрубает верхушки вётел. Он хотел помахать ему, но вдруг увидел на крыльях чёрные кресты, и в тот же миг самолёт клюнул острым носом, словно хотел впиться в землю, немного занёс хвост и полетел на него. Григорий от неожиданности упал на снег, инстинктивно накрыл голову руками и услышал, как рядом пудовым горохом простучала пулемётная очередь... И сразу же Григорий оглох от моторного рёва, накрывшего его и так придавившего к снегу, что он животом почувствовал острый ком мёрзлой земли. Когда гул отдалился, Григорий, приподняв голову, увидел, что самолёт накренился, стал поперёк неба, так, что был виден шлем лётчика... Догадавшись, что тот разворачивает свою машину, чтобы добить, Григорий вскочил на ноги, пригнувшись, метнулся в заросли татарника, камышом желтевшие вдоль ручья, и забился в них, косясь на самолёт. А он — то ли потерял старика из виду, то ли и не думал гнаться — над селом развернулся и пустился догонять напарника.
.
Когда гул моторов затих, Григорий, как зверь с лёжки, осторожно выбрался из татарника и, пугливо вскидывая задом, затрусил домой. Молчком ввалившись в избу, он прошёл в кухню и долго выбирал из щеки и лба впившиеся колючки, морщась от боли и раздражённо сплёвывая на пол. С необычной тревогой следившая за ним Акуля не знала, что сказать и что делать в эти минуты. Она слышала из избы стрельбу и, глядя на необычное поведение мужа, не могла это всё объяснить... Пока Григорий вертелся перед вмазанным в печку зеркалом, она боялась произнести лишнее слово, а когда он коротко сказал: «Собирайся, старая!» — непонимающе посмотрела:

— Что надумал-то, отец?

— А ты глупая, что ли? Или не слышала, как германец сейчас хотел село разбомбить?! Коль уж он такой наглый стал, то дальше хуже будет — в живых нам здесь не остаться. Надо в лес уходить. Пойдём к леснику Максиму Дронину, упадём ему в ноги, может, пустит, должен пустить, он ведь теперь один в сторожке живёт. Баба-то его, если помнишь, ещё весной померла, так что, думаю, потеснится — троюродный брат всё-таки!

— Да ты что говоришь-то, думаешь хоть?! — изумилась Акуля. — На кого же ребят оставим, Надёжку... Ты прежде думай, чем говорить-то такое!..

— Все уйдём, может, не сразу, а уйдём... Так что собирайся, а я лыжи пока в сарае посмотрю...

Поддавшись воинственному настроению, Григорий вышел из избы, прошёл в сарай и, пока высматривал под слегами лыжи, опять услышал металлический гул моторов. Он выглянул, чтобы оглядеться, но, даже не увидев самолётов, по звуку догадался, что они сейчас опять полоснут по селу свинцом... Григорий метнулся к погребу, но разбухший притвор не хотел открываться, пока он возился с ним, гул моторов отдалился, а скоро и вовсе пропал.
.
Возвращение самолетов только усилило в Григории решимость уйти в лес. Вернувшись в избу, он спросил у Акули:

— Надумала или нет? Я и санки приготовил — ребят повезём!

Акуля замялась, ушла в кухню и оттуда сказала:

— Ты, как хочешь, а я никуда не пойду — будь, что будет.

