Иван Иваныч
Иван Иваныч
28 ноября 2016
2016-11-28
2017-04-20
74
Игорь БЕЛКИН-ХАНАДЕЕВ
Иван Иваныч
Рассказ
1.
Поселок Померанцево строился сразу после войны для железнодорожников и леспромхозовцев и растянулся вдоль одноколейки километра на полтора, а то и на два. Загорелось сухой осенью – только-только успели протянуть и подключить сельчанам долгожданный газ – и вот, сразу утечка. От спички или просто от щелкнувшего выключателя сначала разнесло полдома возле клуба, а затем занялось, раздуло ветром и разогнало красного петуха по заборам, сарайкам, курятникам, поленницам – на соседние домишки, бараки, бани, гаражи. Иссушенные временем, просмоленные – чтобы ни влага, ни короеды-точильщики не попортили древесину, – крытые берестой, которая, пламенея, легче всего и перелетала на соседние крыши, – все эти постройки были понатыканы вплотную, налезали одна на другую, будто воевали с себе подобными за жизненное пространство. В накалившемся горниле, взрываясь, выгорал газ, лопались канистры в гаражах, вспыхивали яблони, снопами искр обстреливало, накрывало по пять-шесть крыш зараз. Позже на пепелище один из погорельцев рыскал в углях на том месте, где раньше был его сарай и всё дивился на расплывшийся железный слиток. «Это ж гвозди! Здесь, – говорил, – у меня ящик с гвоздями стоял! Ну, знать, и пекло было!» Зарево видели даже на дальней станции Друлево, а это километров пятнадцать по железке, не говоря уже о ближайшей Пылинке, где народ переполошился от дыма и мучился страхом, что загорится лес, и верхами, по кронам деревьев, перекатит адскую жаровню на их усадьбы. В Померанцево пожарные машины прибыли, когда огонь уже дожирал головни, когда спасать было некого – все живые к тому времени спаслись сами. Но к лесу прибывшая команда огонь не подпустила и даже успела отрезать пламя от нового планта.
Семнадцатилетний Толик, зависавший в ту ночь на пацанской гулянке у друзей, – как услышал крики, бахи канистр и учуял дым, – вмиг прохмелел и помчался в центр, – спасать мать, на которую был смертельно обижен и даже долго с ней не разговаривал. Там же, в огне, был и нагулянный мамкой младенец – причина всех Толиковых обид. Но парень не успел – когда прибежал, невозможно было даже приблизиться к полыхающему жилью. Он попытался влететь в избу с разгона, что называется –«дуром», и сначала вышло, выдернул из огня орущего обожженного братика, но вторая попытка не удалась – рухнувшим бревном перебило ногу, – его самого еле оттащили. После пожара поселковое кладбище расширилось на шесть могил, к одной из которых потом каждый год на Красную горку Толик ходил плакать. Померанцево лишилось пятидесяти дворов, двух бараков, клуба, лесопилки с грузовиками-лесовозами и склада с дизельным топливом – бочки с соляркой рвались так, что в районном центре Ландышево, видать, услышали и прислали вдобавок к наземным расчетам вертолет – заливать огонь с воздуха. Чарующе переливаясь белыми, красными, желтыми, синеватыми языками, тлела и поселковая администрация, – никому она не была интересна, – весь гвалт, плач, крики, рёв и движение слились в одну низкую вибрирующую ноту не здесь. Гул этот, переворачивающий нутро всем, кто приближался и слышал его, исходил оттуда, где гибли у людей их близкие, где горело нажитое добро, где, добавляя в общий смрад запахи паленой шерсти и перьев, метались в дыму куры, козы, коты, чья-то обезумевшая корова. Тем не менее, прибывший расчет первым делом взялся тушить именно обитель власти. К утру понаехали чины: районное начальство, пожарники из области, МВД, страховщики, газовые менеджеры, фотокор местной газеты, репортеры областного канала – расследовали, осматривали, опрашивали, просили встать в удачный кадр, решали, что и как дальше, считали убытки, обещали компенсации.
«Гвозди, гвозди мои снимите! Идемте, покажу», – приглашал мужик недоумевающих телевизионщиков посмотреть на железный слиток. То и дело, в объективы совал свою пьяную рожу Юрка Сидор из Артемьевки – как он только тут оказался – и кричал дурным голосом: «Ух ты, пожа-ар!»
Начальство кумекало, кого бы назначить виновным, – посоветовавшись, свалили всё на ветхую старуху из избы возле клуба – дескать, по старости позабыла выключить газ. Останков той бабульки так толком и не собрали. А Толика с братишкой отвезли в больницу – долго лежали они по палатам, – с месяц, наверно, может, и дольше, – лечили их, латали, но так и выписали: одного – хромым калекой, а другого – со страшными рубцами от ожогов на детском личике.
Получив – выбив, выпросив, выплакав – из властей помощь, живые поразъехались кто куда. И во всей округе стали горько называть оставшийся от поселка плант – «Погорельцево», а потом и вовсе коротко – «Гарь». Толикова бабушка, взвалив на себя заботы о внуках, – хоть с малым Ленечкой и помогали женщины из уцелевших домов, надорвалась да угасла, когда «подгарочку» исполнилось четыре. Старший «хромец» к спасенному им братишке привязался, таскал его всюду за собой, и уже, завидя их издали, и пылинские, и артемьевские жители переговаривались и показывали руками: «Вон Хромец с Подгарком идут». Толик винил себя в том, что тогда, во время пожара, не успел, не смог спасти, вытащить любимую маму, а главное, не успел при жизни ни простить ее, ни попросить прощения. Мотал он в опустевшей избе почти одинокий бирючий срок, к которому то ли сам себя приговорил, то ли так было назначено судьбой. Лешка – только так, а не Леонидом, Хромец называл брата – с изуродованным лицом, с глазами без ресниц и бровей, лишь добавлял одиночеству старшего горестных, безысходных оттенков. Толя перебивался сезонными работами то на железной дороге, то у частников на делянках, то колымил в соседних деревнях. Еще принимал у себя охотников, – те, если не пугались младшенького, останавливались в их доме, привозили и выпить, и харчей, делились новостями городской, чаще тверской или ландышевской, а то и столичной жизни, оставляли в благодарность деньжат. Случалось, привечал он и бескорыстно – каких-нибудь неприкаянных бродяг – просто из жалости и от одиночества. Пытаясь чем-то скрасить жизнь, да и заработать, чтобы прокормить себя и Лешку, взялся, было, выращивать скотину, но не пошло, – поросенок сдох вскоре после того, как пришел коновал и, смочив самогоном грязное бритвенное лезвие, вырезал подсвинку причинные железы, а козу, купленную в надежде на молоко и пух, Толик с голодухи перепродал. Не нужны были никому на «гари» ни молоко козье, ни шерсть, – кто здесь остался, видимо, больше прикипели к самогонке.
Девчонка одна жила у них в Гари – молодая, но беспутная, – раньше была миленькая, но старела, дурнела лицом от года к году, шлялась; если на пьянки куда звали – не отказывала, кто позвал – с тем ночевать и оставалась. Анечка-Кадилка звали ее все, кто знал. Ребята рассказывали, что кто-то из пылинских уговорил девку, залез на нее на печке, да таким сивушным потом от тела Анечкиного пахнуло, что и не стал тот парень настаивать, враз отворотило.
Однажды поздней осенью вышел Толик со двора на улицу – хромает, как всегда, а навстречу – Кадилка, курит и несет что-то под курткой, придерживает бережно.
– Анюта, что ж ты куришь-то все? Когда уж бросишь? – спросил.
– Да я, Толик, чтобы нашей гари не чувствовать. А то как возвращаюсь из Пылинки, с непривычки сразу в нос шибает. А так, с дымом вроде и ничего...
– Да-а, сколько уж лет прошло, а земля все никак не проветрится, – поддержал Толик, – И в избе всё пахнет – не поймешь, то ли печью, то ли с улицы. А я и так привык, мне табак не нужен. Что под курткой-то?
– Щенок. Хожу, ищу, кому отдать. Хочешь – бери... Наша Найда ощенилась.
Из-под куртки высунулся черный нос и блеснули глазёнки.
– А-а, дрожишь, лопоухий чертёнок, замерз... Поглажу?
Толик протянул руку к расстёгнутой Анютиной куртке.
– Не промахнись, а то что-нибудь не то погладишь, – дразнясь, засмеялась Кадилка.
Чуть-чуть улыбнулся Толик, как мог – редко получалось у него улыбаться:
– Возьму щеночка... вместе с хозяйкой только.
Анечка посмотрела на него задумчиво, обожгла жалостью в глазах, видно было, колеблется и уже жалеет, что раздразнила.
– Бери, Толик, щенка одного... – А ты что ж? – Страшно у вас, Толик... – ответила и, передав собачонку, развернулась, пошла восвояси.
Парень посмотрел ей вслед, смахнул со щеки слезу и уже, не сдерживаясь, во весь рот улыбнулся маленькому мохнатому комку:
– Пойдем, будешь сначала в доме жить – пусть Лешка с тобой возится, играет, а подрастешь немного – на цепь!
2.
Назвали братаны щенка по-простецки Дружком. Подрос немного пес, – оказалось, с каким-то крупным породистым кобелем его Найда пригуляла, – большой вымахал, и Толик, поняв, что не прокормит животину, отпустил Дружка на вольные хлеба. Тот рыскал вечно голодный, подъедал, где найдет, помои, на цепь его хозяин так и не посадил, и только на ночь забивалась псина спать то под койки, а то с Подгарочком в обнимку – где придется.
То ли от постоянных горестей, то ли от редких радостей Толик начал понемногу попивать, но хватило ума остановиться, понять, что пропадет без него Лешка, а чтобы к выпивке перестало тянуть, решил наведаться в Сорокоумово.
В Сорокоумове Толик бывал несколько раз, сопровождая к старой знахарке Наталье пьяниц. Пошел теперь туда сам, в одиночку, да увязался за ним Лешка, и сколько Толик ни отгонял братца, ни пугал его трудной дорогой, тот ни в какую – «Пойду с тобой!» – и все тут. Сорокоумово было далеко – идти через лес и два ручья, и хоть сподручнее получалось в зиму на санях, но теперь было лето, и шли они долго-долго, обходили топкие ручьи с болотинами, и так намучился Толя со своей ногой и с малым брательником, что после похода лежмя лежал на печи два дня.
Прежде чем выйти к Сорокоумову полю, Толик с Лешкой блуждали по рыжему древнему ельнику, в котором было темно, глухо и мертво. Где-то хлестануло Толика злой веткой в глаз – насыпало древесной пыли. Веко стало как наждачное, и моргать было колко, и слеза не вымывала сор. В ельнике напугали их павшие деревья – сгнившие в труху стволы с вывороченными корневищами. Эта галерея причудливых, засохших вместе с комьями земли скульптур – словно фантастических надгробий, порождала такое чувство, что в этой части леса людям не рады. А в роще, сменившей ельник, в столбиках света, бьющего сверху, был блеск капелек росы в паучьих нитях и, в тысячи крыльев, – сверкание кружащейся мошкары. Здесь была жизнь, исчезали сразу и видения, и страхи. Весь массив леса отсюда устремлялся вверх, к сухой светлой поляне с разреженными молодыми деревьями – на таких полянах дружными ватагами сразу на пяток-десяток корзин или ведер любят расти в августе белые грибы.
Последний ельник с сухостоем резко закончился, вытолкнул братьев из буреломной чащи – перед ними было пряное, стрекочущее, бескрайнее поле – пенилось хлопьями цветов, качалось травами, пело пичугами, пчелами жужжало, – и вдали, может, посередине, может, ближе, стоял дом, обросший одичалым садом. Один дом на все поле, только далеко до него. Это и была деревня Сорокоумово. Люди-можжевельники стояли среди трав то тут, то там: вот вроде баба с корзиной, а вот охотник с ружьем, а рядом будто и волк – словно все к тому одинокому дому путь держали. А подойти ближе – кусты кустами. Вот так обман!
Трудно было добираться до Натальиного дома – ног путники уже не чувствовали, Толик цеплялся за кочки, кусты, падал, Лешка, хоть и маленький, а старшего брата, сколько было силенок, поднимал, за руку тянул, – шли дальше, пока, наконец, к покосившемуся крыльцу не подошли вплотную.
В этом доме посреди поля и жила бабушка Наташа. Худая была, костлявая, сгорбленная. Шептала она наедине, выгнав сначала всех провожатых в поле – подальше от избы. Так и с Толиком – Лешку за порог, а самого попросила до колодца дойти, воды достать. А сама, хоть и жара, лето, – натопила печь.
– Попей, – сказала Толе, – пока водички. Она целебная – Петрушина водичка, святая.
– Почему Петрушина? – спросил Толик.
– Да... – старуха усмехнулась, – птенчик один раненый в колодец угодил. Петрушей назвала, выходила, выпустила. Прилетает иногда, в окошко стучит.
Поставила Толику стопку, плеснула туда самогона и разбавила водой:
– Пей, пей, – повторила.
Толик такому лечению обрадовался, заулыбался. «Еще, – говорит, – можно?». «Э-э, нет, – отвечает, – отраву нельзя, а воды попей». Потом отправила клиента на печь, а сама шептать начала:
– Ты лежи, лежи, а я тебе расскажу про Петрушину водичку...
А перед тем, как зашептывать, дурь несла всякую несусветную. Немецкий офицер в войну у нее в доме стоял, – сказывала. «Пан, – говорю, – дай хлеба! А он и хлеба даст и шоколада еще отломит, и солдатам велел меня, молодуху с дитенками, не трогать, не обижать. А разведчики наши, под утро на выпасе подкараулят, куда я корову водила, и:
– Ложись, баба! – шепчут, рот ладонью зажмут и лезут под подол и коленки лапами холодными в стороны расталкивают. А куда денешься, на помощь не позовешь, а то разведка своя родненькая и прирежет, как фашистскую подстилку, а детки дома ждут».
