Встречи на баррикадах
Встречи на баррикадах
Стакан для Павлюка
Во второй половине семидесятых годов я работал в редакции литературно-драматических программ Белорусского телевидения, которая размещалась на улице Коммунистической рядом с музеем Первого съезда РСДРП. Место было хорошее во всех отношениях: тихое, уютное, а самое главное – далеко от глаз начальства. Председатель Комитета по телевидению и радиовещанию и его два зама сидели на Красной улице возле Дома радио и видели нас только на общестудийных летучках по понедельникам.
От прочих журналистов сотрудники нашей редакции отличались тем, что говорили по-белорусски не только на работе, но и дома. Однажды я позвонил домой ответственному секретарю редакции Иосифу Скурко, который заболел и сидел дома на больничном.
Трубку взял Серёжа, пятилетний сын Иосифа, которого все мы звали Юзиком.
- Где папа? – спросил я.
- Бацька з дзядькам сядзяць на кухнi, п’юць гарэлку i закусваюць селядцом, – на чистом белорусском языке ответил ребёнок.
В переводе на русский: папа с дядей сидят на кухне, пьют водку и закусывают селёдкой.
Эта фраза поразила меня. Она стоило того, чтобы её записали в анналы, поскольку была лапидарна, как латинский афоризм. В ней был выражен менталитет белоруса во всей его глубине. Я осторожно положил трубку. Не нужно мешать людям, занятым важным делом. Что бы ни говорили фарисеи, а рюмка с селёдкой была важным занятием.
Журналисты из других редакций дразнили нас «литрдрамой», и на это у них были основания. Для любого из моих коллег выпить стакан водки залпом не составляло труда. Для меня, недавнего борца-вольника, это было неразрешимой проблемой.
- Научишься! – махал рукой главный редактор Валентин Мысливец. – Главное, чтоб сценарий сдавал вовремя.
Рука у него, кстати, была крестьянская, размером с лопату.
Почти все мои коллеги по редакции пришли на телевидение с радио. В те времена журналисты делились на три категории: газетчики, телевизионщики и радисты. Я учился на филфаке и всех этих тонкостей не знал.
- Ну, как же, - растолковал мне Алесь Гаврон, который учился на журфаке параллельно со мной. – Те, кто умел писать, шли в газетчики. Кто не умел, но учился с тройки на четвёрку, подавались на телевидение. Остальные становились радистами.
- Двоечники?
- Скорее, неудачники. Там же ничего не надо уметь. Включил диктофон и пиши.
Я промолчал. Диктофон мне в руки ещё не попадал, и я не знал, что такое включать и писать.
Что бы там ни говорили друг о друге журналисты, а мои радисты были хорошие ребята.
- Пойдём с нами на кладбище, – предложил мне однажды Юзик Скурко.
- Куда? – удивился я.
- В гости к Павлюку Трусу.
Я знал, что Павлюк Трус был поэт, который прожил всего двадцать пять лет. Его стихотворение «Падают снежинки» в школе учили наизусть, и на самом деле это были замечательные стихи.
- А где он похоронен?
- На Воинском кладбище.
Это было недалеко от нашей редакции, и я пошёл с Юзиком и Лёней Малиновским.
«Заодно и Купале поклонюсь», – подумал я.
Главной достопримечательностью Воинского кладбища был, конечно, памятник на могиле Янки Купалы.
По дороге мы зашли в магазин и купили бутылку водки и три плавленых сырка.
- Надо помянуть, – сказал Лёня, поймав мой вопросительный взгляд. – Без этого нельзя.
На кладбище мужики ориентировались как на своём огороде. Повернули раз, второй, отвели ветки куста – и мы очутились перед скромным камнем, на котором было выбито: «Павлюк Трус. 1904 – 1929».
- Вот и стакан.
Юзик взял с памятника гранёный стакан, хукнул в него и вытер о рукав пиджака.
Мужики налили по полному стакану и по очереди залпом выпили. Я свою долю осилил в три захода.
- Молодой ещё, – сказал Лёня. – Павлюк, может, тоже не умел.
- Если б умел, его б никакой тиф не взял, – согласился с ним Юзик. – Тогда, правда, так не пили, как сейчас.
- Откуда ты знаешь? – покосился на него Лёня.
- Дед рассказывал. Работали от темна до темна, какая водка?
- Он же поэт.
- Ты что думаешь: крестьяне только пахали, а поэты пили?
- А Есенин?
- Тот тоже за письменным столом сидел.
Юзик махнул рукой, показывая, как Есенин сидел за столом и писал, и задел стакан, стоявший на памятнике. Стакан ударился о постамент и разлетелся на мелкие осколки.
«Вот тебе и диаманты-росы», – мелькнуло у меня в голове.
- Хорошо, хоть пустой был, – сказал Лёня.
- Из чего теперь будут пить хлопцы? – посмотрел на него Юзик.
- Какие хлопцы? – удивился я.
- Ты что думаешь, мы одни сюда ходим? – вздохнул Юзик. – Вся творческая интеллигенция Минска.
- Ну, не вся, – тоже вздохнул Лёня. – Писакам из «Вечёрки» сюда совсем близко.
- Недавно с Михасём Стрельцовым выпивали, – сказал Юзик. – Вы тут приберитесь, а я пошёл в магазин.
- Зачем? – снова удивился я.
- Куплю стакан, – посмотрел на меня, как на маленького, Скурко. – Друзей без стакана не оставляют.
Он пропал в кустах.
Мы с Лёней собрали осколки стекла и завернули в газету.
- Пойдём к Купале, – предложил я.
- Иди, – сказал Лёня, – я здесь посижу.
Как я теперь понимаю, он постеснялся идти к Купале после того, как побывал у Павлюка. Разные фигуры, разные памятники над их могилами. Павлюк Трус для Лёни с Юзиком был своим парнем. А на памятник Купале стакан не поставишь.
Юзик вернулся почти через час.
- Едва нашёл, – сказал он, доставая из кармана бутылку.
- Водку? – спросил я.
- Стакан, – достал из второго кармана стакан Юзик. – Водку купишь в любом магазине, а стакан только в специализированном. Да и то не в каждом.
- Маленковских стаканов скоро совсем не будет, – сказал Лёня.
Он как в воду глядел. С развалом СССР гранёные стаканы с пояском бесследно исчезли.
Но тогда, в конце семидесятых, всё было сделано чин чинарём: в магазине купили бутылку, а на памятник Павлюку поставили стакан.
Однофамилец
Глава СССР Никита Сергеевич Хрущёв приехал в Минск в начале 1958 года. Он должен был прибыть туда в самом начале января, но простудился, и визит пришлось перенести на девятнадцатое января.
В программу поездки входили отдых и участие в совещании работников сельского хозяйства.
Никита Сергеевич посетил автомобильный и тракторный заводы, наградил лучших работников республики, в том числе первого секретаря Брестского обкома партии Петра Машерова, и двадцать третьего января приехал на площадь перед Домом правительства. Там проходил митинг, посвящённый закрытию совещания работников сельского хозяйства.
