Сочинение ко Дню Победы

– В школе задали сочинение дома написать, – сказал Пашка. – К Победе. Два листа. С заголовком.
Дед Иван Сергеевич оторвался от телевизора, поднял на внука глаза.
– Ну и чего?
– Ничего, – пожал плечами Пашка. – Кто у нас ветеран? Возьми и напиши. Сам же говоришь, что скучно тебе. Вот и занятие.
– Спасибо! – поблагодарил внука за заботу Иван Сергеевич (с ехидцей поблагодарил). – Нашёл писателя. Тебе сказали – ты и пиши.
– Тебе чего, трудно? (а вот теперь Пашка действительно обиделся. Его, Ивана Сергеевича, характер! Один к одному! Гены!) Ведро выносить – я. Землю копать на этом т в о ё м садовом участке (он нарочно голосом выделил это «твоём». В том смысле, что, дескать, лично мне, Паше, этот твой сад-огород и задаром бы не облокотился.) – тоже я. В магазин сходить – у тебя вечно коленки ноют. Дед, не наглей! Имей совесть!
– Да не знаю я чего писать! – рявкнул Иван Сергеевич. Напоминание о мусорном ведре и весенних земляных работах были, в общем-то, справедливыми: Пашка махал лопатой добросовестно, молча и без лишнего понукания. Никаких претензий. Да и чего ему не махать! Здоровый, чёрт! Откормленный! В одну свою персону, килограммовую пачку пельменей запросто усаживает! Чего ему с таких могучих питательных калорий с лопатой не позабавиться!
– А я откуда знаю? Я тоже не Лев Толстой! А! Во, дед, подсказываю первую гениальную фразу: «Никто не забыт, ничего не забыто!». И дальше в том же духе. Ну, мужество! – и Пашка для пущей доходчивости потряс в воздухе кулаками. Кулаки были здоровыми. Такими по лбу получишь – чесаться устанешь… А чего им такими не быть? С целого килограмма-то пельменей и не такие наешь… 
– Героизм! Само… это… ну… пожертвование, во! «За нашу российскую Родину»! И тэ дэ. В том же духе. Ты и сам понимаешь. Не маленький.
– За советскую Родину, грамотей! Тогда ещё советская была! Не, я так не могу! – упёрся Иван Сергеевич. Был у него такой грех: иной раз становился капризным – просто ужас! Барышня из института благородных девиц, а не бывший токарь – нынешний пенсионер – потомственный заводской пролетарий.
– «Не забыт!», «не забыто!». Это всё лозунги! Транспаранты! Это когда с трибуны выступаешь или на демонстрации идёшь! А про Победу надо, чтобы от души шло. Это же, в конце концов, Победа, а не какой-нибудь там… который для проформы…
– Я, что ли, это сочинение придумал? – тявкнул-рявкнул Пашка. – Я-то тут при чём? 
– Вы все не при чём! – теперь уже серьёзно завёлся и сам Иван Сергеевич. Как говорится, чем старее – тем чуднее. Хотя действительно, чего Пашка может сочинить? Если только девке какой в уши надуть – это да, это специалист! А сочинение это не уши. Здесь серьёзность требуется. Подготовка. Не хухры-мухры.

– Победа! Понимать надо! Чтоб без всякой этой канцелярщины!
– Вот видишь! – моментально согласился Пашка. – Всё-то ты и знаешь, всё понимаешь, – и даже подольстил ехидно, язва. – Прямо как взрослый. Тогда чего выкобениваешься?
– Да не писал я никогда этих сочинений! – Иван Сергеевич даже руки к груди прижал.
– На совете своём спроси ветеранском, – подсказал Пашка со всё той же заметной ехидцей. – Вы же там каждую неделю собираетесь, а завтра как раз суббота. Вот и займитесь делом. Чего водку-то просто так трескать. А здесь хоть какая польза будет.
– Ты поучи ещё, чего нам делать! – опять рявкнул Иван Сергеевич.     – Плюнуть некуда – кругом одни учителя! «Напиши…». Да я и провоевал-то всего полгода!