– Не могли наши так, баба Наташа, – возмутился Толик, – может, это не разведчики, а штрафбат какой был?
А старуха уже и не слушала, и не ведала она всей исторической науки про штрафбаты да плен, да власовцев, которую теперь вся молодежь по фильмам да передачам знала, все едино бабке было по возрасту, с козой беседовала – коза у нее в избе ходила, рогами трясла, на койку всё лезла, котяхи свои по полу разбрасывала.
И не узнал Толик никогда, что у бабкиной истории и продолжение имелось. ...Отдала тогда Наталья корову. Не сама отдала – забрали воины наши голодные все на том же выпасе, когда из окружения группками выйти пытались. Настоящие воины были – не предатели, не сдались они в плен вместе с генералом Власовым. Просто война им все мозги повыворачивала.
«Где корова?» – фрицы наутро спрашивали, а она им: «Волки загрызли».
Тогда Натальиного старшенького сына пан офицер этот добрый берет за руку, выводит в поле, отпускает и Наталье говорит: «Смотри, – так волки корову грызли?»
И собак черных и круглых как бочонки, бесхвостых, на ее Петрушу спускает. Затравил, демон, мальчонку собаками, в колодец истерзанное тельце изуверы сбросили. Она перетерпела, пережила, дочь же еще есть – жить надо, сильная баба была Наталья, солдатка – первой у них в округе мужнину похоронку получила.
Уходя, немцы всю деревню пожгли, сорок домов сгорело в пожарище. Натальин дом только один почему-то оставили и, странно, пламя на него не перекинулось, как заговоренный стоял. Больше ничего на месте пепелища не строили, и дерева ни одного путного на этом поле не выросло, – одна трава да можжевельники...
Правда то было, что про военное время рассказывала Наталья, или нет, Толик не знал, но то, что все, кто к бабке зашептываться ходил, и пить, и курить переставали и становились людьми, – с этим было не поспорить.
После шептания бабка Наташа сказала:
– Веткой в лесу в глаз тебе хлестнуло. Промой, Толик, его водичкой Петрушиной, очистится от пыли, может, по-новому видеть начнет. И коленку себе сбрызни, тряпочку приложи. Где там братец твой? Эй, Лешка! – гаркнула.
Не ожидал Толик от старухи такой силы голоса. И Подгарочек услыхал, вошел.
– Оставь мальца у меня на недельку, – просит бабка. – Личико ему умывать буду. Не узнать станет мальчишку.
Согласился тогда Толик. Хоть и страшно было оставлять брата, но водичка и правда волшебной показалась – и глаз очистился сразу, и хромоты вмиг убавилось. И через неделю, когда сильными, словно новыми ногами легко, – даже Дружок за ним не поспевал, – пришагал, почти что прилетел забирать своего Подгарка, обомлел: все рубцы у пацаненка выровнялись, рассосались, и лишь чуть белее были обоженные места, чем остальная осмуглившаяся за лето ребячья кожа. И даже бровки с ресницами начали пробиваться.
Вернулись к себе в Гарь, и люди диву давались. А может, только казалось так Толику – ведь глаз его, как и предсказывала бабка Наташа, по-новому теперь на все смотрел.
3.
Как-то ночью Дружок вдруг истово залаял, заметался, забегал от окна к окну, к двери, запертой на крючок, и обратно – будил хозяина, толкал мокрым носом: «Вставай! Чужой кто-то идет сюда...»
Разоспался Толик, никак не проснется, глаза открыл, лишь когда уже напуганный Лешка за плечо его трясти начал, а в уличную дверь стали колотить и кричать:
– Здесь Толя Павлов живет? Искал по старому адресу, а там – гарь одна! Толя!
Голос мужской был, вроде смутно знакомый, а может, и показалось. Пошел хозяин открывать, а сам Дружка придерживает:
– Тихо, – говорит, – Дружок! Как будто, свои...
Открыл дверь, всматривался в длинную нескладную фигуру – долговязый оказался гость, в бежевой ветровке, в джинсах тонких, обут не то в туфли, не то в тапочки, – тоже какие-то голубые, – и весь этот светло-синий низ был сплошь в репейных цеплючих катышках. На плече плоский деревянный ящичек, и горбом на спине – рюкзак. А лицо знакомое – все тот же крупный, как вытянутая слива, нос с тонким горбиком. Ленька питерский!
– Толя? – говорит.
– Здравствуй, Ленчик! Давно не виделись, – приветствовал хозяин нежданного гостя.
– Толик, я там… Найти не мог, стены одни обугленные стоят, дорога со станции заросла. Бревна черные торчат, печи... Пожар был, да? Хорошо, соседи подсказали, а то бы не нашел тебя. Страшно там.
– Там страшно, а здесь еще страшнее, – еле разомкнул зубы Толик. – Молодец, Лёня, что приехал. Проходи... Да тихо, Дружок, свои...
– Когда пожар-то был? – спросил Ленчик.
– Семь лет уже...
– А мать?
– Погибла, – ответил Толик, неопределенно махнул рукой в сторону не то пепелища, не то кладбища.
– Нда-а... А это чей малец? – И на Лешку кивает.
И хотел уж было Толик сказать: «Да сын это твой! Не узнаешь?» – Но то ли сейчас, когда сразу на обоих Леонидов одновременно смотрел, сходства в них никакого не увидел, то ли при маленьком Лешке не решился, – сказал по-другому:
– Брат это мой.
Иначе представлял себе Ленчик эту свою поездку после стольких лет, совсем другим ему запомнился померанцевский быт. Было в старой избе, при живой Толиковой матери, и чисто, и выкрашено, и уютно, – белела тогда горница шторками, рюшами, покрывалами на заправленных, каждая в три взбитых подушки, койках. Вкусным супом пахло раньше, блинами со свойской сметаной и мятным чаем с конфетами. А сейчас Толик Павлов с братишкой жили в доме, отписанном им покойной бабушкой. Их изба, рубленная еще задолго до того, как поселок Померанцево стал просто Гарью, стояла на отшибе, на новом планту, и поэтому, как и десяток соседних с ней домов, уцелела, убереглась от пожарища. Каждый вечер, дождавшись, когда брат Лешка сморится и, по обыкновению, уснет не в своей койке, а где придется – то на сундуке в сенцах, то прям на полу, свалив, скомкав под себя какую-нибудь одежу, – Толик поминал Лешкиного отца недобрым словом.
Как-то раз, еще до пожара, в канун своего семнадцатилетия, Толик ходил в деревеньку Артемьевку. Ходил встретиться с Вадькой Румянцевым и расспросить его о северной столице – Вадька пропадал там целый месяц на своей первой рабочей вахте и, вот, сказали, вернулся. Вернулся не один, привез с собой приблудного питерского паренька – вроде и культурного, и с образованием, но какого-то нежизнеспособного, что ли, вялого да еще и изрядно подспитого. Толя-то привык, что местные алкаши все или старые доходяги или здоровые красномордые кабаны вроде Вадьки, – и тем, и другим поорать бы да подраться, а таких, как этот, он еще не видал. Назвался питерец Леонидом: хоть и было ему около двадцати пяти, может, и побольше, но то ли парень, то ли мужик – на вид не поймешь, для таких хорошее слово в народе придумали – малый. Ростом малого Ленчика бог не обидел, вытянул каланчу на метр девяносто, но мяса не дал, и Ленчик смотрелся подростком-девятиклассником, который за каникулы вымахал, а заматереть не успел, остался большим дитятей. Не шло Ленчику ни пить, ни с похмелья болеть, и, как Толик помнил, дрожал тогда этот питерец мелкой дрожью, думки мрачные гонял по лицу, морщинки ранние на лбу в гармошку складывал, и глазик один у него подергивался – болел человек, видно было, что или выпить ему хотелось, или, если нет, то уж поскорей от пьянки выходиться. Вадька в Питере подобрал это чудо случайно, когда сам проснулся в парке на скамеечке, после празднования долгожданной зарплаты, и очень удивился, что находится не в милиции и что большая часть денег все еще при нем. На соседней скамейке как раз сидел Ленчик, совсем как тот сказочный зайка, из лубяной избушки выгнанный, плакал и тянул дешевенькое пивцо.
– О! – сказал Вадька. – Спиртное? Дай глоток! И Ленчик, сперва напугавшись простецкой наглости незнакомца и приняв его за местного гопника, отдал всю бутылку. Но в завязавшемся разговоре выяснилось, что парень, хоть и не без гнильцы, но просто такой же слабый на алкоголь бродяга, как и сам Леня, да еще к тому же из деревни, – это успокоило, и страх потихоньку уступил место красноречию.
– Уволили? И выгнал отец из дома? За пьянку? – переспрашивал Вадька, вклиниваясь в жалостливый лад Ленчикового повествования. – А сам он не пьет что ли? И пойти некуда? А бабло есть? Чё, последний косарь? Дела-а... А поехали к нам в деревню, – вдруг вырвалось у Вадика. – Поживешь, на рыбалку походим, поработаешь на свежем воздухе, а? Воздух-то у нас какой!
И Ленчик, деваться некуда, – не привык он, видно, как его собеседник, на скамейках спать, неприспособленный он, – взял да согласился, купил билет до Твери, отложил еще, сколько Вадька сказал, на дорогу дальше до нужной станции, и в аккурат осталось средств, на то, чтобы, если доведется, вернуться обратно.
И поехали. В поезде Вадька пытался устроить диско-бар, бегал по вагону с голым торсом, буянил, – от проводника и милиции спас его Ленчик вежливой речью и теми своими деньгами, что заначил на обратную дорогу. А торс у Вадьки был интересный – разлинованный в частую бордовую полоску. Как раз перед тем, как устроиться в парке на ночлег, летал пьяный Вадька кубарем по эскалатору глубокого питерского метро, и острые ребра ступеней оставили на коже отдыхающего вахтовика следы – на долгую память о городе на Неве.
В Твери буян успокоился, и транзитный московский состав довез двоих мытарей до места без приключений. Прибыли в Померанцево среди ночи – было темно, и ожидаемой картинки с крашеными, в наличниках, домиками, коровьим стадом, крупной россыпью белых кур, как это расписывал Вадик, Ленчик не увидел. Не слышал он и петушиного кукареканья – один только собачий лай.
– Днем, днем сюда сходим, всё посмотришь, – успокаивал гостя Вадик.
Воздух, правда, – с этим он не наврал, – шибанул в нос, в гортань, влился в легкие, – разнотравьем, хвоями, медом опохмелил путников, очистил от городского угара. Пока долго шли до нужной хаты, то тут, то там в бурьянной темноте кричал-дергал коростель – с таким звуком, наверно, отрывают от забора штакетник, прибитый толстыми ржавыми гвоздями.
В Артемьевке Вадькины мамка да отчим встретили поначалу весело, хорошо, налили чинно чего-то свойского, угощали. «Гости из Питера, – говорили Ленчику, – редко у нас бывают. Давай, Леонид, пей да закусывай, на тебе огурец! Курева нет? Так бери табачку, скручивай!»
И отчим Вадимов доходяжный – ребра да лопатки, да на ребрах синий куполок – пакет здоровый целлофановый рубленного своими руками самосада на стол шмякает и кладет старую пожелтелую газетку. Тут и народу набежало, как будто и не спят в Артемьевке по ночам: кореши Вадькины Егор да Петька Струнята, соседи лесник Ершов да бабка Верица, сиротка Юрка Сидор – все пришли про Питер послушать и помочь вахтовику побыстрее расправиться с остатками зарплаты. А, когда рассвело, еще и Толик на велосипеде со станции подтянулся.
– Лёня, отведай сала, – Вадькина мамка внесла откуда-то завернутый в грязную марлю шматок.
– Чтоб ссыкулька стояла! – добавил прибаутку отчим, и, пока Лёнчик дивился народному юмору, к салу потянулась дюжина рук. Леньке не досталось, он растерянно хлопал глазами, оглядывая голодную и проворную деревенскую братию.
Весь гурт этот, то сидя за столом, то передвигаясь таборным выплясом по улице, одних соседей пугая, других – наоборот, вовлекая в свой босяцкий размах – «смотри, народ, как Артемьевка гулять умеет!» – к вечеру все имевшиеся деньги прикончил. Три раза за день на Толином велике Юрку Сидора посылали то в Померанцево, то в Пылинку за добавкой. И тут, когда посылать стало не на что и поредевшая компания вернулась в дом, Вадька выдал:
– Эй, питерский, давай свои билетные! Деньги ведь остались? Не жмись!
– Какие деньги? – Ленчик удивился так, что опять у него задергался глаз.
– Да ты чё? Выпить хотим, давай, а то искать начнем, хуже будет!
– Да я ж, дак ведь...
– А ну, выворачивай карманы, – Вадька, видать, про свои выкрутасы в поезде ничего не помнил, а может, думал, что у Леньки еще какая заначка имеется.
– Тебя же проводник хотел в милицию сдать, я ведь за тебя откупных дал этими деньгами! – Ленчик готов был заплакать, но Вадим уже распалился, не помнил, не верил и хотел лишь одного: если уж не допиться до полусмерти, то хотя бы подраться.
– Крыса! Гость хренов! На Вадькины пить – так он горазд, а свои – так зажал! – заорал на Ленчика тощий отчим.
– Некультурно так делать, – подвякнула мужу Вадькина мамка, – у нас принято последней рубахой делиться! Мы к тебе, как к человеку, даже последнее сало на стол, а ты....
Юрка Сидор, вместе с котом карауливший на полу мышь, исхитрился схватить гостя за ноги и дернул, – Ленька упал, разбив головой кошачье блюдце. Обшарить питерцу карманы все никак не удавалось, и Вадик уже взялся пинать лежачего ногами, но тут произошло то, чего никто не ожидал – Вадьке прилетело по морде от невысокого Толика, который из любопытства все еще ошивался у Румянцевых. Прилетело сильно и с хрустом – так, что Вадька сел на пол и притих. Тяжел на руку оказался юнец...