На митинг согнали рабочих близлежащих предприятий, но большей частью это были студенты университета, располагавшегося напротив Дома правительства.
Было холодно. Январь не лучший месяц для проведения митингов, но если партия сказала «надо», комсомол ответил – «есть!».
Молодёжь нетерпеливо топталась, подпрыгивала, некоторые толкались, стараясь согреться. Наконец на трибуне появились руководители партии и правительства. Лица у них были раскрасневшиеся, и многие догадывались, отчего.
- Ур-ра! – загорланили энтузиасты, которых хватает в любой толпе.
Выступили представители местного партийного начальства, и слово было предоставлено председателю Союза писателей Белоруссии Петрусю Бровке. Он горячо поблагодарил Никиту Сергеевича за мудрое руководство страной. - Скоро кукуруза стеной встанет на полях от Кавказских гор до Полярного круга! – заявил он.
Слово взял первый секретарь Коммунистической партии Советского Союза.
- Мне очень понравился Минск! – сразу взял быка за рога Никита Сергеевич Хрущёв. – Иду по центральной улице вашего города, будто по Невскому проспекту в Ленинграде. Молодцы, белорусы! Вот тут выступал ваш поэт…
Хрущёв запнулся. Ему называли фамилию председателя Союза писателей, но в самый неподходящий момент она предательски вылетела из головы.
- Бровка! – стали подсказывать из толпы студенты. – Петрусь Бровка!
Кто-то даже стал декламировать стишок: «Петрусь Бровка пишет ловко, пишет ловко, да г…о», но таковых знатоков поэзии было немного.
Хрущёв просиял. В эти дни на экранах страны с оглушительным успехом демонстрировался фильм «Солдат Иван Бровкин», фамилия ему была знакома.
- Да, ваш поэт Бровкин сказал, что кукуруза…
Студенты грохнули. Они тоже смотрели комедию про солдата Ивана Бровкина, и по достоинству оценили юмор партийного секретаря.
Самому Петру Устиновичу Бровке, правда, этот юмор не нравился. Он стоял за спиной вождя красный как рак.
Однако поэт знал, что за любое унижение в нашей стране будет воздано сторицей. На следующий год Петрусю Бровке была присуждена Ленинская премия в области литературы и искусства. А выше этой награды в СССР не было.
Встреча на баррикадах
Писатель Пилип Пестрак в своей жизни попадал в разные истории. Всё-таки он был человек известный, а известность не всегда доставляет людям радость.
Однажды Пилип Семёнович пришёл в гости к студентам педагогического института Миколе и Якубу. Точнее, они привели его к себе домой. Писатель был изрядно навеселе, декламировал стихи и пел песни, но студентов это не остановило. Они снимали комнату в одном из двухэтажных домов неподалёку от железнодорожного вокзала и чувствовали себя здесь полноценными хозяевами.
Было уже поздно, граждане в соседних комнатах пораньше легли спать перед завтрашним трудовым днём, а у студентов гость, и к тому же буйный. Стихами и песнями он не ограничился.
- Где музыка? – закричал он. – Требую польку с подкиндэсом!
«С подкиндэсом» означало «с подкидыванием».
- Он что, поляк? - спросил Микола Якуба.
- Сам ты поляк! – оскорбился писатель. – Я лауреат! Знаешь, кто такие лауреаты?
- Знаю, - кивнул Микола. – Про Пастернака в газете читал.
В эти дни пресса оживлённо обсуждала присуждение знаменитой Нобелевской премии писателю Борису Пастернаку.
К несчастью, у одного из соседей студентов оказался телефон, и он вызвал по нему милицию.
- Завтра в шесть утра на работу, - негодовал сосед Василий Петрович, - а у них полька с Пастернаком! Вот сейчас попляшут.
Наряд милиции прибыл незамедлительно. Два младших сержанта, Иван и Степан, постучали в дверь.
- Открыто! – крикнул Микола.
Милиционеры вошли. В комнате накурено, на столе остатки трапезы, бутылки студенты догадались убрать, в углу на кровати храпит гражданин, из-за которого и разгорелся сыр-бор.
- Кто такой? – кивнул на гражданина Иван, старший в наряде.
- Пастернак! – сказал появившийся в дверях Василий Петрович.
Поскольку сон его был нарушен, он надел штаны и решил лично поучаствовать в наведении порядка.
От неожиданности Иван сел на табуретку, стоявшую возле стола. У него в кармане шинели лежала свёрнутая газета, которую он изучал с утра, и там чёрным по белому было написано, что писатель Пастернак замаскировавшийся предатель и отщепенец.
Иван достал газету из кармана и развернул её.
- Тут не по-нашему написано, но понять можно, - сказал он. – Вот, слушайте: «Борис Пастернак написав роман «Доктор Живаго». Я його не читав, але не маю пiдстав не вiрити редколегii журналу «Новый мир», що роман поганий. I з художнього боку, i з iдейного».
- Где это написано? На каком языке? – изумился Якуб.
- В одной киевской газете, - внимательно посмотрел на него младший сержант.
Ему вдруг явственно увиделась не только новая лычка на погонах, но и денежная премия. Грошовая, как у них говорили.
- Да никакой он не Пастернак, - вмешался Микола. – Пилип Пестрак это, белорусский писатель.
Все, кто присутствовал в комнате, уставились на спящего гражданина. Перед тем, как улечься на кровать, он снял ботинки. А может, это студенты постарались. Но теперь всем был виден большой палец правой ноги, торчащий из дырявого носка.
Именно этот палец убедил Ивана, что на кровати белорусский писатель, а не вражеский лауреат. У предателя так вызывающе этот палец не торчал бы.
- Документы, - сказал он.
Голос у него как-то угас.
Степан сноровисто прошёлся по карманам спящего и нашёл корешок квитанции об уплате членских взносов за этот год.
- Всё правильно, Пестрак, - бросил он бумажку на стол.
- Да я сам слышал, что Пастернак! – подал голос от двери Василий Петрович.
- Идите спать, гражданин, - строго посмотрел на него Иван. – Это вы вызывали милицию?
- Я, - попятился из комнаты сосед. – Слышу: Пастернак, Пастернак. А что это такое, пастернак?
- Польская трава, - сказал Микола. – А также знаменитый писатель, хоть и враг. Наш Пестрак не такой.
- Пока пусть спит, - поднялся с табуретки старший наряда, - но при повторном вызове заберём. Нечего людей по ночам будить.
- Больше не будем, - опустил голову Якуб.
- И Пастернака не станем читать, - поддержал его Микола. – Одного Пестрака.
- А что он написал? – остановился Иван.
- «Встретимся на баррикадах», - сказал Микола. – И много других книг.
- Больше не надо встречаться на баррикадах, - посоветовал ему милиционер. – Добром это не кончится.