– А мне про всю и не надо. Вот про эти полгода и напиши. Сам же рассказывал, как в этой… Румынии в грязи сидели, в окопах. А немцы на вас бомбы бросали.
– Какое геройство… – фыркнул Иван Сергеевич.
– Это ты, дед, не прав! – решительно возразил Пашка и, торжественно выгнув вперёд откормленную пельменями спортивную грудь, произнёс. – В жизни всегда есть место подвигу!
– Так это в жизни. (На деда «выгнутие» должного впечатления не произвело). Зря старался, артист из погорелого театра. Это ты, Паша, перед девками выгинайся, на ваших дискотеках. Для них эти твои выгинания – самая сладость. А мы – в грязи. По самые по уши. И хрен обсушишься.
– Суровый быт военных будней! – опять отчеканил Пашка (вот же прохиндей! Вот как вывернул!). – Тоже пойдёт. Не всё же стрелять. Когда-нибудь надо и в грязи… Ну, ладно. Ты не торопись, подумай. Время ещё есть. И с этими своими… боевым братством переговори. Им ведь тоже надо, – и увидев на дедовом лице выражение непонимания, пояснил. – У Тимофеича – Васька. У Чернова – тоже. А с Полинкой Степанян я вообще в одном классе. Вот завтра в своём музее встретитесь, пузырёк возьмёте – и вперёд, на Берлин! Патронов не жалеть!
– Балбес, – буркнул Иван Сергеевич и отвернулся к телевизору…

На следующий день, в ветеранской комнате заводоуправления, собралось шесть человек. Должно было прийти больше, но Суров опять лежал в больнице, Сан Саныч по каким-то срочным делам уехал к сыну на дачу, а у Прокофьевны правнучка праправнучку рожала. «Узя» определила, что женского пола. Они, мужики, ещё на прошлой неделе скинулись по сотне, чтобы серебряную ложечку новорожденной купить, как положено, «на зубок», и сегодня, хотя и заочно, отметить Прокофьевну как прапрабабку. А в следующую субботу она обещала уже сама проставиться, как «прапра» уже состоявшаяся.
– Вы, мужики, сразу-то не расслабляйтесь! Сначала – дела! – решительно сказал Чернов, высокий, худющий, с мощными лохматыми бровями и здоровенным, закорючкой, носом. 
– Профком денег на инвалидную коляску для Сурова даст, но нужно письменное заявление, – продолжал он. – Так что сегодня надо нам эту бумагу составить и написать. Обязательно! – уточнил он, заметив, как поморщился сидящий рядом «товарищ Ениватов».
– Дальше. Городской Совет ветеранов просит принести для выставки в краеведческом музее военные фотографии. Обещали сохранить в целости и сохранности, а после выставки, естественно, вернуть. И третье. Давайте, наконец, составим график выступлений по школам. Ведь прямо как малые дети! Второй месяц валандаемся, никак не договоримся кому, где и когда! Делов-то на пять минут!
– Да чего говорить-то… – пробурчал по привычке Ениватыч. – Каждый год одно и то же. Ну не умеем мы говорить, не умеем! Хоть бы какие учебные пособия, что ли, там, в Москве, сочинили. А то выступаешь прямо как раньше на партсобрании. Ни одного живого слова. Стыдно же перед людями!
– И чего ты предлагаешь? – тут же накинулся на него Чернов. – Не выступать? А кто тогда?
– Да я ничего… – виновато поморщился Ениватыч. – Только всё одно и то же… Я же вижу: им неинтересно. Просто отсиживают время, как на тех же партсобраниях. Кому она нужна, такая память?
– А ты новое чего-нибудь вспомни! Ты же все четыре года, от звонка до звонка – и чего же, вспомнить нечего?