– Ну неужели непонятно, что денег нет у человека? Тут про крыс еще чего-то! Сами хуже крыс! – Толика трясло от негодования, пока он взывал к справедливости.
Притих почему-то и отчим, сказал сразу:
– Ну если нет денег, то и не надо. Отдыхать надо ложиться всем.
Мамка вдруг решила, что Вадьке необходимо перед Леонидом срочно извиниться, но ничего не добилась – Вадька, пуская носом кровяные пузыри, уже захрапел и смотрел сон про питерский эскалатор. Всех лежачих, как трупы, свезли за ноги в комнату и положили на полу на два матраца.
Встал Ленчик, ходит по кухне туда-сюда, кушать захотел, – да нечего, одни подсохшие куски черного хлеба остались. Взял со стола, пожевал немного, а проглотить толком не может – в горло сухой кусок не лезет. Водички зачерпнул из ведра кружкой – громко скрежетнула эмаль об эмаль. Воды-то уж – на самом дне осталось, нагрелась она и теплой тиной отдает.
Попил и забылся сном на корточках у печи, в комнату не пошел больше. Когда проснулся, в голове било как кувалдой об рельс – отстукивало ритм вчерашней гульбы, трещали дергачи, кукарекал петух. Нет, петух был настоящий – вместе с косым лучом розового солнца его раскатистое «кукругукуу» поднялось над соседским забором, преодолело двор, по бревнам вспорхнуло на стену Вадькиного дома и, пробившись через оконную грязь, клюнуло Ленчика в макушку. Ноги затекли, мутило, встать получилось не сразу. Утреннее солнце наполнило светом, как лампу, полупустой пакет с самосадом – он так и лежал на столе в луже огуречного рассола. Ленчик неумело – только вчера научили – скрутил самокрутку, поджег, посыпалось все на пол, брови опалило от цветной горючей газетки. Попить бы! Ведро стояло уже пустое, подхватил его питерец и пошел на воздух искать колодец. Хоть еще в себя не пришел, а понял: красота была в деревне! Накануне в пьяном их хороводе ничего Ленька вокруг не замечал, а если и видел что, то сегодня не узнавал, смотрел, как впервые, на сказочные избушки. В два ряда избы эти, – вчера еще серые, а сегодня уже в рассветных розовых да фиолетовых пятнах, – тянулись вдоль высушенной солнцем земляной дороги, упирались в синюю полосу леса. В конце улицы над колодезным срубом высился журавль, держал в клюве цепь с ведром.
Туда Ленчик и побрел, только перемудрил он с колодцем, не приходилось еще журавлями воду доставать. Нет, чтоб легонько за ведро вниз потянуть – журавлик бы сам опустил плавно свою длинную шею, – начал Ленька с тыльной стороны короткий конец жердины кверху толкать, вытолкал из пазов, что-то заклинило, и журавля перекосило. Баба какая-то увидала, голосить начала.
Лесник Ершов, злой с похмелья, в форменном кителе да тренировочных штанах, – на работу, видно, поднялся рано – подскочил с матюками, начали вправлять жердь вдвоем, как ей должно стоять по конструкции. Вправили. Бросив на прощание: «Выпить не осталось?», лесник досадливо махнул рукой и двинул на делянку.
Напился Ленчик холодной колодезной воды, отлегло, повеселел немного. Потащил, поплескивая, ведро, вспотел и на кухне уже взялся со всем тщанием за самосад. Полегче стало, но думки тяжелые о жизни спасу не дают, мучают. Вышел он, сел на лавочку под окном, сидит, водичку из кружки отглатывает, цигарки всё накручивает да цедит.
И услыхал, что в избе встали, что уже разговор пошел не из приятных о нем, о Ленчике.
– Это что ж у тебя за друг такой питерский? – это отчим Вадьке выговаривает. – Денег нету, хлеб весь поел, табак мой курит – не поперхнется! Где ты такого друга выкопал?
–сДа ла-адно, поищем халтуру, поработает, поживет... -
– Халтуру? Самим халтуры нету! А жить он тут собирается, у нас? Вы тут гуртом вьетесь, из дома вас не выпинаешь. А я.. А я... У меня в штанах уже колом, а мы с мамкой с твоей никак вдвоем остаться не можем! Жрете все здесь, пьете, спите все здесь, да еще и... – Ленчик звук какой-то услышал – видимо, теперь пострадавший от Толика Вадька отыгрался на отчиме.
Вскоре подошел и Толик с удочкой – рюкзак на одной лямке на плече:
– Вадька! Ленчик! Пойдете на рыбалку?
«Просто как у них! – подумал Ленчик, – как будто это не Толя вчера Вадьке по морде съездил. Ночь прошла, и на рыбалку зовет».
– Не, Толян, тут дома надо вопросы решать, – отозвался Вадька. – Вон, Ленчика бери, если захочет.
Ленчик хотел. Не просто хотел, но жаждал – убраться из этого гостеприимного дома, забыть сюда дорогу и не брать в рот больше ни капли спиртного. И, с какой легкостью он сорвался с незнакомым Вадькой из Питера в неизвестную ему деревню, с такой же сейчас поспешил за Толиком на реку.
Толик Павлов вел питерского гостя через чащу к речке по знакомой тропе.
Тропа эта никогда не высыхала полностью – ни в какую жару – и по следам на влажной землице хорошо было видно, кто здесь ходил чаще всего: кабан, медведь да лесник Ершов. Широкая и открытая в начале лета, к августу она успевала густо зарасти крапивой, спрятаться под папоротником, большими зелеными оладьями лопухов, и вела к делянке и редкому молодому леску, за которым сейчас ждала хорошая чистая речка с плотвицами.
Устал Ленчик за Толей в своих кроссовочках городских через траву сырую да папоротник к речке пробираться, взопрел, обессилел, насобирал репьев и собачек, да в животе еще урчать начала вода колодезная – похлебать бы ему сейчас чего-нибудь тепленького! Чем угрюмее становился Ленчик, тем больше веселился его провожатый.
– Ну ты вчера башкой о блюдце и шарахнул! Блюдце пук только – и пополам! – ржал впереди Толик, а Ленчик лишь улыбался немощно, как мученик, не нравилось ему вспоминать о себе плохое. И когда смеялись над ним – терпеть не мог.
И вышли на бережок, чистый, утоптанный, Толя костерок быстренько сложил из веток с хворостом, берестой разжег, воды из речки в котелок зачерпнул и над огнем повесил. Рюкзак развязывает, и оттуда – ух ты! – банку сгущенки достает, макароны и пачку древних, высушенных временем болгарских сигарет с фильтром.
– Для тебя специально раздобыл, – говорит, – сам не курю.
Получилось, что удочка, в общем-то, зазря на берегу пролежала, а наварили рыбаки вместо ушицы сладкого молочного супчика, и вкусноты такой Ленчик не едал, наверно, с самого детства. А, наевшись, задремал у костра, и разбудил его только гром с неба.
Молнии располосовали дальний горизонт, сырой ветер первыми своими порывами погнал на речке рябь, Толик в спешке покидал все добро в рюкзак и намотал леску на удочку.
– Бежим, – кричит, – пока не намочило!
Подгоняли их всю дорогу первые крупные капли настигающего ливня, и каким-то чудом удавалось от него все время отрываться. Долго бежали, умаялся Ленчик, неразвитые, утомленные пьянкой легкие жгло ему от натуги.
– Ну что, Ленчик, давно, поди, трешечку не бегал? Нормально, в норматив точно уложились! Жди здесь, я сейчас...
Оставив питерца на крыльце дома, Толик скрылся за дверью и долго не выходил. Ленька слушал, как ливень барабанит-гремит по козырьку, даже не спросил, куда они прибежали. Может, это Толин дом? Что ж, они уже до Померанцево добрались? Все-то здесь не так, как казалось ночью, когда они с Вадькой вышли из поезда и проходили по станционной улице. Дверь отворилась:
– Заходи, Ленчик, разувайся, – Толик тапочки подает, а в сенцах уже стоит женщина серьезная, в косынке – мама Толина. Смотрит на гостя питерского цепко, внимательно. Долго, видать, Толику просить за него, за Ленчика, пришлось, чтобы разрешила родительница приветить чужака в своем доме!
– В баньку его своди первым делом... И пусть постирается, свое ему что-нибудь дашь, если налезет на такого длиннолытого, – с усмешкой говорит мать – голос грудной, приятный – и, оценив на глаз возраст гостя, представляется: – Татьяной меня зовут.
– Мам, были газовщики? – Толик спрашивает. - – Были, – говорит Татьяна и Лёне поясняет: – На следующий год будут газ нам проводить. Приходил инспектор печь смотреть – забавный мужик! Долго мы тут с ним чаи гоняли – советовал, как кладку переделать, чтобы можно было топить газом. Вот такие у нас заботы!
Помылся Ленчик, отпарился с веником, и овин нестриженный да нечесанный, петухами торчавший, распушился одуванчиком – чистенький Ленчик за столом сидит-возвышается, бутерброд с колбаской вареной благодарно уплетает. Выслушала его Толина мамка, сделала выводы:
– Значит, Леонид, у тебя две основные печали – с жильем да с работой?
И, хоть не хочет пока об этом Ленчик ни говорить, ни думать – слаб еще, да и думки эти уже измучили, – а говорить приходится.
– Тетя Таня, я вам вот, по гроб жизни буду благодарен, что приняли, что накормили. И банька у вас – чудо!
– Какая я тебе тетя Таня? Ты же мне не племяш. Сказала ведь – просто Татьяна. А благодари Толика – он за тебя головой поручился, и за баню тоже его – он истопил, он же и строил. Ну, жилье, работа – ясно. А вообще, потом что? Учиться не пытался?
«Ну, строга, ну серьезна женщина! – оценил Лёня, – и молодая еще, симпатичная».
– Учился я, бросил только. И восстановлюсь на вечерний, как уладится все.
– Ты главное, не пей больше, – завершила этот разговор Татьяна.
Постелили ему около печи – на Толиковой койке, а Толик на печь полез. Стеснил Ленька хозяев, чувствует – ненадолго его приветили.
Утром Татьяна вдруг и говорит:
– Обкосить бы надо вокруг дома и по дороге к огородам. Кто пойдет? - – Я, – Ленчик сразу вызвался, лишь бы угодить, лишь бы не гнали отсюда до поры.
Выдали ему инвентарь, схватился за косовище, да не так как-то: машет, машет, смотрит только, чтобы косу в землю не загнать да ноги себе не укоротить ненароком, травку подсекает, валит, но не скашивает.
– Стоп! – Татьяна командует. – А теперь ты, Толька, крестьянский сын, покажи, на что горазд.
Подхватывает Толик косу, будто с ней родился, плавно идет, траву в ровный рядок укладывает. Ленчик завидует, даже злобно как-то на Толика глядит.
– Ладно, – мать говорит хитро, – из вас из обоих косцы никудышние. Сходите прогуляйтесь до Бородовых дочек, мешки не забудьте взять с лопатами. И сыну подмигивает.
– Тут недалеко, – Толик протягивает Ленчику дерюжный мешок.
– А что за Бородовы дочки? Красивые?
– Как «Барби»! – присвыстывает Толик. – Там этот, Борода, фермер он, только бедный, и у него пять дочек. Две мелкие, а три – самое то!
Смотрит Толик, а Ленчик-то оживился, повеселел, улыбочка появилась, расческу откуда-то выудил, приглаживает свой одуван, прихорашивается. Потом насторожился:
– А лопаты зачем, мешки?
– Так девки ж одни, мужиков-то нет копать картошку-то. Мы им поможем, а они нас, может, поцелуют или в баньку с собой возьмут попариться... Во, вот здесь их участок.
И Ленька опять что-то свое вообразил, похабное, заулыбался, даже пару раз как-то неприятно, по-козлиному, хохотнул. Выкопали пару грядок, по полмешка набрали.
– Хорош, – Толик говорит, – а то не дотащим.
– А далеко тащить? Дом их где?
– Да здесь, – и вниз, в землю показывает и ржёт. – Не докопали до их дома. Глубже надо! И заливается:
– Да наш это участок под картошку. Ну, не обижайся, Ленчик... Ой, не могу! Поверил, да? И расчесочку достал, умора!
Татьяна к питерцу стала привыкать, интересно он рассказывал о городе и обходительный был, комплименты у него гладко получалось говорить, таких приятностей она и не слышала никогда. И отвечала ему тоже комплиментами, как могла: то скажет, имя у него красивое – Леонид, то нос его, сливкой, похвалит – орлиным назовет.
И, даже когда Толик звал новоявленного друга на рыбалку или прогуляться по лесу, мамка уже не отпускала гостя, говорила, что еще хочет что-нибудь интересное послушать.
Через неделю, когда Ленька уже настолько окреп, что даже стал потихоньку наглеть: выуживать себе лучший кусок курятины из супа, покрикивать на Толика и, нет-нет, да называть Татьяну просто Таней – Толик тогда, частично подкалымив и остальное заняв, отложил гостю денег на билеты и чаек в поездах, купил ему в магазине пачку курева и сказал деликатно:
– Тебе, Ленчик, наверно, уже ехать надо...
Провожали его и сажали в вагон вместе.
– Деньги обязательно вышлю, Толик! – обещал на прощание питерец.
– Ладно тебе… – Толик отмахнулся. - – Приезжай еще, как устроишься! – звала мамка.
– Хорошо, Таня! Спасибо за всё!
– Ладно-ладно, счастливого пути! – уже вслед вагону крикнула Татьяна. – Не пей больше!
Толик задумчиво провожал взглядом уходящий состав.
Ленчик, пересев в Твери с московского поезда на питерский и, правда, счастливо добрался до своей северной столицы, где, как оказалось, очень переживали за него – искали уже по моргам и больницам – и даже поседели и расхворались за это время родители. Сын, которого, как в евангельской притче, приняли, обняли и простили за все, поклялся никогда не прикасаться к спиртному и вскоре даже восстановился в институте. О деньгах, которые для него искал и зарабатывал Толик, о гибельной запойной Артемьевке, о спасительном станционном поселке и его жителях Ленчик быстро забыл.
