Гульба святых
Гульба святых
Не знаю, остался ли еще где на Белоруссии такой обычай – каждой деревне иметь свой религиозный праздник и отмечать его? Нет, наверное, кому теперь до игрищ... А вот раньше, лет двадцать-тридцать назад такие праздники считались наиглавнейшими. Признаться, не сравнить было их с «октябрьскими» или «майскими», не говоря уже про ночь перехода с тридцать первого декабря на первое января – это вообще распознавали только по тому, что свояки из города открытку пришлют, или что календарь на стене закончился и надо поменять его на новый.
В нашей деревне справляли Николу-зимнего. Как теперь помню тот день, девятнадцатого декабря, когда
«снег в розоватые краски расцвеченный,
солнце дымится в стыни морозной,
возле заборов сугробы наметены,
стены потрескивают тихо и грозно»
сочинялось в пятом что ли классе. Теперь бы сто раз подумал, прежде чем писать такое; когда сугробы, когда много снега – начал бы анализировать теперь – так разве это такой мороз, чтобы аж стены трещали? А вот и правильно тогда, в двенадцать годков писал. Бывало, снега навалит по окна, и углы в хате стреляют.
Еще Микола, святой этот заступник наш, запомнился днем великого свиного побоища. С самого раннего утра, с темна еще не стихал по дворам собачий брех, резали уши пронзительные поросячьи визги, ветер насыщен был запахом паленой щетины, басистого гула паяльной лампы. Однако самое сильное, чем остался в памяти день девятнадцатого декабря – это кровью, пятнами красной крови на белом снегу. В первый день – крови свиной, на дворах, возле полениц и пунь, а на другой, «похмельный», – человечьей, которой отмечены была и стоптанная, ослизлая, с желтыми писюнами по обочинам дорога, и особенно «центр», площадка возле сельского клуба, где лежал поваленный, развороченный штакетник и на кровавом снегу валялись обломки досок.
Давно это было! Давно уже совсем иные ассоциации вызывает красное на белом, давно уже забыт заступник Никола, давно уже не ощущаешь радости ни в праздник, ни в будни...
Проснешься, очухаешься, планы на день прикинешь, на работу и назад съездишь – вот и нет дня; и только засыпая внезапно вздрогнешь: да это же Никола был сегодня! И прозвучит в ушах некий далекий отголосок, он же предвестник, первый аккорд будущего рассказа, повествования о том, когда короткий зимний день казался длиною в год, то и вбирал в себя столько всего, что хватало после на целый год воспоминаний...
Было, было! Когда просыпался рано от тишины выключенного «радива», от материнского гроханья в меньшей хате, от радости, что скоро каникулы. От того, что сегодня воскресенье, завтра в школу, а уроки заранее сделаны. От того, что утро, но от снега светло за окном. А еще от тихого, до пустоты в животе приятного ощущения настоящего праздника, ощущение такой знакомой жизнедеятельности вокруг и своего присутствия в этой жизни. И от страха проспать, не успеть ухватить даже одного дня этой жизни – а его надо вобрать без остатка, насытиться каждой его минуты, каждым его запахом, цветом, каждым его эпизодом!
Первое, что делаешь, лежа в теплой постели, – это просишь святого Николая, чтобы мать не догадалась вынуть из печки рукавицы. В одной из них две сигареты, которые выклянчил вчера у своего классного руководителя Кацмана, пообещав ему весной саженцы красных слив; такие на всю деревню почему–то только у нас и растут. Что еще? Поесть, покурить с Сержиком в кустах на речке, где у нас хоккейное поле. Договориться, кто будет красть из дома выпивку, кто закуску. Правда, сегодня нам и так позволено почти все – садись за стол, ешь, пей, если дурной и хочется... Однако что ж тогда за кайф? Украсть же интересней...