– С этими воспоминаниями так влететь можно, мама не горюй! – хмыкнул Ениватыч. – Мне зять рассказывал. Он после училища в Белоруссии служил, и вот у них в части, как и положено, на День Победы решили собрание организовать. А что за собрание без ветерана? Ну, нашли одного. Кузнецом в ближайшем колхозе работал. Может, в кузне-то он и мастер, а говорить – двух слов связать не может. Всё только матом… Да… Ну, всё-таки уговорили, в часть привезли – а он опять разнылся: да не умею я выступать! Вот если кобылу подковать или чего выковать по железной части… Замполит у них башковитый был, сразу понял, как деда умаслить. Накатывает ему стакан… Этот чёрт, конечно, принял с удовольствием, захорошел и говорит: ладно. Уломали. Но только уж не обессудьте, если что не так скажу… Не обессудим, отвечают. Ты скажи пару слов и с трибуны выметайся. А мы тебя прямо до дому на машине. И ещё пузырь дадим. И закуски сумку.

Вылез этот кузнец на трибуну, начал вспоминать. Вот, говорит, был интересный случай уже в самом конце войны. Мы на Эльбе стояли – поступает приказ: захватить мост, на который немцы должны выйти. Ну, мост так мост, нам-то какая разница? Бежим, значит – а навстречу, как и положено, фрицы. Впереди один здоровенный такой, башка чёрная, прям угольная. Бежит, ручищами размахивает и орёт чего-то. Ну, я, понятно, автомат навскидку, и по нему очередью… Этот чёрный – брык, и всё. Аллес капут и шпрехен зи дойч… Отвоевался за своего Гитлера… Да… Только недоразумение вышло. Оказалось, что он – негр… Союзник, в общем… Они тех немцев, что мост охраняли, вперёд нас побили и к нам шли, на соединение… 
– И чего же дальше? – оживились собравшиеся. 
– Ничего, – вздохнул Ениватыч. – В смысле, хорошего. Кузнеца этого побыстрее с трибуны стащили, в машину – и до кузни. Бутылку, правда, дали, не обманули… Васька, зять, рассказывал, что замполит неделю белый ходил, как снег. Переживал, как бы ему холку не намылили и куда-нибудь на Таймыр не сослали дослуживать за этого старого дурака. Ничего, вроде обошлось. Я это вам к чему всё рассказал-то? Чтобы поосторожней со своими воспоминаниями! А то навспоминаетесь на свои головы!
– А я помню! – неожиданно влез в разговор Тимофеич. Фамилия у него была звучная – Ворошилов, поэтому помимо Тимофеича (это по отчеству) приятели дали ему, в общем-то, необидную кличку – Первая Конная. Тимофеич не возражал – Конная так Конная. Он вообще был мужиком покладистым. За это и ценили.
– Лошадь у нас была. С неприличной кличкой. На букву «бэ». Полевую кухню возила с самого сорок второго, со Сталинграда. Смирная такая кобыла, обычная рабочая. Из какого-то колхоза, там же, с Волги. Посмотреть – ничего особенного. А глаза у неё – почему я сейчас и вспомнил-то! – спокойные такие были, добрые и всегда грустные. Как у девки недоцелованной.
– Да ты прямо поэт! – то ли в насмешку, то ли серьёзно сказал Иван Сергеевич. – «Недоцелованной»! Надо же такое придумать! И я вспомнил! У нас тоже лошадь была! Тяжеловоз, пушку возила. Затвором звали. Жеребец. Магабеков, ездовой, помню, лупил его почём зря. У него всю семью немцы под Нальчиком расстреляли, и аул сожгли, вот он и злился, а на коняге зло срывал. Так у Затвора глаза тоже всегда были грустные. Хотя, честно говоря, туповатый был конь. Так что Магабеков ему правильно подсыпал.
– Не, нашу никто не лупил. Хотя нет, вру. Семёнов ей поддавал. Но только он недолго с ней пробыл, месяца три. Его ещё в Сталинграде миной накрыло. А после него ещё четверо сменилось. Нет, пятеро! Последним, это уже в Польше, Кулиев был, калмык. Так вот те четверо, которые перед ним, её уже не лупили. Так, наорут только – и всё. А Кулиев даже гриву расчёсывал. Они, калмыки, вообще лошадей любят. У них же степи кругом, а в степи лошадь – первый товарищ и друг.