Микола с Якубом были вынуждены с ним согласиться. Встречи на баррикадах редко заканчивались по-хорошему.
«Старик, ты состоялся»
В Союз писателей меня приняли в 1981 году в возрасте двадцати восьми лет, и этот факт далеко выходил за рамки существующих тогда правил. А для прозаика я был и вовсе молокосос. Абсолютное большинство граждан, пишущих повести и рассказы, стояли в многолетней очереди на вступление в этот самый Союз, и многие из них так и не дожидались получения вожделенной красной книжицы с профилем Ленина на обложке.
- Везунчик, - говорили некоторые из моих друзей.
- Блатной, - заявляли другие, которые не очень хорошо меня знали.
Но большая часть моих друзей об этом не думали. Их вполне устраивала роль халявщиков, пропивающих чужие гонорары. А гонорары случались, и не так уж редко.
Короче, в те годы я пахал, как папа Карло. От зари до зари работал на телевидении. В свободную минуту кутил с друзьями. Иногда встречался с подружками. Более-менее постоянных подруг было три, и здесь надо было соблюдать строгую очерёдность. Но прозаики, как правило, народ системный, я с этим справлялся.
О том, как при такой жизни я умудрялся писать свои повести и рассказы, меня никто не спрашивал. Но это и хорошо. Если бы и спросили, ничего внятного они не услышали бы.
Молодость тем и хороша, что не даёт человеку возможности раскинуть мозгами. Ужас от содеянного настигает его уже в старости, а до неё у нас мало кто доживает.
- Кому-то ведь надо быть членом, - оправдывался я перед друзьями, когда речь заходила о моём статусе.
Друзья кривились, но помалкивали. В моём случае они имели дело с бонусом в виде дополнительной бутылки водки или оплаты счёта в ресторане, когда у всех разом кончались деньги.
Итак, меня приняли в Союз писателей, и я наравне с остальными членами, в большинстве своём почтенными старцами, отправился на очередной писательский съезд. Это было важное событие для пишущего сообщества. На нём с высокой трибуны называли лучших и указывали на недостатки некоторых недозревших товарищей, но главное – знакомили с линией партии, ведущей советский народ в светлое будущее.
Поскольку я работал редактором на телевидении, с этой линией в общих чертах я был знаком. Но послушать руководство, сплошь состоящее из членов ЦК партии и депутатов Верховного Совета, было не лишним.
Съезд проходил во Дворце профсоюзов белорусской столицы. Многих маститых писателей я знал по работе на телевидении, но, тем не менее, с любопытством озирался по сторонам. Некоторых провинциалов и вовсе видел впервые. А там, где-нибудь в полесской глуши, скрывались очень любопытные экземпляры.
Я вдруг увидел драматурга Василя Гарбацевича, которого в Союз писателей приняли вместе со мной. Он стоял в уголке и робко смотрел по сторонам.
«Неофита видно издалека», - подумал я.
Василь Савич Гарбацевич родился в 1893 году, и на данный момент ему было ровно девяносто лет.
История его попадания в ряды писателей, как и моя, была далека от обычной. Первую пьесу «Свадьба» Василь Гарбацевич написал в 1921 году. Затем были пьесы «К бездне», «Красные цветы Беларуси», «Под вишнёвыми садками», «Песни наших дней». В середине двадцатых годов Гарбацевич организовал и возглавил могилёвское отделение литературного объединения «Молодняк». По всем раскладам, в тридцатые годы его, как и всех остальных руководителей «Молодняка», должны были расстрелять. Но молодой драматург оказался умнее. В какой-то момент он растворился в могилёвской глубинке, работая сельским учителем. И всевидящее око карательных органов его проморгало. Прошли коллективизация и индустриализация, отбушевала вторая мировая война, минула оттепель шестидесятых, наступила эпоха застоя, и накануне очередного юбилея о первом белорусском драматурге вспомнили.
- Жив?! – поразился председатель Союза писателей Максим Танк. – Немедленно принять!
Приёмную комиссию я и Василь Савич преодолели с одинаковым результатом: один голос против.
- Кто посмел? – спросил я секретаря по прозе Ивана Чигринова.
Он благосклонно относился ко мне, и без его поддержки до этой самой комиссии я никогда не дошёл бы.
- Есть тут один, - поморщился тот. – Он всегда голосует против.
- Даже против патриарха?
- Для него не важно, молодой ты или старый. Главное – не заслуживаешь права находиться с ним рядом.
Я подошёл к Гарбацевичу и поздоровался с ним.
- Ты кто? – спросил старец.
- Нас вместе в Союз писателей принимали.
- На холеру мне этот Союз? – обвёл он тоскливым взглядом толпящихся собратьев по перу. – До хаты надо ехать. Где Витька?
Витька, видимо, сопровождал патриарха в поездке в столицу на съезд.
- Где-то здесь, - сказал я. – Надо идти в зал, уже третий звонок.
- Иди, - кивнул старец.
Его взгляд затуманился.
Я понял, что более чем полувековая разница в возрасте имеет большое значение. Если человек родился при царе, он многое в этой жизни не понимает. Или понимает больше, чем надо.
Съезд шёл своим чередом – доклады, прения, голосование. На одном из докладов я уже стал задрёмывать, как вдруг услышал свою фамилию. Я поднял голову. За трибуной стояла одна из критикесс и рассуждала о том, что некоторых из новоиспечённых членов творческого союза слишком рано приняли в святая святых. Они и писать-то не умеют, а уже пользуются благами.
- Это обо мне? – спросил я писателя, сидевшего рядом.
- Если ты Кожедуб, о тебе, - сказал он, ухмыльнувшись.
- А Гарбацевич?
- Какой Гарбацевич?
- Которого приняли в Союз в девяносто лет.
Писатель помолчал, осмысливая услышанное, и громко заржал. На нас зашикали.
- Выйди и скажи про это, - сказал он, отсмеявшись. – Привыкла расставлять всех по ранжиру, а сама заявление на выезд в Израиль подала.
- Кто?
- Да критикесса эта. Ему точно девяносто годов?
- Точно.
- Хочешь, я сам выйду и скажу?
- Не надо.
Как я позже узнал, моим соседом был писатель, работавший в отделе литературы и искусства ЦК партии.
Объявили перерыв на обед, и я вышел в фойе. В принципе, передо мной лежали два пути – повеситься или напиться. Я склонялся ко второму варианту. Купить бутылку водки было намного проще, чем найти хорошую верёвку и кусок мыла. С этими мыслями я направился к выходу – и столкнулся с Чигриновым.
«Только его здесь не хватало», - подумал я.
Чигринов сильно хлопнул меня по плечу, поворотился к писателям, всегда окружавшим его, и громко сказал:
- Старик, ты состоялся!
Писатели засмеялись.
У меня словно пелена спала с глаз. Фигуры людей обрели чёткие очертания. Гул голосов зазвучал в ушах мощной симфонией. Расхотелось пить водку.
