Галина Петровна

Двадцать третью осень моей сумрачной, взбалмошной, одинокой жизни я проводил в Дмитрове, куда меня, как маленького ребёнка, отвезли родители. Они делили имущество после развода – отец почти ничего не требовал, но мать с упорством хищного зверька пыталась выхватить у него всё, что только было можно. 
Я бродил по непривычно узким улицам, усыпанным красными, коричневыми, тёмно-зелёными листьями, дышал прелой землёй, стылым, дымным воздухом, и ни о чём не думал, мне казалось, что жизнь будет длиться бесконечно, а счастье невозможно, поэтому о нём не стоит и мечтать. 
Именно тогда на улицах незнакомого города мне начали приходить в голову стихи, корявые, глупые, бессмысленные строки, о которых теперь стыдно и вспоминать, но в те дня я буквально жил ими, на ходу записывал в блокнот и опасался, что бабушка может прочитать ненароком. 
У меня была замечательная бабушка, седая, но не сгорбленная, как карикатурные старушки, каких показывают по телевизору, а прямая, как благородная дама. Она говорила мягким, поставленным голосом, никогда не упрекала ни в чём, хотя порой смотрела в глаза так, что становилась ясно: знает обо мне всё, даже то, чего я и сам пока не знаю. 
Стихи являлись, возможно, средством защиты от этого нового мира, где у меня ничего не было, ни друзей, ни воспоминаний. 

Я поступил в училище на библиотечное дело, потому что любил книги и хотел быть рядом с ними. Они исчезали, вытесняемые новыми технологиями, и я сам себя чувствовал призраком. Я растворялся в темнотах и туманах Дмитрова, был архаичен, и во мне постоянно гудел, раскачиваясь, таинственный колокол, заполняя отдалённейшие закоулки души странным звоном. 
Группа состояла из одних девушек, деловитых, вальяжных, спокойных, я для них едва ли существовал, настолько они были озабочены учёбой. Студентки тщательно и красиво заполняли библиотечные карточки, перебирали списки и лепили поделки, и получали заслуженные баллы, в то время, как я вздыхал и морщился, пытаясь писать каллиграфическим почерком, сминал бумагу, доставал новую. 
Но я совершенно не страдал от одиночества, я попросту не знал, что можно страдать от одиночества, мне нравился уклад моей жизни, нравился серый город, голос бабушки, холодность и отчуждение однокурсниц, я любил и принимал всё, как Блок, ощущая, что нахожусь далеко от реальности, отделён от неё призрачной дымкой, и где-то там в немыслимых слоях и пластах есть и ужас, и боль, и любовь, и отчаяние. 
Когда появилась невысокая, но быстрая и порывистая Галина Петровна (она работала на две ставки – в институте и у нас), моя жизнь не изменилась, однако стало немного легче, как будто возник человек, который разделяет мои интересы, или словно я непонятным образом раздвоился. Не знаю точный возраст Галины Петровны, да это и не имеет значения – сорок или пятьдесят – для мальчишки подобные цифры равносильны нескольким прожитым жизням. 
Она, литераторша, вскользь заметила, что я хорошо пишу сочинения, и в тот же день, дождавшись конца учёбы, я, дрожащий от непонятного страха, стоял перед дверью учительской. Дотерпел, когда она выйдет и, что-то пробормотав, предложил свои стихи в толстой тетрадке. Галина Петровна расцвела, но унесла их так легко и небрежно, точно это был не кусок моей жизни, а зонтик или ридикюль. 
В ту ночь я не мог спать, представлял, как она их читает и перечитывает, и мысленно видел чёрные волосы, цепкие глаза, и ощущал запах её духов. Утром я был в училище за полтора часа до занятий, не мог успокоиться, бродил взад-вперёд, смотрел в окно – не идёт ли Галина Петровна в красном берете – зачем-то забегал в библиотеку, грыз ногти. 

Литература была первой парой. Галина Петровна пришла с опозданием, привычно нам улыбнулась, положила лакированный портфель на стол, достала бумаги. В конце лекции она вдруг обратилась ко мне, возвращая тетрадь: «ты пишешь неплохие стихи, образность, динамика, и вообще…» Девушки, как по команде, с отвращением и недоумением уставились на меня. 
Я покраснел и пожал плечами. Не знаю, почему Галина Петровна решила перед всеми произнести, что «он пишет стихи», легко выболтать мою стыдную тайну, словно это была никакая не тайна, а так, пустячок. Однако я был бесконечно благодарен ей и продолжал сочинять, пока не заполнилась вторая тетрадь, и третья, иногда я приносил ей, и она, едва взглянув, хвалила, и каждый раз, как я протягивал тетрадь, у меня почему-то дрожали руки, мне было страшно, как в первый раз. 
А потом меня отчислили, и навалилась какая-то тьма, я будто упал в яму, где уже не слышно и не видно никого, и вот тогда стихи стали мне помогать, я писал их с ожесточением, помногу и, прочитывая, оттаивал сердцем. Но показывать их было некому, и меня стало преследовать чувство вины, неудовлетворённости. Я уже не знал, хорошо я пишу или плохо, есть ли динамика и образность, одарён я или бездарен, графоман или поэт. 
В один из зимних, на удивление тёплых дней, когда солнце беспощадно палило сквозь стёкла маршрутки, я ехал в институт, где Галина Петровна занимала кафедру. Около её кабинета я проторчал, наверно, час. В рядом стоявшем зеркале отображался я, худой и бледный. 