– Вообще, если разобраться, то несчастливая она была, – продолжил воспоминания «первый красный офицер». – Хотя она-то как раз и счастливая, – тут же поправился он. – И под обстрелы попадала, и под бомбёжки, и однажды, это уже в Белоруссии, во время «Багратиона», в болоте под Бобруйском тонула. Одни уже уши из жижи торчали, даже морды не было видно. Ну, думали, всё, отвоевалась! Нет, один хрен выкарабкалась! Прямо заговорённая! А зато ездовые около неё не задерживались – то убьют, то ранят тяжело. Вот насчёт этого – да! Боялись её. Хотя она-то тут при чём….
А дура какая! Запросто могла и к немцам завезти. Помню, Егор Прокопов, кашевар наш – это под Брянском было, летом сорок третьего – привозит нам кашу, а сам бледный весь как смерть и трясётся мелкой дрожью. А мы голодные, злые, накинулись на него: ты чего, падлюка? Мы тут кровью целый день умываемся, всю речку трупами завалили, где наши, где немецкие, не поймёшь. Шесть раз то мы её переходили, то немцы. И чего они за тот городишко так цеплялись? Там же ни одного целого дома не оставалось, одни трубы печные, и все дороги в стороне… Да, про кашевара! Ну, вот, орём на него, а он, Прокопыч-то, в ответ чуть не плачет: эта шалава, говорит, меня чуть к фрицам не привезла. Прикорнул я малость, а она идёт и идёт… Хорошо, очнулся вовремя: мать моя, нейтралка! Прямо посередь между нами и немцами! Хорошо, там лощинка была, ни мы, ни они его не заметили, а то бы точно накрыли! Прямо с двух сторон! Он потом и к комбату специально ходил. Просил забрать его от этой кобылы. 
– Забрал? – спросил Степанян.
– Ага, – иронично хмыкнул Тимофеич. – Таких матюков ему навешал – будьте любезны! Любому ездовому поучиться! Матерщинник был отменный! А ещё из бывших московских студентов! Мы сначала тоже думали – интеллигент…
– И правильно сделал! – сказал Чернов. – Какого ты спишь-то, когда едешь? Лошадь в чём виновата?
– Это конечно… – согласился тот. – Но пар-то надо выпустить. Она вообще-то смирная была. И безответная. На неё, бывало, орут, или по хребту треснут – а она только голову так покорно опустит, и не поймёшь – то ли винится перед тобой, то ли просто так, по привычке. Дескать, чего уж тут, лупите, вам не привыкать… Была бы верблюдом, плюнула бы от души в ваши орущие хари, а так чего уж… А то, наоборот, голову поднимет, поглядит на тебя: чего, дескать, потешился? Отвёл душу?
– Живая осталась? – задал Степанян новый вопрос. Он был человеком последовательным и любознательным. 
– Не… Мы под Лодзью стояли, в немецком фольварке. Это хутор такой. Богатый, как будто и войны не было. И, помню, денёк был – сказка! Солнце вовсю, тишина, только птички чирикают. Отпустили её попастись. И ведь, главное, она никогда и никуда от расположения далеко не отходила. То ли боялась, то ли так уже приучилась, что может понадобиться в любой момент. А здесь на поле попёрлась! Там и трава пожирнее, и клеверок кое-где. А поле оказалось заминированным. Немцы при отступлении мин наставили. Вот и… Жалко. Хорошая была кобылка.
– Тебя не поймёшь, – хмыкнул Иван Сергеевич. – То дура, то счастливая, то несчастливая, то хорошая. Прям хоть плачь. Как это недавно по телевизору говорили... Клубок противоречий, во!
– А она такой и была – всякой. Сегодня одна, завтра – другая. Кормилица наша. Сколько километров за войну она кухню-то за нами протаскала! Жалко лошадям медалей не давали… Да… – и Тимофеич вздохнул. – Хоть клеверу перед смертью намолотилась. Для лошади клевер – самая сладость.

