Подлунные «48», или Парижские химеры Карадага
Подлунные «48», или Парижские химеры Карадага
15 мая 2016
2016-05-15
2017-04-20
65
К 125-летию Михаила Булгакова
Игорь Фунт
Подлунные «48», или Парижские химеры Карадага
«Неприличными словами не выражаца»
В Гамбурге – Булгаков у ковра. В. Шкловский
Однажды в Крыму (а где ещё было лечить «больные нервы»?), после добротного обеда в бывшем княжеском дворце, некий посетитель учтиво обратился к Булгакову с просьбой объяснить, что такое женщина бальзаковского возраста.
Михаил Афанасьевич тут же стал описывать, – по канве романа, – мол, тридцатилетняя дама выбирает себе возлюбленного намного моложе себя. И для наглядности обрисовал, дескать: вот если бы Книппер-Чехова увлеклась комсомольцем…
Только он произнёс последнее слово, – вспоминает его вторая жена Люба, – какая-то склочная особа, побледнев, утробно гаркнула: «Товарищи! Вы слышите, как он издевается над комсомолом. Ему хочется унизить комсомольцев! Мы не потерпим такого надругательства!»
Булгаков погрустнел, замкнулся и долго потом ни с кем не разговаривал…
.
1922 г. XII Всероссийская конференция РКП(б) декретировала: «Опираясь на начавшийся процесс среди антисоветских групп, наши партийные организации должны суметь серьёзным, деловым образом подойти к каждой группе, прежде враждебной Советской власти и ныне обнаружившей хотя бы малейшее искреннее желание действительно помочь рабочему классу и крестьянству в деле восстановления хозяйства, поднятия культурного уровня населения и т.п.»…
Советы «помогли» Платонову, Пильняку, Мандельштаму, Замятину (коего, правда, в итоге выпустили «на волю»), мн. др.
.
И ты, которая бывало,
В мехах московских утопала,
И так бывала хороша… –
.
– и что за «меха» нашёл в голодной послереволюционной Москве свежеиспечённый «Козьма Прутков» Дон-Аминадо, Булгаков (купивший жене шубу из хорька лишь к «тучному» нэповскому исходу 20-х) так и не мог понять. Разве что речь шла о декадентской увертюре века… Тем более, откуда у тогдашних юных экзальтированных особ – соболя?
Всегда-то у этого юмориста-фельетониста Шполянского-Аминода́ва всё не по-людски. И за что только его истерически хвалил Бунин?
Стопроцентно невыездной, Б. черпал «забугорное» вдохновение из повествований, чужих дескрипций, воспроизведений и присланных «оттуда» стихотворений навроде вышеуказанного. Ему страстно хотелось за границу, но… Приходилось довольствоваться литературоведческими «побирушками».
Остро чувствовал, – в эпистолярном общении, из корреспонденций, – насколько сильно болеет душой эмиграция за бывшую родину.
Явственно вкушал, упиваясь подробностями, как в корне пересматривались позиции «непризнания» большевизма. И, в константинопольскую свою бытность неприкаянными, всеми брошенными, – безродные беглые «дети» заново обретали Россию. Возвращаясь, будто с выселок: «Пройдёт месяц, мы доберёмся, мы вернёмся, и тогда пойдёт снег, и наши следы заметёт». – Привозя домой… анекдоты и россказни всех мастей:
– Ехала я в Грюневальд на трамвае № 25 и, представьте себе, кого я встретила – художника Рембрандта! – восклицает жена шибера-спекулянта фрау Рафке.
– Ах, что вы говорите, фрау Рафке. Ведь № 25 не заходит в Грюневальд!
.
За бугром блистает Дягилев (правда, иногда перебарщивает с совсем уж цирковым эпатажем типа безногих ярмарочных испанцев). За бугор ездит Художественный театр с чеховскими постановками. Даже «буйный» неуправляемый Есенин, познакомившийся с Айседорой в булгаковском доме на Садовом, 10 (у «разноцветного» авангардиста Якулова), – выбрался из «расеюшки»! С неразлучным имажинистом Сашкой Кусиковым, непритязательным балалайным перебором и матерными частушками вприкуску. Сонмы «ненужных» людей – в беретах с «коротеньким хвостиком» – выезжали. А он, Булгаков, – увы…
Как же обидно было человеку, души не чаявшем в театре и бесконечно его любившем, слышать, читать пронзительные слова Бернарда Шоу не о нём самом, а о непревзойдённом гигантизме Чехова: «Вот это драматург! Человек, у которого совершеннейшее чувство театра. Он заставляет вас чувствовать себя новичком!» – Хотя Чехова обожал естественно. Просто времена-то уже абсолютно другие. Диаметрально.
