Мельница времён
Мельница времён
Короткая повесть
ПОХОД НА РЕЧКУ БЕЗЫМЯНКУ
Последним моим открытием в окрестностях нашего селенья была водяная мельница.
Годам к десяти-двенадцати я вместе с друзьями, неутомимыми землепроходцами, уже измерил вдоль и поперек все поля, леса и косогоры. Побывал в самых отдаленных и заповедных местах – в Уджейских логах с их топкими моховыми болотами, на Скрипкином озере, славном утиными базарами, на горе Градунчихе, откуда в ясный день видны райцентр Каратуз Казачий и гольцы Саян за ним, даже летом сверкающие ослепительно белыми снегами. Узнал все крестьянские работы – как пашут и жнут, как мечут сено, доят коров, стригут овец и объезжают молодых коней. Постиг тайны многих редких ремесел, заглядывая в кузницу и столярку, в шорню и пимокатку…
Но мне долго не удавалось ознакомиться с мельницей. Она располагалась не просто далеко, а в местах, негласно «принадлежавших» ребятишкам с другого конца села. Стояла на небольшой, но быстрой речке Безымянке, которая только начиналась на нашенских землях, а далее текла к деревне Худоноговой, в соседний Минусинский район. В общем, мне с моими приятелями туда не лежала дорога. Побывать там с отцом тоже не получалось. Как и многие мужики, он обычно ездил на мельницу осенью, после уборки хлебов, чтобы до ледостава намолоть «новины». Или весной, когда мельничный пруд распирало от полых вод и жернова крутились без перерывов. Но меня в эти поры держали школьные занятия.
И все же мечта моя сбылась. Припозднившись с весенним помолом, отец засобирался на мельницу июньским летом, когда я уже гулял на каникулах, вольный, как птица, и сам пригласил меня с собой. Сборы он начал с вечера. Я вызвался помочь ему провеять пшеницу. Двумя руками крутил нашу колченогую сортовку, менял ведра под желобками для зерна и охвостьев, держал мешки, в которые отец ссыпал очищенную пшеницу. Их получилось целых два, да еще с гаком. И когда наутро меня разбудили, чтобы ехать на мельницу, то я увидел, что этот гак – в полмешка с лишком – отец нарочно поставил в дрожки поверх пузатых кулей и подмигнул мне поощрительно:
– Твой привесок. От прошлогоднего заработка.
И хотя я понимал воспитательные уловки родителя, мне было приятно увидеть свой пай, приготовленный к помолу. Тем более, что я и впрямь минувшим летом неплохо потрудился на сенокосе – возил копны на старой кобыле Мухортухе и заработал двадцать три трудодня и сорок соток. Рядом
с ним, с этим привеском, и усадил меня отец, когда взял в руки вожжи, чтобы тронуться в дальний путь, к Минусинской грани.
Мы проехали вдоль всего села. Я очень сожалел, что мои друзья еще дрыхли в этот утренний час и не видели меня, восседавшего на мешках вроде «медвежонка на плоту» в городошной фигуре. Как бы они позавидовали мне, ехавшему на водяную мельницу! Неважно, что многие из них уже бывали там – поездки на мельницу всегда оставались желанными и почетными.
Спустились под Шелехову гору, зимой служившую катушкой, не спеша одолели долгий Петуховский тянигус и выехали за поскотину. Здесь начиналась уже как бы другая страна, подстепная, называемая Минусинской котловиной.
И если прежде, равнодушно скользя глазами по знакомым дворам и деревьям, я было стал позевывать, то теперь разом оживился, завороженный панорамой, открывшейся перед нами. Отсюда, с возвышенных пашен, видно было все наше селенье, с сизыми дымками над крышами, с рыжей горбушкой Татарской горы за огородами, с голубой змейкой Тиминой речки у её подножия, с белыми коровниками у околицы…И все это – в окружении зеленых рощиц, две из которых, ближе других шагнувшие к домам, были сельскими кладбищами – «мирским» и «староверским».
Видом на наше село мне доводилось любоваться и ранее, с той же Татарской горы или с пожарной вышки. Но, кажется, так широко и величаво оно смотрелось только с этих полей, через которые уходили от нас самые дальние и влекущие дороги – к реке Тубе, оглашаемой настоящими пароходными гудками, к старинному городу Минусинску и на колхозную водяную мельницу. Эта третья дорога пролегала под Мельничным маяком, давшим название всему здешнему урочищу, которое отличалось хлебородностью полей и грибными березниками, и рясной клубникой на залежах между ними. Но хлеба еще были всходами, клубничники на солнечных полянах лишь начинали цвести, а грибами в лесу вообще не пахло, потому все мое внимание было отдано маяку. Прежде я видел его только издали, черневший на горизонте буквой «А». Но теперь, когда мы подъехали к нему совсем близко, маяк удивил меня своими громадными размерами. К тому же оказалось, что он стоял не на двух, а на четырех ногах из кантованных бревен, имел не одну, а несколько поперечных обвязок и завершался шпилем, на котором в этот миг сидела крупная крючконосая птица, похожая на коршуна.
– Канюк! – махнул отец кнутовищем в её сторону. – Сусличат высматривает.
И темно-бурый канюк, словно в подтверждение своего прозвания и ремесла, встрепенулся, снялся со шпиля, пронзительно заканючил «ки-и», «ки-и-и» и поплыл над полем, изредка останавливаясь и тряся крыльями.
Но вот изумрудные поля кончились, дорога пошла по лысоватому холму, и вскоре перед нами открылся широченный лог с крутым спуском. Над узкой дорогой нависал глинистый обрыв, изрытый норками береговушек. Внизу ложбину пересекала высокая плотина, подпиравшая пруд, истоки которого уходили в ивовые заросли. На другом, более пологом берегу зеленел березовый лес с вкраплением черемуховых куртин. А у самой плотины возвышался башней бревенчатый амбар с крутой крышей. Верхнюю часть его соединяло с плотиной подобие мостков на сваях, а к нижней, прямо в раскрытые двери, вела извилистая дорога. От башни исходил шумный плеск воды и словно бы чье-то частое дыханье.