– Ты вот, Вань, сейчас сказал про Польшу, и я тоже вспомнил, – оживился Ениватов. – Это мы когда Бреслау брали, на железной дороге цистерну нашли. У танкистов с бензином как раз туго было, вот нас, из взвода хозобеспечения, туда, на пути, и послали пошарить. Может, чего из горючки и найдём. Там же эшелонов от немцев полно оставалось. Мы и нашли. Целую цистерну. Нет, не с бензином. Со спиртом! – и Ениватыч даже глаза прикрыл и даже причмокнул от такого вспомнившегося удовольствия.
– Ну и вы её, конечно… – оживился народ.
– Чего «конечно»? Было бы потише, тогда бы конечно! Уж втихаря отогнали бы куда-нибудь в тупик, подальше от командования. А тут вокруг хрен пойми чего творится: где немец, где наши, то впереди стреляют, то сзади. Всё вперемешку. Само собой, там причастились и по котелочку, конечно, на дорожку набрали. Да… – и он даже причмокнул от огорчения. – Уходили и плакали. Как чувствовали, что больше с ней, с любезной, не свидимся. А когда до вокзала два шага оставалось, на засаду нарвались. Там, помню, между пакгаузами, узкий такой проход был, и длинный, как кишка. А ближе к водокачке – площадочка с клумбочкой. Цивилизация! Вот там, за клумбочкой, нас архангелы рогатые и поджидали. Здоровые, черти! Специально, что ли, их, бугаёв, Гитлер откармливал? Я с одним сцепился, за кадык его ухватил, а он – меня. Вцепился как клещ! Уже, помню, круги у меня в глазах оранжевые плавать начали, хриплю, у него у самого глазищи на лоб лезут – а всё не отпускает, шкура! И чего бы дальше было, но тут меня кто-то сзади по башке – хресь! И дух из меня вон. Сознания лишился. Подумал: ну вот и всё. Откукарекался гвардии сержант, товарищ Ениватов.
– Это как же ты мог подумать, если был без сознания? – ехидно спросил Чернов. – Ну, и врать ты здоров! Вы, пехота, все такие! Одним отделением армии в плен брали, одним батальоном фронт держали! И, главное, посмотришь такому в глаза – а они честные-пречестные, прямо как на иконе! Кто не знает – на самом деле поверит!
– Вы, летуны, тоже не промазывали! Ну, не подумал, не подумал, каюсь! – рассмеялся Ениватыч. – Уж и соврать нельзя! Сам-то иной раз травишь – глазом не моргнёшь, как по писаному. А другим чего – по званию не положено?
– Значит, попили спиртику… – задумчиво сказал Степанян.
– Ага. От души. Очнулся уже в госпитале. Оглядываюсь, а на соседней койке – Угрюмов! Наш, снайпер из отделения. Тоже с башкой забинтованной, и ещё рука на перевязи. Он тоже как меня увидел, обрадовался! Здоровой-то клешнёй в воздухе замахал: мы-мы да мы-мы!
– Понятно, – кивнул Ашот. – Контузия. Противное дело. Я после неё полгода нормально говорить не мог. Тоже мымыкал.

– Нет! Он немой был от рождения! Я, значит, ему на руках показываю, на пальцах: объясни, как дело закончилось? Хотя понятно как закончилось… Если живы остались, то, значит, хорошо закончилось. Значит, завалили мы тех фрицев. А он в ответ: мы-мы да мы-мы. И рукой здоровой в воздухе ещё шибче крутит. Того гляди, и она-то у него оторвётся… Тогда ему опять на пальцах показываю: кто-нибудь из наших ещё здесь есть? А он то ли и на самом деле не понимает, то ли ко всему и действительно мозги отшиб. Башка-то перевязанная… Опять только щерится да мычит. Радуется, значит, что вместе, в одной палате оказались.
– Написал бы… – подсказал «Первая Конная». – Я, например, когда контузия была, писать приноровился. Получалось! Сначала, правда, пальцы дрожали, а потом ничего, привык. Ребята даже быстрее самого меня разбирали, чего я там накарябал.