Про Сержика разговор особый, однако я учился в седьмом классе, он – третий год в пятом. Я без отца, родни нет, живем с мамой, конечно, бедненько. У него отец, мать, три старших сестры, обойма дядек, теток в деревне и в городе. Я отличник, он в учебе не просто дуб, а дуболом, пень пнём, и давно отправили бы его в спецшколу в назиданье остальным, если бы не отец. Отец у него фронтовик («хрентовик» как шутит сам Сержик), воевал вместе с Гарасёвым, а Гарасёв самый большой начальник в городе и районе. Иногда Гарасев приезжает к фронтовому другу в гости, Сержик говорит – «на Волге» (звучит почти как на «Вольви»), а чаще сам отец Сержика, напаковав сумки, тянется к нему в город. Так что цеплять Сержика не пожелаешь никому: ни директору, ни заучу, и можно только представить, что он за подарок, если сам Гарасёв третий год не может вытянуть его из пятого класса! Единственный в семье сынок, позднее дитя, с ним нянчатся и балуют как только можно. Рассказывали – да сама его мать и рассказывала – как три его сестры выстраивались одна за другой возле колыбельки маленького Сержика и дули ему в по очереди в голый пухлый задок; иллюстрация для Гаргантюа Рабле! Ему позволено все. Каждое его желание исполняется без промедленья. Захотел Сержик мопед – пожалуйста, назавтра получил, да не обычную «Ригу», а «Верховину», две скорости, почти мотоцикл. Пожелал ружье – на, сынок, отцовскую одностволочку, «да смотри, сыночек, глазки не повыбивай» (себе, конечно, глазки, не людям). Коньки – «канадки», клюшка за шесть с чем-то, шлем. Щитки, наколенники – вот чему завидовал по-настоящему, амуниции хоккейной, а не «Верховине», даже не ружью... Раз заболел Сержик, захотелось ему, как многим больным, когда они сами не знают, что хотят: шахмат. Лето, сенокос, отец бросает работу, едет на целый день в городе, привозит шахматы. Да не простые, не наши лакированные деревяшки за три шестьдесят – костяные, с позолоченной инкрустацией, в коробочке, обитой внутри коричневым бархатом. На, сынок, поправляйся! Сынок поиграл сам с собою в Чапаева, сбивая щелчками пешки, отломал ферзю голову и на этом все кончилось.
Я люблю его. Мы друзья. С ним легко, интересно, и плевать на то, что он двоечник. Зато он умеет, как Соловей Бядули (1), разговаривать разными голосами, и мужскими, и женскими. Ко всему у нас с ним одинаковое ощущение жизни. Нам мало его, этого, если откровенно, довольно-таки нудной реальной деревенской жизни, мало простого созерцания этих хат, людей, учителей, школы; нам хотелось самим творить ее, пусть себе только в мечтах, зато по-своему.
Фантазии у нас бывают смешные, изобретательные, бывает, банальные и, конечно, далеко не всегда безобидные. Мы выдумываем, фантазируем, перебивая один другого, обсуждая разные подробности, на тему Сержикова соседа – дядьки Николы Питерского. Например, как он мог служить в войске? Примитивный, неграмотный, кроме того, дылда под два метра ростом – всю форму, от сапог до пилотки, ему шили по спецзаказу, мы сами видели документы, когда как–то залезли к нему в погреб и нашли кипу пожелтелых листков с выцветшими, под копирку написанными параметрами. Почему так не по-белорусски Питерскому? – как-то с женой поехали они в город Ленинград (это не придумка, а правда), начали спускаться в метро. Жене, темной деревенской бабе, которая до этого не была даже в райцентре, стало плохо – еще бы, какой-то страшный черт живую тянет в преисподню! Она заголосила и, задирая ноги, начала перелезать на соседний эскалатор, который поднимался наверх, который мог спасти ее, вынести из этого пекла... Микола хватал ее за юбку, тянул назад. Кстати, скоро после поездки она умерла, очень возможно, что и от стресса, а Микола стал Питерским. Благодаря Сержику и популярному тогда «джентельменскому» фильму.
А то мы укладываем моего классного руководителя Кацмана, тихого стеснительного еврейчика, который почему-то боится женщин, в одну койку с Катей, молодой да ранней, учительницей немецкого языка; цимус еще и в том, что в нашей интерпретации даже в койке они разговаривают на «Вы».
