Последний месяц с папой

Последний месяц с папой
В августе, по каналу «Спас» студентка театрального института читала отрывок из романа «Война и мир».  Уже не первый раз на него натыкаюсь случайно – от лица княжны Марьи, о последней ночи перед кончиной старого князя Болконского; его первые слова утром, когда она решилась наконец к нему зайти были: - «Погибла Россия»…
.
Невольно, сразу всплывают эти же слова, сказанные моим отцом в день его кончины, слово в слово. Напомню только, что в романе это 1812 год, французы наступают, со дня на день в имение, где живёт Болконский с дочерью, придут враги. А папа умирал в московской больнице в июле 1998 года: кто наступал на России тогда? Так случилось, что в этот последний день я была у его постели в реанимации, мне разрешили находиться рядом потому, что медицинскому персоналу уже очевидно было - это агония.  И вот я сижу возле папиной постели – он весь обвешен трубочками после операции на желчном пузыре; он просит меня снять хотя бы одну из них, а я не решаюсь: вдруг станет хуже? Подходит главврач отделения, безнадежно машет рукой на ту же папину просьбу и спешит уйти, а папа мне говорит: «То, что я умираю – это естественно, но мне мучительно думать, что Россия погибла». Я не успела ничего сказать, когда он добавил с бледной улыбкой как бы мне в утешение: «как ныне сбирается». А вскоре потерял сознание, на осциллографах замелькали остроугольные синусоиды и меня попросили выйти…
Папа обладал острым национальным чувством ( это можно назвать инстинктом?): Россия была у него в крови, он чувствовал её состояние нутром. В конце шестидесятых, когда семья наша жила в Минске не просто благополучно, но и с ощущением полного благоденствия. Папа руководил созданным им Институтом генетики и цитологии АН БССР, вокруг него роились ученики, из которых сформировалась вполне результативная научная школа, обжитой дом в академическом поселке Крыжовка, сад, где разрослись посаженные им самим редкие породы деревьев из ботанического сада. И вдруг он произносит знаменательную фразу: «Хочу в Россию». Как это понятно мне теперь – он почувствовал в самом начале назревающие в стране  хтонические сдвиги.
Я не помню, что говорил папа при переезде из русского Ленинграда в белорусский Минск. Пока мы там жили, считал, что обязательно надо учить белорусский язык. Но я перешла в минскую школу уже в шестом классе и никак не получалось  грамотно по- белоруски писать. Честно сказать, и по русскому письменному не тянула на твердую пятерку. А троечкой по белорусскому лишала себя надежды получить медаль, которая увеличивала шанс поступления в университет…
Но не буду уходить от главной темы; только вспомнилось, что Белоруссию, куда его пригласили в 1954 году, избрав академиком АН  БССР, он искренне любил, уважал белорусский язык. Но при этом оставался русским, и потому почувствовал нарастающий национализм. Да, и в Белоруссии тоже. Приехавшие после войны из Ленинграда ученые, среди которых был и мой отец, подготовили себе смену – национальные кадры. «Мавр сделал свое дело – мавр может уйти». Конечно же, никто так говорить не собирался, и оставшиеся в Минске папины коллеги по Ленинградскому университету, работали до последних лет, их имена присвоили институтам, которые они создали. Но не того жаждал папа - ему хотелось движения, развития. Очень кстати его избрали во Всесоюзную  Сельскохозакадемию, сокращенно ВСХНИЛ, в 1968-м году и наметил переезд в Москву, где сразу после избрания получил должность академика-секретаря отделения растениеводства, при действующем тогда президенте Лобанове, еще сталинском наркоме. Папе было под 60, но перед Лобановым он чувствовал себя «мальчишкой и щенком». До окончательного переезда всей семьёй в Москву, ездил каждую неделю на новое рабочее место, возвращаясь в Минск только на выходные.