— Тогда собери сумку! Погибать я тут не собираюсь.
.
Молча наложив в пастушью сумку пирогов с капустой, Акуля молча же подала её мужу и тяжело вздохнула, а Григорий вышел, даже не попрощавшись, только на пороге моргнул притихшему внуку Сашке. У крыльца Григорий надел лыжи, кое-как перешёл дорогу, но, выйдя в лощину, снял их, привязал бечёвкой к поясу; по малому снегу идти пешком оказалось спорей. Болтавшиеся сзади лыжи быстро надоели, и, дойдя до леса, Григорий спрятал их, воткнув в густой куст орешника. Эта непродуманность ожгла самолюбие Григория, он уж ругал себя: «Чего же я, охотник-воин, раньше-то не подумал о том, что снег-то лишь землю прикрыл?!» Но собственный упрёк скоро забылся, Григорий шагал ходко, он уже представлял, как будет жить на тихом лесном кордоне, вдали от этих выстрелов, самолётов, вдали от всего, а там, глядишь, и войне конец будет... «Вот схожу на разведку, а потом и Акулю привезу, и ребятишек, да и Надёжку надо будет забрать: хватить ей в колхозе хрип гнуть! Лоб-то весь конопушками усеян... Опять, должно быть, ребёнка дожидается... Надо будет и картошку сразу свезти, пока морозы не жгут, и муку. Ничего — проживём!» — мечтал и успокаивал себя Григорий.
.
До сторожки он добрался часа за полтора, но на двери висел замок. Это, правда, Григория не смутило, и он решил подождать братца. Пока дожидался, умял пироги, и захотелось пить. Спустился в низинку к колодцу, выпил две пригоршни ломящей зубы воды и вернулся к сторожке, зашёл в сенной сарай и, закопавшись в сено, задремал. Сколько проспал, Григорий не знал, только догадался, что недолго, потому что не успел замёрзнуть, но, выйдя из сарая, почувствовал, как от холода по телу пошла крупная дрожь, и чтобы унять её, начал прыгать. В животе сразу захлюпало, и он затих и присел на дровосеке перед крыльцом, прислушиваясь к себе. Подумалось: «Надо было под вечер приходить, когда он домой возвращается, а сейчас попробуй найди его...»
.
Как ни хотелось Григорию уходить ни с чем, но пришлось, когда не осталось сил терпеть озноб. Он пошёл по своим же следам, стараясь идти как можно быстрее, чтобы согреться и унять знобкую дрожь. Согрелся, только добравшись до Афанасовой лощины. Выбрался из лощины на бугор и, устроившись на низком суку корявой осины, закурил. Когда цигарка стала обжигать пальцы, увидел вдалеке запряжённую лошадь, вихлявшую санями вдоль извилистой опушки. Чтобы не быть замеченным, Григорий сполз с сука, пригнулся и на коленях забрался в заросли припорошённого снегом терновника. А когда выглянул из него и узнал в санях соседа Тимофея Фокина, присел ещё ниже. Когда же сани поравнялись с терновником, на Григория вдруг накатило необузданное озорство, и он решил припугнуть соседа...
.
— Попался!.. Хватай его, ребята, окружай! — изменив голос, закричал Григорий и, чтобы наделать побольше шуму, — завизжал, заулюлюкал, словно загонщик, поднимая зверя с днёвки, по-воровски пронзительно свистнул вдогонку понёсшей лошади, взбрыкивавшей под ударами кнута.
.
Встреча развеселила Григория. Он вышел из терновника и, посмеиваясь, пристально посмотрел вслед удалявшимся саням. «Подожди, я тебе ещё не такое устрою!» — мстительно подумал он, и будто в ответ на его угрозу из саней хрустнул раскатистый выстрел; пуля стреканула рядом, осыпав с терновника молодой снег... Боясь, что Фокин стрельнёт ещё раз, Григорий повалился на бок. «Вот он, оказывается, с чем в лес ездит, — мелькнуло в голове, — обрезом себя охраняет! Как он меня? Чуть пулю не всадил! Ну, гадёныш, погоди, пущу тебе красного петуха среди зимы, дорого заплатишь за эту пальбу!..»
.
Возвращался Григорий невеселым: уж жалел, что связался с Фокиным, вздумав его пугать — ехал бы тот своей дорогой и ехал, а теперь от него чего хочешь жди — пакости строить он умеет. Ещё сильнее испортилось настроение, когда Григорий вошёл в избу и Сашка, обрадовано повиснув у него на шее, доложил:
.
— Деда, а тебя дядя Фокин спрашивал!

— Топорище принёс, — добавила Акуля, — говорит, что ты заказывал.

— Ладно, ладно — разберусь, — отмахнулся Григорий.
.
Больше никто ни о чём расспрашивать не стал и, похлебав пшённого кулеша, он залез на печь, боясь расспросов. Григорий сразу догадался, что Фокин приходил с проверкой... Должно быть, всё-таки узнал в лесу, а стрельнул от собственного испуга. «Ладно, сосед, я пока тебе ничего не скажу. Потерплю до поры до времени!..» Разморившись после проведённого на холоде дня, Григорий вздремнул, что-то даже увидел во сне, но когда вернулась с работы сноха и стала греметь вёдрами, проснулся и уж после, когда все улеглись спать, сон не шёл к нему. Вместо него мысли, мысли... Совсем одолели. «Что-то ты, брат, не то делаешь, — будто кто нашёптывал ему, — суетишься чего-то, мечешься. Хочешь делать одно, а получается другое. Тебе не тридцать. В тридцать-то лет ты ох какой добышной был, всё горело в руках, а сейчас, за что ни возьмёшься, — всё валится... Тебе одуматься бы, а ты начинаешь глупости делать. Вот зачем ныне в лес ходил? Чего добился? А Фокина зачем пугал? А? Молчишь. Вот так всегда: сделаешь, а потом начинаешь перед совестью ловчить и сам же страдаешь. Разве не правду говорю?!» — «Кто ты такой есть-то, чтобы указывать? Кто, я спрашиваю? — свирепел Григорий, понимая, что делать этого не следует, а надо, как не раз слышал от старых людей, повернуться на другой бок и сотворить крестное знамение. Понимать-то понимал, но не получалось. — Может, сатана, это Фокин в твою шкуру влез? Может, это он в моём доме всякую муру нашёптывает?.. Сейчас вымету вас отсюда, на морозе-то не так заговорите!» Не одеваясь, Григорий слез с печи, раскрыл дверь в сенцы, схватил какую-то тряпку и начал махать ею, зло приговаривая:
.
— Кыш, поганые, кыш! Гадость тут всякая развелась до невозможности... Ишь, весь вечер нашёптывают.

