Гнездо
Гнездо
Дед стоял за печь горой. «Не позволю!» – стучал он кулаком по столу и грозил длинным крючковатым пальцем. Отец хмурился, тёр виски, но против деда не шёл. Мать не вникала.
Печь занимала треть кухни – белая, тёплая и мягко-шершавая – будто намелованная. Гости шарахались от неё, боясь за пиджаки и свитера. Дед смеялся над ними и хлопал по тёплым бокам, демонстрируя чистые ладони.
На печь можно было забраться – по узенькой лесенке сбоку – и устроиться под самым потолком на цветастом одеяле, в горячем и сухом «гнезде». Так говорил отец. Из гнезда можно было наблюдать за происходящим на кухне – например, за тем, как кот пытается стащить со сковороды отбивную, а мать гоняет его полотенцем, или за тем, как спорят затемно отец и дядя, поглощая в жутких количествах терпкий чёрный чай. Дядя шевелил усами, горячился и яростно жестикулировал, а отец откидывался на стуле, складывал руки на груди и посмеивался. В гнезде можно было дремать, укутавшись, можно было прятаться ото всех, вжавшись в стену и затаив дыхание, можно было листать истрёпанную, пыльную книгу.
А дед в гнезде слушал радио.
Зайдёт на кухню; под мышкой личное сокровище – древний увесистый радиоприёмник под дерево, с вытягивающейся вверх антенной и отломанным регулятором громкости. Повертит головой, покряхтит, вытянет из хлебницы пару сухарей. Потом вздохнёт – и давай карабкаться по лесенке. Охая, ахая, хрустя суставами, устроится в гнезде, завернётся в одеяло, поскребёт бороду, щёлкнет приёмником и прижимает его к уху – иначе не услышать ничего. Чинить не даёт, боится. «У вас, – говорит, – руки кривые. Вам такой тонкий инструмент доверять нельзя».
– Выкинь ты свой тонкий инструмент, батя, – смеётся отец, – рухлядь же. Мы тебе новый купим, японский.
– В голове у тебя рухлядь, – отвечает дед, – а радио не трожь. В японском души нет, а сей мне прилюбился уже.
Отец всё смеётся, не спорит.
По негласным правилам, деду касательно гнезда предоставлялось безусловное преимущество. Если он заставал на печи нас с братом, то шикал, делал страшное лицо – и мы исчезали.
Радио дед мог слушать ночами напролёт. Покрутит ручку, найдёт волну, прижмётся к коробке – и замирает. Тогда кругом него хоть земля трясись, ничего не видит. Дядя зайдёт, поздоровается, а дед не отвечает – весь там. Ночь на дворе, свет погасят, тихо; только и звуков – что кот ворочается в углу, в печи что-то потрескивает, да дед сопит из-под потолка. А то возьмёт да и захрапит – раскатисто, с переливами. Отец тогда выходит из комнат, расталкивает старика, уговаривает перебраться в постель. Дед спросонья ворчит, но соглашается – сползает по лесенке, ковыляет к себе.
Однажды зимой, ближе к вечеру, спрятался я в гнездо. Выжидаю. Зашла мать, помыла посуду. Постояла у окна. За окном яблоня, за яблоней сарай, за сараем забор, а там небо в облаках. Солнце заходит уже, выглядывает из-за забора, разливается огнём. Всё белым-бело, на сарае снежная папаха. Облака ну прямо горят. Хорошо. Мать постояла – постояла, да и ушла.
За окном пробежал с соседскими мальчишками брат. Летят снежки, слышен хохот. Я жду.
Появился кот. Прошагал деловито до обеденного стола, запрыгнул, обнюхал. Перебрался на подоконник, уселся носом к стеклу – наблюдает.
В печке трещит тихонько. Солнце – за забором уже, а облака всё горят. Жду.
Зашёл отец, выпил воды, сел у окна. Потрепал кота по спине, пробормотал что-то задумчиво. Уходя, подмигнул мне. Конспирация провалилась. Но это отец, от него не спрячешься.
Жду деда. Над забором небо ещё пылает, но выше – густая синь. Яблоня гладит голыми ветвями крышу сарая, на папахе остаются борозды. Кот сидит неподвижно, наблюдает за редкими снежинками, которые ползут сверху вниз. Я наблюдаю за котом. Наблюдаю, наблюдаю, да и засыпаю, размякший от тепла и тишины.
Просыпаюсь от голосов.
– Не позволю! – скрипит дед и стучит кулаком.