Где «медленная» камерность Антона Палыча с «длинным, длинным рядом дней» давно и радикальным образом вдрызг разрушена свистящим на поворотах бегом времени – историзмом: «Не будет прежней России, новая будет!». Даром что чеховское «в Москву, в Москву!» звучит схоже булгаковскому «я хочу опять на Караванную!» – Кто бы сомневался.
К тому же Булгаков в крайней степени убеждён, что никто не ощущает и не структурирует антураж мизансцен так, как это делает он: «…я был один-единственный литературный волк». Реально и вполне объективно не лицезря вкруг себя, – виртуозного эксперта сцены, без экивоков, – конкурентов. (К примеру, в Художественном театре Б. – доподлинно «испытанный» драматург. Что уверенно подтверждает Станиславский.) Истово желая выплеснуться вовне. Показаться «междумирью», иноземной публике.
Необычайно скромный, – апоплексические несоответствия ожиданий он по-мольеровски прожёвывает, перерабатывает внутри. В истерзанной сомнениями душе. Воспаляя поражённый наркотической сладостью рассудок. Сладостью близких «кремлёвских» лавр – неотвратимостью всесоюзной славы! – отравой неизбежного похмелья. С чудовищными последствиями постфакта.
Ему ли, доктору, не быть в курсе, каково это. Стоять одной ногой в ловушке психологической зависимости… от непродуманных паллиативных решений.
Скоро, скоро! – его пьесы не будут сходить с подмосток: «Турбины», «Зойкина квартира», «Багровый остров». Но ненадолго, катастрофически не долго…
И это он тоже предвидел. Как предвидел грохочущим платоновским товарняком приближающуюся смерть. Наряду с «суфлёрской» смертью своих произведений. Десятилетиями печатавшихся шрамированными, обрезанными, текстологически «облегчёнными». По изречению известного театроведа Д. Золотницкого, «подрессоренными».
Впрочем, тотальное визионерское предвидение – не более чем легенда литературных конспирологов. Получив по наследству сгубившую отца болезнь, онтологическое «знание» сие – лишь плод больного воображения и трагических совпадений.
Тем не менее, роковая цифра «48» и панический страх перед ужасом паноптикума госпиталей исподволь давили на него. Сжирая, выжигая жизнь изнутри.
.
1920-е гг. Европа дышит, кипит бурным творческим водоворотом событий. Закрываются-открываются газеты, журналы, учреждаются свежие прогрессивные издания.
Когда в Берлине появилась просоветская «Накануне», Б. тут же в неё органично влился и вдохновенно взялся сотрудничать: удалённо. Дома же, – наряду с Олешей, Катаевым, Е. Петровым etc., – привелось перебиваться фельетонами в железнодорожном «Гудке». Подобно поэту-масону Аминадо из парижского «Сатирикона». (Хотя сравнение, бесспорно, неуместно разницей предполагаемой самостоятельности.)
В свою очередь, для утоления неуёмной путешественнической жажды оставался всегда, в общем-то, «противненький», – по выражению Б., – Крым. Волошинская «каменная грива» Коктебеля. Величественный горделивый Карадаг. Мисхор, Судак, Феодосия. Украина разумеется. Оставались горы Кавказа: Тифлис, Батум, Владикавказ. С неизменными портретами Пушкина, Лермонтова, Горкого (именно так – без мягкого знака). Пятичасовые застолья. Достославные театральные встречи. Знакомство с матерью Сталина…
В неспокойном же забытьи болезных кошмаров он безысходно парил… над Парижем.
Шутковал с местным бомондом – как в скорости будут летать и шутковать самые его знаменитые на всей планете персонажи.
Двери театров, принявшие Б. широко открытыми объятьями под занавес двадцатых, внезапно захлопнулись к середине 30-х. Сохранив в репертуаре пару «неважнецких» неидеологических пьес типа «Мёртвых душ» и «Дон Кихота». (Вообще в архиве Б. безвозвратно утонули рукописи 10-ти непоставленных оригинальных пьес, четырёх инсценировок и переложений, четырёх оперных либретто и 2-х киносценариев.)