В темноте Григорий опрокинул лавку, и от её грохота проснулась вся семья.
.
— Сбесился, что ли? — набросилась Акуля на мужа. — Ты что же это холода-то в избу напустил? В могилу свести нас хочешь, этого добиваешься? — она захлопнула дверь, зажгла в кухне лампу и, схватив веник, начала хлестать Григория. Сидевший у Надёжки на руках и ничего не понимавший спросонья Сашка испуганно завизжал, вцепился в мать, но, что-то сообразив, соскочил с рук и подбежал к Акуле, ухватил за подол:

— Так его, так, баба... А то ишь какой, моего домовушечку надумал выгонять!

Дед замахнулся на внука, хотел его толкнуть, но подбежавшая Надёжка оттащила Сашку от возившихся деда и бабки, прижала к себе.

— У, курвы, — простонал Григорий и, выскочив из избы, выбежал вдоль порядка.

— Куда же ты босый?! — крикнула вслед Акуля, но Григорий не слышал её.
.
Он бежал, не чувствуя снега, ему казалось, что ещё немного — и догонит Фокина, даст подножку и за всё сквитается... Если бы не откуда-то набежавшие свирепые псы, хватавшие за пятки, он бы ещё бежал долго, но спасаясь от собак, обогнув полпорядка, неожиданно очутился у своей избы... Он не помнил, кто завёл его в дом, кто напоил чаем и уложил спать. На этот раз он уснул сразу, даже не уснул, а провалился в бездну ангельского сна, время от времени тихо постанывая.
.
Проснулся вместе с внуками: те затеяли возню, а он не спешил слезать с печи, стыдливо припомнив, как ночью носился по селу. Поэтому, дождавшись, когда сноха отправилась на работу, а жена пошла за водой, слез с печи, оделся, заглянул во двор и, присев к столу, стал дожидаться, когда вернётся Акуля и накормит. А она занесла в избу одно ведро, а за вторым послала Григория и чуть заметно улыбнулась:
.
— Или уж ходить не можешь? Поди, ноги-то обморозил?

Григорий тяжело поднялся с лавки, сходил на крыльцо за ведром и нехотя ответил:

— Ничего с ними не случилось, только пальцы чуть припухли.

Ни слова больше не сказав, он позавтракал и опять забрался на печь. Сашка было сунулся к нему, но Григорий охладил:

— Ступай, ступай, помоги бабушке...
.
Сашка недовольно шмыгнул носом, спустился с приступки на пол и больше к деду не лез и младшего Бориску не пускал... А на Григория, как ночью, опустилось полузабытье, опять какая-то чепуха закралась в голову. Лежал почти до обеда. Разморился на разогревшейся печке — хотел уж сам слезать, да пришедшая с улицы Акуля подняла слезливыми причитаниями.

— Сходи, посмотри, что творится-то на белом свете, — говорила она, утираясь кончиком платка, — за что же наказание такое Господь людям послал?..

— Чего ты всё гудишь-то, гуда, — проворчал Григорий.

— Раненых везут... — Акуля прислонилась к спинке кровати, словно плохо держалась на ногах. — Целый обоз... Сходил бы, может, нашего Павла увидишь...
.
Весть ошарашила Григория. Все мысли, переживания сразу забылись, показались ничтожными по сравнению со словами Акули. Григорий торопливо надел валенки, накинул кожух и шапку снял с гвоздя над дверью... Ещё в сенях услышал скрип полозьев, фырканье лошадей и окрики возниц, а на крыльце и дух захватило: вдоль всего порядка двигалась вереница саней, а в них раненые бойцы рядами... Лица у всех серые, едва видимые из-под распущенных ушанок и поднятых воротников шинелей. Иные были в кургузых армейских телогрейках — спасаясь от холода, накрыли голову руками. У кого шея забинтована, у кого нога, у кого вместо руки — культя в окровавленных бинтах. От дальней дороги, от стужи у них не было сил смотреть по сторонам; казалось, что все они много раз ездили этой дорогой и привыкли к ней. Они и на людей, молча провожавших взглядами, не обращали внимания, словно чувствовали перед ними вину... Дорога мимо дома шла под уклон, и Григорий не успевал рассматривать мелькавшие лица. Он сошёл с крыльца и засеменил вдоль порядка, решив, что за мостом, на подъёме, лучше разглядит их. Вдруг и Павел действительно здесь! Ведь некоторые из раненых и глаз не открывают — без памяти должно быть. Григорий приглядывался, выискивая чернявых, но разве что разберёшь в такой каше!
.
— Откуда, милок, обоз-то гоните? — спросил Григорий у красноармейца, сидевшего в передке саней за вожжами.