– А где водяное колесо? – спросил я, сообразив, что высокий сруб
и есть мельница.
– Там, за амбаром, – махнул отец.
Он приостановил лошадь, взял стежок, лежавший в телеге, и вставил между спицами задних колес.
– Притормозим, чтоб Карька воз не растрепал.
И мы начали спускаться к мельнице, оставляя на красноватом суглинке торные полоски от пошедших юзом колес.
Внизу отец растормозил телегу и повернул к мельничному амбару. Из него в ту же минуту вышел бородатый мельник Евсей Белых, наверное, чтобы посмотреть, кого Бог послал. А я, движимый любопытством, соскочил на ходу с дрожек и помчался вдоль плотины к висячим мосткам, соединявшим её с верхом амбара, за которым скрывалось таинственное мельничное колесо.
ТАЙНА ВОДЯНОГО КОЛЕСА
Первым, что поразило меня, был длиннющий деревянный жёлоб со стремительным потоком, словно бы закрученным в сверкающий жгут. Поток этот брал начало у приоткрытых вешняков – дощатых заслонок, выпускавших воду из пруда. Затем входил в покатый жёлоб, пересекал плотину и далее, всё набирая скорость, летел в нём, подвешенном на столбцах, уже как бы по воздуху, покуда не обрушивался на огромное деревянное колесо – по касательной сверху.
Водяное колесо оказалось даже громадней, чем представлялось мне
из восторженных рассказов приятелей, видевших его. Оно было как бы двойным – состояло из двух параллельных ободьев, соединённых поперечными корытцами. Наверху они мгновенно наполнялись водой, бившей из жёлоба, и уходили вниз, крутя таким образом колесо. Внизу вода выливались из них, снова превращалась в речку и убегала в тальники.
Этот приводной механизм нашей мельницы, игравший на солнце радужными брызгами, так восхитил меня и грубой простотой, и тонкой хитроумностью, что мне захотелось немедля поделиться с кем-нибудь своим открытием и нахлынувшими чувствами. И тут, будто по заказу, из верхней половины амбара выбежал на висячий мосток долговязый Мотька Белых и помахал мне рукой. Глаза его хитро поблескивали, а мятые вихры говорили о том, что их хозяин недавно оторвался от подушки и теперь ищет интересного занятия. Мотька учился двумя классами старше меня, а главное жил в другом конце села и потому не мог быть моим близким приятелем. Но здесь, на далёкой и таинственной мельнице, почти – на необитаемом острове, я искренне обрадовался его появлению. Мотька тоже довольно дружелюбно встретил нового паломника в своих владениях.
– Ну, и как тебе колесо верхнего боя? – явно козыряя познаниями в мельничном деле, спросил он.
– Сильна махина, – ответил я, для солидности сдерживая эмоции.
– А снизу не видал? Во где моща-а! Пойдем – покажу.
Охотно согласившись, я направился было по плотине к дороге, что низом вела к амбару, за которым крутилось, обливаясь водою, мельничное колесо. Но Мотька предложил более прямой путь:
– Иди за мной! – коротко бросил он, сопроводив команду округлым, «пропеллерным» взмахом руки.
Командирский тон его не очень понравился мне, но я невольно повиновался ему. Преимущества Мотьки, мельникова внука, который чувствовал себя здесь как дома, были неоспоримы. К тому же мне не терпелось поскорее увидеть все чудеса мельничного хозяйства. Я молча последовал за Мотькой в амбар. Его верхнее помещение, освещаемое подслеповатым окошком, оказалось довольно сумеречным и к тому ж без потолка. Вместо него сверху нависали нагие стропила, решётины и драницы крыши с почерневшей от времени изнанкой. Полом и перекрытием между этажами служил настил из плах. Сбоку в нём виднелся лаз с убегающими вниз ступеньками лестницы. Туда-то и поманил меня Мотька всё тем же круговым взмахом.
Однако на сей раз я не подчинился ему. Мое внимание привлек шумно крутившийся жёрнов, похожий на гигантскую патефонную пластинку. Над ним нависал конус дощатого бункера. Из него сочилась струйка пшеницы. Я непроизвольно рванулся к ним. Мотьке пришлось развернуться у лаза и последовать за мной.
– Видишь, как верхний жёрнов «бежит»? Его так и зовут – «бегун», – не преминул и тут прихвастнуть осведомленностью мой приятель. – А нижний лежит, значит – «лежак». Дед ещё называет его «почвенным».
Как завороженный, смотрел я на «бегущий» и лежащий жернова, вдыхая хлебный дух, источаемый ими, на трясущийся под бункером ящичек, который из дырки сбоку постреливал порциями пшеницы, точно угадывая в круглое отверстие посерёдке «бегуна».
– Это дозатор, по-нашему «трясун». Сам отмеряет сыпь зерна, чтоб ровно шло в размол через тот вон «глазок» в жёрнове…
Да я уж и без Мотькиных подсказок догадался, что к чему. Разобрался
во многих хитростях этой установки с бункером-ковшом и жерновами в кожухе, похожем на обечайку сита. Мне было только непонятно, как этот камень-«бегун» весом, пожалуй, в полтонны мог столь легко крутиться на подобном камне-«лежаке», шероховатом и пористом.
– Но они ж не плотно прижаты друг к дружке, – пустился в пояснения Мотька, наслаждаясь глубиной моего невежества. – Бегун-то как бы подвешен, посажен на вертикальную ось и крутится вроде юлы, понял? А лежака только чуток касается, чтоб зёрна растирать…
Однако Мотькину лекцию прервал мельник. В мучной пыли, с белесой бородой дед Евсей Белых, вполне похожий на свою фамилию, на удивление проворно взбежал по лестнице наверх. Заглянул в бункер, опорожнившийся до донца, повернул трясун из наклонного положения в горизонтальное. Зерновой ручеек, и без того заметно оскудевший, пресёкся вовсе. Но «бегун» по-прежнему «бежал», домалывая остатки заброшенных в глазок зёрен.