О зарубежье уже думать не смел. Похабные переговорщики, интерпретаторы и переводчики булгаковских мыслей, фраз и даже снов сварганили своё грязное дело, – подсыпав пороху в не выразимую словами мистику подлунных перевоплощений.
И вот уже вовсе – категорически! – никуда не хочется ехать. Горьковские «Сказки об Италии», – где о Б. сочувственно упоминается, – для Михаила Афанасьевича, по-настоящему европейски образованного, обернулись несбыточными грёзами. Он сломлен, обыгран, обманут, уничтожен: «Со мной и поступили как с волко́м».
Пьеса «Батум», политический курбет, – ультимативно невозможный в предисловии к 30-м, – с предательским заискиванием написан к их концу. Написан – и желчным взмахом всемогущей руки остановлен: стоп! Тем самым всадив последний гвоздь в метафизический Крест геноновских символов: вероятность даже мнимого противостояния маленького гения – недосягаемому Правителю, управителю больших подлунных судеб. Совсем по Толстому. И это он тоже знал…
В «Театральном романе», где в травестированной форме передаётся история создания «Белой гвардии» и «Дней Турбинных», будущий издатель спрашивает:
– Толстому подражаете?
– Кому именно из Толстых? – вопросом на вопрос, как всегда саркастически отвечает автор. – Их было много… Алексею ли Константиновичу, известному писателю. Петру ли Андреевичу, поймавшему за границей царевича Алексея. Нумизмату ли Ивану Ивановичу. Или Льву Николаевичу? – Прекрасно видя, что своими текстами и своей судьбой он и только он – никто иной! – прихватил за хвост ускользающую драматическую традицию «Войны и мира». Её экспозицию, – точнее, традиционно нескончаемый катарсис «бессюжетной» трагедии. Великой и… одновременно низкой. Пошлой. Опошленной.
Так доктор Турбин, в первоначальном финале романа, сластолюбиво мечтает о том, чтобы в руках у него оказался матросский револьвер: «Он целится. В голову. Одному… В голову. Другому…». – Затем, придя домой, рыдает и укоряет себя именно за неспособность к данным действиям: «Но я-то… Интеллигентская мразь…».
В отличие от антиподов:
.
Г а л а н ь б а. Коммунист?
Е в р е й. Коммунист.
Б о л б о т у н. Жида не коммуниста не бывает на свете. Як жид – коммунист.
Е в р е й. Нет! Нет! Что мне сказать, пане? Що мне сказать? Тильки не мучьте. Не мучьте! Злодеи! Злодеи! Злодеи! (В исступлении вырывается, бросается в окно.) Я не шпион!
Г а л а н ь б а. Тримай его, хлопцы! Держи!
Г а й д а м а к и. В прорубь выскочит.
(Галаньба стреляет еврею в спину.)
Е в р е й (падая). Будьте вы про…
Б о л б о т у н. Эх, жаль! Эх, жаль!
Г а л а н ь б а. Держать нужно было.
Г а й д а м а к. Лёгкою смертью помер собака. (Грабят тело.)
.
«Я не мальчик и понимаю слово «враг»… Я стал напрягать память. Где-нибудь в источнике подлинной силы как и чем я мог нажить врага. И вдруг меня осенило! Я вспомнил фамилии! Это – А. Турбин, Кальсонер, Рокк и Хлудов (из «Бега»). Вот они, мои враги! Недаром во время бессонниц приходят они ко мне и говорят со мной: “Ты нас породил, а мы тебе все пути преградим. Лежи, фантаст, с заграждёнными устами”». М. Булгаков, после изъятия «Бега»
.
P.S. Заключительный штрих в непростой судьбе пьесы «Бег» определит в 1957-м краткое письмо год назад (в 1956) реабилитированного киносценариста С. Ермолинского к Е. С. Булгаковой: «Милая Леночка! 26 марта, в Сталинграде, первый раз на свете был сыгран “Бег”!».