— Издалека... Из-под Тулы, отец... — пробормотал тот задеревенелыми губами.

— Слышь, — почти крикнул Григорий вслед удалявшимся саням, — у меня сын под Брянском воюет... Нет ли кого с тех краев?

Возница то ли не расслышал Григория, то ли ему надоело отвечать на похожие вопросы, только молча стеганул кнутом запаренную лошадь, бившую струями пара из ноздрей в накатанную дорогу. Когда с Григорием поравнялись следующие сани, он ещё спросил о Павле, а потом и ещё и увидел, как кто-то из отрубовских ребятишек выбежал к самой дороге и, чикиляя рядом с санями, совал красноармейцам — кому в карман, а кому в протянутую руку — варёную картошку и вновь бежал к ведёрку, пенёчком черневшему в снегу неподалёку. «Вот выдумщик, — удивился Григорий. — Чей же это? Сразу и не узнаешь — шапку-то будто нарочно на глаза натянул!» И вдруг, будто кто-то толкнул Григория: «А я-то что же стою, мать меня в кривую ногу!» Он торопливо вернулся домой, тоже решив покормить раненых. «Ведь Акуля сегодня хлебы пекла, — вспомнил Григорий, — это посытней пустой картошки-то будет!» Но едва он дошёл до моста, как мимо проскрипели последние сани, и Григорию сделалось обидно, будто кто пошутил над ним, не разрешив исполнить задуманное... Вернувшись в избу, он, не раздеваясь, сел на лавку, не зная, что делать, хотя и делать-то ничего не хотелось.
.
— Павла-то, случаем, не заметил? — спросила Акуля, а стоявший рядом с ней Сашка, услышав об отце, насторожился.

— Нету... Не из тех краёв везут. Говорят, из-под Тулы, а наш-то дальше воюет.

Акуля чуток помолчала и, посчитав разговор забытым, спросила:

— Чего сидишь-то?.. Поросёнка бы заколол. А то он сожрёт нас... И так картошки ныне половину прежнего не собрали.

— С кем его резать-то?.. Он хоть и каржавый, а один всё равно не управлюсь.

— К Фёдору Зубареву сходи. Сказывают, по чистой вернулся. Одноглазым стал, зато руки и ноги целы...

— Чего я у него забыл? Он сына из бригадиров турнул, а я пойду к нему кланяться да печёнкой угощать!

— Он-то при чём? Он, может, и не хотел, а назначили. Поди, не подчинись, попробуй, раз партейный... Ну, если не хочешь, тогда Фокина зови...

— Смеёшься?!
.
Григорий зло посмотрел на жену и, грохнув дверью, выскочил из избы... Зашёл во двор, заглянул в катух к поросёнку. Тот одобрительно хрюкнул, заскулил, завозился в соломе и замер, прислушиваясь... «Счас тебя ножичком пощекотать, — подумал Григорий, — и сразу отхрюкаешься». Он бесцельно послонялся по двору: заглянул в коровий хлев с наметенной кучуркой пыльного снега, без Зорьки казавшийся пустым и огромным; распугал кур, жавшихся одна к другой в холодной отгородке, и снова вернулся к поросёнку... Григорий понимал, что надо его прибирать к рукам, пора, но без скотины и двор не двором будет...
.
— Ну, что решил-то? — спросила Акуля, когда он вернулся в избу. — Иди — пригласи Зубарева, а то я сама кого-нибудь попрошу... Ещё с лета бутылку берегу для этого дела.

— Вот чем купила! — оживился Григорий. — Хитра, старуха!

— Иди, иди к Зубареву.

— Ладно, пусть будет по-твоему.

На чужом крыльце Григорий долго обметал валенки, потом постучал для приличия и вошёл в избу, а за столом Зубарев с Волочаевым. Оба цигарки смолят и бумаги перекладывают. Григорий не ожидал встретить председателя и замялся у порога.

— Пожалуй, в другой раз приду, — сказал он несмело.

— А что у тебя за дело? — спросил Зубарев.

— Старуха послала за тобой — парасука надо заколотить.

— Не вовремя ты, Григорий Тимофеевич, явился! Видишь, дела у нашего председателя принимаю... На фронт он уходит.

Григорий надел шапку и было повернулся к выходу, но Волочаев остановил:

— Погоди, старый, покури пока, — и, взглянув на Зубарева, добавил: — Дел нам осталось на полчаса... Сейчас всё обстряпаем и по рукам.