– Скоро вашу пшеничку запустим, – добродушно кивнул мне дед Евсей.
И действительно я тотчас увидел в дверной проём, что на плотине перед мостками остановился наш Карька с телегой. Отец, развязав первый мешок, взвалил его на спину, трусцой занёс в амбар и с плеча высыпал в бункер.
– Заскребу мучной ларь да будем пускать, – сказал ему мельник и так же шустро затопал по лестнице в нижнюю половину амбара.
За ним последовал и Мотька. Я тоже решил не отставать от него.
Здесь, в низу амбара, под «полком» из плах, было заметно светлее – солнышко сияло в боковое оконце да ещё добавляли свету настежь раскрытые двери, которые точней бы назвать воротами. И я с любопытством новичка стал разглядывать разные столбы и перекладины, пересекавшие помещение. Но с особенным вниманием – крутящийся вал водяного колеса, который выходил сюда и завершался другим, сухим колесом, намного меньшим, однако тоже внушительным. С боку его, по ободу, торчали зубья-штыри. Они-то и вращали шестерню «веретена», на котором сидел «бегун».
Видимо, оценив мой неподдельный интерес к мельничному хозяйству, дед Евсей решил прийти на помощь:
– Ну, постиг мудрости нашей механики? – прищурившись, спросил он. – Колесо – за цевку, цевка – за жернов… Все просто. Прижму я рычажком «бегун» к «лежаку», как ладошку к ладошке, – и они растирают зерно в муку. Смикитил? Тогда отгадай загадку: без рук, без ног, а лапшу крошит?
– Мельница! – обрадовался я собственной сообразительности.
– То-то, – рассмеялся дед Евсей и гладким, как кость, деревянным совком стал зачищать в ларе мучные остатки.
А потом выпрямился и крикнул отцу, ждавшему наверху его команды:
– Хозяин, отпирай трясун, пошло твоё мелево!
И когда из дощатого желобка, круто сбегавшего сверху, в ларь потекла белая мука, он стал устанавливать тонкость помола, подбивая одной рукой деревянный рычаг, а другой ловя и ощупывая мучной ручеек.
В это время спустился по лестнице отец. Подойдя к ларю, он тоже подставил ладонь под мучную «сыпь». А дед Евсей и меня подманил пальцем и подтянул мою ладошку под белесую струйку. Я с удивлением ощутил, какая она теплая, шелковистая, как вкусно отдает хлебной корочкой и еще вроде бы землей, нагретой солнцем, и спелыми колосьями, когда они ходят волнами под набежавшим ветерком.
– Ну, и как помол, наследник? – почти серьезно спросил дед Евсей, положив мне руку на плечо.
– Как пух! – воскликнул я.
– О-о, тогда намелем с примолом. Вставляй обруч в мешок да бери пест
в руки.
Мотька все это время стоял рядом, но в разговоры не встревал. Он снисходительно наблюдал за мною, давая мне возможность освоиться в мельничном мире. А потом помогал держать мешок с распертою горловиной, когда отец ссыпал в него совком пышную муку и тромбовал деревянной толкушкой.
Впрочем, столь рутинное дело нам скоро наскучило, и, заметив это, отец отпустил нас на волю:
– Погуляйте. Сам справлюсь.
Возражать не было резона. Мы оставили ему мешок и вышли на зеленый простор. После амбарных полусумерек я невольно зажмурился от яркого света. Время уже приближалось к полудню, солнце поднялось высоко и заметно пригревало. На травянистой луговине, что расстилалась перед плотиной, пасся наш Карька, привязанный на вожжи к телеге. Рядом распрягал гнедого Рыжку из третьей бригады кузнец Фока Мамаев, тоже прибыший с «мелевом». А с горы спускался на вороном конторском Грюмиче еще один помолец. Похоже, на мельнице становилось завозно.
КЛЮЧИ ОТ РАЯ
– Пошли вниз по речке! – крутанул рукой Мотька и потрусил рысцой
к Безымянке.
Я охотно последовал за ним, заранее готовый к любому маршруту, ибо все здесь было мне в новинку и в диковинку. А на Безымянке, как оказалось, меня ждало еще одно настоящее открытие.
Возле этой маленькой, но стремительной и говорливой речки, которая словно бы все никак не могла успокоиться после бурного падения с верху плотины на мельничное колесо, Мотька предложил разуться. Мы сбросили башмаки и закатали штанины. Мотька первым ступил в журчащий поток, я – за ним. Вода, видимо, подогретая еще в пруду, оказалась не слишком холодной и довольно прозрачной, а песчаное дно с мелкой галькой – даже приятным свой упругостью. Мы сперва пробежали немного, разбрызгивая до берегов воду босыми ногами, потом пошли шагом, мирно беседуя.
Удовольствию от шествия бродом способствовали и живописные берега, почти сплошь поросшие талиной, вербой и черемухой. Местами они смыкали над речкой свои ветви, и мы их, как в джунглях, разводили руками, заодно разгоняя зелеными опахалами пока редких комаров. Лето только начиналось. Сквозь молодую траву проглядывали жухлые остатки прошлогодней. Но тем ярче пестрели на этом фоне первые цветы. На смену перераставшим синим медуницам и золотистым петушкам пришли оранжевые жарки, заполонившие всю урёму. Черемуха уже отцвела и облетела, но прогалины земли под её кустами и широкие листья лопухов и пучек вокруг были густо усыпаны белыми лепестками. От них еще веяло черемуховым запахом. Где-то вдали куковали разом две кукушки.