Тогда же и началось медленное, тягостное и затяжное возвращение Мастера на сцены, книжные полки и в души людей, читателей из истосковавшегося по «пасмурной» правде и незаслуженно рано покинутого им земного мира: «В путь! Луна освещает дорогу…»
К 125-летию Михаила Булгакова
.
«Неприличными словами не выражаца»
.
В Гамбурге – Булгаков у ковра. В. Шкловский
.
Однажды в Крыму (а где ещё было лечить «больные нервы»?), после добротного обеда в бывшем княжеском дворце, некий посетитель учтиво обратился к Булгакову с просьбой объяснить, что такое женщина бальзаковского возраста.
Михаил Афанасьевич тут же стал описывать, – по канве романа, – мол, тридцатилетняя дама выбирает себе возлюбленного намного моложе себя. И для наглядности обрисовал, дескать: вот если бы Книппер-Чехова увлеклась комсомольцем…
Только он произнёс последнее слово, – вспоминает его вторая жена Люба, – какая-то склочная особа, побледнев, утробно гаркнула: «Товарищи! Вы слышите, как он издевается над комсомолом. Ему хочется унизить комсомольцев! Мы не потерпим такого надругательства!»
Булгаков погрустнел, замкнулся и долго потом ни с кем не разговаривал…
.
1922 г. XII Всероссийская конференция РКП(б) декретировала: «Опираясь на начавшийся процесс среди антисоветских групп, наши партийные организации должны суметь серьёзным, деловым образом подойти к каждой группе, прежде враждебной Советской власти и ныне обнаружившей хотя бы малейшее искреннее желание действительно помочь рабочему классу и крестьянству в деле восстановления хозяйства, поднятия культурного уровня населения и т.п.»…
Советы «помогли» Платонову, Пильняку, Мандельштаму, Замятину (коего, правда, в итоге выпустили «на волю»), мн. др.
.
И ты, которая бывало,
В мехах московских утопала,
И так бывала хороша… –
.
– и что за «меха» нашёл в голодной послереволюционной Москве свежеиспечённый «Козьма Прутков» Дон-Аминадо, Булгаков (купивший жене шубу из хорька лишь к «тучному» нэповскому исходу 20-х) так и не мог понять. Разве что речь шла о декадентской увертюре века… Тем более, откуда у тогдашних юных экзальтированных особ – соболя?
Всегда-то у этого юмориста-фельетониста Шполянского-Аминода́ва всё не по-людски. И за что только его истерически хвалил Бунин?
Стопроцентно невыездной, Б. черпал «забугорное» вдохновение из повествований, чужих дескрипций, воспроизведений и присланных «оттуда» стихотворений навроде вышеуказанного. Ему страстно хотелось за границу, но… Приходилось довольствоваться литературоведческими «побирушками».
Остро чувствовал, – в эпистолярном общении, из корреспонденций, – насколько сильно болеет душой эмиграция за бывшую родину.
Явственно вкушал, упиваясь подробностями, как в корне пересматривались позиции «непризнания» большевизма. И, в константинопольскую свою бытность неприкаянными, всеми брошенными, – безродные беглые «дети» заново обретали Россию. Возвращаясь, будто с выселок: «Пройдёт месяц, мы доберёмся, мы вернёмся, и тогда пойдёт снег, и наши следы заметёт». – Привозя домой… анекдоты и россказни всех мастей:
– Ехала я в Грюневальд на трамвае № 25 и, представьте себе, кого я встретила – художника Рембрандта! – восклицает жена шибера-спекулянта фрау Рафке.
– Ах, что вы говорите, фрау Рафке. Ведь № 25 не заходит в Грюневальд!
.
За бугром блистает Дягилев (правда, иногда перебарщивает с совсем уж цирковым эпатажем типа безногих ярмарочных испанцев). За бугор ездит Художественный театр с чеховскими постановками. Даже «буйный» неуправляемый Есенин, познакомившийся с Айседорой в булгаковском доме на Садовом, 10 (у «разноцветного» авангардиста Якулова), – выбрался из «расеюшки»! С неразлучным имажинистом Сашкой Кусиковым, непритязательным балалайным перебором и матерными частушками вприкуску. Сонмы «ненужных» людей – в беретах с «коротеньким хвостиком» – выезжали. А он, Булгаков, – увы…
Как же обидно было человеку, души не чаявшем в театре и бесконечно его любившем, слышать, читать пронзительные слова Бернарда Шоу не о нём самом, а о непревзойдённом гигантизме Чехова: «Вот это драматург! Человек, у которого совершеннейшее чувство театра. Он заставляет вас чувствовать себя новичком!» – Хотя Чехова обожал естественно. Просто времена-то уже абсолютно другие. Диаметрально.