Я посмотрел в угол, где перед началом съезда беседовал с драматургом Василём Гарбацевичем. Там беседовали уже другие люди.
«Видимо, уехал до хаты, - подумал я. – Жалко, он ведь многое мог рассказать».
В очередной раз сбылась наша извечная присказка: «Хорошая мысля приходит опосля».
Но без этой присказки мы уже были бы не мы.
Блажь
На рубеже восьмидесятых годов прошлого столетия работа в литературном журнале считалась очень престижным занятием. Журналы были законодателями мод, и без публикации в них молодой литератор не мог сделать себе имя. А без имени в любые времена, как говорится, «и ни туды, и ни сюды».
На службу в отдел очерка и публицистики журнала «Маладосць» я пришёл в 1980 году. Журнал был орган ЦК комсомола Белоруссии, размещался он на втором этаже здания этого самого ЦК. Организация была режимная, трудились в ней с девяти до восемнадцати часов, и попробуй опоздать или уйти с работы пораньше. Но творческие люди при советской власти находились на привилегированном положении, и наш рабочий день был с четырнадцати до семнадцати ноль-ноль. Сказать, что инструкторы ЦК комсомола, находившиеся с нами на одном этаже, нас не любили, – это ничего не сказать. Ненависть была лютая.
Но моим любимым развлечением был отнюдь не вопрос дисциплины. Я подводил автора, пришедшего ко мне с очерком или репортажем, к двери кабинета, в котором сидели эти самые инструкторы, показывал на табличку с фамилиями сотрудников и спрашивал:
- Как вы думаете, кто у них в кабинете главный?
На табличке значилось: Волк, Лисица, Сорока, Ворона и Воробей. В Белоруссии полно говорящих фамилий, и мой автор, ничтоже сумняшеся, заявлял:
- Волк!
- А вот и нет – Воробей! – отвечал я.
Дверь кабинета приоткрывалась, из-за неё выглядывал Лисица или Сорока. Белорусы ребята крепкие, тем более, на работу в ЦК отбирали лучших, и я прикидывал, с каким наслаждением при какой-нибудь другой власти этот инструктор отметелил бы меня заодно с автором. Однако при Советах это было исключено, и дверь закрывалась.
Кстати, ни я, ни мой автор не предполагали, что всего-то через двенадцать лет эти самые инструкторы с лихвой отыграются на всех творцах, и в первую очередь – на литераторах.
Но об этом как-нибудь в другой раз.
Поэзией в нашем журнале заведовал Петрусь Макаль. Это был крепкий поэт социальной, как говорится, направленности. Невысокий, плотный, с большими залысинами на большой голове, Пётр Михайлович любил крепкое словцо в дружеском застолье. На службе был строг. Все собратья по перу у него были выстроены по ранжиру: лауреаты, за ними серая поэтическая масса, молодёжь по разнарядке.
- Сколько молодых ставить в номер? – спрашивал он главного редактора на летучке.
- Двух, – отвечал редактор. – Или трёх. Всё зависит от уровня молочно-восковой зрелости.
Это было любимое выражение Анатолия Семёновича Гречаникова: поэт молочно-восковой зрелости. Сам он, кстати, был комсомольским воспитанником, работал секретарём Гомельского горкома комсомола, и вот дослужился до главного редактора с собственным кабинетом и служебной белоснежной «Волгой». При этом он не заносился, и я со своим товарищем по публицистическому цеху Алесем Гавроном ездил на этой самой «Волге» пить пиво. В те времена это было особым шиком: подкатить к пивной на машине с номерами, известными всем гаишникам.
- У молодых поэтов зрелость одинаковая! – смеялся Пётр Михайлович.
- Тогда на ваше усмотрение.
- Ладно, – сдавался поэт. – Ставлю одного хлопца и двух девчат.
- Симпатичные? – уточнял редактор.
- Конечно!
- Врёт! – шептал мне Гаврон. – Все страшные.
Он сам был молодой поэт и хорошо разбирался в женской поэзии. Точнее, в девичьей.
- А Ольга? – спрашивал я.
- Ольга исключение, которое подтверждает правило.
Итак, все сотрудники журнала занимались своими делами. Редактор внедрял в жизнь идеи партии и правительства. Мы с Гавроном готовили очерки на злобу дня. Пётр Михайлович Макаль растил молодых поэтов.
Но однажды в налаженном ходе редакционной машины произошёл сбой, и случился он там, где его меньше всего ждали.
Маститый поэт Петрусь Макаль отказался выходить на работу. Сделал он это в знак протеста: ему не дали Государственную премию республики в области литературы. А эту премию Петрусь Макаль заслужил по всем параметрам, от выслуги лет на ниве поэзии до качества стиха, гремящего, как комсомольский набат.
- Да пошли вы вместе со своим журналом! – заявил Пётр Михайлович, когда кто-то из сотрудников позвонил ему домой. – Пока не дадут премию – на работу не выйду.
На все последующие звонки он не отвечал, и запретил это делать своей жене.
Между тем, нужно было сдавать в набор очередной номер журнала.
- Кто дежурный по номеру? – спросил редактор.
Дежурным был я.
- Придумай что-нибудь, – вздохнул он.
- А ты открой верхний ящик письменного стола Макаля, – посоветовал Гаврон, – возьми папки, которые лежат сверху, и сдавай. Я уже так делал.
Действительно, папки, лежащие сверху, были уже прочитаны Петром Михайловичем. Правку он вносил такими же крупными, как и его голова, буквами.
Несколько номеров журнала слепили подобным способом: дежурный по номеру вытаскивал из ящика стола подходящие рукописи и сдавал машинистке Ларисе Петровне, которая, раскуривая папиросу «Беломорканал», правила поэтов по своему усмотрению. За тридцать лет работы в журнале её уже трудно было чем-либо удивить.
- Ну, и как наша лирическая поэзия? – иногда спрашивал я Ларису Петровну.
- Слабая, – попыхивала она папиросой.
- Вся?
- Практически.
- Симпатичные поэтессы попадаются? – встревал в нашу беседу Гаврон.
- У тебя жена молодая, – хладнокровно ставила его на место Лариса Петровна. – Вот пусть он интересуется.
Она показывала папиросой на меня.
У меня жены не было, но я от поэтесс предпочитал держаться подальше. Впрочем, как и от поэтов. Публика это была вздорная.
Но в какой-то момент папки в столе редактора отдела поэзии закончились, и меня с Гавроном вызвал к себе главный редактор.
- Ну, что будем делать? – спросил он, задумчиво глядя в окно.
- Брать в отдел поэзии нового редактора, – отрапортовал Гаврон.
Он уже говорил мне, что не прочь взвалить на свои плечи обузу в виде поэзии. Я подозревал, что во всей белорусской поэзии его интересовали исключительно молодые поэтессы. У нас в редакции их называли «поэтками».
- А Петра Михайловича куда? – перевёл взор на Гаврона редактор.