— Ну, что ж, — согласился Григорий, — пускай будет по-вашему, а я пойду пока солому приготовлю, да и нож поточить надо.
.
С поросёнком разделались быстро: не выпуская из катуха, закололи, выволокли за двор и, обложив соломой, начали палить. Опалив и поджарив на огне для вертевшегося рядом Сашки поросячье ушко, вымыли, отскоблили поросёнка и достали печенку. Не успели мужики подвесить тушу на переводине в сенцах, как из духовито запахшей избы выглянула Акуля и пригласила к столу. Она, как в прежние мирные времена, радостно суетилась, выставила на стол всё, чем была богата, зато мужики были сдержанны, по-военному молчаливы. И если бы не Сашка, то, наверное, и не разговорились бы.

Когда Григорий разлил водку по лафитничкам и поднял свой, сказав: «Ну, ребята, за победу!» — все выпили и потянулись к печёнке, только Сашка первый кусочек не спешил съесть, а, взглянув на бабушку, спросил:
.
— Можно ему отнесу?..

— Отнеси, отнеси, — согласилась Акуля, — у него сегодня тоже праздник будет.

— Кота, что ли, балуешь, озорник? — спросил Волочаев у Сашки и потрепал по волосёнкам.

— Домовой у нас второй год живёт, — моргнув Волочаеву, усмехнулась Акуля, а тот, сообразив что к чему, поддержал:

— Что ж, и ему хочется вкусненького, не всё время святым духом питаться!

— Это не ваш ли домовой ночами разгуливает? — цепляя кусок печёнки, спросил Зубарев. — А то, говорят, ныне кто-то в исподнем по вашему порядку бегал. Всех собак распугал.

— Это дед наш чудит! — подал из-за перегородки голосок Сашка и притих, сообразив, что об этом при чужих людях говорить не надо.

Григорий от неожиданности замер, густо покраснел и напустился на Акулю:

— Ты-то чего скалишься?.. Нет бы мальца приструнить, а она туда же...

— А тебе уж и слова не скажи.

— Чего напраслину возводить?! — продолжал оправдываться Григорий, и Сашке это не понравилось.

— Зачем же тогда меня к тёте Вере за гусиным жиром посылал? — спросил он, не смея выглянуть из-за перегородки, и сам ответил: — Ноги-то обморозил, а теперь отказываешься!
.
За столом установилась неловкая томительная тишина. Зубарев даже перестал есть и начал катать на столе хлебную крошку, понимая, что из-за него родилась неловкость, и он не знал, как выкрутиться из этого положения... Спасибо, Волочаев выручил.

— От них чего хочешь жди, — сказал он, берясь за ложку, — мой уж на что не чета Сашке — тринадцатый год идёт, а умом-то они одинаковые. На днях говорит: «Отец, долго будешь прятаться за бабьи спины?» — «О чём это ты, сынок?» — притворился я, будто не понял, о чём он думает. «А всё о том же, — отвечает. — Если через неделю на войну не пойдёшь, то я в школу ходить не буду, и галстук пионерский не надену!» — «Так бронь же у меня, — хотел растолковать ему ситуацию, — колхозом-то надо кому-то руководить! Может, ты за меня останешься?!» А он не сдается: «Вон дядя Федя Зубарев вернулся с фронта. Пускай вместо тебя будет...» Короче, на следующий день поехал я в Пронск, дождался Бирюкова, объяснил ситуацию. Он поартачился вроде, а потом согласился. «Хорошо, что Зубарев по чистой пришёл, а то бы и слушать не стал!» — сказал на прощание. Так что, Фёдор, вместо тебя встану. Завтра в военкомате попрошусь, чтобы к землякам направили. Случаем не знаешь — нет ли таких частей, чтобы в них одни вологодцы были? Уж так мне хочется с земляками поговорить, лет двадцать, считай, родного разговора не слыхал. Иной раз по-вашему чявокать начинаю!
.
— Специально не подбирают. Всё на формировании решается: кто куда попадёт, там и воюет, — сумрачно ответил Зубарев и поправил чёрную повязку на лбу.

— Бирюков ничего не говорил о немцах? — спросил у Волочаева немного успокоившийся Григорий. — Не дойдут до Пронска? А то вчерась меня с самолёта обстреляли, хотели бомбу кинуть, да я увернулся.

— Райком к эвакуации готов, — Волочаев задумчиво постучал ложкой по столу, — но, может, до этого дело не дойдёт...

Опять над столом установилось молчание. Волочаев поднялся, оправил китель:

— Пойдём, Фёдор, надо тебе ещё кое-что рассказать... Спасибо, хозяйка, за хлеб-соль!

— Да вы и не ели совсем, — всполошилась Акуля, — и выпили мало... — И выставила ещё бутылку.