Где «медленная» камерность Антона Палыча с «длинным, длинным рядом дней» давно и радикальным образом вдрызг разрушена свистящим на поворотах бегом времени – историзмом: «Не будет прежней России, новая будет!». Даром что чеховское «в Москву, в Москву!» звучит схоже булгаковскому «я хочу опять на Караванную!» – Кто бы сомневался.
К тому же Булгаков в крайней степени убеждён, что никто не ощущает и не структурирует антураж мизансцен так, как это делает он: «…я был один-единственный литературный волк». Реально и вполне объективно не лицезря вкруг себя, – виртуозного эксперта сцены, без экивоков, – конкурентов. (К примеру, в Художественном театре Б. – доподлинно «испытанный» драматург. Что уверенно подтверждает Станиславский.) Истово желая выплеснуться вовне. Показаться «междумирью», иноземной публике.
Необычайно скромный, – апоплексические несоответствия ожиданий он по-мольеровски прожёвывает, перерабатывает внутри. В истерзанной сомнениями душе. Воспаляя поражённый наркотической сладостью рассудок. Сладостью близких «кремлёвских» лавр – неотвратимостью всесоюзной славы! – отравой неизбежного похмелья. С чудовищными последствиями постфакта.
Ему ли, доктору, не быть в курсе, каково это. Стоять одной ногой в ловушке психологической зависимости… от непродуманных паллиативных решений.
Скоро, скоро! – его пьесы не будут сходить с подмосток: «Турбины», «Зойкина квартира», «Багровый остров». Но ненадолго, катастрофически не долго…
И это он тоже предвидел. Как предвидел грохочущим платоновским товарняком приближающуюся смерть. Наряду с «суфлёрской» смертью своих произведений. Десятилетиями печатавшихся шрамированными, обрезанными, текстологически «облегчёнными». По изречению известного театроведа Д. Золотницкого, «подрессоренными».
Впрочем, тотальное визионерское предвидение – не более чем легенда литературных конспирологов. Получив по наследству сгубившую отца болезнь, онтологическое «знание» сие – лишь плод больного воображения и трагических совпадений.
Тем не менее, роковая цифра «48» и панический страх перед ужасом паноптикума госпиталей исподволь давили на него. Сжирая, выжигая жизнь изнутри.
.
1920-е гг. Европа дышит, кипит бурным творческим водоворотом событий. Закрываются-открываются газеты, журналы, учреждаются свежие прогрессивные издания.
Когда в Берлине появилась просоветская «Накануне», Б. тут же в неё органично влился и вдохновенно взялся сотрудничать: удалённо. Дома же, – наряду с Олешей, Катаевым, Е. Петровым etc., – привелось перебиваться фельетонами в железнодорожном «Гудке». Подобно поэту-масону Аминадо из парижского «Сатирикона». (Хотя сравнение, бесспорно, неуместно разницей предполагаемой самостоятельности.)
В свою очередь, для утоления неуёмной путешественнической жажды оставался всегда, в общем-то, «противненький», – по выражению Б., – Крым. Волошинская «каменная грива» Коктебеля. Величественный горделивый Карадаг. Мисхор, Судак, Феодосия. Украина разумеется. Оставались горы Кавказа: Тифлис, Батум, Владикавказ. С неизменными портретами Пушкина, Лермонтова, Горкого (именно так – без мягкого знака). Пятичасовые застолья. Достославные театральные встречи. Знакомство с матерью Сталина…
В неспокойном же забытьи болезных кошмаров он безысходно парил… над Парижем.
Шутковал с местным бомондом – как в скорости будут летать и шутковать самые его знаменитые на всей планете персонажи.
Двери театров, принявшие Б. широко открытыми объятьями под занавес двадцатых, внезапно захлопнулись к середине 30-х. Сохранив в репертуаре пару «неважнецких» неидеологических пьес типа «Мёртвых душ» и «Дон Кихота». (Вообще в архиве Б. безвозвратно утонули рукописи 10-ти непоставленных оригинальных пьес, четырёх инсценировок и переложений, четырёх оперных либретто и 2-х киносценариев.)