Когда извилистая Безымянка по очередной излуке привела нас к самому основанию склона, покрытого смешанным лесом, Мотька резко остановился и указал на него рукой:
– Глянь, там еще снег!
И я действительно увидел возле кущи берез в тенистой ложбинке длинную лепеху блеклого снега. Возле неё темнели лужицы воды.
– Я щас! – крикнул Мотька и, неожиданно выпрыгнув на берег, помчался – босиком! – прямо к этому остатку зимнего сугроба.
Сначала я не понял, чем он так привлек его внимание. Экая невидаль – снежный обтаек в июньском лесу, да на северном склоне, подумалось мне. Но Мотька вскоре вернулся с целым снопом толстоногих золотых петушков.
– Они там только расцвели, поздышами растут на холодной-то почве, –сказал он. – Бери, угощайся.
Мы присели с ним на прибрежную коряжину и стали уплетать сочные «петушиные ножки», приятно пахнувшие талой водой и мятой, а золотистые «гребни» – разлапые цветки – бросали в речку, и она стремительно уносила их вдаль.
– А ты знаешь, откуда петушки на земле? – вдруг спросил меня Мотька.
– Как это откуда? – пожал я плечами. – Из земли, как всякая трава.
– А вот и нет, они – с неба.
– Мели, Емеля…
– Истинный крест, не вру. Бабка рассказывала. Они же с дедом настоящие староверы, читают старинные божественные книги, а там все, брат, сказано.
– И про петушки, что ли?
– Ну, это у нас их петушками зовут. Да еще первоцветами. А вообще-то называются они – ключи весны. И есть о них такое предание. Первому ученику Иисуса Христа апостолу Петру были доверены ключи от Царствия Небесного. И вот однажды, когда он, как обычно, стоял на страже у райских ворот, ему сообщили верные люди, что кто-то раздобыл поддельные ключи. И хочет попасть в рай без разрешения. Без Божьего суда. Обманом!
Апостол хоть и всякое повидал на своем веку, но известие о столь подлой затее наглого грешника так поразила его, что он в растерянности выронил связку золотых ключей от рая. И сорвались те ключи с неба, и полетели от звезды к звезде, а потом и – к нам, в сторону Земли. Петр, конечно, спохватился и послал вдогонку ангела. Но пока тот пересек все небеса, весь космос, связка уже упала на Землю и глубоко воткнулась, врезалась в нее. И вот на том месте вырос желтый, золотистый цветок, похожий на ключи апостола...
Я с удивленьем смотрел в рот приятелю, и веря и не веря ему.
– А ведь он и взаправду ключиками смотрится, а? – потряс Мотька в воздухе петушком-первоцветом, держа его за ножку, и мне действительно показалось, что золотые «ключики» цветка, подрагивая, тоненько зазвенели. – Конечно, ангел все ж таки нашел и забрал с собой на небо ключи Святого Петра, но остались на земле их отпечатки. Чуть приметные. Из них-то каждый год и вырастают вот эти цветки, ключи весны, которые отпирают людям двери к теплой погоде, солнечному лету, а еще – к здоровью. Бабка говорит, что они хорошо помогают от боли в суставах, от сердца, от детской золотухи, и всегда держит в кладовке пучок сушеных ключиков весны… Так что мы с тобой, брат, не только подкрепились ими, но и подлечились. А теперь – вперед, на Худоногову!
Голенастый Мотька спрыгнул в воду и бодро пошагал дальше вниз по речке, вдоль ивовой аллеи, я – за ним.
УСАЧИ ПЛАВАЮТ СТОЙМЯ
Опахала ветвей, полные каких-то липучих пушинок, паутинок, то и дело хлестали меня по лицу. И вот однажды, когда я нагнулся, чтобы сполоснуть его в речке, перед моими глазами вдруг промелькнуло, извиваясь, что-то продолговатое, рябовато-серенькое, похожее на ящерицу. И тотчас скрылось в корнях прибрежного куста. Я вздрогнул от неожиданности, одним махом выскочил на берег и заорал с испугу:
– Ящерка! Водяная ящерка!
Встревоженный Мотька, ушагавший довольно далеко, повернул назад и подбежал ко мне:
– Чего блажишь? Какая тебе в речке ящерка?
Я стал сбивчиво рассказывать ему, как из-под моих ног выскочила серая ящерица и, шевеля усами, метнулась к берегу. Мотька сразу все понял, картинно поджал руками живот и закатился хохотом:
– Ой, держите меня, лопну со смеху! Этот балда принял за ящерку обыкновенного усача! Премудрого пескаря!
Но Мотька напрасно смеялся надо мною. Ведь я никогда прежде не видел в воде рыбы, даже «премудрого» пескаря. До ближайшей реки Тубы, впадающей в Енисей, от нашего села – полтора десятка верст. В такую даль, да еще в чужой район, с удочкой не пойдешь. У нас же ни в мелкой (подстать Безымянке) Тиминой речке, ни в пруду на ней, рыбы вообще не водилось. Как и в озерах, разбросанных по окрестностям. Правда, позднее в некоторые – Спирино, Бабино, Перешеек – запустили карасей, они там быстро расплодились, и я стал завзятым рыболовом, но это было потом. А в те безрыбные годы пескарь, по-местному «усач», действительно явился для меня диковиной, напомнившей мне ящерицу.
Поскольку я видел рыбу только неживой, лежавшей в посуде на боку, то полагал, что и плавает она в таком же положении. И потому, выждав, когда кончится у Мотьки приступ смеха, спросил вполне серьезно:
– А почто усач плыл стоймя?
– Как стоймя? – разинул рот приятель.
– Ну, не лежа, а держась ребром…
Тут уже Мотька не просто схватился за живот, а упал на траву и стал
кататься по ней, как собака перед ветреной погодой. Наконец, насмеявшись вдоволь, он встал, отряхнулся и скомандовал:
– Пошли! Покажу, как рыбы плавают.