Месяца через три Толик заметил, что мать пополнела, а еще через месяц уже весь поселок дразнил парня, что он сын гулены, которая беременна невесть от кого. И он, один в Померанцево точно знавший, кого благодарить за позор, согласился с мнением большинства и ушел жить к бабушке на плант. Когда Толик узнал, что у него родился братик, которого мать еще в роддоме сразу назвала Леонидом, идти вместе с бабкой смотреть на новорожденного отказался – ушел вместо этого в Артемьевку и впервые в жизни до беспамятства напился.
4.
Теперь, на новом месте, хрустел на щелястом полу песок, на стенах торчали между бревнами ошметки сухого мха, – брался когда-то Толик за ремонт, отодрал старые бабушкины обои, хотел стены глиной с песком замазать да побелить, но решил, что и так сойдет – «Пусть, как в охотничьей избушке будет!»
Спал Толик, в чем был, без постельного белья, и на неубранное драное одеяло с кусками желтой ваты то и дело примащивался грязными лапами Дружок. И только на Лешкиной койке было подобие постели, но малец не любил на ней спать, ему бы все, как Дружку, – на какой-нибудь ветоши.
– Гостинцы у меня для вас…
Из рюкзака Ленчик достал кофе, выудил банку красной икры, которую в итоге облюбовал пес, а Толик получил хитрый выкидной нож – тут же, открывая лезвие, он обрезался и кровящим пальцем нащупал у себя в кармане металлический рубль: «Оружие, Ленчик, не дарят!»
Думал гость, что бы подарить Лешке, – ничего подходящего не было, – и отдал книжку красивую про Питер, которую для Татьяны приготовил, но теперь Татьяне никогда уже про Питер не читать и не слушать. Не то поужинали, не то позавтракали сухими печеньями и тугой копченой колбасой, что остались с дороги, и, хоть Толик слазил в погреб, поднял миску соленых грибов из бочонка да огурцов, к разносолам хозяйским Ленчик не притронулся. Как грустно сказал питерский гость, – «не к тому питью эта закуска», а Толик при этом глянул на питерца удивленно. Лешка уже заснул в обнимку с Дружком, когда Ленчик вдруг спросил: - – Толик, а откуда у тебя брат? - – А ты не догадываешься? – не хотел уже Толик ворошить былое, да Ленчик сам нарвался.
В глазах питерца застыло недоумение.
– Родила мама как раз через девять месяцев, как ты здесь появился... – пояснил Толик.
И снова на лице недоумение, беспомощность, покорность – как тогда, когда артемьевский пьяный гурт искал у Ленчика деньги. Только теперь Толя ищет отца своему братишке.
– Толик, не я это…
Не поверил хозяин – по глазам было видно. «Как же так? – думал Ленчик, – от кого ж у нее ребенок? Ведь не было да ничего и быть не могло у него с Татьяной. Тянулась, как к сказке, задерганная заботами деревенская женщина к чему-то далекому, большому, красивому. Что она видела в своей глухомани, живя, словно крепостная, на Померанцевском пятачке?» И Ленчик ей рассказывал о Питере: о том, что сам знал и помнил, и о том, что на ходу придумывал. Слушала она истории про царей, дворцы, кареты, про декабристов и поэтов, слушала жадно – ну и что с того? Они же просто разговаривали! И кто знает, почему ей пришло в голову младшего сына назвать Леонидом... Загадка!
– Да уже и не важно, кто... – Толик махнул рукой. – Сказал же, брат это мой любимый – и точка. Надолго приехал, Ленчик?
– Не знаю. Собирался природу порисовать, – питерец постучал по деревянному этюдному ящичку. – Я ж художником стал, вообще-то...
– О как! Вдохновение ищешь?
– Скорее отдых. Чтобы не чувствовать ничего.
– Чтобы не чувствовать? Это не ко мне тогда, это в Артемьевку надо или на кладбище – от Артемьевки недалеко, – грустно улыбнулся Толик.
– А как там они, артемьевские?
– Да как – Юрка Сидор от белой горячки загнулся, Ершов с Верицей отравились спиртом, Струнята сидят... Вадька, вроде, ничего – женился, детишек настрогал. Ты сам-то как жил эти годы?
Ленчик вздохнул глубоко.
– По-разному. Институт так и не закончил, сначала прыгал с одной работы на другую, потом рисовать начал, картинки продавать. Женат был два раза…
– Дети? – спросил Толик.
Ленчик помолчал, опал с лица сразу:
– Да как-то не сложилось...
С утра, когда Ленчик проснулся, ни хозяина, ни Лешки в доме не было. Спал у него в ногах теплый, тяжелый и очень грязный Дружок.
Серой безрадостной мутью, вяло, словно тоже с недосыпу, просачивался в окна новый день. Сколько таких дней перевидел, перевстречал он за последние семь лет: когда вставал, выдергивал себя из дурной тревожной полудремы – и не пил ведь уже два, три, шесть трудных, насыщенных лет, – а, все одно, как с похмелья. И глаз подергивался вместе с напуганным во сне сердцем, и колотилось нутро в до боли знакомом полуознобе. Наседала, цепко хваталась за мозги, выворачивала мысли нудная напористая тяга – шептала, что все плохо, что мир дерьмо, что высшим сферам безразлично, трезв Ленчик или пьян, жив он или сдохнет под забором. И лишь крепкий, две ложки на полстакана кипятка, кофе, согревал, разгонял кровь, приводил в чувство, избавлял от морока и возвращал в реальность.
«Где ж это Толик-то? Куда пропал с утра? Надо хоть на улицу выйти поразмяться!», – решил Ленчик и начал надевать на себя специально для деревни и для художеств припасенный брезентовый костюм. Встретилась ему та бабка, к которой он в ночи стучался, когда Толика искал, – Алевтиной что ли назвалась – шла, гремя ведрами, к колодцу. Поздоровался, да разговорились.
– А не ты ли, сынок, приезжал как-то в Артемьевку и колодец там сломал? – смеясь, спросила Алевтина, – Румянцевы потом целый год рассказывали.
– Было дело. Хорошая у вас память, – смутился Лёня – не любил, когда старое поминают.
– Не пьешь больше? – не унималась бабка.
– Нет, – ответил сердито.
– Сыночка что ли повидать прибыл? – словно ядом плюнула карга.
«И эта туда же!» – Ленчик горько смолчал, отвернулся да пошел в избу. Посидел, пожалел себя немного, потом как очнулся: «Надо делом заняться», – и начал ящик свой на ножки ставить, краски выдавливать на палитру.
5.
Толик с Лешкой вернулись из Пылинки на Ландышевской кукушке. Рано утром они отправились в магазин пешком по шпалам, говорили о том, чего и сколько будут покупать. В магазине женщина по имени Вика, тоже с их Гари, Анечки Кадилки старшая сестра, развеселила очередь, заказав продавщице кошачьего корма и крысиного яда. Толик, навесив сумку с продуктами на плечо, окликнул Вику уже на улице, и, пока шли до станции, допытывался:
– Что ж это у вас кошка делом-то не занимается?
А баба с намеком ответила:
– А что кошка? И коты такие же стали. Лежат, мышь супротив них сидит, а им корм из красивого пакета подавай, чтоб само пришло в миску.
И, когда от магазина и народа далеко отошли, добавила:
– Анечка у нас девочка хорошая! Ты бы присмотрелся к ней – ну, гуляла раньше, с кем не бывало! А теперь посерьезнела, глупости все в прошлом.
Изумился Толик: – Вика, я ж Анюту к себе звал когда-то, а она не пошла – «страшно у вас» – говорит.
– Во-во, ты ленивый кот и есть, ждешь, что к тебе девка придет и сама ляжет – что-нить покажет. Пентюх, вот ты кто! И гордяк! Потрудиться надо!
Теперь, сойдя с коротенького Ландышевского поезда, Толик прикидывал, что же Вика подразумевала под словом «потрудиться».
– Лешка, – брату говорит, – ты хочешь, чтобы Анюта в гости к нам пришла?
– Пусть приходит, – совсем по-взрослому ответил малой, – она, вроде, ничего – тебе подойдет.
– Ну, тогда будешь мыть пол, чтобы ей у нас страшно не было. Трудиться, Лешка, надо!
Навстречу, раскидывая лапами пыль да грязь, чесал к любимому хозяину Дружок. Разноцветный какой-то. Морда, холка и шерсть на спине раскрашены – почти вся шкура в желтых, розовых и зеленых нарядных пятнах. Толик удивился, не понял, что случилось. Только когда за угол дома, к себе во двор, зашел, догадался – стоял во дворе на раскладных тонких ножках открытый деревянный ящичек, тот, который гость ночью с собой привез.
Сам художник с ничего не выражающим лицом сидел на порожке и оттирал с брезентовых штанов красочный деревенский этюд.
– Что произошло? – спросил Толик. – Собаку хоть в музей сдавай в рамочке!
Пришлось рассказать, как было. Пока Ленчик набрасывал подмалевок, Дружок вел себя спокойно, но, видно, запах масляной краски показался ему вкусным, и едва автор положил на землю палитру, чтобы отойти и глянуть на погорелый померанцевский этюд издали, как голодный пес начал пробовать краску на вкус и валяться на ней кверху брюхом. Ленчик его пыталался отогнать, но Дружок, решив, что с ним играют, утащил и разгрыз одну из кисточек, и, вдобавок, пообтерся о Ленчиковы длинные и тонкие, почти как у художественного ящика, ноги.
– Что же мне с собакой делать? Обстричь что ли, пока все не перемазала? – сокрушался Толя.
Ленчик посидел еще немного, поднялся и сказал:
– Толик, прости, нагостился я, хватит. Поеду, наверно, домой, в Питер. Когда поезд, завтра?
Иван Иваныч снова ехал из Приозерска в Тверь в общем вагоне этого скрипучего московского поезда. Сидел, уставившись в окно, отсчитывая полустанки и деревни, возле которых машинист непременно делал остановку. Всё как всегда: кто-то выходил, кто-то, наоборот, впрыгивал в вагоны, клацая ногами по железным ступеням. Новые пассажиры, шумно дыша, протаскивали багаж внутрь по узкому проходу, спотыкались, задевали углы полок и сидушек чемоданами, узлами и баулами, показывали билеты, просили у проводницы чай.
Вот уже проехали Заречье, дальше будет Друлево, поселок Советский, который во все времена местные по старинке называли Пылинкой, потом – Померанцево, Ландышево и Торжок. От Торжка начинались новые пути с бетонными шпалами и плотной паутиной проводов поверху, и поезд там обычно стоял час, пока меняли дизельный локомотив на электровоз. И уже посреди ночи Иван Иваныч выйдет на тверском вокзале со своей массивной спортивной сумкой, в которой сменка, бельишко, носки и харчи на несколько дней, дождется первую рассветную электричку и, спустя полчаса, прибудет на объект. Иван Иваныч, приезжая каждый месяц в синюю металлическую бытовку на целых две недели, охранял контрольную станцию газопровода. На том месте, где совсем недавно были чистый грибной лес и две еще не до конца покинутые деревни, теперь высилась гигантская головоломка из труб, и нарядным заграничным коровником тянулся административный корпус. Сторожу-вахтовику из Приозерска было все равно, что здесь было раньше и куда из родных изб выселили доживающих старух, – главное, он отработает, получит неплохие, в принципе деньги, и тем же московским поездом – домой. А остальное – не его забота. Так вахтовик рассуждал, рассматривая в поезде попутчиков, пытаясь от скуки определить, что за человек появился в вагоне, местный или нет, чем занимается и какой жизнью живет. «Тоже что ли чаю заказать? Только с лимоном, если есть», – подумал он. Проводница принесла – цвет чая был бледноват, не такой как у соседа – наверно, из-за лимона. Чужая жизнь, даже в мелочах, всегда казалась Иван Иванычу интереснее, ярче, богаче на события, гуще, насыщеннее и ароматнее чем своя.
– Померанцево! Кто в Померанцево выходит, готовьтесь! – пройдя по вагону, объявила проводница. А он смотрел в окно – туда, где черными обелисками мелькали обугленные печные трубы, обгорешие остатки стен, столбов, деревьев. О! – на одной из сожженных яблонь будто зеленела новыми листьями ветка. Или показалось? Удивительная штука – жизнь. Когда-то Иван Иваныч тоже приезжал в Померанцево – ходил по избам, рассчитывал расстояния от магистрального газопровода, проверял печки, советы давал, как их лучше под газ приспособить. Инспектором был. В одном из домов хозяйка жаркая попалась – как печь. Оголодала, видать, без мужика. Соблазнился он тогда, пошел на приступ, – да она и не противилась. Не то Таня ее звали, не то еще как… Дом ее в пожаре сгорел, конечно. А с ней что? Куда-нибудь, наверно, переехала. Государство заботливое, какое-никакое жилье да предоставило. Иначе и быть не может.
На станции в вагон зашел не то парень, не то мужик, – малый, одним словом, – смурной, долговязый, ссутулился весь – с деревянным ящичком на плече – должно быть, художник. Какой-то он грустный, будто гложет его что-то, словно жизни не рад. Не вдохновило его, видно, Померанцево. Да и что тут вдохновить может – гарь одна... А ящик чистенький, новый, как только что купленный. Побаловаться просто приезжал, покрасоваться? У настоящих художников ящики грязные, в краске, в наляпах. Ну, ничего, жизнь долгая – заматереет, запачкает еще свой ящик – вот тогда, может, и пойдут вдохновенные полотна... И, рассудив так, Иван Иваныч отглотнул остывающего чая с лимоном.
На улице, рядом с вагоном залаяла собака. «Тихо, Дружок! – скомандовал грубый мужской голос, и уже нежнее и тише, так, что Иван Иваныч еле разобрал: – А завтра сходим к Найде, к мамке твоей, и хозяйку ее в гости позовем, ей теперь у нас не страшно будет – Лешка вон какую чистоту навел...»