Я: «Повернитесь, пожалуйста, на бочок, дорогая Катенька... так мне будет удобнее…» Сержик (Катиным голосом): «– Я вам что, гимназистка? Может, еще мостик прикажете сделать?!» У меня аж мурашки по спине бегают, так не только голос, но даже лицо его становится похожим на Катино, и невольно мелькает мысль: да откуда это у тебя, двоечника, неуча, который ни одной книжки в жизни не прочитал?! Да не придуриваешься ли ты, под дурака ломаясь?! Чтобы делать все что хочешь?
Мы с Сержиком залезли в куст лозы, что растет просто изо льда прямо за воротами хоккейной площадки. Куст огромный, помещается в нем человек двадцать, и можно сидеть на ветках как на лавках. Иногда тут наша раздевалка. Теперь мы покуриваем тут, гоняем «цыганочку». Ах, эта первая утренняя затяжка! Тот шум в ушах, сладкий транс, внезапное обострение взгляда, слуха, обоняния!.. Это поздней, поздней набухают кашлем легкие, поздней придет расплата – одышкой, аритмией. А пока что смелей! – давай, затягивайся, глотай дым, здоровья не меряно, кожа гладенькая, зубки белые, пальцы никотином не смердят...
Сержик делает длинные затяжки, выпуская дым, зажмуривается. Я подгоняю: да рассказывай скорей! Пока я вчера уроки делал, он не «спал в шапку». Гости начали съезжаться еще с вечера. К Германихе-штунде приехал сын, именинник Микола, также «штунда» (так у нас зовут баптистов), не один, а с девицей, даже с двумя! Обе городские, блондинистые, обе, если Сержика послушать, в Бога верят. Микола Германовичев их в молитвенном доме где-то и нашел.
Сержик рассказывает в ролях, разыгрывает целый спектакль. Это надо слышать и видеть. Конечно, он еще вчера все подглядел, все выведал: Коля на гитаре играет, девицы пораздевались и танцуют голые, а Германиха на лавке сидит, в ладони хлопает... Фу-у-у! – шумно выдыхает он дым изо рта.
Надо же! Голос такой безразличный, такая невинность в честных глазах! Даже зная его как облупленного, невольно засомневаешься – а вдруг правда?
– Так что он им играл? И на это у Сержика есть ответ, слова и даже мелодию удалось ему запомнить. Он перебирает, как по струнам, пальцами по подолу своего новенького пальто и поет голосом Кобзона, на мотив когдатошних Бамовских шлягеров:
Верьте в Бога
Иисуса Христа,
И вспоминайте
Лихие дела.
Да не бреши ты!
...Гадом буду, – клянется Сержик. – Они, знаешь, как все в Бога верят? Ты что! Я вздыхаю: вот бы поглядеть...
На девок голых? Такое счастье! Сержик сплевывает. Конечно! Три сестры дома, на глазах, хочешь не хочешь, всего насмотришься...
Однако скоро первый рейс автобуса. Надо двигаться, а то засиделись тут, закурились – так и самое главное, чего доброго, прозеваешь.
Быстренько идем к клубу. Мороз, солнце, розовый снег, который скрип–скрип под башмаками. Здорово! Просто какая-то дурная радость в душе. А на остановке уже люди. И два Миколы-именинника среди них. Один – Питерский, двухметровый дылда, в новом кожухе, в хромовых сапогах, которые блестят на солнце голенищами; другой – инвалид лет пятидесяти по прозвищу Пистолет. Оба ждут гостей: Питерский – свата, которого зовут Сидор (от одного этого имени нам уже становится весело), Пистолет – сына из города Воропаева.
– Здорово, деды! С праздничком!
Сержик сама приветливость. Даже голову вежливо склонил, даже до шапки дотронулся. Однако нас хорошо тут уже знают. Микола Питерский не то что разговаривать, а и взглянуть на нас не желает.
Сына из Воропаева ждете? – медовым голосом спрашивает Сержик у другого Миколы.
Какое твое собачье дело, – отвечает Пистолет – кого я жду?
Значит, в настроении, если так говорит. Обычно замахивается каменчиком и кричал на всю улицу: – «Пошел на... паскуда-гадость!». Последние – самые любимые его слова.
Скачет Пистолет с каменчиком, притопывает, взял уже пару «соток» на грудь. Поддевка на нем офицерским ремнем подпоясана. На одной ноге – валенок с галошей, на другой ботинок, похожий на ортопедический. Если тезку Питерского вытянуло в высоту, так этого в ширину – квадратная такая на неодинаковых ножках трансформаторная будка с головой, что тоже кажется квадратной, так как на ней солдатская шапка с опущенными ушами.