И Мотька повел меня назад, к началу речки, заставил обуться, сам надернул свои чёботы на босу ногу, и мы пошли к пруду. Но уже по другому берегу Безымянки, по лесистому склону, в который упиралась плотина. Теперь я смог вблизи и сверху окинуть взглядом сверкающий поток, что мчал по желобу, и мельничное колесо, крутившееся под натиском воды.
Однако Мотька не дал подробней рассмотреть эту волнующую картину. Он шёл впереди и всё поторапливал меня, по обыкновению взмахивая рукой, как пропеллером. Пройдя лес вдоль косогорчика, мы пересекли оконечность плотины и еще метров двести прошагали берегом пруда. У талиновых кустов Мотька жестом остановил меня и, кивая на колышки в воде, шепотом сказал:
– Там дедовы снасти, мордами называются. Зайди в пруд и посмотри, как ходят караси, попавшие в ловушку. Понял?
Я покорно сбросил башмаки, снова закатал штаны и осторожно по вязкому дну вошел в воду. Поверхность её, еще не затянутая ни ряской, ни рогозником, сияла девственной чистой. Да и в глубине вода была довольно прозрачной. И когда муть, поднятая моими ногами, снова осела на дно, я уставился в водную толщу и действительно вскоре разглядел, как в ближайшей морде, похожей на большую авоську, растянутую обручами, гибко плавали рыбки вокруг лепешки квасника. Притом плавали они, как и мелькнувший в речке усач, тоже «стоймя», то есть ребром. Несмотря на то, что были много шире пескаря и, казалось бы, им куда удобнее держаться в воде плашмя, «лежа» на боку.
Видимо, заметив меня, караси оживились, заметались в своей ловушке, энергично шевеля плавниками и хвостами. Они тыкались в узкие ячейки, отскакивали от них и разворачивались круто, посверкивая золотистыми боками.
– Ну, хватит карасей пугать! – оторвал меня Мотька от увлекательного созерцания рыбьей пляски. – Пора на мельницу.
– А, может, искупаемся, вода уже теплая? – предложил я, нехотя выбираясь на берег.
– Нет, тут никто не купается, – как-то поспешно ответил Мотька.
– Глубины боятся, что ли?
– И глубина местами опасная, с ямами, особенно возле плотины, но дело в другом. Есть поверье, что водяной со всякой новой мельницы подать берет.
– Какую подать?
– Известно, какую – утопленниками…
После такого уточнения у меня холодок пробежал по спине. Я невольно замолчал, теряясь в догадках, серьезно это говорит мой приятель или просто дурачит меня на правах старшего.
– Так ведь мельница не новая, – наконец нашелся я, каким доводом уличить Мотьку в лукавстве.
– Да, самой мельнице сто лет в обед, но пруд-то еще новый. Его уносило прошлой весной, и плотину, считай, заново делали. А знаешь, кто помог прорвать? Говорят, сам водяной… Недовольный был, что с податью люди мешкают. Вот и теперь, поди, сидит да злится, жертвы поджидает…
Сказав это, Мотька подбросил мне ботинки, и я стал торопливо обуваться, уже больше не предлагая купаний в заколдованном пруду.
По пути на мельницу нам встретилось несколько веселых трясогузок.
Светло-серых, почти белых, но с черными грудками и в черных беретках, сдвинутых на затылок. Они семенили по берегу, потряхивая длинными хвостами, или крутились в воздухе, ловя бабочек и громко выкрикивая то протяжное «цити-цюри, цити-цюри!», то краткое «чтерличь!». При виде их Мотька, не оборачиваясь, махнул мне, шагавшему сзади, и вдруг резко изменил направление – завернул к обрыву в глубине берега. Я послушно последовал за ним. Замысел командира обсуждать не положено.
У обрыва Мотька шагнул на глинистый выступ, поднес палец к губам, призывая к соблюдению тишины, и осторожно заглянул в пазуху приотставшего пласта. Потом молча уступил место мне. Весь вытянувшись,
я тоже уставился в щель. Там, в травянистом гнездышке с обсиженными краями, плотно друг к другу сидели пятеро птенчат, уже обросших беловатыми перьями. Увидев меня, они дружно разинули рты и запищали. Возле гнезда валялась скорлупа от маленьких яиц, охристо-голубоватых с бурым накрапом.
– Кажись, недавно вылупились и вот скоро вылетать будут, – философски заметил Мотька. А потом деловито добавил: – Знаешь, они пользу приносят, уничтожают прорву вредных насекомых и личинок.
Я спустился с уступа, и мы пошли к мельнице, рассуждая о полезности и ловкости трясогузок, которые ловят мух и мотыльков прямо на лету. Потом, не сговариваясь, побежали наперегонки вдоль плотины. Долговязый Мотька оставил меня далеко позади.
В мельничном амбаре, когда мы зашли, отдыхиваясь, в его нижнее помещение, было намного тише обычного. Сначала я не мог понять, в чем дело, ибо водяное колесо по-прежнему крутилось, как и сухое, вращая жерновое «веретено». Но по истончившейся струйке муки догадался, что верхний жернов-«бегун» приподнят над «лежаком» и мельница работает вхолостую.
Вскоре белый ручеек, струившийся из лотка, иссяк вовсе. Но отец продолжал набивать мукой из ларя третий мешок, действуя то совком, то толкушкой.
– Видишь, и твой почти полный, – сказал он мне.
– Как так? Откуда взялось? – удивился я.
– Мельник не бездельник, примол всем дает, не весом, так объемом, – засмеялся в ответ бородатый Евсей, стоявший рядом.
А отец, завязав и впрямь пополневший «мой» мешок, приставил его к двум другим и кивнул Евсею на остатки муки в ларе:
– Это мельнику за хлопоты. Гарнцы, по-ранешному.
Дед спорить не стал.
– Не ворует мельник, люди сами носят, – шутливо заметил он,
подгребая совком муку в уголок.