- Он и так дома сидит! – пожал плечами Алесь.
- Хорошая мысль! – оживился Гречаников. – Кто из вас был у него дома?
- Я, – сказал Гаврон. – На улице Якуба Коласа. Там многие наши бывали.
- А я не был, – сказал я.
- Это потому, что ты недавно у нас работаешь. Знаешь, в чём Макаль приносит из магазина коньяк?
- В чём? – заинтересовался редактор.
- В авоське! Чтобы все видели, что это коньяк, а не водка.
- С коньяком ты хорошо придумал, – кивнул Анатолий Семёнович.
Голова у него была такая же крупная, как у Макаля, но он при этом был чуть не вдвое выше ростом.
- Значит, так, – редактор достал из внутреннего кармана пиджака портмоне и вынул из него «четвертную». – Берёте в магазине хороший коньяк и закуску и отправляетесь к нему домой. Нужно, чтобы он написал заявление об увольнении.
- По собственному желанию? – уточнил Гаврон.
- Конечно, – веско сказал редактор. – А чтобы ему лучше писалось это заявление, выдадите ему зарплату за пять месяцев.
Гречаников достал из ящика письменного стола увесистый запечатанный конверт.
- Больше тысячи? – посмотрел на конверт Гаврон.
- Согласно штатному расписанию, – строго сказал редактор. – Назначаю тебя старшим команды. Задание понял?
- Так точно! – вытянул руки по швам Гаврон.
- А я? – спросил я.
- Ты в группе поддержки.
- Будешь разливать по стаканам, – сказал Гаврон. – И колбасу порежешь.
- На месте определитесь, кто чем будет заниматься, – поморщился редактор. – Главное, чтоб заявление подписал.
- За бутылку он что хочешь подпишет, – хмыкнул Гаврон. – Полгода без зарплаты, жена, небось, уже запилила.
- Писатели у нас народ небедный, – одёрнул его редактор. – Ну, с Богом!
Он задвинул ящик письменного стола и поднялся во весь свой гренадерский рост.
Мы, подталкивая друг друга, вышли из кабинета редактора.
- Куда? – осведомилась Лариса Петровна, наблюдая, как мы очищаем столы от рукописей.
- На задание, – сказал Гаврон.
- В магазин за водкой?
Машинистка хорошо знала наши пристрастия.
- По приказу главного командования!
Гаврон тоже умел ставить на место зарвавшихся машинисток.
В винно-водочном отделе он купил две бутылки «столичной».
- Велено брать коньяк, – сказал я.
- Действия старших по званию не обсуждаются! – посмотрел на меня сверху вниз Гаврон. – Кто у нас старший?
- Ты, – согласился я.
- Одной бутылки на троих не хватит, – растолковал мне Гаврон, – а две в самый раз.
Мы купили полбатона «любительской» колбасы, буханку хлеба и две бутылки минеральной воды.
- А сало? – спросил я.
- У белорусского поэта в холодильнике всегда есть сало, – сказал Гаврон.
Как позже выяснилось, он был прав.
Пётр Михайлович открыл дверь сразу же после звонка.
«Как будто ждал нас», – подумал я.
- Вы?! – изумился поэт. – Каким ветром?
- Проходили мимо – и решили зайти, – сказал Гаврон. – Можно?
- Заходите, – посторонился хозяин.
Был он в спортивных штанах и пижаме. Но у себя дома каждый человек может одеваться во что угодно, не только известный поэт.
Алесь прошёл прямиком на кухню и выставил на стол водку и закуску. Хозяин молча наблюдал за ним.
- У нас к вам дело, – сказал Гаврон.
Пётр Михайлович хмыкнул.
- Приказ верховного главнокомандования! – Гаврон показал пальцем в потолок.
- Видал я это командование! – с независимым видом произнёс поэт.
Он не сводил глаз с водочных бутылок. Картина, видимо, превосходила его самые смелые ожидания.
- Жалко, селёдку не купили, – тоже оценил натюрморт Алесь.
- И сало, – добавил я.
- Сало у меня есть, – направился к холодильнику поэт. – Вчера на Комаровке купил.
- С прожилкой? – сглотнул я слюну.
- Конечно! А что вашему командованию надо?
Он так и сказал – «вашему». Похоже, Пётр Михайлович окончательно отделил себя от нашего коллектива.
- Заявление, – не стал играть в кошки-мышки Гаврон. – По собственному желанию.
- Да напишу я это заявление! – презрительно скривился Пётр Михайлович. – Пусть подавятся.
Он не стал уточнять, кому следует давиться этой бумагой. Мы на этом и не настаивали.
- А в качестве приза – зарплата за пять месяцев!
Гаврон с видом фокусника в цирке выложил на стол конверт.
- Зарплата?! – вытаращил глаза Макаль. – Вся? Я сейчас…
Он выбежал из кухни.
- Дунул, как молодой! – подмигнул мне Алесь. – Победа полная и окончательная! Давай, нарезай сало, я достану стаканы.
Через несколько минут Пётр Михайлович появился на кухне с исписанным крупными буквами листом бумаги.
- Какое число ставить? – спросил он.
Вместо пижамы на нём уже была рубашка с закатанными рукавами. Штаны, правда, остались те же.
Мы с Алесем уставились друг на друга. От какого числа должно быть написано заявление не удосужились спросить редактора ни он, ни я.
- Ставьте последнее число прошлого месяца, – махнул рукой Гаврон.
Чувствовалось, это решение далось ему нелегко.
Пётр Михайлович поставил нужное число, расписался и вручил заявление Алесю.
- Они ещё вспомнят меня, – сказал он.
Гаврон положил заявление в папку, которую взял специально для этой цели, и тщательно завязал тесёмки.
На столе поблёскивали наполненные стаканы, призывно пахли нарезанные толстыми кусками колбаса и сало, исходила мелкими пузырьками минеральная вода…
Через два года Петрусь Макаль получил вожделенную литературную премию. Советская власть к писателям была всё же снисходительна. Она легко прощала им блажь вроде невыхода на работу.
Но жить ей уже оставалось недолго.
Крамбамбуля
Писатель Виктор Машеко прошёл путь многих белорусских литераторов. Начинал как поэт, издал несколько поэтических сборников. Работал редактором областной студии телевидения, затем ответственным секретарём в литературном журнале. Опубликовал, наконец, книгу рассказов, потом роман о революционных событиях в Белоруссии. И быть бы ему литератором, каких много, если бы в конце восьмидесятых годов прошлого века ему не пришла в голову мысль написать цикл исторических романов по белорусской истории.
Сказано – сделано. Один за другим вышли романы о полоцких князьях Вячке и Всеславе Чародее, об основателе Великого княжества Литовского князе Миндовге. По неписаной традиции в годы позднего застоя национальные авторы в обязательном порядке переводились на русский язык и издавались в Москве, а это тоже гонорар, и немаленький. Одним словом, к моменту развала СССР у Виктора Петровича образовались изрядные финансовые накопления, которые срочно нужно было куда-либо пристроить. Чутьё ему подсказывало, что шальные деньги уходят так же легко, как и приходят.