– Какой из него писатель… – махнул рукой Ениватов. – Он же из Сибири. Из какой-то самой глуши! Охотник – это да, первостатейный. Немца снимал за пятьсот метров, как белку в глаз. Его даже в снайперскую школу не взяли. Чему его там учить-то, немтыря? А писать – не стрелять. Это ему не в подъём было.

– Да! А через два дня ребята пришли. Навестить. Они и рассказали, чего дальше было. Как фрицев подолбили всех до единого, чтобы не возиться с ними, в расположение не тащить. А того, который мне сзади по башке прикладом наварил, так Угрюмов и заколол. Вовремя успел, а то бы добил меня, гад. Я же говорю: они все как кабаны! А потом и сам он, Угрюмыч-то, под раздачу попал. И ещё руку… Не, нормально всё! Только нас-то с ним до госпиталя довезли, а лейтенанта не успели. Кровью истёк. Жалко, хоть и крикливый был. И за спирт трибуналом грозился. Чудак! Чего он спирт-то, его, что ли, был, персональный? Трофейный, немецкий! Святое дело причаститься!
А мужики нам целую фляжку принесли. Они ведь туда ещё раз наведались, на пути. А как же! Такое добро без дела стоит, и без всякой охраны! Разве у кого нервы выдержат? Вот и пошли. Только, когда нашли её, цистерну, то от неё уже мало чего осталось. Так, на донышке. Ясно как божий пень: кто-то уже и без нас присасывался. Вот люди! Ничего от них не спрячешь! В землю закапывай – всё равно найдут! И ещё сыру принесли, целых полкруга. Сказали, что на немецкий продсклад нарвались. И пока тыловики не реквизировали, затарились под завязку. Ну, мы вечером, после обхода ту фляжку всей палатой и приговорили. Хорошо!

– А я помню, как мы в Румынии, у города Плоешти, чуть ли не две недели в грязи по уши сидели, – сказал Иван Сергеевич. Это воспоминание было для него не новым, но «до кучи» тоже захотелось отметиться.
– Знатная там была грязь! Жирная, чёрная, прямо антрацит! Скоблишь сапоги и гимнастёрку, скоблишь, весь пОтом изойдёшь, а всё одно, хрен отчистишь! Там же рядом нефтяные помыслы, и нефть прямо у самой земли. Вот и говорили, что она такая из-за нефти. Нефтью пропитанная. Немцы почему так и сопротивлялись. Из-за тех промыслов. Нет, хорошая грязь! Я вот в Минеральных Водах был, там грязевые ванны на весь мир известные, но ихней грязи до той румынской далеко!
– Да, богатые у вас, мужики, фронтовые воспоминания! – ядовито хмыкнул Чернов. – И, главное, очень поучительные и содержательные! Один – про грязь, другой – про кобылу, третий – про цистерну со спиртом. Настоящие герои-освободители! Об этом и школьникам будете рассказывать? Воспитывать подрастающее поколение на личных примерах?
– А ты Петрович, если такой умный, взял бы и подсказал чего говорить! – обиделся Степанян. – А то нашёлся… критик! Вы, между прочим, по Балтике как по курорту шли, а мы, шестьдесят пятая, Данциг брали, а потом с померанских болот оборону держали, чтобы ихние «панцеры» вам в тыл не зашли. Вот об этом и надо рассказать! Как вы на чужом горбе к лавашу!
– На чужом хрену к обедне! – поправил его Чернов. – Ну, опять началось! Мы гуляли – вы держали. Обгулялись все! Под Кольбергом три экипажа за один день потеряли! Хорошая прогулка! И вообще, я тебе чего, Рокоссовский, что ли? И, может, на этом закончим с нашими волнительными воспоминаниями? Нам, между прочим, ещё заявление надо написать и с графиком разобраться.

– Мужики, идея! – вдруг сказал Степанян и даже указательный палец вверх вытянул. – Чего мы с этими выступлениями головы себе ломаем! Надо взять школьные учебники по истории и по ним шпарить! А?