– Ну, спасибо, Евсей Иваныч, – поблагодарил его отец еще раз после того, как перенёс мешки к дверям, приготовив к погрузке. – Дай тебе Бог здоровья, пусть шумит твоя мельница, а мы с помощником перекусим да – в обратный путь.
– Во, это святое дело! Не зря сказано, что мельница сильна водой, а человек едой. Верно, помолец? – обратился ко мне дед Евсей и потрепал меня по загривку. – Нам с внуком тоже пора червячка заморить, бабка уж звала на щи.
– А в мордах карасей, деда, полно, надо бы вытряхнуть, – озабоченно заметил Мотька.
– Ничего, подождут, невелики господа, – шутливо отмахнулся Евсей.
И они с Мотькой направились к мельниковой избушке, что белела ставнями под горой, в сторонке от плотины. Мотька, широко шагавший рядом с дедом, обернулся, помахал мне рукой и крикнул на прощанье:
– Приезжай еще, водяных ящерок половим!
Но привычная подковырка его прозвучала уже ничуть не обидно. В голосе приятеля слышалась теплота и даже некоторая грусть расставания.
За немногие часы, проведенные вместе, мы с Мотькой стали почти друзьями. Я прощал ему законный хозяйский гонорок, и он, видимо, оценил мое великодушие, выказав напоследок явно дружеское расположение.
НЕСБЫВШАЯСЯ МЕЧТА
Мы с отцом тоже покинули амбар и пошли к нашей телеге. Время в самом деле было обеденное – солнце перевалило за полдень. Отец развязал торбочку с едой. Припасы наши выглядели незатейливо – пол-литра молока да пироги с яйцом и зеленым луком. Но здесь, вблизи мельницы, на краю цветущего луга, в тени от телеги, где мы присели с отцом на развернутый дождевик, эти пироги с молоком показались небывало вкусными.
После обеда отец доверил мне напоить Карьку в речке Безымянке. Потом он не спеша запряг его, подъехал на телеге к самой двери амбара, сложил аккуратно мешки, запорошенные проступившей сквозь холст мучной пылью, и накрыл их дождевиком, как пологом. Мой «медвежонок» теперь уже не стоял «на плоту» – он лежал пирамидкой поверх двух кулей, пусть не столь тугой, но почти равный им по длине.
– Садись на него верхом, – подсказал отец.
Сам же привычно сел бочком на дрожки и взял в руки вожжи. Понятливый Карька без понуканий тронул с места и повез нас восвояси. На крутом подъеме от плотины нам пришлось слезть с телеги, чтобы облегчить Карькин воз. И пока мы шагали сбоку его по красновато-глинистой дороге в гору, я все оглядывался на удалявшуюся мельницу, на зеркальный пруд в зеленых берегах, на высоченную и длинную плотину, на бревенчатый амбар. И, конечно, на извилины Безымянки, невеликой речушки, по сути ручья, в котором, однако, как оказалось, водятся премудрые пескари, похожие на водяных ящериц, а на берегу до самого лета цветут золотистые ключи весны – ключи от рая…
Мельница снова заработала. И вся ложбина наполнилась её ни с чем не сравнимым шумом, в котором сквозь журчание и плеск воды, слышались иные сложные звуки, похожие на шорох ветра в лесу, на перестук удаляющегося поезда и словно бы на чье-то тяжкое дыхание со всхлипами…
И когда мы уже поднялись на косогор и снова сели в телегу, я еще, привставая на своем мешке, несколько минут глядел на уплывающую мельницу, пока, наконец, последним островком не исчезла из вида островерхая крыша мельничного амбара.
Надо ли говорить, каким героем я вернулся с мельницы домой. С какой гордостью и вдохновением рассказывал сначала сестре Вале, ни разу не бывавшей на мельнице, а потом и своим друзьям-приятелям о всех подробностях этого чуда, открывшегося мне, – и о водяном колесе верхнего боя, и о жерновах – «лежаке» да «бегуне», и о теплой, душистой муке, текущей прямо в руки. И, разумеется, о речке и пруде, полных живой рыбы.
Наверное, мои рассказы о мельнице были довольно выразительными,
коли возбуждали во многих слушателях живой интерес к такому в общем-то рутинному цеху тогдашнего артельного хозяйства, как водяная мельница. По крайней мере, сестра Валя загорелась мечтой непременно побывать на ней. Однако её мечтаниям не суждено было сбыться. Дорога ей на мельницу так и не легла. Отец, даже если собирался туда в пору школьных каникул, не спешил её брать с собой как «лишний груз». Но скорее – просто как девчонку, которой лучше заниматься домашними заботами и не совать нос в мужские дела.
А после окончания семилетки Валя уехала учиться на бухгалтера в Минусинск, потом – работать в далекую Туву, и ей стало уже не до нашей мельницы. Однако она не забыла о ней. Прожив год или два в Кызыле, Валя, тогда восемнадцатилетняя девушка, тяжело заболела сердцем и решила вернуться домой. Это было в начале зимы. В конце ноября выпали большие снега, а потом начались трескучие морозы. Отправиться через Саяны, за полтысячи километров, бедовая голова, догадалась на попутках и вдобавок сильно простыла в дороге.
Сошла в Минусинске, едва добрела от автобазы до нашей колхозной заезжей – гостиницы, которой заведовал дядя Яша, материн брат, и слегла. Из Минусинска домой её привез отец. На лошади, в санях, завернув в собачью доху и накрыв с головой одеялом. В избу её внесли на руках. Положили в горнице, на мою кровать возле голландки, и она уже с неё не поднялась.
Как это обычно бывает, незадолго до смерти Вале стало словно бы получше. Однажды с утра она причесалась сама, покорно приняла лекарства, от которых отказывалась последние дни, и даже поела немного чего-то, каши или киселя. А когда я в передней, куда переселился теперь, сел за стол и разложил учебники и тетради, собираясь готовить уроки, сестра тихо позвала меня:
– Шурик, иди сюда… поговори со мной...