А с сентября 1971-го года папа с мамой и Васей – учеником 9-го класса переехали в Москву, а мы с сестрой – каждая со своей семьёй – остались жить в Минске, то есть почти тридцать лет жили с папой в разных городах. Конечно же, мы с маленькой Таней ездили к родителям в Москву на все праздники; потом я поступила в Литературный институт в Москве на заочное отделение; дважды в год на сессию приезжала, останавливалась у них, на Тверской, дом 9. То есть мы продолжали видеться более-менее регулярно. Но очень редко мне удавалось поговорить с ним не на бытовые или деловые темы. Помню только один такой разговор: заведя речь о поэзии, я прочитала папе стихотворение Николая Гумилева «Слово». Папа был поражен, он считал, как и писалось в популярных изданиях его молодости, что Гумилев свои стихи о путешествиях выдумывал «из головы» и вообще был пустейший малый. И у отца осталось стойкое предубеждение даже к имени поэта, мне не сразу поверил, что это именно он – автор стихотворения «Слово», всё качал головой. А потом, себе в утешение, начал читать любимого Есенина: «будто я весенней гулкой ранью  проскакал на розовом коне…»
Вскоре вернулась из магазина мама, сказала, что пора обедать, разговор оборвался на полуслове. И ещё – когда я навестила папу в санатории под Москвой после инфаркта, задолго до рокового 1998 года, он сказал мне:- «когда я лежал в реанимации, почти без сознания, ко мне вернулись стихи. Я был так счастлив!»
Но сейчас мне важно сосредоточиться именно на том, последнем месяце его  жизни: в больнице я могла каждый день быть возле него. До сих пор считаю, что мне повезло: когда папе стало так плохо, мне позвонили на дачу в Крыжовку, откуда я ездила на работу, дочь уговорила дежурившую на будке бежать к нам на дачу с тревожным известием, и мне чудом удалось вечерним поездом уехать в Москву.
Это была необычная ураганная ночь – утром по Москве валялись стволы упавших деревьев, преграждая дорогу машинам и автобусам. Впоследствии, ещё через несколько лет этот ураган вспоминался, как один из самых опустошительных… А я с вокзала поехала в больницу и сразу в коридоре буквально наткнулась на папу, которого везли на каталке --  ему только что сделали надрез для отвода желчи из организма. Это было 1-го июля, и первая моя мысль: слава Богу – живой!
Судьба подарила мне целый месяц жизни рядом с отцом. Да, чуть не забыла – в конце мая месяца он написал мне в Минск письмо – второе в жизни! Это была новая редакция его поэмы о Княгине Ольге: прежнее окончание носило характер чисто языческий: «…и славят Перуна, и славят Велеса». А в последней редакции поэмы, присланной в том письме, конец был уже православный: « Мы все человеки, судить нам не гоже \  волею Божьей прощенных \ Аминь!» – ему важно было уйти из жизни по христиански. Только через два года после его кончины нам с Таней удалось напечатать поэму отдельной книжкой, с прекрасными иллюстрациями художника Леонида Феодора…
Папа лежал в шестиместной палате 50-ой московской больницы, где работал и  работает до сих пор мой брат. Где-то в середине того июля папу навестил в больнице В.С. Шевелуха, видный деятель КПРФ, знакомый ещё по Минску; он вышел из палаты возмущенный: «Как, Николай Васильевич в таких условиях? Что же вы мне не сказали? Я бы устроил его в Кремлевку!». Но мы не захотели менять «коней», то есть врачей и место пребывания «на переправе».. Дальнейшее показало, что слова Виктора Степановича про свои возможности помочь и правда не стоило принимать всерьёз.
В тот месяц (вернее, в те самые 22 дня), у нас отцом было несколько разговоров; один мучает до сих пор: папа попросил меня прочитать ему вслух статью Лукашенко в Литературной газете. А я ему cказала, поморщившись: «ну кому он интересен?» А папа, сам агроном по первому образованию – Воронежский Сельхозинститут – ценил Александра Григорьевича как бывшего председателя колхоза, в надежде, что хотя бы сельское хозяйство в республике тот сумеет наладить. Потому что был просто болен от  безобразия, которое процветало в России: колхозы распущены, поля заброшены, перебои с продуктами; именно от папы я впервые услышала слова: «продовольственная безопасность страны». Пока был здоров, папа ходил в высокие кабинеты, тщетно пытаясь довести свои опасения до руководителей. Только пару лет назад эти же слова появились в лексиконе лидеров нашего государства. Мне стыдно, что я тогда не прочитала папе то, что он просил, тем более, что он оказался абсолютно прав: даже самые скептики-либералы признают, что в Белоруссии засеяны все поля и сельское хозяйство на подъеме.