— Хватит, мы своё после Победы наверстаем, — улыбнулся Волочаев и начал одеваться.
.
Уходил невеселый. Он не знал, как сложится дальнейшая жизнь в Князеве, но в том, что сытнее она не будет, — был уверен. Не могла получиться сытнее, когда на трудодни выходило наполовину меньше, чем в предвоенные годы. Поставки государству возросли, а работников в колхозе, считай, наполовину уменьшилось, и половина-то осталась не самая сильная. Сильные там, на фронте. Почти не стало лошадей, поредело поголовье прочего скота, а фронт, того и гляди, до них докатится. Если случится это, то как жить-то тогда? Как? Да и жизнь ли эта будет под вражеским каблуком... И вдруг сейчас, в этот момент, когда расставался на крыльце с хозяевами, Волочаев подумал о том, что как хорошо, что завтра уходит на фронт! Жену, конечно, жалко, ребят, но жалость жалостью, а как он через несколько дней смотрел бы в глаза бабам, ждущим расчёта за год и вдруг не получившим того, что надеялись получить! Как им объяснить, что тот же, сказать, хлеб пошёл их мужьям и братьям, воюющим от Баренцева моря до Чёрного. Он знал, что, коснись это его, он не смог бы объяснить им ситуацию. Не получилось бы... «Теперь пускай Фёдор втолковывает!» — подумал Волочаев и жалостливо посмотрел на Зубарева.
.
Тот заметил его взгляд.

— Чего это смотришь на меня, как на сироту казанскую? — хмуро спросил Зубарев, и Волочаев хотел рассказать ему обо всём, что мучило в последние дни, но сдержался и ответил вопросом на вопрос:

— Да вот всё думаю: второй-то глаз, случаем, у тебя зрение не потерял?.. Чего-то он у тебя прищуркой смотрит, будто какая соринка попала?..

— Он ещё на фронте щуриться привык, когда фрицев выцеливал, — вот и по сей день не отвык. Так что глаз как глаз — хоть с бабами, а мы ещё повоюем!

— А если не так что будешь делать, — заметил стоявший рядом Григорий, — так они быстро наставят на путь истинный, у них не заржавеет.

Григорий сказал это с усмешкой, но на душе щемило. Это неприветливое чувство осталось в нём и тогда, когда, распрощавшись, оба председателя ушли... Григорий вернулся к столу, хотел ещё выпить, но Акуля выпивку успела убрать, а спросить он не решился. Так и сидел, облокотившись о выскобленные дубовые доски, не зная, что делать и чем заняться. Только когда вернулась из риги Надёжка, встал из-за стола, придумав работу.
.
— Давай, Надёха, затащим парасука в избу, — сказал он снохе, — надо его разделать, пока не захряс. А то потом не справимся.

Сноха согласно кивнула и, пока Григорий отвязывал тушу от переводины, принесла из сарая короткую доску; по ней они протащили тушу через порог в избу, и Григорий взялся за топор. Отрубив зашеину, он положил её в сторонку, сказал сидевшей за столом снохе:

— Когда поешь, Верке мясца отнеси. Пусть побалует свою богадельню... Мы перед сестрой твоей в долгу не останемся!

Надёжка радостно откликнулась:

— Отнесу, папань, обязательно отнесу. Только перекушу, а то работали сегодня без обеда.

Григорий что-то проворчал и продолжил начатое дело. К нему потихоньку подошёл Сашка и встал за спиной. Сперва Григорий не замечал его, а когда внук подвернулся под руку, то зашипел:

— Тебя кто звал? А? Как над дедом смеяться, так из-за перегородки боялся носа высунуть, а сейчас осмелел?! Вот ремнём-то отхожу, тогда узнаешь, как срамить меня при чужих людях!

Сашка зверьком метнулся к матери, та посадила его на колени, тихо спросила:

— Чего натворил-то?

— Он знает чего, — повысил голос Григорий, — опозорил перед мужиками... Ну-ка дай его — сейчас проучу как следует!

Сашка дёрнулся, отстраняясь от деда, а мать ласково приговаривала, успокаивая сына:

— Разве не видишь — шутит дед наш, шутит...

— Кто, я шучу? А ну-ка! — крикнул он, а Сашка туже прижался к матери.

— Вот то-то же, — отступил Григорий, — и не подходи ко мне, а то в живот к парасуку посажу и зашью шпагатом — будешь томиться в темноте... А я с Бориской теперь дружить буду... Иди ко мне, — позвал Григорий младшего внука, но тот бочком-бочком — и тоже к матери. — Вы что, сговорились? — плюнул Григорий.