При этих словах вместе с мелькнувшей надеждой на выздоровление сестры во мне шевельнулось какое-то недоброе предчувствие. Я вошел в горницу. Валя кивнула мне и показала рукой на место рядом с собою:
– Присядь здесь.
Не без волнения и страха я присел на табурет поближе к её изголовью. Теперь, за давностью лет, мне уже не вспомнить всего, о чем мы говорили тогда с сестрой, смутно понимая значительность минуты. Кажется, Валя просто расспрашивала меня о моей учебе, о моих ребячьих делах, заботах и забавах, а я отвечал ей, как мог. Крепко в память мою врезались только оброненные Валей слова, которыми закончилась та наша грустная, последняя беседа с нею.
– Так я и не побывала на мельнице, – вздохнула она и, видимо, чтобы
подбодрить меня, хотела улыбнуться мне, но улыбка получилась какой-то горестной и жалостной: – А теперь уж, наверно, не побываю… никогда…
Из глаз её покатились крупные, детские слезы, и, всхлипнув, она отвернулась к стене.
Я не выдержал этих слез и этого всхлипа, тоже скривил губы, захлюпал, вздрагивая плечами, выбежал в переднюю и упал вниз лицом на отцовскую кровать, разрыдался горько и безутешно.
Вале к вечеру стало совсем плохо. А ночью меня разбудила заплаканная
мать:
– Иди простись, Валя наша умирает…
Лежа на печи, я спрятал было голову под подушку, объятый страхом, но потом, упрекая себя за малодушие и черствость, поднялся, прошел в горницу. Сестра уже металась в предсмертной агонии, крутила головой на подушке, дышала тяжело, говорила какие-то неразборчивые слова. Потом она на минуту затихла. Я подошел поближе, склонился над ней. Она открыла глаза, взглянула на меня вполне осмысленно, должно быть, узнала, но ничего не сказала, а только провела рукой по моим вихрам, по лицу и обессиленно опустила её, снова уходя в забытье…
На мельнице ей и впрямь побывать не довелось.
Я же и до, и после того прощания с сестрой еще не однажды бывал на нашей водяной мельнице. И с отцом, и с пацанами нашего и «чужого» края деревни, с тем же Мотькой, ставшим мне добрым приятелем. И хотя вид мельницы уже не потрясал меня так, как в ту первую поездку, но каждый раз я искренне радовался встрече с нею. Открывал все новые секреты в её «хитром» колесном механизме, напоминавшем часовой, а в её живописных окрестностях – новые таинственные уголки.
Можно сказать, я полюбил наше мельничное хозяйство.
Позже мне доводилось бывать и на более мощных водяных мельницах – на Худоноговской в соседнем селе, на Маковкиной – под райцентром Каратузом. Но они, несмотря на бешеные потоки в желобах, могучие колеса, мокрые и сухие, на жернова в два обхвата, от шума которых разговаривать приходилось лишь жестами, не производили на меня особого впечатления. Наша мельница, пусть маломощная, на которой, по шутливому слову деда Евсея, «только бы табак чертям молоть», казалась мне куда совершенней, красивей и уютней. И позднее, живя вдали от нее, я светло вспоминал о ней.
А когда узнал, что взамен водяной в нашем селе поставили вальцовую мельницу, современную, без всяких жерновов и деревянных колес верхнего боя, то, признаться, испытал сложное чувство. Конечно, порадовался за окрепших в достатках односельчан, которым тесно стало на дедовской мельнице. Но мелькнуло и некоторое огорчение. Надежда на то, что земляки сохранят водяную как резервную или хотя бы как «музейную», была слабой. Мельничка на Безымянке и впрямь простояла недолго. Её, оставленную по сути без хозяина, снесло первым же половодьем. Вместе с плотиной и амбаром, жерновами и колесами. Думаю, коварный водяной, жадный до «подати», тут был ни при чем. Просто лишний раз подтвердилась правота поговорки, что вода – и мельницы ломает. Особенно, когда за нею некому присмотреть.
ЖЕРНОВА БЕГУЩИХ ЛЕТ
И вот через многие годы я решился еще раз побывать на мельнице. Стояло юное лето – «пора прелестных облаков». Было солнечно, тепло, зелено, и душа полнилась добрыми чувствами и светлыми воспоминаниями. Приехав в родное село, я зашел к председателю колхоза Юрию Бражникову, с которым поддерживал приятельские отношения.
Юрий Андрианович был не только рачительным хозяином, но и о душе не забывал. Организовал сельский хор, в котором сам пел, открыл местный музей с галереей портретов селян, написанных настоящими художниками. А в его конторском столе рядом с деловыми бумагами лежали поэтические томики Есенина и Твардовского. Невысокий, щуплый, он был начисто лишен начальственного вида, зато в его светлой голове постоянно роились новые планы и замыслы. Вот и в этот раз он пригласил проехаться по окрестностям, обещая показать кое-какие новинки. Я охотно принял приглашение.
Бражников сам сел за руль «уазика», и мы поехали. Новинок и впрямь оказалось немало – целый околоток домов на улице Зеленой, очередной коровник на ферме, машинный двор за сушилкой. Но я, рассеянно осмотрев эти важные объекты, попросил его проехать по старым дорогам. И он с пониманием развернул «уазик» к воротам поскотины.
Замелькали за окнами знакомые с детства косогорчики, словно бы осевшие за годы, березовые перелески, напротив, вытянувшиеся к небу, плоские лощинки, прежде казавшиеся крутобокими логами… Потом пошли озера Спирино, Кругленькое, Перешеек, обмелевшие, но еще сохранившие свои «зеркала» с отраженными в них деревьями и облаками. А когда «замаячил» среди зеленей и перелесков Мельничный маяк, я не удержался, чтобы не заглянуть и на водяную мельницу. Хотя и представлял примерно, что от неё осталось.