Такого кадра еще поискать. У дядьки Миколы Питерского, кроме службы в армии и поездки в Ленинград ничего больше за душой и нет; про этого же можно рассказывать истории на каждую букву алфавита.
А – стрельба в кабана. Дело в том, что наш Микола боится, когда режут или колют свиней (даром что брешет будто воевал, даже из пистолета стрелял – отсюда прозвище), и зовет на такие случаи лесника с ружьем, тоже, кстати Миколу. Пистолетова хата ровненько через улицу напротив магазина. Однажды Микола-лесник промазал. Пуля пробила кабану рыло и влепилась в двери магазина. Сработала сигнализация. Выходной день, утро, завмагом у нас из города, а как в тот город сообщить? Как туда дозвониться, если единственный телефон установлен как раз в этом самом магазине? Словом, сирена выла больше суток, пока не приехала в понедельник и не прекратила этот кошмар продавщица... А заманчиво, правда, эту линию развить? Как с того времени сигнализация испортилась и стала срабатывать самопроизвольно, и к ней так привыкли, что когда однажды ночью к магазину тихо подрулило авто с фургоном...
Б – халявная выпивка. Летний вечер, около магазина заморенные за день мужчинки пьют «Прамень» ноль восемь. Закусывают «вахлями». Пистолет, глотая слюнки, скачет поблизости – его не зовут! Микола подкатывается, прихрамывая, к дядьке Агусту, худющему и с черным от жизни и пьянки лицом, и начинает ему вытирать ладонью усы. «То я вахлю ел», – вяло отмахивается. – «Я не знаю, что ты ел! Может ты мел ел! Стой смирно, паскудство ты, гадость!» Ну, как после этого не отблагодарить человека? Не налить «чернила» полстаканчика?
В – как живого батьку похоронил. Ревизия в магазине (почему–то с магазином, «крамой» по-нашему, все эти истории связаны, теперь только замечаю: какие-то они все «крамольные»...). Ревизия ревизией, а пить-то надо! Пистолет берет свою Аксеню, которой еще до этого поленом отбил мозги, и она разучилась говорить, идут в магазин, так и так, отец (который живет на другом конце деревни) умер. Ну, раз так... Сколько будете брать? Ящик «чернила». Взялись к Аксеней с двух сторон, перенесли через улицу. До конца ревизии как раз хватило. А старый батька пережил сына лет на двадцать.
Г– как картошку копал. «Аксеня, убери кашу, паскудство ты, гадость!»
Д – как товар пас, на велосипеде, с будильником в кармане. Ж.., З.... Кому не смешно и не интересно, советую послушать в Сержиковом исполнении; вот только, правда, не скоро это станет возможным. Сидит где–то в суровой оршанской тюрьме Соловей наш, маменькин сынок наш, ангелочек, которому в задницу дули, срок мотает, третья ходка – и все по дурости, все от избалованности, инфантильности, от того, культивируемого нами, когда–то отношения к жизни, как к чему–то ненастоящему, несерьезному!.. Первый раз по пьяни Сержик утопил государственную машину в речке – год с половиной. Второй – где-то в Калинковичах (Гарасёв по блату сделал ему там квартиру) побился с каким-то дедом, пенсионером, «на тридцать три советских рубля», как установил суд, выбил ему вставных железных зубов – два года плюс компенсация. И вот теперь третий раз, за что-то, кажется, снова с неким пенсионером связанное – может, и с тем самым. Однако Пистолета забыли.
Е – вот хотя бы и этот сын из Воропаева. Никогда никто его и в глаза не видел, как никто не слышал, где это таинственное Воропаево? В те далекие, дорогие годы я и подумать не мог, что сам буду когда-нибудь иметь к этому городу отношение. В восьмидесятые с суполкой (2) «Тутэйшыя» отправился поездом в Дрису, чтобы оттуда на лодках плыть в Двинск, протестовать против строительства ГРЭС или что–то вроде. Не помню «кто без челна, кто на челне мы бодро шпарим по Двине», и вот ночью, когда мы делали пересадку на глухой, пустой и темной станции, внезапно кинулось в глаза – Воропаево...