Рассказ
.
1.
.
Поселок Померанцево строился сразу после войны для железнодорожников и леспромхозовцев и растянулся вдоль одноколейки километра на полтора, а то и на два. Загорелось сухой осенью – только-только успели протянуть и подключить сельчанам долгожданный газ – и вот, сразу утечка. От спички или просто от щелкнувшего выключателя сначала разнесло полдома возле клуба, а затем занялось, раздуло ветром и разогнало красного петуха по заборам, сарайкам, курятникам, поленницам – на соседние домишки, бараки, бани, гаражи. Иссушенные временем, просмоленные – чтобы ни влага, ни короеды-точильщики не попортили древесину, – крытые берестой, которая, пламенея, легче всего и перелетала на соседние крыши, – все эти постройки были понатыканы вплотную, налезали одна на другую, будто воевали с себе подобными за жизненное пространство. В накалившемся горниле, взрываясь, выгорал газ, лопались канистры в гаражах, вспыхивали яблони, снопами искр обстреливало, накрывало по пять-шесть крыш зараз. Позже на пепелище один из погорельцев рыскал в углях на том месте, где раньше был его сарай и всё дивился на расплывшийся железный слиток.
«Это ж гвозди! Здесь, – говорил, – у меня ящик с гвоздями стоял! Ну, знать, и пекло было!» Зарево видели даже на дальней станции Друлево, а это километров пятнадцать по железке, не говоря уже о ближайшей Пылинке, где народ переполошился от дыма и мучился страхом, что загорится лес, и верхами, по кронам деревьев, перекатит адскую жаровню на их усадьбы. В Померанцево пожарные машины прибыли, когда огонь уже дожирал головни, когда спасать было некого – все живые к тому времени спаслись сами. Но к лесу прибывшая команда огонь не подпустила и даже успела отрезать пламя от нового планта.
Семнадцатилетний Толик, зависавший в ту ночь на пацанской гулянке у друзей, – как услышал крики, бахи канистр и учуял дым, – вмиг прохмелел и помчался в центр, – спасать мать, на которую был смертельно обижен и даже долго с ней не разговаривал. Там же, в огне, был и нагулянный мамкой младенец – причина всех Толиковых обид. Но парень не успел – когда прибежал, невозможно было даже приблизиться к полыхающему жилью. Он попытался влететь в избу с разгона, что называется –«дуром», и сначала вышло, выдернул из огня орущего обожженного братика, но вторая попытка не удалась – рухнувшим бревном перебило ногу, – его самого еле оттащили. После пожара поселковое кладбище расширилось на шесть могил, к одной из которых потом каждый год на Красную горку Толик ходил плакать. Померанцево лишилось пятидесяти дворов, двух бараков, клуба, лесопилки с грузовиками-лесовозами и склада с дизельным топливом – бочки с соляркой рвались так, что в районном центре Ландышево, видать, услышали и прислали вдобавок к наземным расчетам вертолет – заливать огонь с воздуха. Чарующе переливаясь белыми, красными, желтыми, синеватыми языками, тлела и поселковая администрация, – никому она не была интересна, – весь гвалт, плач, крики, рёв и движение слились в одну низкую вибрирующую ноту не здесь. Гул этот, переворачивающий нутро всем, кто приближался и слышал его, исходил оттуда, где гибли у людей их близкие, где горело нажитое добро, где, добавляя в общий смрад запахи паленой шерсти и перьев, метались в дыму куры, козы, коты, чья-то обезумевшая корова. Тем не менее, прибывший расчет первым делом взялся тушить именно обитель власти. К утру понаехали чины: районное начальство, пожарники из области, МВД, страховщики, газовые менеджеры, фотокор местной газеты, репортеры областного канала – расследовали, осматривали, опрашивали, просили встать в удачный кадр, решали, что и как дальше, считали убытки, обещали компенсации.
«Гвозди, гвозди мои снимите! Идемте, покажу», – приглашал мужик недоумевающих телевизионщиков посмотреть на железный слиток. То и дело, в объективы совал свою пьяную рожу Юрка Сидор из Артемьевки – как он только тут оказался – и кричал дурным голосом: «Ух ты, пожа-ар!»
Начальство кумекало, кого бы назначить виновным, – посоветовавшись, свалили всё на ветхую старуху из избы возле клуба – дескать, по старости позабыла выключить газ. Останков той бабульки так толком и не собрали. А Толика с братишкой отвезли в больницу – долго лежали они по палатам, – с месяц, наверно, может, и дольше, – лечили их, латали, но так и выписали: одного – хромым калекой, а другого – со страшными рубцами от ожогов на детском личике.
Получив – выбив, выпросив, выплакав – из властей помощь, живые поразъехались кто куда. И во всей округе стали горько называть оставшийся от поселка плант – «Погорельцево», а потом и вовсе коротко – «Гарь». Толикова бабушка, взвалив на себя заботы о внуках, – хоть с малым Ленечкой и помогали женщины из уцелевших домов, надорвалась да угасла, когда «подгарочку» исполнилось четыре. Старший «хромец» к спасенному им братишке привязался, таскал его всюду за собой, и уже, завидя их издали, и пылинские, и артемьевские жители переговаривались и показывали руками: «Вон Хромец с Подгарком идут». Толик винил себя в том, что тогда, во время пожара, не успел, не смог спасти, вытащить любимую маму, а главное, не успел при жизни ни простить ее, ни попросить прощения. Мотал он в опустевшей избе почти одинокий бирючий срок, к которому то ли сам себя приговорил, то ли так было назначено судьбой. Лешка – только так, а не Леонидом, Хромец называл брата – с изуродованным лицом, с глазами без ресниц и бровей, лишь добавлял одиночеству старшего горестных, безысходных оттенков. Толя перебивался сезонными работами то на железной дороге, то у частников на делянках, то колымил в соседних деревнях. Еще принимал у себя охотников, – те, если не пугались младшенького, останавливались в их доме, привозили и выпить, и харчей, делились новостями городской, чаще тверской или ландышевской, а то и столичной жизни, оставляли в благодарность деньжат. Случалось, привечал он и бескорыстно – каких-нибудь неприкаянных бродяг – просто из жалости и от одиночества. Пытаясь чем-то скрасить жизнь, да и заработать, чтобы прокормить себя и Лешку, взялся, было, выращивать скотину, но не пошло, – поросенок сдох вскоре после того, как пришел коновал и, смочив самогоном грязное бритвенное лезвие, вырезал подсвинку причинные железы, а козу, купленную в надежде на молоко и пух, Толик с голодухи перепродал. Не нужны были никому на «гари» ни молоко козье, ни шерсть, – кто здесь остался, видимо, больше прикипели к самогонке.
Девчонка одна жила у них в Гари – молодая, но беспутная, – раньше была миленькая, но старела, дурнела лицом от года к году, шлялась; если на пьянки куда звали – не отказывала, кто позвал – с тем ночевать и оставалась. Анечка-Кадилка звали ее все, кто знал. Ребята рассказывали, что кто-то из пылинских уговорил девку, залез на нее на печке, да таким сивушным потом от тела Анечкиного пахнуло, что и не стал тот парень настаивать, враз отворотило.
Однажды поздней осенью вышел Толик со двора на улицу – хромает, как всегда, а навстречу – Кадилка, курит и несет что-то под курткой, придерживает бережно.
– Анюта, что ж ты куришь-то все? Когда уж бросишь? – спросил.
– Да я, Толик, чтобы нашей гари не чувствовать. А то как возвращаюсь из Пылинки, с непривычки сразу в нос шибает. А так, с дымом вроде и ничего...
– Да-а, сколько уж лет прошло, а земля все никак не проветрится, – поддержал Толик, – И в избе всё пахнет – не поймешь, то ли печью, то ли с улицы. А я и так привык, мне табак не нужен. Что под курткой-то?
– Щенок. Хожу, ищу, кому отдать. Хочешь – бери... Наша Найда ощенилась.
Из-под куртки высунулся черный нос и блеснули глазёнки.
– А-а, дрожишь, лопоухий чертёнок, замерз... Поглажу?
Толик протянул руку к расстёгнутой Анютиной куртке.
– Не промахнись, а то что-нибудь не то погладишь, – дразнясь, засмеялась Кадилка.
Чуть-чуть улыбнулся Толик, как мог – редко получалось у него улыбаться:
– Возьму щеночка... вместе с хозяйкой только.
Анечка посмотрела на него задумчиво, обожгла жалостью в глазах, видно было, колеблется и уже жалеет, что раздразнила.
– Бери, Толик, щенка одного...
– А ты что ж?
– Страшно у вас, Толик... – ответила и, передав собачонку, развернулась, пошла восвояси.
Парень посмотрел ей вслед, смахнул со щеки слезу и уже, не сдерживаясь, во весь рот улыбнулся маленькому мохнатому комку:
– Пойдем, будешь сначала в доме жить – пусть Лешка с тобой возится, играет, а подрастешь немного – на цепь!
.
2.
.
Назвали братаны щенка по-простецки Дружком. Подрос немного пес, – оказалось, с каким-то крупным породистым кобелем его Найда пригуляла, – большой вымахал, и Толик, поняв, что не прокормит животину, отпустил Дружка на вольные хлеба. Тот рыскал вечно голодный, подъедал, где найдет, помои, на цепь его хозяин так и не посадил, и только на ночь забивалась псина спать то под койки, а то с Подгарочком в обнимку – где придется.
То ли от постоянных горестей, то ли от редких радостей Толик начал понемногу попивать, но хватило ума остановиться, понять, что пропадет без него Лешка, а чтобы к выпивке перестало тянуть, решил наведаться в Сорокоумово.
В Сорокоумове Толик бывал несколько раз, сопровождая к старой знахарке Наталье пьяниц. Пошел теперь туда сам, в одиночку, да увязался за ним Лешка, и сколько Толик ни отгонял братца, ни пугал его трудной дорогой, тот ни в какую – «Пойду с тобой!» – и все тут. Сорокоумово было далеко – идти через лес и два ручья, и хоть сподручнее получалось в зиму на санях, но теперь было лето, и шли они долго-долго, обходили топкие ручьи с болотинами, и так намучился Толя со своей ногой и с малым брательником, что после похода лежмя лежал на печи два дня.
Прежде чем выйти к Сорокоумову полю, Толик с Лешкой блуждали по рыжему древнему ельнику, в котором было темно, глухо и мертво. Где-то хлестануло Толика злой веткой в глаз – насыпало древесной пыли. Веко стало как наждачное, и моргать было колко, и слеза не вымывала сор. В ельнике напугали их павшие деревья – сгнившие в труху стволы с вывороченными корневищами. Эта галерея причудливых, засохших вместе с комьями земли скульптур – словно фантастических надгробий, порождала такое чувство, что в этой части леса людям не рады. А в роще, сменившей ельник, в столбиках света, бьющего сверху, был блеск капелек росы в паучьих нитях и, в тысячи крыльев, – сверкание кружащейся мошкары. Здесь была жизнь, исчезали сразу и видения, и страхи. Весь массив леса отсюда устремлялся вверх, к сухой светлой поляне с разреженными молодыми деревьями – на таких полянах дружными ватагами сразу на пяток-десяток корзин или ведер любят расти в августе белые грибы.
Последний ельник с сухостоем резко закончился, вытолкнул братьев из буреломной чащи – перед ними было пряное, стрекочущее, бескрайнее поле – пенилось хлопьями цветов, качалось травами, пело пичугами, пчелами жужжало, – и вдали, может, посередине, может, ближе, стоял дом, обросший одичалым садом. Один дом на все поле, только далеко до него. Это и была деревня Сорокоумово. Люди-можжевельники стояли среди трав то тут, то там: вот вроде баба с корзиной, а вот охотник с ружьем, а рядом будто и волк – словно все к тому одинокому дому путь держали. А подойти ближе – кусты кустами. Вот так обман!
Трудно было добираться до Натальиного дома – ног путники уже не чувствовали, Толик цеплялся за кочки, кусты, падал, Лешка, хоть и маленький, а старшего брата, сколько было силенок, поднимал, за руку тянул, – шли дальше, пока, наконец, к покосившемуся крыльцу не подошли вплотную.
В этом доме посреди поля и жила бабушка Наташа. Худая была, костлявая, сгорбленная. Шептала она наедине, выгнав сначала всех провожатых в поле – подальше от избы. Так и с Толиком – Лешку за порог, а самого попросила до колодца дойти, воды достать. А сама, хоть и жара, лето, – натопила печь.
– Попей, – сказала Толе, – пока водички. Она целебная – Петрушина водичка, святая.
– Почему Петрушина? – спросил Толик.
– Да... – старуха усмехнулась, – птенчик один раненый в колодец угодил. Петрушей назвала, выходила, выпустила. Прилетает иногда, в окошко стучит.
Поставила Толику стопку, плеснула туда самогона и разбавила водой:
– Пей, пей, – повторила.
Толик такому лечению обрадовался, заулыбался. «Еще, – говорит, – можно?». «Э-э, нет, – отвечает, – отраву нельзя, а воды попей». Потом отправила клиента на печь, а сама шептать начала:
– Ты лежи, лежи, а я тебе расскажу про Петрушину водичку...
А перед тем, как зашептывать, дурь несла всякую несусветную. Немецкий офицер в войну у нее в доме стоял, – сказывала. «Пан, – говорю, – дай хлеба! А он и хлеба даст и шоколада еще отломит, и солдатам велел меня, молодуху с дитенками, не трогать, не обижать. А разведчики наши, под утро на выпасе подкараулят, куда я корову водила, и:
– Ложись, баба! – шепчут, рот ладонью зажмут и лезут под подол и коленки лапами холодными в стороны расталкивают. А куда денешься, на помощь не позовешь, а то разведка своя родненькая и прирежет, как фашистскую подстилку, а детки дома ждут».
– Не могли наши так, баба Наташа, – возмутился Толик, – может, это не разведчики, а штрафбат какой был?