Бражников с готовностью принял предложенный маршрут. Но поехал к мельнице не по старой дороге и даже вообще не по дороге, а почти напрямик через холмы и суходолы, по закраинам хлебных полей. На косогоре,
с которого открывался вид на бывшую мельницу, он затормозил машину.
– Посмотри, повспоминай, – сказал мне, облокотившись на баранку.
Я вылез из кабины, прошелся по отлогой макушке горы, молча постоял
в невольном смятении. Картина, представшая передо мною, и отдаленно не напоминала ту, прежнюю, которую я с таким восторгом встречал когда-то, приближаясь к мельнице. Ложбина была сплошь затянута тальником и черемушником. От плотины остались у бывших берегов пруда лишь короткие культи, заросшие травой. О месте, где стоял амбар, напоминали только проплешинка среди густого ивняка и темный круг глухой крапивы. Речки же вообще не было видно.
– А где Безымянка? – непроизвольно крикнул я Бражникову.
– Высохла, – односложно ответил он. Потом пояснил: – Точнее, превратилась в сухую речку, в этакий сезонный ручей: весною течет – летом исчезает. Кстати, если помнишь, она впадает в речку Сухой Жерлык. Та поболе, но у неё такая же история.
И, должно быть, желая, чтобы мои впечатления дополнились подробностями, Бражников подрулил ко мне и открыл дверцу:
– Давай подъедем поближе.
В лощину он тоже стал спускаться не старой дорогой под глинистым яром, которая, хотя и заколодела-замуравела, но сохранилась доныне, а прямиком под косогор. Видно, председательскому «вездеходу» это было
в привычку.
У высохшего ложа Безымянки мы остановились. Я без труда определил место, где располагался амбар с водяным колесом. Обошел по периметру бывший фундамент, о котором напоминали только редкие булыжины. Каменный плитняк, наверное, прибрали сметливые крестьяне для новых построек. В кустах у речки темнели несколько полусгнивших бревен. Я прошел по одному из них, как по школьному буму, и вдруг увидел в крапиве кусок широченной дуги. «От водяного колеса!» – мелькнула догадка. А когда присел к нему и стал рассматривать замшелый, щелястый обломок, то заметил за колесными останками бледно-серые жернова, лежавшие друг на дружке. Нижний, «почвенный», глубоко ушел в землю, но был цел. А у верхнего, «бегуна», сбоку зияла большая щербина. Видно, кто-то пытался забрать и эти камни, чтобы пустить в дело, но, отколов кусок для пробы, счёл, что они слишком пористы и едва ли сгодятся даже в качестве бута. Сложил жернова «стопкой» и оставил их в покое.
А, между прочим, камням этим когда-то поистине цены не было. Наши мельники ездили за ними в конец соседнего района, к далекой Ольховке. Ныне это город Артемовск, «где золото роют в горах», а прежде еще добывали особый, редкий камень. Пористый, но вязкий и крепкий, похожий на вулканическую пемзу, он был годен для выделки жерновов, на которых искусные «ковальщики» насекали лапчатыми молотками радиальные, круговые бороздки. Их-то края-рифы и крошили, мололи тугие зёрна в муку и выкидывали её в обечайку, откуда она, теплая и запашистая, как свежая хлебная корочка, текла по желобу в ларь.
…Увидев эти выброшенные и заросшие дурниной щербатые жернова, я может, впервые со всей ясностью осознал, что за сменой нашей водяной мельницы на вальцовую, железно-механическую, стояло нечто большее –
можно сказать, смена эпох. Ведь действительно мельница наша, унесенная вешней водой, как бы завершила уход целого мира сельских мастерских – разных маслобоек, шерстобиток, пимокаток, дёгтегонок, брынзоварен, шорен и гончарен… А с ними и бесчисленных мастеров и умельцев – мельников, маслоделов, пимокатов, ткачих и сновальщиц, смолокуров и шорников, гончаров и корзинщиков, исчезновения которых словно бы никто и не заметил. Где они теперь? И где их дела, ремесла и промыслы? Всё перемолола мельница времен…
Именно она, деревянная мельница, плескавшаяся за селом, столетиями символизировала нашу крестьянскую страну «с названьем кратким Русь». Любители отечественной истории знают, что с 15-16 веков по всей Русской земле, почти на каждой приличной речке, стояли мельницы. Да не одинокие, а целыми каскадами от истоков до устья. Или «верхнего боя» – с прудами, как у нас, или «нижнего боя» – с лопастными колесами, погруженными прямо в воду на быстром течении. Они не только мололи пшеницу да рожь на муку, но и «рушили» просо, гречиху, овес на крупу. А у ловких мастаков еще и валяли сукно, чесали шерсть, трепали лен и даже выделывали бумагу, ковали железо и толкли порох! И так было по самый 19-й век, а отголоски мельничных времен слышали и мы, дети 20-го века…
Не будет даже преувеличением сказать, что водяная мельница олицетворяла не просто эпоху в жизни огромной страны, а особую русскую крестьянскую цивилизацию. Была её энергетическим сердцем, двигателем. И, может, не случайно моя бедная сестрица, предчувствуя свои недолгие сроки на земле, так жаждала увидеть нашу мельницу. Должно быть, ей хотелось запечатлеть осколок вчерашнего мира перед уходом из нынешнего. А возможно, её притягивало само слово «мельница», в котором слышится отзвук вечного движения жизни, изменчивость «этого света» и бренность нашего пребывания в нем. Ведь и в самом деле, все на свете перемалывает мельница времен...
Вечны только Бог, Его Царство Небесное да ключи от рая в твердой руке привратника Петра. И чудом хранятся пока следы их на земле, повсюду расцветая «золотыми ключиками» в преддверии райского лета, даже – за нашей мельницей, которой давно нет.