О зарубежье уже думать не смел. Похабные переговорщики, интерпретаторы и переводчики булгаковских мыслей, фраз и даже снов сварганили своё грязное дело, – подсыпав пороху в не выразимую словами мистику подлунных перевоплощений.
И вот уже вовсе – категорически! – никуда не хочется ехать. Горьковские «Сказки об Италии», – где о Б. сочувственно упоминается, – для Михаила Афанасьевича, по-настоящему европейски образованного, обернулись несбыточными грёзами. Он сломлен, обыгран, обманут, уничтожен: «Со мной и поступили как с волко́м».
Пьеса «Батум», политический курбет, – ультимативно невозможный в предисловии к 30-м, – с предательским заискиванием написан к их концу. Написан – и желчным взмахом всемогущей руки остановлен: стоп! Тем самым всадив последний гвоздь в метафизический Крест геноновских символов: вероятность даже мнимого противостояния маленького гения – недосягаемому Правителю, управителю больших подлунных судеб. Совсем по Толстому. И это он тоже знал…
В «Театральном романе», где в травестированной форме передаётся история создания «Белой гвардии» и «Дней Турбинных», будущий издатель спрашивает:
– Толстому подражаете?
– Кому именно из Толстых? – вопросом на вопрос, как всегда саркастически отвечает автор. – Их было много… Алексею ли Константиновичу, известному писателю. Петру ли Андреевичу, поймавшему за границей царевича Алексея. Нумизмату ли Ивану Ивановичу. Или Льву Николаевичу? – Прекрасно видя, что своими текстами и своей судьбой он и только он – никто иной! – прихватил за хвост ускользающую драматическую традицию «Войны и мира». Её экспозицию, – точнее, традиционно нескончаемый катарсис «бессюжетной» трагедии. Великой и… одновременно низкой. Пошлой. Опошленной.
Так доктор Турбин, в первоначальном финале романа, сластолюбиво мечтает о том, чтобы в руках у него оказался матросский револьвер: «Он целится. В голову. Одному… В голову. Другому…». – Затем, придя домой, рыдает и укоряет себя именно за неспособность к данным действиям: «Но я-то… Интеллигентская мразь…».
В отличие от антиподов:
.
Г а л а н ь б а. Коммунист?
Е в р е й. Коммунист.
Б о л б о т у н. Жида не коммуниста не бывает на свете. Як жид – коммунист.
Е в р е й. Нет! Нет! Что мне сказать, пане? Що мне сказать? Тильки не мучьте. Не мучьте! Злодеи! Злодеи! Злодеи! (В исступлении вырывается, бросается в окно.) Я не шпион!
Г а л а н ь б а. Тримай его, хлопцы! Держи!
Г а й д а м а к и. В прорубь выскочит.
(Галаньба стреляет еврею в спину.)
Е в р е й (падая). Будьте вы про…
Б о л б о т у н. Эх, жаль! Эх, жаль!
Г а л а н ь б а. Держать нужно было.
Г а й д а м а к. Лёгкою смертью помер собака. (Грабят тело.)
.
«Я не мальчик и понимаю слово «враг»… Я стал напрягать память. Где-нибудь в источнике подлинной силы как и чем я мог нажить врага. И вдруг меня осенило! Я вспомнил фамилии! Это – А. Турбин, Кальсонер, Рокк и Хлудов (из «Бега»). Вот они, мои враги! Недаром во время бессонниц приходят они ко мне и говорят со мной: “Ты нас породил, а мы тебе все пути преградим. Лежи, фантаст, с заграждёнными устами”». М. Булгаков, после изъятия «Бега»
.
P.S. Заключительный штрих в непростой судьбе пьесы «Бег» определит в 1957-м краткое письмо год назад (в 1956) реабилитированного киносценариста С. Ермолинского к Е. С. Булгаковой: «Милая Леночка! 26 марта, в Сталинграде, первый раз на свете был сыгран “Бег”!».
Тогда же и началось медленное, тягостное и затяжное возвращение Мастера на сцены, книжные полки и в души людей, читателей из истосковавшегося по «пасмурной» правде и незаслуженно рано покинутого им земного мира: «В путь! Луна освещает дорогу…»