- А что тут думать, - сказала Нина, жена, когда он поделился с ней с ней своими сомнениями. – Нужно линию покупать.
- Какую линию? – удивился Машеко.
- Водочную, - пожала плечами жена.
Плечи у неё были такие же крутые, как и у самого писателя.
Виктор знал, что у Нины не голова, а Дом Советов, и внимательно выслушал её резоны. Нина предлагала купить линию в одном из сельских водочных заводов, на которые сейчас мало кто обращал внимание.
- На линию денег у нас хватит, - сказала она, - а водку люди всегда будут пить. Название только надо придумать. «Столичная» всем давно надоела.
Лично Виктору Петровичу «Столичная» отнюдь не надоела, но он не стал спорить с женой. Мысль была гениальна.
- И детям будет, чем заниматься, - кивнула в сторону гостиной Нина.
Там два парня, пятнадцати и семнадцати лет, играли в вышибаловку, используя вместо биты тяжёлые наручные часы, которые отец подарил им после очередного гонорара. Иного применения подарку пока они придумать не могли.
- Ты про заводы уже что-нибудь узнавала? – спросил Виктор.
- Конечно, - снова пожала плечами жена. – В Смолевичском районе есть очень хороший. Названия только не хватает.
- Да у меня этих названий! – махнул рукой Машеко. – Крамбамбуля, например.
- Чего?
- Настойка на травах вроде «зубровки». В книжке одной вычитал. На этикетке напишем: « по средневековым рецептам».
- А что, неплохо, - хмыкнула Нина. – Крам-бам-буля! Ты только не проговорись своим дружкам. В секрете надо держать.
- Да я уже и не пью с ними, - вздохнул Виктор Петрович. – Новые времена наступают.
- Вот именно! Заработаем денег – совсем отсюда уедем.
Она снова посмотрела на дверь в гостиную. Из-за нее долетел глухой звук удара часов о стену.
- Я им сейчас!.. – поднялся со стула отец.
- Сядь! – остановила его Нина. – Нехай погуляют напоследок.
И дело закипело. Прошли многочисленные согласования, были уплачены деньги, и не только по банковским реквизитам, учреждено общество с юридической ответственностью. Художник Микола Гусинский, с которым Виктор вместе работал в журнале, нарисовал этикетку. С ней, кстати, было больше всего возни. Виктору не нравились все варианты, представленные ему художником, включая тот, что был утверждён.
- То, да не то, - дёргал себя за рыжую бороду Машеко.
- Покровскому заказывай, - убирал эскиз в папку Микола. – Ему только что звание народного дали. Знаешь, сколько он с тебя слупит?
- Ну-ка, покажи еще раз, - хмурился Виктор. – Нужно, чтобы покупатель падал от одной этикетки.
- Твой покупатель пьяница, и падать будет от того, что ты нальёшь в бутылку. Сколько градусов в самогоне?
- Сорок. И не самогон, а казённая водка, изготовленная на государственном предприятии. Я за патент заплатил столько, что тебе и не снилось. Бутылка тоже будет особенная. Раньше фирменным знаком Беларуси был трактор, а теперь станет «Крамбамбуля». Мы уже и песню заказали.
- Песню? – поразился Микола. – Самим «Песнярам»?
- Ну, не «Песнярам», но тоже хорошим музыкантам. Скоро по телевизору загремит.
Это покажется странным, но всё произошло именно так, как говорил Машеко. На прилавках магазинов появилась воссозданная по средневековым рецептам водка «Крамбамбуля», с экранов телевизоров полилась песня с таким же названием, была даже создана одноименная музыкальная группа. А писатель Виктор Машеко купил на Кипре особняк, и у него в гостях побывал его коллега по работе в журнале поэт Алесь Липай.
- Нажимаю на кнопку звонка, - рассказывал он друзьям, - из динамика голос Михалыча: «Кто?» - Я называюсь. - «Липай? Заходи». Оказывается, у него кругом камеры, он смотрит, кто к нему идёт. Алесь? С ним у меня хорошие отношения, пусть заходит. А, предположим, Згурский его когда-то не печатал, он ему и не ответит.
- Я его всегда печатал! - запротестовал Згурский, тоже поэт.
- Не знаю, но он мне сказал: Згурского не впущу. И ещё некоторых.
- Правильно говорят, – сказал Згурский, – как только человек разбогатеет, сразу становится сволочью. Закон жизни.
- Почему? – посмотрел на него Липай. – Меня же впустил. Неделю вино пили, к морю ни разу не выбрались. Хорошее вино, красное.
- А крамбамбулю?
- В жару водка плохо пьётся. Да и возраст. У миллионеров, знаешь, свои законы.
Это было правдой – миллионеры во все времена жили особенной жизнью, не очень понятной простым людям.
Лудильщик Фурсов
- Будем лудить в номер, - говорил поэт Иван Фурсов, если собирался кого-нибудь печатать в своём журнале.
Был он главным редактором журнала «Дружба», и мог залудить туда кого угодно, от классика до молокососа. И лудил, неустанно лудил, многие молодые поэты готовы были целовать ему руки. Но чаще наливали рюмку водки в ресторане Дома литераторов или просто в редакторском кабинете. Иван Владимирович был человеком негордым.
Как и большинство маститых советских поэтов, Иван Фурсов был обласкан властью: орденоносец, лауреат, обладатель хорошей квартиры. Жена тоже была видная женщина, классикам советской литературы это полагалось по статусу.
В те годы в среде творческой интеллигенции было популярно выражение: «Нелёгкая писательская (журналистская, актёрская, композиторская) судьба опять занесла меня в Париж». Самых умных творцов эта самая судьба забрасывала именно в Париж, Лондон или Нью-Йорк. В основном были это люди умеренно оппозиционных взглядов. Они слегка покусывали ласкающую их руку, но любовно. И рука это понимала и держала творцов на длинном поводке, по миру они ездили.
А вот Ивана Владимировича Фурсова судьба зашвырнула в Монголию. Последние лет семьсот, сразу после Чингисхана, Монголия не считалась центром мировой культуры. Бескрайняя степь, табуны лошадей и отары овец, люди в юртах. Любители экстремального туризма посещали эти края, но редко.
Делегация советских писателей прибыла сначала в Улан-Батор, затем отправилась в степь.
- Водка здесь есть? – спросил Фурсов, с тоской обозревая бескрайний простор.
Только здесь, в Монголии, становился понятным истинный смысл слова «бескрайний».
- Есть, – успокоили его сопровождающие лица. – Немного взяли с собой.
- Сколько?
- Пять ящиков.
- Хватит, – кивнул поэт.
В отличие от некоторых своих собратьев по перу, он был человеком умеренным.