А в 17-ых числах июля 98 года произошло торжественное перезахоронение останков последнего русского царя и его семьи; папа относился к этому мероприятию более чем скептически, я с ним не соглашалась, но молча. Перед днём рожденья не удержалась и спросила о том, что мучило с детства: « папа, а как ты считаешь - я красивая?» Но папа ушел от прямого ответа и сказал только: «ты очень обаятельная». Это смешно и нелепо, но давно, ещё в Ленинграде папа при гостях как-то обронил, что у него две дочери: Люба умная, а Наташа красивая. Эти слова определили во многом наши судьбы…
Главное общение с папой в больнице было не словесным, а тактильным: через прикосновения, просто от присутствия рядом. Один раз, когда я везла папу на инвалидном кресле по коридору, на процедуру или просто так, какая-то дама из соседней, женской палаты, наблюдая за нами, спросила: «Это ваш муж?»  В тот момент я просто удивилась, только потом, подумав, была по-настоящему польщена! Папа до последних дней был исключительно красив, вернее сказать – импозантен: волнистая седая шевелюра, гордая посадка головы, светлый и четко сфокусированный взгляд, всегда доброжелателен к окружающим.
Прочитала и поняла, что даже не начала о главном – ведь мы с папой не просто приятно проводили время в больнице в разговорах и прогулках – каждый день был смертелной борьбой за жизнь моего отца. Уже в тот день, когда я приехала срочно по вызову дочери в Москву, отвод желчи через трубочку на какое-то время отодвинул необходимость настоящей, полостной операции. Папин возраст делал её априорно опасной. И потому было принято половинчатое решение: попробовать сначала раздробить камни в желчном пузыре новейшей методикой, успех применения новаторской на тот момент методики  прогнозировать было невозможно: папу мучили несколько раз, заставляя глотать длинную резиновую кишку. Из-за этого была непоправимо поранена глотательная система; папа переслал есть, похудел, и абсолютно напрасно: никакого дробления произвести не удалось. Когда неотвратимая потребность той самой полостной операции явилась снова, папа был обессилен и фактически обречен.
Наблюдать ухудшение его состояния день за днём было невыносимо тяжело, нет, не наблюдать, а принимать на себя все эти неудачные попытки отодвинуть полноценную операцию, не  понимая, не зная: какое надо принять решение, на чем настоять. Однажды ночью увидела зримо наш с папой на тот момент тандем: будто папа висит вертикально над пропастью, а  я лежу на ничком на краю, вытянув руки, он держится за мои пальцы, чтобы не упасть окончательно. Но сил всё меньше, уже понятно, что вытащить его на поверхность не смогу, это он утягивает меня вниз… За тот июль дважды болело горло очень сильно, только молодой чеснок помогал. Наша с папой биологическая идентичность в этот месяц стала особенно явственной: у меня, был тот же  тип кожи, что и у папы, мы с ним оба нетребовательны к чистоте воздуха, не очень различали запахи духов. Вот только волосы у меня прямые как струи дождя, а у папину голову до последних дней украшали серебристые кудри.
Мне представляется, что я чувствовала его состояние в те дни; он также чувствовал моё, потому в последний момент разжал свои пальцы и скользнул вниз безвозвратно…
А теперь я хочу вернуться к тому отрывку из романа Толстого, который уже не в первый раз услышала с утра: большую часть текста занимают в нём размышления княжны Марьи о том, войти или не войти ночью к отцу? Утром первое, что он говорит ей: почему не вошла, я тебя ждал! У нас с папой вышло похоже: в ночь перед его операцией (на которую он дал письменное согласие, но очень боялся в душе) я уехала ночевать из больницы в городскую квартиру: ведь папа лежал в шестиместной мужской палате. Но в коридоре стоял диванчик, на котором вполне можно было примоститься, я не догадалась сделать это. Вернее сказать, я хотела отдохнуть и полноценно выспаться, ожидая, что после папиной операции моё присутствие рядом с ним будет более необходимым и достаточно долгим. Когда папы не стало, бывшие соседи по палате передали, что он меня звал… И сейчас не могу себе простить, что в ту ночь не была с ним.
Но тогда, сразу после,  почувствовала отчётливо часть папиной души внутри себя. Это невольно подтвердил профессор Е. В. Кулин, встретив меня в первый же день после возвращения в Минск, в главном корпусе АН БССР, у лифта: - «Любовь Николаевна, я ранее не замечал, как вы похожи на Николая Васильевича!»