Он бы, наверное, продолжил ругаться, но когда в избу вернулась Акуля, ходившая на пруд пороть свиные кишки, умолк, насупился.
.
Когда разделали поросёнка, то его почти и видно не стало: грудинка, подготовленная для сдачи государству, четыре тонких окорока да на лавке смотрела пятачком в потолок зажмуренная, безухая голова. «Ладно, хоть это имеем, — подумал Григорий, собирая с доски мясные крошки, — а то немец придёт — всё отберет!» Мясо государству Григорий решил сдать завтра же: не сдашь — долг будет на шее висеть и фининспектор загложет. С этими мыслями и заснул, а наутро отправился в Пронск на попутных санях, шедших из Хрущёва. Сдал в райпотребсоюзе мясо, получил квитанцию, а когда вернулся домой — решил закопать в погребе бочку, чтобы, при случае, всегда можно было спрятать сало, подержать на всякий жизненный случай, ибо ещё со времён гражданской войны и послереволюционной разрухи Григорий помнил, чего стоил кусок хлеба, не говоря уж о сале, о котором в те годы никто не думал: «Теперь мы учёны — нас голыми руками не возьмёшь!»
.
Григорий и ранее думал обо всём этом, но чем ближе был фронт, тем больше в старике скапливалось неуверенности, он не знал, как жить дальше, за что браться в первую очередь. Всю осень находился в непонятной тревоге, чего-то ждал, думал, что все эти свалившиеся несчастья — ненадолго, что вот-вот жизнь наладится, но неделя шла за неделей, а на душе становилось всё сумрачней, накатывало безразличие ко всему. Григорий понимал, что, неуживчивый и в мирное-то время, сейчас он и вовсе не может совладать с собой. Вот, спрашивается, зачем вчера Сашку доводил? Зачем? Ну, стыдно было перед мужиками, стыдно, так ведь пацан несмышлёный говорил-то, не кто-нибудь! Ему и вера такая... Э-х!
.
В конце концов, Григорий решил, что надо жить, как живётся. Если уж до председателей очередь дошла, то несладко на фронте. Может, и Москву сдали, а молчат-помалкивают. И словно в подтверждение его дум, под вечер через Князево прошёл обоз с ранеными, а утром ещё один. У Григория не было сил смотреть на полуобмороженных, беспомощных людей в мятых шинелях. Он уж не надеялся встретить сына, потому что утром узнал от них, что Брянск давно под немцем. Он это и раньше слыхал по радио, но в нём жило сомнение: а вдруг что напутали там! Сказать-то сказали, а как проверишь! От бойцов верней. Так думал Григорий и гадал, где теперь Павел, живой ли, может, ранен и вот так же где-нибудь в санях погибает? Поди угадай!

Вернувшись с улицы, Григорий достал из печи чугун с кипятком, зачерпнул кружку и, грея о латунь руки, обжигаясь, понемногу отхлебывал, чужаком притулившись на краешке лавки. Сашка и Бориска играли в спальне, Акуля тёрла картошку на крахмал, и от этой гнетущей тишины, в которой даже ребятишки переговаривались вполголоса, Григорию сделалось не по себе.
.
— Санёк, залезь-ка на лавку, заведи радио! Может, чего скажут — праздник ведь сегодня... Октябрьская! — попросил он внука и подсел поближе к громкоговорителю, чёрным лопухом прилепившемуся к стене.

Хмуро косясь на деда, Сашка неохотно вышел из-за перегородки, забрался на лавку и крутанул винтик.

— Тихо, мать вашу! — крикнул Григорий на всю избу и замер на лавке, не сразу отгадав в тягучем говоре голос Сталина.
.
Григорий сперва задохнулся от услышанного, но чем внимательнее вслушивался в голос вождя, погрозив пальцем внукам, когда те пытались затеять возню, тем большее овладевало им нетерпение, словно он задумал что-то неотложное... Сталин говорил долго, иногда непонятно, называл много цифр, но всё равно от его слов по душе растекалась радость: если выступает, если передают по радио — значит, жива Москва! А она будет жить — с ней и Россия не пропадёт! И от этой счастливой мысли Григорий сразу придумал окончательный план, по которому выходило, что выступление вождя — самый настоящий повод, чтобы умаслить Акулю и выпросить стаканчик.
.
«…Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки! — неслось тем временем из репродуктора. — На вас смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощённые народы Европы, подпавшие под иго немецких захватчиков, как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойными этой миссии! Война, которую вы ведёте, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших предков — Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!

За полный разгром немецких захватчиков!

Смерть фашистским оккупантам!

Да здравствует наша славная Родина, её свобода, её независимость!

Под знаменем Ленина — вперёд к победе!»
.
Всё-таки дослушав до конца, Григорий напряжённо ждал, что Сталин скажет ещё, но после небольшой паузы прозвучал голос диктора: «Мы передавали речь товарища Сталина во время парада на Красной площади…»

Последние слова не сразу дошли до сознания Григория, а когда он сообразил, что в Москве идёт парад войск, то не смог усидеть на месте.
.
— Сашка, Бориска, Акуля, слыхали, чего по радио-то объявили? Парад был на Красной, парад! А то брешут, будто Москва под немцем! Куда ему, он только ловкий за стариками на самолётах гоняться, а Москва-то — она века стоит! Попробуй тронь её!.. — Григорий радостно закружился по избе, подхватил Бориску и, не опуская на пол, вспомнив о том, что задумал в самом начале речи Сталина, нетерпеливо заглянул в кухню и на полном основании, которого не доставало десять минут назад, сказал, как приказал:

— Мать, по такому случаю сто пятьдесят полагается! Праздник сегодня... Парад! Доставай!