Он сидит на табуретке и вертит в руках приёмник. Горит лампа, за окном темно. Напротив деда сидит отец, пьёт чай. От чая вьются ниточки пара, отец дует на кружку, цедит понемногу.
– Батя, – басит он, – ну на что она тебе?
– Не позволю, – бубнит из-за бороды дед. – Вот помру – хоть весь дом разбирайте.
– Так ведь и соседи уже смеются, ни у кого такой нет.
– Пущай смеются.
– Что ж ты так упёрся-то?
– Захотел и упёрся. Твой дед эту печь ставил, душу вкладывал. Погляди, как мальцам она по душе, – тычет пальцем на меня. Я юркаю обратно.
Отец вздыхает.
– Чудак ты, батя, стал, – говорит, – совсем чудак.
Дед не отвечает, вертит приёмник. Потом зевает, встаёт и шаркает к печи.
– Слезай, шалупонь.
Я тру глаза и соскальзываю вниз. За мной увязывается кот, пытается прошмыгнуть в комнаты. На пороге оборачиваюсь и вижу, как дед жмётся ухом к приёмнику. Его лысая макушка, голая и ровная как шар, блестит в свете лампы.
Кот воспользовался моим замешательством и просочился-таки вглубь дома.
Той ночью меня разбудил грохот – дед, слезая с печи, оступился и упал с лесенки. Сломал руку. Пока отец собирался и грел машину, дед сидел на кровати и тихо постанывал. Мать кружилась вокруг него, поднося вещи, воду, помогая влезть в куртку.
Вошёл в комнату отец – в верхней одежде, не разувшись.
– Марш спать, – приказал он нам с братом.
Взял деда под локоть и повёл в коридор.
Когда они уехали, мать зашла к нам и сказала:
– Я к соседке. Ненадолго. Спите или со мной пойдёте?
Мы к соседке не хотели
– Ты за старшего, – сообщила мать брату и ушла.
Воцарилась тишина. В комнате деда горела лампа, и у нас, с открытой дверью, было совсем светло. Я не мог спать. Ворочался, мял подушку, а потом тихонько встал.
– Ты куда? – спросил сквозь сон брат.
– В кухню, – и я зашлёпал босыми ногами по полу.
Из-за окна лилось сквозь занавески холодное белое сияние, но в кухне всё равно было темно. Я зажёг абажур и уселся за стол. В печи тихонько трещало. На подоконнике, свернувшись калачиком, дремал кот. В углу, под табуретом, лежал одиноко приёмник с погнутой антенной.
Я нагнулся, поднял. Повертел, приложил к уху – там неразборчиво шипело. Погасил абажур, сунул приёмник под мышку и полез на печь.
В гнезде было по-обычному жарко и сухо. Я вжался в угол и поднёс приёмник к лицу. Его пересекала белая полоса с цифрами и чёрточками. По полосе, если крутить ручку, полз маячок. Я принялся двигать его вправо-влево, то и дело прислушиваясь. Звук был ужасно тихим – ничего не разобрать. Наконец маячок добрался до какой-то заветной чёрточки – и до моего слуха донеслась более-менее отчётливо музыка. Я приник к гладкому пластиковому боку. Пели про пальмы, море и закат. Кухня плыла серебряными бликами, мерцала таинственно. Меня здорово разморило, я подтянул к подбородку одеяло и укутался в него.
После песни про пальмы диктор со смешной фамилией принялся монотонным голосом читать историю про какого-то мальчика, которого везли через степь в город. Мальчик сперва ехать не хотел и плакал, а потом только скучал и бродил по округе на привалах, а вокруг него суетились какие-то люди – приятные и не очень.
В глубине печи потрескивало, где-то в противоположном углу кухни завёл свою песню сверчок.
А мальчик всё ехал и ехал в своей телеге. День сменял ночь, вокруг кричали птицы, лаяли собаки, разговаривали, считая деньги, люди. Я сперва слушал внимательно, потом куда-то поплыл, – и не заметил, как уснул. Снилось мне, что я еду через степь и рядом со мной сидит дед. Он то и дело поворачивается, улыбается из-за бороды и показывает торжествующе ладони – то ли чтобы продемонстрировать их чистоту, то ли чтобы сказать, что с рукой у него всё в порядке. Степь застелена ровным слоем шуршащей травы, вдалеке темнеют на фоне неба холмы. С неба тянется редкий снежок, тает, не касаясь земли.
Наутро отец привёл домой рабочих – и они в два дня разобрали печь. Нам с братом до слёз было жаль тёплого гнезда – и мы плакали, сидя у деда на кровати. Дед здоровой рукой гладил нас по головам и бормотал что-то ободряющее.