Галина Петровна, увидев меня, холодно произнесла: «Вы к кому?» Это же я, я! – хотелось закричать. Это я, я! Я пишу стихи. И тут она узнала меня и моментально превратилась в прежнюю Галину Петровну, приветливую и добрую. После короткого разговора о моих дальнейших планах, учительница поинтересовалась, пишу ли сейчас… Я передал тетрадь, и через неделю был снова в институте, со страхом и трепетом стучался в дверь лаборантской. Этот понравился, этот тоже, а вот этот не очень, а над этим поработать. 
Я с благодарностью выслушивал советы, и сумрак отступал, отступал, и с новой силой накинулся, когда я вышел на улицу, с тетрадкой в чёрном пакете. 
Я попросту не знал, что делать, жизнь дала трещину. И стихи не могли помочь. Бабушка изменилась, жаловалась родителям, что меня отчислили, что я нигде не работаю, напрасно объедаю её. Обещали приехать, разобраться, но прежде уладят юридические формальности, всего две-три недели. Тянулись месяцы. Она ненавидела, когда я писал стихи, грозилась вызвать психиатра, и всё подбрасывала мне газеты с вакансиями, но в тот жизненный период я не мог никуда позвонить и отправиться бы никуда не решился. Плотным ледяным кольцом меня сковывал страх перед жизнью, и чтобы его погасить – а на самом деле, как я теперь понимаю, чтобы усилить – я писал стихи. 

Я раздобыл телефон Галины Петровны и, будто бросился в омут, напросился на встречу. Я жаловался на непонимание родственников, на сложности с работой, и она, вздохнув, сказала: «заходи иногда». 
Я стал бывать в институте еженедельно, со свежими стихами всё в том же чёрном дырявом пакете. Галина Петровна читала их при мне. Вот тут что-то есть. А это пошловато. 
Наши встречи продолжались год. Меня стали узнавать в институте. Галина Петровна, к тебе молодой человек! – кричала преподавательница культурологии, завидев худощавого юношу с пакетом. 
Я часто ей звонил. Услышав мой голос, она становилась приветливой и весёлой. Но однажды трубку взяла её дочь, я попросил позвать Галину Петровну и отчётливо разобрал в глубине телефонного гула, как Галина Петровна холодно произносит: «Скажи, что я сплю». 
Реальность на мгновение ворвалась в мой уютный и страшный мир, но я тогда не сделал из этого эпизода никакого урока и продолжал приходить к ней. И она продолжала вести себя как ни в чём не бывало. Новые стихи? Прекрасно! 
У меня сломалась печатная машинка, Галина Петровна предложила взять её собственную. Это была наша предпоследняя встреча. Я дождался, когда она выйдет, и мы впервые шли рядом, к остановке. У меня в уме всё пыталась выстроиться фраза: «Я вам звонил недавно и случайно кое-что подслушал». Конечно, я ничего такого не сказал, зато от смущения стал сбивчиво хвастаться, что читаю Делеза и Деррида. И она понимающе кивала. 
Мы проехали полгорода. Блестели лужи, с грозным чириканьем дрались воробьи, туда-сюда сновали прохожие. Дмитров очнулся от зимнего морока. 
Мы поднялись на пятый этаж, и я очутился в её квартире. Странно, но совершенно не помню обстановки – от волнения старался смотреть в пол, на концы кроссовок. Дома не было никого. Галина Петровна принесла машинку, положила передо мной. 
Внезапно наступила звенящая тишина. Странным, медлительным, оценивающим взглядом Галина Петровна глядела на меня несколько секунд, будто решала что-то важное и судьбоносное. Я смутился, пробормотал: до свиданья, и уволок тяжёлый груз.

Вскоре я уехал из города, вернулся к родителям, устроился разнорабочим, жил одинокой, аутичной, пустой жизнью, и почему-то телефонный номер Галины Петровны, раньше прочно сидевший в памяти, без следа выветрился оттуда. Я хотел её найти, но в интернете литераторши не оказалось, а дочь её не ответила на электронное письмо и даже заблокировала меня.
Мы встретились через пару лет, в Дмитрове, куда я приехал на похороны бабушки. Снова начались юридические тяжбы, любимые матерью, и я, предоставленный самому себе, гулял по городу, полному воспоминаний, и думал, что вот сейчас случайно увижу Галину Петровну. 
Она выходила из института (совсем не изменилась, словно время над ней не властно). Я улыбнулся, шагнул навстречу. Скользнула по мне колючим отстранённым взглядом и прошла мимо. «Галина Петровна, это я!» Остановилась и опять, как по волшебству, стала приветливой и доброй. Я сразу перешёл к делу, рассказал, что у меня накопилась много стихов, а ещё планирую диссертацию… «Отправь мне стихи и предложения по электронке, – сказала она, – это очень удобно». Конечно, согласился я. И в тот же вечер написал длинное письмо, высказал все свои скудные мысли. Однако отослать так и не смог – имэйл постоянно возвращался обратно с сообщением, что такого почтового ящика не существует.
Теперь уже не важно, что это было, – любовь, шизофрения, одиночество, – я преодолел молодость и поэзию, живу трезвой, расчётливой, простой жизнью, и давно не был в сонном, странном городе Дмитрове.

5
1
Средняя оценка: 2.616
Проголосовало: 250