А старуха уже и не слушала, и не ведала она всей исторической науки про штрафбаты да плен, да власовцев, которую теперь вся молодежь по фильмам да передачам знала, все едино бабке было по возрасту, с козой беседовала – коза у нее в избе ходила, рогами трясла, на койку всё лезла, котяхи свои по полу разбрасывала.
И не узнал Толик никогда, что у бабкиной истории и продолжение имелось. ...Отдала тогда Наталья корову. Не сама отдала – забрали воины наши голодные все на том же выпасе, когда из окружения группками выйти пытались. Настоящие воины были – не предатели, не сдались они в плен вместе с генералом Власовым. Просто война им все мозги повыворачивала.
«Где корова?» – фрицы наутро спрашивали, а она им: «Волки загрызли».
Тогда Натальиного старшенького сына пан офицер этот добрый берет за руку, выводит в поле, отпускает и Наталье говорит: «Смотри, – так волки корову грызли?»
.
И собак черных и круглых как бочонки, бесхвостых, на ее Петрушу спускает. Затравил, демон, мальчонку собаками, в колодец истерзанное тельце изуверы сбросили. Она перетерпела, пережила, дочь же еще есть – жить надо, сильная баба была Наталья, солдатка – первой у них в округе мужнину похоронку получила.
Уходя, немцы всю деревню пожгли, сорок домов сгорело в пожарище. Натальин дом только один почему-то оставили и, странно, пламя на него не перекинулось, как заговоренный стоял. Больше ничего на месте пепелища не строили, и дерева ни одного путного на этом поле не выросло, – одна трава да можжевельники...
Правда то было, что про военное время рассказывала Наталья, или нет, Толик не знал, но то, что все, кто к бабке зашептываться ходил, и пить, и курить переставали и становились людьми, – с этим было не поспорить.
После шептания бабка Наташа сказала:
– Веткой в лесу в глаз тебе хлестнуло. Промой, Толик, его водичкой Петрушиной, очистится от пыли, может, по-новому видеть начнет. И коленку себе сбрызни, тряпочку приложи. Где там братец твой? Эй, Лешка! – гаркнула.
Не ожидал Толик от старухи такой силы голоса. И Подгарочек услыхал, вошел.
– Оставь мальца у меня на недельку, – просит бабка. – Личико ему умывать буду. Не узнать станет мальчишку.
Согласился тогда Толик. Хоть и страшно было оставлять брата, но водичка и правда волшебной показалась – и глаз очистился сразу, и хромоты вмиг убавилось. И через неделю, когда сильными, словно новыми ногами легко, – даже Дружок за ним не поспевал, – пришагал, почти что прилетел забирать своего Подгарка, обомлел: все рубцы у пацаненка выровнялись, рассосались, и лишь чуть белее были обоженные места, чем остальная осмуглившаяся за лето ребячья кожа. И даже бровки с ресницами начали пробиваться.
Вернулись к себе в Гарь, и люди диву давались. А может, только казалось так Толику – ведь глаз его, как и предсказывала бабка Наташа, по-новому теперь на все смотрел.
.
3.
.
Как-то ночью Дружок вдруг истово залаял, заметался, забегал от окна к окну, к двери, запертой на крючок, и обратно – будил хозяина, толкал мокрым носом: «Вставай! Чужой кто-то идет сюда...»
Разоспался Толик, никак не проснется, глаза открыл, лишь когда уже напуганный Лешка за плечо его трясти начал, а в уличную дверь стали колотить и кричать:
– Здесь Толя Павлов живет? Искал по старому адресу, а там – гарь одна! Толя!
Голос мужской был, вроде смутно знакомый, а может, и показалось. Пошел хозяин открывать, а сам Дружка придерживает:
– Тихо, – говорит, – Дружок! Как будто, свои...
Открыл дверь, всматривался в длинную нескладную фигуру – долговязый оказался гость, в бежевой ветровке, в джинсах тонких, обут не то в туфли, не то в тапочки, – тоже какие-то голубые, – и весь этот светло-синий низ был сплошь в репейных цеплючих катышках. На плече плоский деревянный ящичек, и горбом на спине – рюкзак. А лицо знакомое – все тот же крупный, как вытянутая слива, нос с тонким горбиком. Ленька питерский!
– Толя? – говорит.
– Здравствуй, Ленчик! Давно не виделись, – приветствовал хозяин нежданного гостя.
– Толик, я там… Найти не мог, стены одни обугленные стоят, дорога со станции заросла. Бревна черные торчат, печи... Пожар был, да? Хорошо, соседи подсказали, а то бы не нашел тебя. Страшно там.
– Там страшно, а здесь еще страшнее, – еле разомкнул зубы Толик. – Молодец, Лёня, что приехал. Проходи... Да тихо, Дружок, свои...
– Когда пожар-то был? – спросил Ленчик.
– Семь лет уже...
– А мать?
– Погибла, – ответил Толик, неопределенно махнул рукой в сторону не то пепелища, не то кладбища.
– Нда-а... А это чей малец? – И на Лешку кивает.
И хотел уж было Толик сказать: «Да сын это твой! Не узнаешь?» – Но то ли сейчас, когда сразу на обоих Леонидов одновременно смотрел, сходства в них никакого не увидел, то ли при маленьком Лешке не решился, – сказал по-другому:
– Брат это мой.
Иначе представлял себе Ленчик эту свою поездку после стольких лет, совсем другим ему запомнился померанцевский быт. Было в старой избе, при живой Толиковой матери, и чисто, и выкрашено, и уютно, – белела тогда горница шторками, рюшами, покрывалами на заправленных, каждая в три взбитых подушки, койках. Вкусным супом пахло раньше, блинами со свойской сметаной и мятным чаем с конфетами. А сейчас Толик Павлов с братишкой жили в доме, отписанном им покойной бабушкой. Их изба, рубленная еще задолго до того, как поселок Померанцево стал просто Гарью, стояла на отшибе, на новом планту, и поэтому, как и десяток соседних с ней домов, уцелела, убереглась от пожарища. Каждый вечер, дождавшись, когда брат Лешка сморится и, по обыкновению, уснет не в своей койке, а где придется – то на сундуке в сенцах, то прям на полу, свалив, скомкав под себя какую-нибудь одежу, – Толик поминал Лешкиного отца недобрым словом.
Как-то раз, еще до пожара, в канун своего семнадцатилетия, Толик ходил в деревеньку Артемьевку. Ходил встретиться с Вадькой Румянцевым и расспросить его о северной столице – Вадька пропадал там целый месяц на своей первой рабочей вахте и, вот, сказали, вернулся. Вернулся не один, привез с собой приблудного питерского паренька – вроде и культурного, и с образованием, но какого-то нежизнеспособного, что ли, вялого да еще и изрядно подспитого. Толя-то привык, что местные алкаши все или старые доходяги или здоровые красномордые кабаны вроде Вадьки, – и тем, и другим поорать бы да подраться, а таких, как этот, он еще не видал. Назвался питерец Леонидом: хоть и было ему около двадцати пяти, может, и побольше, но то ли парень, то ли мужик – на вид не поймешь, для таких хорошее слово в народе придумали – малый. Ростом малого Ленчика бог не обидел, вытянул каланчу на метр девяносто, но мяса не дал, и Ленчик смотрелся подростком-девятиклассником, который за каникулы вымахал, а заматереть не успел, остался большим дитятей. Не шло Ленчику ни пить, ни с похмелья болеть, и, как Толик помнил, дрожал тогда этот питерец мелкой дрожью, думки мрачные гонял по лицу, морщинки ранние на лбу в гармошку складывал, и глазик один у него подергивался – болел человек, видно было, что или выпить ему хотелось, или, если нет, то уж поскорей от пьянки выходиться. Вадька в Питере подобрал это чудо случайно, когда сам проснулся в парке на скамеечке, после празднования долгожданной зарплаты, и очень удивился, что находится не в милиции и что большая часть денег все еще при нем. На соседней скамейке как раз сидел Ленчик, совсем как тот сказочный зайка, из лубяной избушки выгнанный, плакал и тянул дешевенькое пивцо.
– О! – сказал Вадька. – Спиртное? Дай глоток!
И Ленчик, сперва напугавшись простецкой наглости незнакомца и приняв его за местного гопника, отдал всю бутылку. Но в завязавшемся разговоре выяснилось, что парень, хоть и не без гнильцы, но просто такой же слабый на алкоголь бродяга, как и сам Леня, да еще к тому же из деревни, – это успокоило, и страх потихоньку уступил место красноречию.
– Уволили? И выгнал отец из дома? За пьянку? – переспрашивал Вадька, вклиниваясь в жалостливый лад Ленчикового повествования. – А сам он не пьет что ли? И пойти некуда? А бабло есть? Чё, последний косарь? Дела-а... А поехали к нам в деревню, – вдруг вырвалось у Вадика. – Поживешь, на рыбалку походим, поработаешь на свежем воздухе, а? Воздух-то у нас какой!
И Ленчик, деваться некуда, – не привык он, видно, как его собеседник, на скамейках спать, неприспособленный он, – взял да согласился, купил билет до Твери, отложил еще, сколько Вадька сказал, на дорогу дальше до нужной станции, и в аккурат осталось средств, на то, чтобы, если доведется, вернуться обратно.
.
И поехали. В поезде Вадька пытался устроить диско-бар, бегал по вагону с голым торсом, буянил, – от проводника и милиции спас его Ленчик вежливой речью и теми своими деньгами, что заначил на обратную дорогу. А торс у Вадьки был интересный – разлинованный в частую бордовую полоску. Как раз перед тем, как устроиться в парке на ночлег, летал пьяный Вадька кубарем по эскалатору глубокого питерского метро, и острые ребра ступеней оставили на коже отдыхающего вахтовика следы – на долгую память о городе на Неве.
В Твери буян успокоился, и транзитный московский состав довез двоих мытарей до места без приключений. Прибыли в Померанцево среди ночи – было темно, и ожидаемой картинки с крашеными, в наличниках, домиками, коровьим стадом, крупной россыпью белых кур, как это расписывал Вадик, Ленчик не увидел. Не слышал он и петушиного кукареканья – один только собачий лай.
– Днем, днем сюда сходим, всё посмотришь, – успокаивал гостя Вадик.
Воздух, правда, – с этим он не наврал, – шибанул в нос, в гортань, влился в легкие, – разнотравьем, хвоями, медом опохмелил путников, очистил от городского угара. Пока долго шли до нужной хаты, то тут, то там в бурьянной темноте кричал-дергал коростель – с таким звуком, наверно, отрывают от забора штакетник, прибитый толстыми ржавыми гвоздями.
В Артемьевке Вадькины мамка да отчим встретили поначалу весело, хорошо, налили чинно чего-то свойского, угощали. «Гости из Питера, – говорили Ленчику, – редко у нас бывают. Давай, Леонид, пей да закусывай, на тебе огурец! Курева нет? Так бери табачку, скручивай!»
И отчим Вадимов доходяжный – ребра да лопатки, да на ребрах синий куполок – пакет здоровый целлофановый рубленного своими руками самосада на стол шмякает и кладет старую пожелтелую газетку. Тут и народу набежало, как будто и не спят в Артемьевке по ночам: кореши Вадькины Егор да Петька Струнята, соседи лесник Ершов да бабка Верица, сиротка Юрка Сидор – все пришли про Питер послушать и помочь вахтовику побыстрее расправиться с остатками зарплаты. А, когда рассвело, еще и Толик на велосипеде со станции подтянулся.
– Лёня, отведай сала, – Вадькина мамка внесла откуда-то завернутый в грязную марлю шматок.
– Чтоб ссыкулька стояла! – добавил прибаутку отчим, и, пока Лёнчик дивился народному юмору, к салу потянулась дюжина рук. Леньке не досталось, он растерянно хлопал глазами, оглядывая голодную и проворную деревенскую братию.
Весь гурт этот, то сидя за столом, то передвигаясь таборным выплясом по улице, одних соседей пугая, других – наоборот, вовлекая в свой босяцкий размах – «смотри, народ, как Артемьевка гулять умеет!» – к вечеру все имевшиеся деньги прикончил. Три раза за день на Толином велике Юрку Сидора посылали то в Померанцево, то в Пылинку за добавкой. И тут, когда посылать стало не на что и поредевшая компания вернулась в дом, Вадька выдал:
– Эй, питерский, давай свои билетные! Деньги ведь остались? Не жмись!
– Какие деньги? – Ленчик удивился так, что опять у него задергался глаз.
– Да ты чё? Выпить хотим, давай, а то искать начнем, хуже будет!
– Да я ж, дак ведь...
– А ну, выворачивай карманы, – Вадька, видать, про свои выкрутасы в поезде ничего не помнил, а может, думал, что у Леньки еще какая заначка имеется.
– Тебя же проводник хотел в милицию сдать, я ведь за тебя откупных дал этими деньгами! – Ленчик готов был заплакать, но Вадим уже распалился, не помнил, не верил и хотел лишь одного: если уж не допиться до полусмерти, то хотя бы подраться.
– Крыса! Гость хренов! На Вадькины пить – так он горазд, а свои – так зажал! – заорал на Ленчика тощий отчим.
– Некультурно так делать, – подвякнула мужу Вадькина мамка, – у нас принято последней рубахой делиться! Мы к тебе, как к человеку, даже последнее сало на стол, а ты....
Юрка Сидор, вместе с котом карауливший на полу мышь, исхитрился схватить гостя за ноги и дернул, – Ленька упал, разбив головой кошачье блюдце. Обшарить питерцу карманы все никак не удавалось, и Вадик уже взялся пинать лежачего ногами, но тут произошло то, чего никто не ожидал – Вадьке прилетело по морде от невысокого Толика, который из любопытства все еще ошивался у Румянцевых. Прилетело сильно и с хрустом – так, что Вадька сел на пол и притих. Тяжел на руку оказался юнец...
– Ну неужели непонятно, что денег нет у человека? Тут про крыс еще чего-то! Сами хуже крыс! – Толика трясло от негодования, пока он взывал к справедливости.