«Не надо отчаиваться, папа, Россия не погибла» -  так после 2002 года мне не раз  доводилось мысленно ему говорить. Если бы отец верил в это после операции так вдруг   представилось мне сейчас - он бы тогда не разжал пальцы…
.…
В августе, по каналу «Спас» студентка театрального института читала отрывок из романа «Война и мир». Уже не первый раз на него натыкаюсь случайно – от лица княжны Марьи, о последней ночи перед кончиной старого князя Болконского; его первые слова утром, когда она решилась наконец к нему зайти были: - «Погибла Россия»…
.
Невольно, сразу всплывают эти же слова, сказанные моим отцом в день его кончины, слово в слово. Напомню только, что в романе это 1812 год, французы наступают, со дня на день в имение, где живёт Болконский с дочерью, придут враги. А папа умирал в московской больнице в июле 1998 года: кто наступал на России тогда? Так случилось, что в этот последний день я была у его постели в реанимации, мне разрешили находиться рядом потому, что медицинскому персоналу уже очевидно было - это агония. И вот я сижу возле папиной постели – он весь обвешен трубочками после операции на желчном пузыре; он просит меня снять хотя бы одну из них, а я не решаюсь: вдруг станет хуже? Подходит главврач отделения, безнадежно машет рукой на ту же папину просьбу и спешит уйти, а папа мне говорит: «То, что я умираю – это естественно, но мне мучительно думать, что Россия погибла». Я не успела ничего сказать, когда он добавил с бледной улыбкой как бы мне в утешение: «как ныне сбирается». А вскоре потерял сознание, на осциллографах замелькали остроугольные синусоиды и меня попросили выйти…
Папа обладал острым национальным чувством ( это можно назвать инстинктом?): Россия была у него в крови, он чувствовал её состояние нутром. В конце шестидесятых, когда семья наша жила в Минске не просто благополучно, но и с ощущением полного благоденствия. Папа руководил созданным им Институтом генетики и цитологии АН БССР, вокруг него роились ученики, из которых сформировалась вполне результативная научная школа, обжитой дом в академическом поселке Крыжовка, сад, где разрослись посаженные им самим редкие породы деревьев из ботанического сада. И вдруг он произносит знаменательную фразу: «Хочу в Россию». Как это понятно мне теперь – он почувствовал в самом начале назревающие в стране  хтонические сдвиги.
Я не помню, что говорил папа при переезде из русского Ленинграда в белорусский Минск. Пока мы там жили, считал, что обязательно надо учить белорусский язык. Но я перешла в минскую школу уже в шестом классе и никак не получалось  грамотно по-белоруски писать. Честно сказать, и по русскому письменному не тянула на твердую пятерку. А троечкой по белорусскому лишала себя надежды получить медаль, которая увеличивала шанс поступления в университет…
.
Но не буду уходить от главной темы; только вспомнилось, что Белоруссию, куда его пригласили в 1954 году, избрав академиком АН  БССР, он искренне любил, уважал белорусский язык. Но при этом оставался русским, и потому почувствовал нарастающий национализм. Да, и в Белоруссии тоже. Приехавшие после войны из Ленинграда ученые, среди которых был и мой отец, подготовили себе смену – национальные кадры. «Мавр сделал свое дело – мавр может уйти». Конечно же, никто так говорить не собирался, и оставшиеся в Минске папины коллеги по Ленинградскому университету, работали до последних лет, их имена присвоили институтам, которые они создали. Но не того жаждал папа - ему хотелось движения, развития. Очень кстати его избрали во Всесоюзную  Сельскохозакадемию, сокращенно ВСХНИЛ, в 1968-м году и наметил переезд в Москву, где сразу после избрания получил должность академика-секретаря отделения растениеводства, при действующем тогда президенте Лобанове, еще сталинском наркоме. Папе было под 60, но перед Лобановым он чувствовал себя «мальчишкой и щенком». До окончательного переезда всей семьёй в Москву, ездил каждую неделю на новое рабочее место, возвращаясь в Минск только на выходные.