Однако далеко еще до ночной пересадки и до скольжения по Двине; пока и без этого интересно. Вон автобус уже выплывает из-за поворота. Тормознул, проехал юзом по скользкому шоссе. Раздвинулись двери – и вот нам первая награда за ожиданье. Из передних дверей вываливается, не выходит, не соскакивает, а точно как–то боком вываливается Миколин сват дядька Сидор. Упал на колени, поднялся и выдал на всю улицу следующее:
– Э-эх, ты, у Господа Бога Исуса Христа мать-перемать твою пресвятую Богородицу... у Петра и Павла рога иметь!..
Ошеломленные, мы с Сержиком даже не смеемся. Ну, если такой зачин, грустно сегодня не будет!
– Сват, а может, не гневите Бога? – просит Микола, озираясь.
Ему стыдно перед людьми за своего гостя. За эти похабные его слова, за то, что приехал поддатый и с пустыми руками. Что сапоги у него нечищеные, дырявые, и в одном из них застрял колосок. Что зеленое пальтишко расхристанное, без пуговиц, шарфика нет, сквозь расстегнутую грязную рубаху светится худая шейка... Роста дядька нашего, подросткового. И когда сваты пошли по улице – Микола деликатно поддерживал Сидора под локоть, высокий с маленьким, так сзади казалось, что дед ведет домой норовистого внука.
Остальные пассажиры привезли хоть некоторое ощущение праздника. С гостинцами, с тортами в руках целой процессией растянулись по улице. Последним сиротливо ковыляет Пистолет.
Снова к нему так и не приехал сын из Воропаева. Ничего, будем старыми историями тешиться! Пусть себе ковыляет, благо, ему недалеко, вон напротив магазина хата, – будет «квасить» там со своею Аксеньей. А то, что не поговоришь с ней, пусть на себя обижается – не надо людей бить поленом по голове, тем более жену.
Ближе к обеду приехал еще автобус. Оживленье, движение на улице и в дверях! Наполняется деревня людьми. Внезапно, под вечер, еще новость, самая важная – музыкантов «вазик» привез! До этого часа успели уже напиться, наесться, напеться, кто и покемарить, набираясь сил перед другим таймом... Самый час опохмелиться, освежить холодной водой рыло – и в клуб на танцы!
Мы с Сержиком побывали у меня, потом у него. И там, и там сидели за столом и все равно остались почти голодными среди этого банкетованья, этого богатства разных кушаний, тушенья, маринадов, грибков-огурчиков-помидорчиков... Ну, не лезет дома! – особенно когда еще гости, и в рот смотрят. Это за углом где-нибудь, в тех же кустах на речке, когда говорить надо шепотом, озираясь, пить из горлышка, закусывать каким-нибудь белым от крошек кусочком гусятины, который только что выскользнул из рук под ноги, а ты подбираешь, обмахиваешь – и в рот, «зубами его, зубами»!
Можно было бы и в кусты, однако же времени жалко. Уже даже на нашем конце слышно, как в клубе налаживают инструменты, как зуммерит бас-гитара, пилит, будто скрипка, соло-гитара, переливается ионика, бухает барабан – «Ножник» и медно брызгают ударные тарелки... Вот–вот начнется первый этап гульбы; тут своя традиционная иерархия. Часов до девяти-десяти вечера будут топать-шаркать свои «падыспани» с «карапетами» старики, потом перерыв – покормить-напоить музыкантов, и другая, молодежная «культурная» часть, танцы до упада, это значит – до драки.
Однако нам с Сержиком и на первую, «немодную» часть надо было поспеть кровь из носа. Бежим чуть ли не бегом. В меньшей хате Миколы Пистолета горит свет. Ну как тут не соблазниться, как тут пройти спокойно? Пробираемся вдоль стены к окну, я с одного края рамы, Сержик с другого прилипаем носами к холодному, заиндевелому с середины холодной, нетопленой хаты стеклу. То-се можно было разглядеть. Аксеня, сухая, седая и страшная как смерть, сидит одна за столом. Приставила к уху будильник, тот самый, с которым Пистолет Микола коров пас... На лице – жутковатая улыбка удовольствия. Интересно!