Притих почему-то и отчим, сказал сразу:
– Ну если нет денег, то и не надо. Отдыхать надо ложиться всем.
Мамка вдруг решила, что Вадьке необходимо перед Леонидом срочно извиниться, но ничего не добилась – Вадька, пуская носом кровяные пузыри, уже захрапел и смотрел сон про питерский эскалатор. Всех лежачих, как трупы, свезли за ноги в комнату и положили на полу на два матраца.
Встал Ленчик, ходит по кухне туда-сюда, кушать захотел, – да нечего, одни подсохшие куски черного хлеба остались. Взял со стола, пожевал немного, а проглотить толком не может – в горло сухой кусок не лезет. Водички зачерпнул из ведра кружкой – громко скрежетнула эмаль об эмаль. Воды-то уж – на самом дне осталось, нагрелась она и теплой тиной отдает.
Попил и забылся сном на корточках у печи, в комнату не пошел больше. Когда проснулся, в голове било как кувалдой об рельс – отстукивало ритм вчерашней гульбы, трещали дергачи, кукарекал петух. Нет, петух был настоящий – вместе с косым лучом розового солнца его раскатистое «кукругукуу» поднялось над соседским забором, преодолело двор, по бревнам вспорхнуло на стену Вадькиного дома и, пробившись через оконную грязь, клюнуло Ленчика в макушку. Ноги затекли, мутило, встать получилось не сразу. Утреннее солнце наполнило светом, как лампу, полупустой пакет с самосадом – он так и лежал на столе в луже огуречного рассола. Ленчик неумело – только вчера научили – скрутил самокрутку, поджег, посыпалось все на пол, брови опалило от цветной горючей газетки. Попить бы! Ведро стояло уже пустое, подхватил его питерец и пошел на воздух искать колодец. Хоть еще в себя не пришел, а понял: красота была в деревне! Накануне в пьяном их хороводе ничего Ленька вокруг не замечал, а если и видел что, то сегодня не узнавал, смотрел, как впервые, на сказочные избушки. В два ряда избы эти, – вчера еще серые, а сегодня уже в рассветных розовых да фиолетовых пятнах, – тянулись вдоль высушенной солнцем земляной дороги, упирались в синюю полосу леса. В конце улицы над колодезным срубом высился журавль, держал в клюве цепь с ведром.
Туда Ленчик и побрел, только перемудрил он с колодцем, не приходилось еще журавлями воду доставать. Нет, чтоб легонько за ведро вниз потянуть – журавлик бы сам опустил плавно свою длинную шею, – начал Ленька с тыльной стороны короткий конец жердины кверху толкать, вытолкал из пазов, что-то заклинило, и журавля перекосило. Баба какая-то увидала, голосить начала.
Лесник Ершов, злой с похмелья, в форменном кителе да тренировочных штанах, – на работу, видно, поднялся рано – подскочил с матюками, начали вправлять жердь вдвоем, как ей должно стоять по конструкции. Вправили. Бросив на прощание: «Выпить не осталось?», лесник досадливо махнул рукой и двинул на делянку.
Напился Ленчик холодной колодезной воды, отлегло, повеселел немного. Потащил, поплескивая, ведро, вспотел и на кухне уже взялся со всем тщанием за самосад. Полегче стало, но думки тяжелые о жизни спасу не дают, мучают. Вышел он, сел на лавочку под окном, сидит, водичку из кружки отглатывает, цигарки всё накручивает да цедит.
И услыхал, что в избе встали, что уже разговор пошел не из приятных о нем, о Ленчике.
– Это что ж у тебя за друг такой питерский? – это отчим Вадьке выговаривает. – Денег нету, хлеб весь поел, табак мой курит – не поперхнется! Где ты такого друга выкопал?
–сДа ла-адно, поищем халтуру, поработает, поживет... -
– Халтуру? Самим халтуры нету! А жить он тут собирается, у нас? Вы тут гуртом вьетесь, из дома вас не выпинаешь. А я.. А я... У меня в штанах уже колом, а мы с мамкой с твоей никак вдвоем остаться не можем! Жрете все здесь, пьете, спите все здесь, да еще и... – Ленчик звук какой-то услышал – видимо, теперь пострадавший от Толика Вадька отыгрался на отчиме.
Вскоре подошел и Толик с удочкой – рюкзак на одной лямке на плече:
– Вадька! Ленчик! Пойдете на рыбалку?
«Просто как у них! – подумал Ленчик, – как будто это не Толя вчера Вадьке по морде съездил. Ночь прошла, и на рыбалку зовет».
– Не, Толян, тут дома надо вопросы решать, – отозвался Вадька. – Вон, Ленчика бери, если захочет.
Ленчик хотел. Не просто хотел, но жаждал – убраться из этого гостеприимного дома, забыть сюда дорогу и не брать в рот больше ни капли спиртного. И, с какой легкостью он сорвался с незнакомым Вадькой из Питера в неизвестную ему деревню, с такой же сейчас поспешил за Толиком на реку.
Толик Павлов вел питерского гостя через чащу к речке по знакомой тропе.
Тропа эта никогда не высыхала полностью – ни в какую жару – и по следам на влажной землице хорошо было видно, кто здесь ходил чаще всего: кабан, медведь да лесник Ершов. Широкая и открытая в начале лета, к августу она успевала густо зарасти крапивой, спрятаться под папоротником, большими зелеными оладьями лопухов, и вела к делянке и редкому молодому леску, за которым сейчас ждала хорошая чистая речка с плотвицами.
Устал Ленчик за Толей в своих кроссовочках городских через траву сырую да папоротник к речке пробираться, взопрел, обессилел, насобирал репьев и собачек, да в животе еще урчать начала вода колодезная – похлебать бы ему сейчас чего-нибудь тепленького! Чем угрюмее становился Ленчик, тем больше веселился его провожатый.
– Ну ты вчера башкой о блюдце и шарахнул! Блюдце пук только – и пополам! – ржал впереди Толик, а Ленчик лишь улыбался немощно, как мученик, не нравилось ему вспоминать о себе плохое. И когда смеялись над ним – терпеть не мог.
И вышли на бережок, чистый, утоптанный, Толя костерок быстренько сложил из веток с хворостом, берестой разжег, воды из речки в котелок зачерпнул и над огнем повесил. Рюкзак развязывает, и оттуда – ух ты! – банку сгущенки достает, макароны и пачку древних, высушенных временем болгарских сигарет с фильтром...
.
– Для тебя специально раздобыл, – говорит, – сам не курю.
Получилось, что удочка, в общем-то, зазря на берегу пролежала, а наварили рыбаки вместо ушицы сладкого молочного супчика, и вкусноты такой Ленчик не едал, наверно, с самого детства. А, наевшись, задремал у костра, и разбудил его только гром с неба.
Молнии располосовали дальний горизонт, сырой ветер первыми своими порывами погнал на речке рябь, Толик в спешке покидал все добро в рюкзак и намотал леску на удочку.
– Бежим, – кричит, – пока не намочило!
Подгоняли их всю дорогу первые крупные капли настигающего ливня, и каким-то чудом удавалось от него все время отрываться. Долго бежали, умаялся Ленчик, неразвитые, утомленные пьянкой легкие жгло ему от натуги.
– Ну что, Ленчик, давно, поди, трешечку не бегал? Нормально, в норматив точно уложились! Жди здесь, я сейчас...
Оставив питерца на крыльце дома, Толик скрылся за дверью и долго не выходил. Ленька слушал, как ливень барабанит-гремит по козырьку, даже не спросил, куда они прибежали. Может, это Толин дом? Что ж, они уже до Померанцево добрались? Все-то здесь не так, как казалось ночью, когда они с Вадькой вышли из поезда и проходили по станционной улице. Дверь отворилась:
– Заходи, Ленчик, разувайся, – Толик тапочки подает, а в сенцах уже стоит женщина серьезная, в косынке – мама Толина. Смотрит на гостя питерского цепко, внимательно. Долго, видать, Толику просить за него, за Ленчика, пришлось, чтобы разрешила родительница приветить чужака в своем доме!
– В баньку его своди первым делом... И пусть постирается, свое ему что-нибудь дашь, если налезет на такого длиннолытого, – с усмешкой говорит мать – голос грудной, приятный – и, оценив на глаз возраст гостя, представляется: – Татьяной меня зовут.
– Мам, были газовщики? – Толик спрашивает. - – Были, – говорит Татьяна и Лёне поясняет: – На следующий год будут газ нам проводить. Приходил инспектор печь смотреть – забавный мужик! Долго мы тут с ним чаи гоняли – советовал, как кладку переделать, чтобы можно было топить газом. Вот такие у нас заботы!
Помылся Ленчик, отпарился с веником, и овин нестриженный да нечесанный, петухами торчавший, распушился одуванчиком – чистенький Ленчик за столом сидит-возвышается, бутерброд с колбаской вареной благодарно уплетает. Выслушала его Толина мамка, сделала выводы:
– Значит, Леонид, у тебя две основные печали – с жильем да с работой?
И, хоть не хочет пока об этом Ленчик ни говорить, ни думать – слаб еще, да и думки эти уже измучили, – а говорить приходится.
– Тетя Таня, я вам вот, по гроб жизни буду благодарен, что приняли, что накормили. И банька у вас – чудо!
– Какая я тебе тетя Таня? Ты же мне не племяш. Сказала ведь – просто Татьяна. А благодари Толика – он за тебя головой поручился, и за баню тоже его – он истопил, он же и строил. Ну, жилье, работа – ясно. А вообще, потом что? Учиться не пытался?
«Ну, строга, ну серьезна женщина! – оценил Лёня, – и молодая еще, симпатичная».
– Учился я, бросил только. И восстановлюсь на вечерний, как уладится все.
– Ты главное, не пей больше, – завершила этот разговор Татьяна.
Постелили ему около печи – на Толиковой койке, а Толик на печь полез. Стеснил Ленька хозяев, чувствует – ненадолго его приветили.
Утром Татьяна вдруг и говорит:
– Обкосить бы надо вокруг дома и по дороге к огородам. Кто пойдет?
– Я, – Ленчик сразу вызвался, лишь бы угодить, лишь бы не гнали отсюда до поры.
Выдали ему инвентарь, схватился за косовище, да не так как-то: машет, машет, смотрит только, чтобы косу в землю не загнать да ноги себе не укоротить ненароком, травку подсекает, валит, но не скашивает.
– Стоп! – Татьяна командует. – А теперь ты, Толька, крестьянский сын, покажи, на что горазд.
Подхватывает Толик косу, будто с ней родился, плавно идет, траву в ровный рядок укладывает. Ленчик завидует, даже злобно как-то на Толика глядит.
– Ладно, – мать говорит хитро, – из вас из обоих косцы никудышние. Сходите прогуляйтесь до Бородовых дочек, мешки не забудьте взять с лопатами. И сыну подмигивает.
– Тут недалеко, – Толик протягивает Ленчику дерюжный мешок.
– А что за Бородовы дочки? Красивые?
– Как «Барби»! – присвыстывает Толик. – Там этот, Борода, фермер он, только бедный, и у него пять дочек. Две мелкие, а три – самое то!
Смотрит Толик, а Ленчик-то оживился, повеселел, улыбочка появилась, расческу откуда-то выудил, приглаживает свой одуван, прихорашивается. Потом насторожился:
– А лопаты зачем, мешки?
– Так девки ж одни, мужиков-то нет копать картошку-то. Мы им поможем, а они нас, может, поцелуют или в баньку с собой возьмут попариться... Во, вот здесь их участок.
И Ленька опять что-то свое вообразил, похабное, заулыбался, даже пару раз как-то неприятно, по-козлиному, хохотнул. Выкопали пару грядок, по полмешка набрали.
– Хорош, – Толик говорит, – а то не дотащим.
– А далеко тащить? Дом их где?
– Да здесь, – и вниз, в землю показывает и ржёт. – Не докопали до их дома. Глубже надо! И заливается:
– Да наш это участок под картошку. Ну, не обижайся, Ленчик... Ой, не могу! Поверил, да? И расчесочку достал, умора!
Татьяна к питерцу стала привыкать, интересно он рассказывал о городе и обходительный был, комплименты у него гладко получалось говорить, таких приятностей она и не слышала никогда. И отвечала ему тоже комплиментами, как могла: то скажет, имя у него красивое – Леонид, то нос его, сливкой, похвалит – орлиным назовет.
И, даже когда Толик звал новоявленного друга на рыбалку или прогуляться по лесу, мамка уже не отпускала гостя, говорила, что еще хочет что-нибудь интересное послушать.
Через неделю, когда Ленька уже настолько окреп, что даже стал потихоньку наглеть: выуживать себе лучший кусок курятины из супа, покрикивать на Толика и, нет-нет, да называть Татьяну просто Таней – Толик тогда, частично подкалымив и остальное заняв, отложил гостю денег на билеты и чаек в поездах, купил ему в магазине пачку курева и сказал деликатно:
– Тебе, Ленчик, наверно, уже ехать надо...
Провожали его и сажали в вагон вместе.
– Деньги обязательно вышлю, Толик! – обещал на прощание питерец.
– Ладно тебе… – Толик отмахнулся.
– Приезжай еще, как устроишься! – звала мамка.
– Хорошо, Таня! Спасибо за всё!
– Ладно-ладно, счастливого пути! – уже вслед вагону крикнула Татьяна. – Не пей больше!
Толик задумчиво провожал взглядом уходящий состав.
Ленчик, пересев в Твери с московского поезда на питерский и, правда, счастливо добрался до своей северной столицы, где, как оказалось, очень переживали за него – искали уже по моргам и больницам – и даже поседели и расхворались за это время родители. Сын, которого, как в евангельской притче, приняли, обняли и простили за все, поклялся никогда не прикасаться к спиртному и вскоре даже восстановился в институте. О деньгах, которые для него искал и зарабатывал Толик, о гибельной запойной Артемьевке, о спасительном станционном поселке и его жителях Ленчик быстро забыл.