Они долго ехали по степи, затем в каком-то становище выступили перед скотоводами и сели есть бешбармак. После обильного застолья Фурсову захотелось в кусты, но на все четыре стороны до самого горизонта расстилалась ровная, как стол, степь.
- А ты возьми спичечный коробок и отойди, – посоветовал ему знающий человек.
- Зачем коробок?
- Смотри на него на расстоянии вытянутой руки. Если коробок фигуру человека не закрывает, значит, ещё недостаточно отошёл. Нужно, чтоб скрылась. И тогда делай всё, что угодно.
Фурсов взял коробок и пошёл. Несколько раз он смотрел на коробок в вытянутой руке, потом плюнул. Чем дальше отойдёшь, тем лучше.
Начало смеркаться. В степи, как ни странно, сумерки наваливались стремительнее, чем в лесу или в горах. Когда поэт вернулся на становище, на нём никого не было. Не стало и юрты, одни угли от костра.
- Вот это да! – почесал затылок Фурсов. – Перепились и уехали.
Он посмотрел по сторонам. Кругом было темно. Дул ветер. Дожидаться или пойти, куда глаза глядят? Он выбрал последнее. Когда идёшь – не замёрзнешь. Осенние ночи холодные, и особенно в Монголии. Теперь понятно, почему Чингисхан рванул отсюда на запад. Тепла искал.
Ивану Владимировичу померещилось, что где-то впереди замерцал огонёк, и он направился к нему, не обращая внимания на ухабы и рытвины.
Странно, но часа через три он добрался-таки до жилья. Юрта, представшая перед ним, показалась ему лучшим из жилищ, построенных человеком. Он с трудом нашарил полог над входом, отогнул его и вошёл.
В тусклом свете керосиновой лампы Фурсов разглядел раскосые глаза женщины.
«Чудны дела твои, Господи!» – подумал он и перекрестился.
Женщина улыбнулась.
Иван Владимирович гостевал в юрте дней пять, а может, и больше. День слился с ночью. Женщина рядом была божественна. Она ни слова не говорила по-русски, но предугадывала все его желания. Даже водка откуда-то взялась. Поэт пребывал в нирване. До этого он только слышал это слово, а теперь доподлинно знал: жизнь в монгольской юрте рядом с раскосой женщиной – это нирвана. По-нашему – рай.
Однако в какой-то день возле юрты остановилась машина. Из неё вышли грубые люди, ворвались в юрту, вытащили поэта из-под груды овечьих шкур, которыми его заботливо укрыла степная жена, и увели.
- Ну, ты, парень, даёшь, – сказал Фурсову человек, который отправил его в степь со спичечным коробком. – Это же международный скандал! Зачем в степь убежал?
- К Чингисхану, – сказал поэт.
- А как у бабы оказался?
- По воле Господней.
Человек отстал. Здесь, в монгольской степи, теологические диспуты были неуместны.
Поэт вернулся в Москву. Он по-прежнему издавал журнал, выступал перед любителями поэзии, ездил по нашей необъятной стране и даже странам социалистического лагеря, но в Монголии больше не бывал.
«Не судьба», – думал он.
Однажды ему позвонили из посольства Монголии.
- Вам передавала привет ваша монгольская поклонница, - сказал пресс-секретарь, хорошо, кстати, говоривший по-русски.
Он назвал место, где живёт эта самая поклонница, но монгольские названия редко задерживаются в головах русских поэтов.
- Хотела чего-нибудь? – спросил Фурсов.
- Нет, ничего не хотела. Сказала, что помнит вас, благодарит, передаёт привет от сына. Вы с ней когда-то встречались?
- Было дело, – сказал поэт.
У него вдруг сел голос. Он откашлялся.
- Значит, ничего не хотела? – снова спросил Фурсов.
- Нет. Сказала, благодарит за всё. Если будете ещё раз в Монголии, приглашает к себе. Район называется…
- Спасибо, – перебил его поэт. – Буду в Монголии – обязательно зайду.
Он положил трубку.
Странно, но после поездки в Монголию Фурсов стал гораздо реже употреблять своё фирменное «лудить в номер».
Вероятно, до него, наконец, дошло, что лужение поэтов – не самое главное дело в жизни. Есть в ней и кое-что важнее.
Поцелуй земли
Поэт и переводчик Николай Кисловский был секретарём Союза писателей СССР. В Москву он приехал из колыбели революции Ленинграда. Поговаривали, что ленинградские писатели отправили Николая Олеговича в Москву для развала так называемого Большого союза. Но, думается, развалить такую мощную организацию, как СП СССР, не могли даже титаны вроде Кисловского.
Кисловский писал, переводил, проводил пленумы и съезды, и к середине семидесятых годов он стал главным другом болгар. Тогда за каждым секретарём закреплялась какая-нибудь республика. Кисловскому досталась Болгария.
Хоть и говорили, что курица не птица, Болгария не заграница, однако черноморские курорты всё-таки придавали ей нужный вес. Отдыхать в Дом журналиста под Варной ездили многие известные деятели культуры.
Но быть болгаристом Кисловскому, как говорится, сам Бог велел. Он занимался болгарской литературой с филфака университета и даже стажировался в Софии. Болгарский писатели, кстати, его любили. Переводчик в статусе секретаря СП СССР тогда много значил.
Однажды Кисловского вызвали на Старую площадь и сказали, что пришло время провести декаду советско-болгарских литературных связей.
- Сам Живков предложил, – сказал товарищ из ЦК.
- Проведём! – бодро отрапортовал Кисловский. – По всей Болгарии.
- Уж постарайтесь, – кивнул товарищ. – Новому болгарскому руководителю Комитета по культуре и искусству это мероприятие будет очень кстати.
Николай Олегович знал, что новым руководителем Комитета назначена дочь Живкова Людмила. Он подобрал живот, давая понять, что полностью проникся ответственностью поручения.
- Вопросы есть? – спросил товарищ.
- Никак нет! – отчеканил Кисловский, хотя в армии он никогда не служил.
Кисловский был отменный организатор. Далеко не каждый переводчик становился секретарём Союза писателей, тем более, курирующим московских литераторов.
Работа закипела. Полетели письма, помчались в Софию и обратно курьеры, Николай Олегович лично съездил в Болгарию и всё согласовал.
- Можно проводить, – сообщил он куратору со Старой площади.
- Валяйте.
Писательский десант, высадившийся на болгарской земле, состоял из проверенных бойцов. Лауреаты, орденоносцы, мастера письменного и устного слова. Проверены они были и в застольных баталиях. Писателя, падающего лицом в тарелку на банкете, здесь не могло быть по определению. А таковые, что тут скрывать, попадались.
Итак, всё пошло своим чередом: выступления, поездки, встречи с читателями, застолья.
- Некогда даже искупаться! – ворчал Николай Олегович.
Он проехал всё побережье от Варны до Бургаса, и нигде не совершил омовения. Простые писатели ещё улучали момент и запрыгивали в море, у него такой возможности не было.