Ксеня, паскуда ты, гадость! – кричит Сержик Пистолетовым голосом и барабанит по раме. Стукнув об стол будильником, Аксеня подскакивает и бежит за печь прятаться, а мы с легкостью в душе, с чувством исполненного долга, не забывая закрыть за собой ставни, спешим в клуб.
Еще издали нас встречают звуки польки. В середине в клубе пока чисто, не накурено, не наплевано, пол подметен. Музыканты разместились на сцене, сбитой из свежих досок; вдоль стен – лавки. Расселся народ, самое старичье и те, кто никогда не танцует, только наблюдает, запоминает, чтобы потом целый год обсуждать, кто как Миколу гулял.
Мы выбираем место, откуда нам все видно, а сами мы и не заметные, тихонькие, стеснительные, смирненькие.
Идут танцы! Мужчины мокрые от пота, однако ни один не расстегнет верхнюю пуговицу тесной рубашки – она вместо галстука. Женщины в платочках, в одинаковых чулках и одинаковых дубоносых «тухлях», которые раз в год одетые, натирают ноги до крови, отсюда и страдание в глазах вместо радости... Кстати, и мужчины такие же. Серьезно, важно танцуют люди, как повинность отбывают, туп-туп-туп, раз-два-три, поворот, и все это молча, без улыбок, без охоты, с таким видом, что надо же как-то перебыть и этот, раз в год необходимую обязанность.
Пассивное настроение их передается и музыкантам, играют они лениво, неохотно, часто сбиваются, фальшивят. На лицах – презрение к «крестам» с их колхозными танцами. Еще и упрашивать музыкантов приходится, чтобы сыграли тот же «карапет» или «реченьку». «Мы тоже деньги давали» – даже до таких аргументов приходится опускаться. Только чихать музыкантам на ваши проблемы. Им что, интересно, как вы этого дня ждали, как собирались на него, как прибирали клуб, делали сцену, пол скоблили; как еще месяца за два до праздника ходили старшие хлопцы по хатам – деньги на музыку собирать, и как отрывали скуповатые люди троечки и пятерочки – в зависимости от того, сколько танцоров в семье. И как удивлялись: – «Что так много, всегда же по рублю было!», на что им терпеливо, с пониманием темноты их отвечали: – «Теперь же ансамбль будет!» Что там еще за ансамбль, хоть бы глянуть одним глазом, послушать одним ухом... Глянули? Послушали? Это вам не баян с бубном, (воспетые когда-то мексиканцем нашим, Климовичем Вовой из-под Лиды), тут культура – понимать надо!
Однако хоть так, с горем пополам, а идет гульба. Подтягивается понемногу молодежь. Пошли уже танцевать смешанные пары-тройки: старый с молодою или наоборот. Кому по-настоящему тут весело, так это Миколе Пистолету. Пристроился к стене, ближе к музыкантам, нашел занятие – танцы озвучивать.
Выйду на реченьку
Гляну на село - о - о!
поет он, сверкая железом во рту, держа перед собой, как микрофон, камушек. И не вытягивает, заходится в кашле. Ничего – с другого конца клуба Сержик его голосом ему помогает:
Девки гуляют
А мне невесело!
Эффект! Даже музыка на какое–то время разлаживается, даже танцоры застывают в немой сцене: что такое? Кто поет? Два Пистолета в клубе, в разных углах, или как?!
Иди вон отсюда, паскудства ты, гадость! – кричит Пистолет, не видя Сержика. А тот толкает меня в бок. «Вон, гляди, девки–шалавы Германихины!» Гляжу: девушки как девушки. Беленькие, хорошенькие, в джинсиках. Ни на каких шалав-полуночниц (так у нас в школе учат) не похожие. Одна даже пошла «падыспань» танцевать с высоким Микалаем и низеньким Сидором. Три шага вперед, три назад, перекрутка... Дядька Сидор в восхищении.
Э-э-эх, ты ж и девка... Я б тебе еще в твою Господа Бога душу!..
Сват, не гневите Бога! – кричит Сержик. Мы с ним заходимся со смеху. Девушка только краснеет и потупляет глазки.