Месяца через три Толик заметил, что мать пополнела, а еще через месяц уже весь поселок дразнил парня, что он сын гулены, которая беременна невесть от кого. И он, один в Померанцево точно знавший, кого благодарить за позор, согласился с мнением большинства и ушел жить к бабушке на плант. Когда Толик узнал, что у него родился братик, которого мать еще в роддоме сразу назвала Леонидом, идти вместе с бабкой смотреть на новорожденного отказался – ушел вместо этого в Артемьевку и впервые в жизни до беспамятства напился.
.
4.
.
Теперь, на новом месте, хрустел на щелястом полу песок, на стенах торчали между бревнами ошметки сухого мха, – брался когда-то Толик за ремонт, отодрал старые бабушкины обои, хотел стены глиной с песком замазать да побелить, но решил, что и так сойдет – «Пусть, как в охотничьей избушке будет!»
Спал Толик, в чем был, без постельного белья, и на неубранное драное одеяло с кусками желтой ваты то и дело примащивался грязными лапами Дружок. И только на Лешкиной койке было подобие постели, но малец не любил на ней спать, ему бы все, как Дружку, – на какой-нибудь ветоши.
– Гостинцы у меня для вас…
Из рюкзака Ленчик достал кофе, выудил банку красной икры, которую в итоге облюбовал пес, а Толик получил хитрый выкидной нож – тут же, открывая лезвие, он обрезался и кровящим пальцем нащупал у себя в кармане металлический рубль: «Оружие, Ленчик, не дарят!»
Думал гость, что бы подарить Лешке, – ничего подходящего не было, – и отдал книжку красивую про Питер, которую для Татьяны приготовил, но теперь Татьяне никогда уже про Питер не читать и не слушать. Не то поужинали, не то позавтракали сухими печеньями и тугой копченой колбасой, что остались с дороги, и, хоть Толик слазил в погреб, поднял миску соленых грибов из бочонка да огурцов, к разносолам хозяйским Ленчик не притронулся. Как грустно сказал питерский гость, – «не к тому питью эта закуска», а Толик при этом глянул на питерца удивленно. Лешка уже заснул в обнимку с Дружком, когда Ленчик вдруг спросил:– Толик, а откуда у тебя брат?
– А ты не догадываешься? – не хотел уже Толик ворошить былое, да Ленчик сам нарвался.
В глазах питерца застыло недоумение.
– Родила мама как раз через девять месяцев, как ты здесь появился... – пояснил Толик.
И снова на лице недоумение, беспомощность, покорность – как тогда, когда артемьевский пьяный гурт искал у Ленчика деньги. Только теперь Толя ищет отца своему братишке.
– Толик, не я это…
Не поверил хозяин – по глазам было видно. «Как же так? – думал Ленчик, – от кого ж у нее ребенок? Ведь не было да ничего и быть не могло у него с Татьяной. Тянулась, как к сказке, задерганная заботами деревенская женщина к чему-то далекому, большому, красивому. Что она видела в своей глухомани, живя, словно крепостная, на Померанцевском пятачке?» И Ленчик ей рассказывал о Питере: о том, что сам знал и помнил, и о том, что на ходу придумывал. Слушала она истории про царей, дворцы, кареты, про декабристов и поэтов, слушала жадно – ну и что с того? Они же просто разговаривали! И кто знает, почему ей пришло в голову младшего сына назвать Леонидом... Загадка!
– Да уже и не важно, кто... – Толик махнул рукой. – Сказал же, брат это мой любимый – и точка. Надолго приехал, Ленчик?
– Не знаю. Собирался природу порисовать, – питерец постучал по деревянному этюдному ящичку. – Я ж художником стал, вообще-то...
– О как! Вдохновение ищешь?
– Скорее отдых. Чтобы не чувствовать ничего.
– Чтобы не чувствовать? Это не ко мне тогда, это в Артемьевку надо или на кладбище – от Артемьевки недалеко, – грустно улыбнулся Толик.
– А как там они, артемьевские?
– Да как – Юрка Сидор от белой горячки загнулся, Ершов с Верицей отравились спиртом, Струнята сидят... Вадька, вроде, ничего – женился, детишек настрогал. Ты сам-то как жил эти годы?
Ленчик вздохнул глубоко.
– По-разному. Институт так и не закончил, сначала прыгал с одной работы на другую, потом рисовать начал, картинки продавать. Женат был два раза…
– Дети? – спросил Толик.
Ленчик помолчал, опал с лица сразу:
– Да как-то не сложилось...
С утра, когда Ленчик проснулся, ни хозяина, ни Лешки в доме не было. Спал у него в ногах теплый, тяжелый и очень грязный Дружок.
Серой безрадостной мутью, вяло, словно тоже с недосыпу, просачивался в окна новый день. Сколько таких дней перевидел, перевстречал он за последние семь лет: когда вставал, выдергивал себя из дурной тревожной полудремы – и не пил ведь уже два, три, шесть трудных, насыщенных лет, – а, все одно, как с похмелья. И глаз подергивался вместе с напуганным во сне сердцем, и колотилось нутро в до боли знакомом полуознобе. Наседала, цепко хваталась за мозги, выворачивала мысли нудная напористая тяга – шептала, что все плохо, что мир дерьмо, что высшим сферам безразлично, трезв Ленчик или пьян, жив он или сдохнет под забором. И лишь крепкий, две ложки на полстакана кипятка, кофе, согревал, разгонял кровь, приводил в чувство, избавлял от морока и возвращал в реальность.
«Где ж это Толик-то? Куда пропал с утра? Надо хоть на улицу выйти поразмяться!», – решил Ленчик и начал надевать на себя специально для деревни и для художеств припасенный брезентовый костюм. Встретилась ему та бабка, к которой он в ночи стучался, когда Толика искал, – Алевтиной что ли назвалась – шла, гремя ведрами, к колодцу. Поздоровался, да разговорились.
– А не ты ли, сынок, приезжал как-то в Артемьевку и колодец там сломал? – смеясь, спросила Алевтина, – Румянцевы потом целый год рассказывали.
– Было дело. Хорошая у вас память, – смутился Лёня – не любил, когда старое поминают.
– Не пьешь больше? – не унималась бабка.
– Нет, – ответил сердито.
– Сыночка что ли повидать прибыл? – словно ядом плюнула карга.
«И эта туда же!» – Ленчик горько смолчал, отвернулся да пошел в избу. Посидел, пожалел себя немного, потом как очнулся: «Надо делом заняться», – и начал ящик свой на ножки ставить, краски выдавливать на палитру.
.
5.
.
Толик с Лешкой вернулись из Пылинки на Ландышевской кукушке. Рано утром они отправились в магазин пешком по шпалам, говорили о том, чего и сколько будут покупать. В магазине женщина по имени Вика, тоже с их Гари, Анечки Кадилки старшая сестра, развеселила очередь, заказав продавщице кошачьего корма и крысиного яда. Толик, навесив сумку с продуктами на плечо, окликнул Вику уже на улице, и, пока шли до станции, допытывался:
– Что ж это у вас кошка делом-то не занимается?
А баба с намеком ответила:
– А что кошка? И коты такие же стали. Лежат, мышь супротив них сидит, а им корм из красивого пакета подавай, чтоб само пришло в миску.
И, когда от магазина и народа далеко отошли, добавила:
– Анечка у нас девочка хорошая! Ты бы присмотрелся к ней – ну, гуляла раньше, с кем не бывало! А теперь посерьезнела, глупости все в прошлом.
Изумился Толик:
– Вика, я ж Анюту к себе звал когда-то, а она не пошла – «страшно у вас» – говорит.
– Во-во, ты ленивый кот и есть, ждешь, что к тебе девка придет и сама ляжет – что-нить покажет. Пентюх, вот ты кто! И гордяк! Потрудиться надо!
Теперь, сойдя с коротенького Ландышевского поезда, Толик прикидывал, что же Вика подразумевала под словом «потрудиться».
– Лешка, – брату говорит, – ты хочешь, чтобы Анюта в гости к нам пришла?
– Пусть приходит, – совсем по-взрослому ответил малой, – она, вроде, ничего – тебе подойдет.
– Ну, тогда будешь мыть пол, чтобы ей у нас страшно не было. Трудиться, Лешка, надо!
Навстречу, раскидывая лапами пыль да грязь, чесал к любимому хозяину Дружок. Разноцветный какой-то. Морда, холка и шерсть на спине раскрашены – почти вся шкура в желтых, розовых и зеленых нарядных пятнах. Толик удивился, не понял, что случилось. Только когда за угол дома, к себе во двор, зашел, догадался – стоял во дворе на раскладных тонких ножках открытый деревянный ящичек, тот, который гость ночью с собой привез.
Сам художник с ничего не выражающим лицом сидел на порожке и оттирал с брезентовых штанов красочный деревенский этюд.
– Что произошло? – спросил Толик. – Собаку хоть в музей сдавай в рамочке!
Пришлось рассказать, как было. Пока Ленчик набрасывал подмалевок, Дружок вел себя спокойно, но, видно, запах масляной краски показался ему вкусным, и едва автор положил на землю палитру, чтобы отойти и глянуть на погорелый померанцевский этюд издали, как голодный пес начал пробовать краску на вкус и валяться на ней кверху брюхом. Ленчик его пыталался отогнать, но Дружок, решив, что с ним играют, утащил и разгрыз одну из кисточек, и, вдобавок, пообтерся о Ленчиковы длинные и тонкие, почти как у художественного ящика, ноги.
– Что же мне с собакой делать? Обстричь что ли, пока все не перемазала? – сокрушался Толя.
Ленчик посидел еще немного, поднялся и сказал:
– Толик, прости, нагостился я, хватит. Поеду, наверно, домой, в Питер. Когда поезд, завтра?
.
Иван Иваныч снова ехал из Приозерска в Тверь в общем вагоне этого скрипучего московского поезда. Сидел, уставившись в окно, отсчитывая полустанки и деревни, возле которых машинист непременно делал остановку. Всё как всегда: кто-то выходил, кто-то, наоборот, впрыгивал в вагоны, клацая ногами по железным ступеням. Новые пассажиры, шумно дыша, протаскивали багаж внутрь по узкому проходу, спотыкались, задевали углы полок и сидушек чемоданами, узлами и баулами, показывали билеты, просили у проводницы чай.
Вот уже проехали Заречье, дальше будет Друлево, поселок Советский, который во все времена местные по старинке называли Пылинкой, потом – Померанцево, Ландышево и Торжок. От Торжка начинались новые пути с бетонными шпалами и плотной паутиной проводов поверху, и поезд там обычно стоял час, пока меняли дизельный локомотив на электровоз. И уже посреди ночи Иван Иваныч выйдет на тверском вокзале со своей массивной спортивной сумкой, в которой сменка, бельишко, носки и харчи на несколько дней, дождется первую рассветную электричку и, спустя полчаса, прибудет на объект. Иван Иваныч, приезжая каждый месяц в синюю металлическую бытовку на целых две недели, охранял контрольную станцию газопровода. На том месте, где совсем недавно были чистый грибной лес и две еще не до конца покинутые деревни, теперь высилась гигантская головоломка из труб, и нарядным заграничным коровником тянулся административный корпус. Сторожу-вахтовику из Приозерска было все равно, что здесь было раньше и куда из родных изб выселили доживающих старух, – главное, он отработает, получит неплохие, в принципе деньги, и тем же московским поездом – домой. А остальное – не его забота.
Так вахтовик рассуждал, рассматривая в поезде попутчиков, пытаясь от скуки определить, что за человек появился в вагоне, местный или нет, чем занимается и какой жизнью живет. «Тоже что ли чаю заказать? Только с лимоном, если есть», – подумал он. Проводница принесла – цвет чая был бледноват, не такой как у соседа – наверно, из-за лимона. Чужая жизнь, даже в мелочах, всегда казалась Иван Иванычу интереснее, ярче, богаче на события, гуще, насыщеннее и ароматнее чем своя.
– Померанцево! Кто в Померанцево выходит, готовьтесь! – пройдя по вагону, объявила проводница. А он смотрел в окно – туда, где черными обелисками мелькали обугленные печные трубы, обгорешие остатки стен, столбов, деревьев. О! – на одной из сожженных яблонь будто зеленела новыми листьями ветка. Или показалось? Удивительная штука – жизнь. Когда-то Иван Иваныч тоже приезжал в Померанцево – ходил по избам, рассчитывал расстояния от магистрального газопровода, проверял печки, советы давал, как их лучше под газ приспособить. Инспектором был. В одном из домов хозяйка жаркая попалась – как печь. Оголодала, видать, без мужика. Соблазнился он тогда, пошел на приступ, – да она и не противилась. Не то Таня ее звали, не то еще как… Дом ее в пожаре сгорел, конечно. А с ней что? Куда-нибудь, наверно, переехала. Государство заботливое, какое-никакое жилье да предоставило. Иначе и быть не может.
На станции в вагон зашел не то парень, не то мужик, – малый, одним словом, – смурной, долговязый, ссутулился весь – с деревянным ящичком на плече – должно быть, художник. Какой-то он грустный, будто гложет его что-то, словно жизни не рад. Не вдохновило его, видно, Померанцево. Да и что тут вдохновить может – гарь одна... А ящик чистенький, новый, как только что купленный. Побаловаться просто приезжал, покрасоваться? У настоящих художников ящики грязные, в краске, в наляпах. Ну, ничего, жизнь долгая – заматереет, запачкает еще свой ящик – вот тогда, может, и пойдут вдохновенные полотна... И, рассудив так, Иван Иваныч отглотнул остывающего чая с лимоном.
На улице, рядом с вагоном залаяла собака. «Тихо, Дружок! – скомандовал грубый мужской голос, и уже нежнее и тише, так, что Иван Иваныч еле разобрал: – А завтра сходим к Найде, к мамке твоей, и хозяйку ее в гости позовем, ей теперь у нас не страшно будет – Лешка вон какую чистоту навел...»