Но вот пришло время финального аккорда. В самом большом зале Софии была собрана вся интеллектуальная элита Болгарии во главе с Тодором Живковым. Он захотел лично поучаствовать в апофеозе болгарско-советской дружбы.
Кисловский перед выступлением принял коньяка несколько больше, чем обычно. Сказались, конечно, и бесконечные переезды из города в город. Да и возраст, видимо, подошёл к какой-то определённой черте. Ещё вчера Кисловский эти двести пятьдесят грамм не замечал, а сегодня они грохнули по голове как кувалда.
Кисловский услышал своё имя, рысцой рванулся на сцену, споткнулся о край ковровой дорожки и рухнул лицом вниз. По внезапно наступившей в огромном зале тишине он понял, что случилось худшее из того, что могло случиться в подобной ситуации.
Он свалился прямо перед глазами первого секретаря Коммунистической партии Болгарии.
Преодолев звон в ушах, сердцебиение и слабость в ногах, руководитель делегации советских писателей поднялся и медленно подошёл к трибуне. Перед глазами пронеслась вся его жизнь от блокадного Ленинграда до кабинета в особняке на улице Воровского.
Он не стал доставать из кармана бумажку с заготовленной речью. Он придвинул к себе микрофон и громко произнёс:
- Дорогие друзья! Я поцеловал священную землю, гостеприимно встречающую нас все эти дни…
Тишина разорвалась громом аплодисментов.
Живков улыбнулся, наклонился к дочери, сидевшей по левую от него руку, и сказал:
- Настоящий поэт! До него никто не догадался начать своё выступление с поцелуя земли.
На заключительном банкете Кисловский почти ничего не пил. Не чувствовал он и вкуса еды. Он теперь наверняка знал, что человек, чудом избежавший смертной казни, далеко не самый счастливый человек на земле.
«Звать-то тебя как?»
С писателем Георгием Гамбитовым я познакомился в Доме творчества «Коктебель». В стране была в самом разгаре борьба с пьянством, и все коктебельские дороги вели, естественно, в винный магазин.
- После завтрака пойдёшь занимать очередь, – велел мне сосед по внуковской даче Вячеслав Марченко. – Часа через три мы с ребятами подойдём.
- Вы же не пьёте, – сказал я.
Стоять в очереди мне не хотелось, но и деваться некуда – молодой. Писатели вокруг были сплошь маститые.
- Да, завязал, но вина куплю, – сказал Марченко. – Или что там теперь продают?
- «Нарзан», – хмыкнул я.
И послушно поплёлся занимать очередь. А очереди во времена «сухого закона» были настоящие – длинные, плотные, злобные. Обязательно перед тобой влезут человек пять чужаков.
Марченко не пил, но сколько времени в ней надо стоять простому пьянице, знал хорошо. Я отстоял ровно три часа, и перед самым заветным окошком винного ларька прибыли ребята: Искандер, Приставкин и Гамбитов. У всех у них в руках были огромные сумки.
Очередь глухо зароптала, но смирилась. В Коктебеле тогда писателей уважали.
«Хорошо, хоть Марченко нет», – подумал я.
- Что дают? – осведомился Искандер.
Давали стограммовые бутылочки «Каберне». Такой тары я больше нигде и никогда не видел. Народ в очереди ругался, но брал по десять-пятнадцать бутылочек.
- Мне тридцать, – сказал Приставкин, расстёгивая «молнию» на сумке. – Чтоб не ходить десять раз.
И ему дали тридцать бутылочек.
- Коньяка нет? – тихо спросил Гамбитов.
Осатаневшая от пьяниц продавщица гневно глянула на него, вздохнула и полезла под прилавок. Гамбитов положил бутылку коньяка «Коктебель» в большую сумку и гордо удалился.
«Автору «Уроков Грузии» можно всё», – подумал я.
Эта книга мне нравилась, в отличие, кстати, от романа «Мировой дом». Я его так и не дочитал до конца.
В тот раз вместе с семьёй Гамбитова мы прожили неделю у хозяйки бабы Вали. Путёвка в дом творчества в те времена была на двадцать четыре дня. Нам, конечно, не хватило, и мы сняли два домика с туалетом на улице у бабы Вали.
Наши сыновья были примерно одного возраста, жёны тоже защищали диплом по древнерусской литературе, в просторечии, были «древницами», так что ничего удивительного, что мы оказались в одном дворе. Вот тогда я и узнал, что для Георгия Андреевича бутылка коньяка – это обычная норма.
«Настоящий русский писатель, - уважительно думал я. – Тебе до этого звания ещё пить и пить».
- Научишься, - снисходительно улыбался Гамбитов. – После трепанации черепа я уже не могу так, как раньше.
«Что же было раньше?!» - поражался я.
- По-всякому было, – улыбался Гамбитов, но уже не так снисходительно.
Как писали в своих произведениях некоторые авторы, шли годы. Грянули девяностые. Развалился Советский Союз. Лично я считаю, что это произошло именно из-за «сухого закона». Моя жена, впрочем, как и многие другие, была с этим категорически не согласна. Но я сейчас не о развале.
Как раз в девяностые Гамбитов стал истинным мэтром отечественной словесности. Он занял высокий пост председателя российского Пен-клуба и стал ездить уже не в Коктебель, а по всему свету.
На книжную выставку в Праге Россию пригласили в качестве почётного гостя. В представительной делегации место главного писателя занял Гамбитов.
- Завтра в полдень на наш стенд прибудет президент Чехии, и вы ему подпишете свою книгу, - тихо, но внушительно отдал указания министр культуры, который и возглавлял делегацию. – Есть подходящая книга?
- Есть, - тоже внушительно кивнул крупной головой Гамбитов. – Хоть две.
- Одной достаточно, – сказал министр.
Он шутки любил, но только в неформальной обстановке. А здесь президент.
К двенадцати часам Георгий Андреевич явился на стенд, что называется, на бровях. Министр неодобрительно покосился на него, но ничего не сказал. На ногах стоит – и ладно.
- Президент! – пронеслось по стройным рядам чиновничьей свиты.
Гамбитов не повёл и бровью. Он пытался найти в своей книге титульный лист, на котором следовало поставить автограф.
Подошёл улыбающийся президент и пожал руку министру.
- Вот, - показал тот рукой на Гамбитова, – наш знаменитый писатель. Сейчас подпишет вам свою книгу.
Президент польщено улыбнулся.
- Ну?.. – посмотрел на него Гамбитов.
- Президент… – подсказал министр.
- Вижу, что президент, – громко и внятно сказал Гамбитов. – Звать-то тебя как?
- Гавел, – сказал президент. – Вацлав.
Гамбитов кивнул и нацарапал свою подпись на книге.
Министр, хоть и был неверующим, мелко перекрестился.
«На этот раз пронесло, – подумал он. – А что будет в следующий раз, ведомо одному Господу».