– Некрасиво, – поморщился Ениватыч. – И вообще, несерьёзно. Как это – по бумажкам? Лекцию, что ли, придём читать?
– Так не читать, а выучить надо перед выступлением! – подсказал Степанян. Ему и самому очень понравилась собственная неожиданная идея. Действительно, чего проще? И выдумывать ничего не надо!
– Ашот дело говорит! – оживились остальные. – Всё правильно! И никакой канители!
– Не, мужики, с учебниками нельзя! – вдруг запротестовал «Первая Конная». – Там такая… – и он произнёс простое русское слово, – …написана! Я как-то взял у Вовки, думаю – дай почитаю из интереса. Прочитал – волосы дыбом! Про Сталинград – всего полторы страницы, зато про эти… горы-то… ну, в Бельгии которые…
– Арденны, – подсказал Чернов. Он был всё-таки начитанным человеком. Зря, что ли, когда работал, пять лет в парткоме заседал?
– Во! Арденны! Про них – целых пять! И написано хитро так, как будто не немцы там союзников чесали в хвост и гриву, а сами американцы с Англией, преодолевая яростное сопротивление… И что на Эльбе немецкая пацанва, курсантики необстрелянные, ихние передовые батальоны обратно в речку скинули и добили бы, если бы наши не подоспели – ни единого слова. Во какие щелкоперы эти самые учебные сочинители! Я и остальное всё прочитал, до конца. Просто из принципа. В общем, вывод из этого поганого учебника такой: если бы не они, союзники, был бы всем нам полный карачун ещё в сорок первом, под Москвой. Не, вы поняли чего этим нашим ученикам эти ихние учебники в головы вдалбливают?
– А так оно по жизни и бывает, – сказал Ениватыч. – Один всю войну в тылу ошивался, на продскладе ряху нажирал – а говорить начнёт, расписывать: мать моя! Герой Советского Союза! И цацек полная грудь! Где только наворовал? А другой от звонка до звонка на «передке», в таких переплётах побывал, что в страшном сне не позавидуешь, и весь израненный-исконтуженный – а на пиджаке у него всего пара медалек. А если рот раскроет, то как Угрюмов: мы-мы да мы-мы. Двух слов связать не может. 
– Так ты нормальные книжки читай, а не учебники! – резонно возразил Степанян. – В газетах что пишут? «Пересмотр истории!». «Идёт идеологическая обработка молодёжи!». Чтобы, значит, не знали ничего. То есть, знали, но не так как надо. То есть, как им надо, на Западе, – и вдруг рукой махнул. – Да ну вас совсем! Запутали меня своей политикой!
– Вот так и надо выступить, – предложил Чернов (вот ведь упрямый! Как занозы у него в заднем месте сидят эти выступления!). – Про эту самую идеологическую обработку. Кто же ещё скажет, если не мы, неграмотные?
– А это… – засомневался вдруг Степанян. – Нам холку-то не это самое?.. За такие речи? 
– Испугался… – презрительно фыркнул «Первая Конная». – Чего нам-то бояться? Отбоялись своё. Уж помирать скоро! На фронте страшнее было. А сейчас парткомов нету, и вообще – свобода слова. Говори чего угодно. Главное – врать поубедительней, – и хохотнул. – Как в учебниках! И вообще, давайте с этой торжественной частью заканчивать. Будем мы сегодня прокофьевной праправнучке ножки обмывать или трезвыми, как дураки, разойдёмся? 

Вернувшись домой, Иван Сергеевич тихонько открыл книжный шкаф, достал с полки «Воспоминания и размышления» Жукова. Вот сейчас и сочиним, подумал довольно. Передерём у маршала про мужество и героизм. Ничего, Георгий Константинович не обидится. Не про грязь же румынскую писать на самом деле! Кому она интересна, грязь-то? Надо чтобы красиво было, складно! И обязательно мужественно! Как в учебниках.     

5
1
Средняя оценка: 2.9164
Проголосовало: 311