А с сентября 1971-го года папа с мамой и Васей – учеником 9-го класса переехали в Москву, а мы с сестрой – каждая со своей семьёй – остались жить в Минске, то есть почти тридцать лет жили с папой в разных городах. Конечно же, мы с маленькой Таней ездили к родителям в Москву на все праздники; потом я поступила в Литературный институт в Москве на заочное отделение; дважды в год на сессию приезжала, останавливалась у них, на Тверской, дом 9. То есть мы продолжали видеться более-менее регулярно. Но очень редко мне удавалось поговорить с ним не на бытовые или деловые темы. Помню только один такой разговор: заведя речь о поэзии, я прочитала папе стихотворение Николая Гумилева «Слово». Папа был поражен, он считал, как и писалось в популярных изданиях его молодости, что Гумилев свои стихи о путешествиях выдумывал «из головы» и вообще был пустейший малый. И у отца осталось стойкое предубеждение даже к имени поэта, мне не сразу поверил, что это именно он – автор стихотворения «Слово», всё качал головой. А потом, себе в утешение, начал читать любимого Есенина: «будто я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне…»
Вскоре вернулась из магазина мама, сказала, что пора обедать, разговор оборвался на полуслове. И ещё – когда я навестила папу в санатории под Москвой после инфаркта, задолго до рокового 1998 года, он сказал мне:- «когда я лежал в реанимации, почти без сознания, ко мне вернулись стихи. Я был так счастлив!»
Но сейчас мне важно сосредоточиться именно на том, последнем месяце его  жизни: в больнице я могла каждый день быть возле него. До сих пор считаю, что мне повезло: когда папе стало так плохо, мне позвонили на дачу в Крыжовку, откуда я ездила на работу, дочь уговорила дежурившую на будке бежать к нам на дачу с тревожным известием, и мне чудом удалось вечерним поездом уехать в Москву.
Это была необычная ураганная ночь – утром по Москве валялись стволы упавших деревьев, преграждая дорогу машинам и автобусам. Впоследствии, ещё через несколько лет этот ураган вспоминался, как один из самых опустошительных… А я с вокзала поехала в больницу и сразу в коридоре буквально наткнулась на папу, которого везли на каталке --  ему только что сделали надрез для отвода желчи из организма. Это было 1-го июля, и первая моя мысль: слава Богу – живой!
Судьба подарила мне целый месяц жизни рядом с отцом. Да, чуть не забыла – в конце мая месяца он написал мне в Минск письмо – второе в жизни! Это была новая редакция его поэмы о Княгине Ольге: прежнее окончание носило характер чисто языческий: «…и славят Перуна, и славят Велеса». А в последней редакции поэмы, присланной в том письме, конец был уже православный: « Мы все человеки, судить нам не гоже \  волею Божьей прощенных \ Аминь!» – ему важно было уйти из жизни по христиански. Только через два года после его кончины нам с Таней удалось напечатать поэму отдельной книжкой, с прекрасными иллюстрациями художника Леонида Феодора…
.
Папа лежал в шестиместной палате 50-ой московской больницы, где работал и  работает до сих пор мой брат. Где-то в середине того июля папу навестил в больнице В.С. Шевелуха, видный деятель КПРФ, знакомый ещё по Минску; он вышел из палаты возмущенный: «Как, Николай Васильевич в таких условиях? Что же вы мне не сказали? Я бы устроил его в Кремлевку!». Но мы не захотели менять «коней», то есть врачей и место пребывания «на переправе».. Дальнейшее показало, что слова Виктора Степановича про свои возможности помочь и правда не стоило принимать всерьёз.
В тот месяц (вернее, в те самые 22 дня), у нас отцом было несколько разговоров; один мучает до сих пор: папа попросил меня прочитать ему вслух статью Лукашенко в Литературной газете. А я ему cказала, поморщившись: «ну кому он интересен?» А папа, сам агроном по первому образованию – Воронежский Сельхозинститут – ценил Александра Григорьевича как бывшего председателя колхоза, в надежде, что хотя бы сельское хозяйство в республике тот сумеет наладить. Потому что был просто болен от безобразия, которое процветало в России: колхозы распущены, поля заброшены, перебои с продуктами; именно от папы я впервые услышала слова: «продовольственная безопасность страны». Пока был здоров, папа ходил в высокие кабинеты, тщетно пытаясь довести свои опасения до руководителей. Только пару лет назад эти же слова появились в лексиконе лидеров нашего государства. Мне стыдно, что я тогда не прочитала папе то, что он просил, тем более, что он оказался абсолютно прав: даже самые скептики-либералы признают, что в Белоруссии засеяны все поля и сельское хозяйство на подъеме.
А в 17-ых числах июля 98 года произошло торжественное перезахоронение останков последнего русского царя и его семьи; папа относился к этому мероприятию более чем скептически, я с ним не соглашалась, но молча. Перед днём рожденья не удержалась и спросила о том, что мучило с детства: « папа, а как ты считаешь - я красивая?» Но папа ушел от прямого ответа и сказал только: «ты очень обаятельная». Это смешно и нелепо, но давно, ещё в Ленинграде папа при гостях как-то обронил, что у него две дочери: Люба умная, а Наташа красивая. Эти слова определили во многом наши судьбы…
.