— У тебя, окаянного, была бы причина... Откуда тебе возьму?!

— Вторая бутылка осталась, когда парасука кололи, помню-помню! Гони на стол!

— И думать не моги. Мало ли ребята захворают — компресс сделать или ещё что случится... И не проси!..

Но где там: уговорил Григорий жену. Налила Акуля стакан самогонки и прослезилась:

— Ты уж за Павла выпей-то, помоги ему Господь. Где-то наш сынок сейчас бедствует?!

— Вот с этого и надо было начинать, — повеселел Григорий, усаживаясь за стол.

Правда, усидел за ним недолго: за окном заскрипел очередной обоз с ранеными, и Григорий, кинув в рот щепотку квашеной капусты, собрался на улицу. Но прежде заглянул в кухню, взял с лавки непочатый хлеб и спросил у Акули:

— Картофь-то не вынимала из печи?

— Попозже кур покормлю — всё равно не несутся, — откликнулась та, не понимая, что затеял муж.

— Сей же час достань, а то обоз пройдёт!
.
Когда Акуля выкатила из печи чугун, Григорий сам вылил из него воду, отсыпал в ведро горячей, дымящейся паром картошки и, подхватив хлеб, выскочил на улицу. Он боялся не успеть, и поэтому не пошёл за мост, на взгорок, а стал ломать хлеб около дома. Опускал в протянутые руки хлеб, картошку и не уставал приговаривать:

— Братки, дорогие, в Москве парад сегодня был! Войска шли... Видимо-невидимо, говорят, никогда столько войска на Руси не собиралось...

Близ одного раненого Григорий задержался, не зная как дать еду: пустые рукава шинели у раненого были заправлены под ремень, а сам он, стыдливо сдерживал смерзшимися веками выбегавшие слёзы... И Григорий догадался: отколупывая кусочки хлеба, словно птенцу, опускал в синегубый рот, чтобы не отстать, бежал за санями, запыхался и сел рядом с безруким, умостившись у него в ногах... Григорий поделил оставшийся хлеб и картошку меж бойцов, а «своего» кормил сам. Тот жевал молча, по-прежнему не открывая глаз, и только когда еда закончилась, он разлепил веки, долгим взглядом посмотрел на Григория, будто запоминал его, а Григорий, заметив, что он смотрит, слегка потрепал бойца по голове, подбадривая:

— Крепись, сынок! В Москве, на Красной, войска шли! Вместо вас встанут! Крепись!

Боец ничего не ответил, зажмурился, по-бабьи скукожился, и новые слёзы тихо потекли по его небритым щекам... Григорий сказал ещё что-то и больше не мог смотреть на него: почувствовал, как самого душат слёзы, и, чтобы не показать их ни этому бойцу, ни другим, стал прощаться:

— Вот на этом бугре и сойду, чтоб лошадь не рвать, а вам, сынки, дальше дорога ровная, скоро на станции будете.
.
В ответ кто обещал после войны найти своего «спасителя», кто приглашал в гости, а Григорий, не находя слов, махал вслед удалявшимся саням и смотрел, смотрел на безрукого. Тому махать было нечем, и он стыдливо уткнулся в чью-то спину, через малое время вскинул голову, удивлённо посмотрел на Григория и, не зная как выразить благодарность, кивал и кивал ему, будто молился Спасителю.

Когда обоз слился с чередой придорожных столбов, Григорий повернул домой, но идти почему-то не хватило сил, и он сел обочь дороги на перевёрнутое ведро и сидел, поддавшись непонятному оцепенению, до тех пор, пока не потревожил откуда-то взявшийся вестовой. Он осадил распаренного коня серой масти, крутнулся, сдерживая его.

— Что, дед, замёрз? — крикнул вестовой, свесившись с седла и сверкнув молодыми глазами.

— А ты не перегрелся? Езжай своей дорогой — тебе никто не велел останавливаться. Желанный какой! — И осмотрев его и коня под ним, добавил: — Лучше бы о рысаке заботился! Куда подкову-то дел? Тебя бы погонять без обувки по котяхам!

Вестовой плюнул, поправил заиндевелую шапку с маленькой красной звёздочкой и дал коню шпоры. Не успел Григорий подняться — ни коня, ни вестового. «Лихой парень, — подумал Григорий, — а вот серого-то не бережёт... Хотя по такой дороге и голову потерять не мудрено, не только подкову».

.

Изображение: К. Васильев (1942 - 1976). Парад 7 ноября, 1974.

5
1
Средняя оценка: 3.11111
Проголосовало: 9