Перерыв. Музыканты пьют и закусывают просто на сцене. Народ вываливается во двор – перекурить и тоже подзаправиться... Внезапно, вот она, кульминация! Поднял ударник над бубном палочки, стукнул трижды – понеслось! Одесса-мама, это тебе не фиги воробьям показывать! Уступи, Пистолет, место профи!
Поет солист; не столько поет, сколько слова из себя выкидывает, кривляется, манерничает, нижнюю губу оттопыривает. На лице – ощущение своей значимости, или даже так: мессианской значимости носителя культуры в массы.
…И если вам в Одессе выбьют глаз...
«А может два»!!!» – подхватывает клуб,
…То этот глаз не вставит сам Филатов!..
Опа, опа, опа! Давай, давай! Учись, темнота на босу ногу, это тебе не «карапет» с «падыспанем», тут «ансамбль», сам, б..! Гудит клуб, стоит топот, звенят стекла, угрожающе колеблется печь без камана – кирпичная бандура, метра два в сечении и три в высоту...
Клуб, коридор полны народа. Однако на дворе еще больше: кучкуются, выпивают кто стоя, кто на каких–нибудь бревнышках, на жердочках, на выступах фундамента сидя... Накаляется понемногу атмосфера. Пошли даже локальные, легкие стычки там–сям. Однако все это пока несерьезно, так, разминка.
Мы с Сержиком тянемся в самый дальний, глухой уголок двора и натыкаемся на компанию человек в десять. Среди них наша блондинистая шалава, что так очаровала дядьку Сидора. В одной руке у нее сигарета, в другой чарка. На нас никто не обращает внимания. Только эта блондинистая.
– Возьми к себе ночевать, – просит она неожиданно Сержика пьяным голосом.
Что такое!? Друг мой, да ты никак смутился?! Не узнаю тебя! Может, даже покраснел? Жаль, что не увидеть этого в темноте...
– У меня своих, таких, как ты, полная хата, – находится Сержик наконец.
– Какие вы счастливые, что родились хлопцами, – говорит она со вздохом, – как я вам завидую...
Мы ничего не понимаем.
А время идет. Постепенно пустеет клуб, расходятся по хатам старики и старухи, все длиннее паузы между танцами. И все прибывает агрессивного, горелкой и одесскими скоками заведенного народа во дворе.
Скоро финал! Уже неинтересно. Как не увязывается с христианским праздником все предыдущее, концовка у него просто чудовищная. И девки – даже молодые девчата не расходятся, а наблюдают, с жадностью, с шальными глазами, даже облизывая губы... Крики, треск заборов, удары, падение тел, матюки, жалобные просьбы не бить больше и животное, татаро–монгольское гиканье победителей... Это теперь понятно, почему власти не только подобные праздники не запрещало, а еще и всячески обихаживали; это теперь думается, что если б, допустим, была ими назначена премия за лучшую профанацию так нелюбимой ими «религии», за издевательство над ней – так просто бери, оформляй в сценарий описание всего, приходи в горком, обком, или где они там тусуются, получай деньги в зубы или под пятку (не забыв отчислить процентов девяносто пять в какой-нибудь их «общак» – Фонд Мира или Фонд помощи Африки)
– Э-эх ты... твою Господа Петра-Павла Камчатскую... мать перемать Святую Деву!..
Вылетает из клуба на крыльцо спиной к людям дядька Сидор – и не устаивает на ногах. Покатился по ступенькам, как Чарли Чаплин в кино, стукаясь задницей. Под крыльцом лед, твердый, бетон, а не лед... Бух!
Те, кто ближе, выразительно почувствовали, как с треском сухой палки треснула кость.
Сват, я вас же просил – не гневите Бога!..
Микола Питерский митусится около шелапутного свояка, не зная, что делать, чем помочь.
Сидор поднялся сам. Переломанная рука висит как пустой рукав. По небритым щекам катятся слезы. От боли он трезвеет на глазах. Для него праздник кончился.
Да и нам уже пора, собственно говоря, по хатам... До новой зимы, до нового снега, до нового Миколы!
Перевод Любови Турбиной
1. Змитрок Бядуля, белорусский писатель, автор романа «Соловей».
2. Суполка – группа, объединение по интересам.