Главное общение с папой в больнице было не словесным, а тактильным: через прикосновения, просто от присутствия рядом. Один раз, когда я везла папу на инвалидном кресле по коридору, на процедуру или просто так, какая-то дама из соседней, женской палаты, наблюдая за нами, спросила: «Это ваш муж?»  В тот момент я просто удивилась, только потом, подумав, была по-настоящему польщена! Папа до последних дней был исключительно красив, вернее сказать – импозантен: волнистая седая шевелюра, гордая посадка головы, светлый и четко сфокусированный взгляд, всегда доброжелателен к окружающим.
Прочитала и поняла, что даже не начала о главном – ведь мы с папой не просто приятно проводили время в больнице в разговорах и прогулках – каждый день был смертелной борьбой за жизнь моего отца. Уже в тот день, когда я приехала срочно по вызову дочери в Москву, отвод желчи через трубочку на какое-то время отодвинул необходимость настоящей, полостной операции. Папин возраст делал её априорно опасной. И потому было принято половинчатое решение: попробовать сначала раздробить камни в желчном пузыре новейшей методикой, успех применения новаторской на тот момент методики прогнозировать было невозможно: папу мучили несколько раз, заставляя глотать длинную резиновую кишку. Из-за этого была непоправимо поранена глотательная система; папа переслал есть, похудел, и абсолютно напрасно: никакого дробления произвести не удалось. Когда неотвратимая потребность той самой полостной операции явилась снова, папа был обессилен и фактически обречен.
Наблюдать ухудшение его состояния день за днём было невыносимо тяжело, нет, не наблюдать, а принимать на себя все эти неудачные попытки отодвинуть полноценную операцию, не  понимая, не зная: какое надо принять решение, на чем настоять. Однажды ночью увидела зримо наш с папой на тот момент тандем: будто папа висит вертикально над пропастью, а  я лежу на ничком на краю, вытянув руки, он держится за мои пальцы, чтобы не упасть окончательно. Но сил всё меньше, уже понятно, что вытащить его на поверхность не смогу, это он утягивает меня вниз… За тот июль дважды болело горло очень сильно, только молодой чеснок помогал. Наша с папой биологическая идентичность в этот месяц стала особенно явственной: у меня, был тот же  тип кожи, что и у папы, мы с ним оба нетребовательны к чистоте воздуха, не очень различали запахи духов. Вот только волосы у меня прямые как струи дождя, а у папину голову до последних дней украшали серебристые кудри.
Мне представляется, что я чувствовала его состояние в те дни; он также чувствовал моё, потому в последний момент разжал свои пальцы и скользнул вниз безвозвратно…
.
А теперь я хочу вернуться к тому отрывку из романа Толстого, который уже не в первый раз услышала с утра: большую часть текста занимают в нём размышления княжны Марьи о том, войти или не войти ночью к отцу? Утром первое, что он говорит ей: почему не вошла, я тебя ждал! У нас с папой вышло похоже: в ночь перед его операцией (на которую он дал письменное согласие, но очень боялся в душе) я уехала ночевать из больницы в городскую квартиру: ведь папа лежал в шестиместной мужской палате. Но в коридоре стоял диванчик, на котором вполне можно было примоститься, я не догадалась сделать это. Вернее сказать, я хотела отдохнуть и полноценно выспаться, ожидая, что после папиной операции моё присутствие рядом с ним будет более необходимым и достаточно долгим. Когда папы не стало, бывшие соседи по палате передали, что он меня звал… И сейчас не могу себе простить, что в ту ночь не была с ним.
Но тогда, сразу после,  почувствовала отчётливо часть папиной души внутри себя. Это невольно подтвердил профессор Е. В. Кулин, встретив меня в первый же день после возвращения в Минск, в главном корпусе АН БССР, у лифта: - «Любовь Николаевна, я ранее не замечал, как вы похожи на Николая Васильевича!»
«Не надо отчаиваться, папа, Россия не погибла» -  так после 2002 года мне не раз доводилось мысленно ему говорить. Если бы отец верил в это после операции, так вдруг представилось мне сейчас, - он бы тогда не разжал пальцы…
5
1
Средняя оценка: 2.69932
Проголосовало: 296