Поезд его судьбы
Поезд его судьбы
– Егорка, – донёсся голос деда Акима. – Егорушка, не уезжай. На кого же нас одних оставляешь? Вернись, внучек!
И так явственно, так близко, что Егор вздрогнул и, открыв глаза, с недоумением поглядел на старика и его попутчика, которые сидели наискосок от него на боковых местах и мирно разговаривали. Дед Аким приснился. Он не хотел, чтобы Егор уезжал. Всё уговаривал остаться, а Егор не послушался. В город поехал учиться и пропал на долгие годы…
В вагоне духотища. В спёртом воздухе запахи табака, дёгтя и пота, по проходу откуда-то тянуло кислыми щами. Напротив Егора, на нижней полке расположилась старуха, которая сидела, подперев ладошкой подбородок, и задумчиво поглядывала в окно на проплывающие поля и бескрайние луга, на извилистые речушки и полноводные реки и редкие деревни, что стояли по берегам. А раньше, как помнил Егор, деревень было куда больше, чем сейчас. Он закрутил головой, оглядываясь. Показалось, сквозь плотные вагонные запахи потянуло горьковатым дымком травы и пожухлых листьев, да изредка, даже как-то странно, появлялся стойкий запах осенних яблок. Такие яблоки были в саду у бабки Тани и деда Акима…
Егор вздохнул, стараясь удержать в себе яблочный запах. Весной, как он помнил, деревня, у которой и название было Яблонька, одевалась в яблоневый цвет. Облака висели над домами. Куда ни глянь, повсюду были яблони. Дома, разбросанные там и сям по пологому склону, одевались в белую кипень, а если подняться чуть выше деревни, тогда облачка сливались в одно огромное облако. И запах, от которого никуда не денешься, повсюду проникал, в каждую щелку просачивался. А потом, когда созревали яблоки и убирали урожай, казалось, в деревне поселялся яблочный запах, до того густым он был.
И сейчас, после долгих лет скитаний по стране, он возвращался в свою деревню, где вся его родня – это бабка Таня да дед Аким. Егор возвращался, чтобы остаться в деревне навсегда. Решил, что поставит дом возле деда Акима, там было свободное место, как помнил, чтобы рядышком с ними жить, потом женится, и будут дети. Много детей. И жена любящая. Да… У Егора не получалось создать семью. Всегда казалось, времени не хватало, чтобы найти хорошую девку, а всё какие-то шалавы попадались, вертихвостки. Мотался по стране в поисках счастья. Мчался за длинным рублём, а уезжал с заработков с пустыми карманами. А бывало так, что просто хотелось взглянуть на белый свет, и тогда бросал работу, брал расчёт, собирал вещички и сутками трясся в вагоне. И выходил, если новое место приглянулось. Устраивался на работу, а потом опять срывался, брал билеты и уезжал. И мотался по белому свету, пока деньги в кармане не заканчивались, потом делал небольшую остановку, чтобы немного подзаработать и снова отправлялся в путь…
Егор жил как перекати-поле, никто и ничто не могло удержать его на одном месте. Но в последние годы яблоневый запах всё настойчивее стал напоминать ему про деда Акима и баб Таню, про деревню, откуда уехал ещё подростком. Уехал, чтобы выучиться в городе, но исчез на долгие годы. Всё счастье искал, а потом понял, что счастье не там, куда его заносила жизнь, а скорее всего в глухой деревне, где он родился и вырос, где были его дед и бабка, где впервые поцеловался с девчонкой – это главное в жизни, а всё остальное – это наносное и ненужное человеку. И Егор решил вернуться…
За окном было темно. Изредка промелькнёт полустанок или вдали проплывёт деревушка с неяркими огоньками и опять мерно стучат колёса, да в вагоне раздаются тихие неторопливые разговоры попутчиков. За окном глухая ночь, а в вагоне идёт своя жизнь…
– Баб, – со второй полки свесилась голова мальчонки. – Баб, я в уборную хочу.
– О, господи, ночь на дворе, а тебя приспичило, – заворчала толстая старуха, сидевшая напротив. – Потерпи до утра.
– Баб, я сильно хочу, – продолжая говорить, с полки стал слезать мальчишка. – Не дотерплю. Правда! Пойдём со мной.
– От, неслух – приспичило, – опять повторила старуха и поднялась. – Говорила тебе, не пей много чая на ночь. Так нет, не послушался. Целых три стакана выхлестал. А теперь сам не спишь и мне покоя не даёшь, – и словно оправдываясь перед попутчиками, сказала, взглянув на них. – Мальчонка впервые едет на поезде. Всё в новинку ему. Вы уж потерпите, соседи, не ругайте его.
И, шлёпнув мальчишку пониже спины, они направились по проходу.
– Вода дырочку найдёт, – вслед сказал старик, сидевший наискосок. – Пей малец, пей впрок. Вода – это жизнь.
А потом долго рассказывал своему попутчику, такому же старику, как во время войны пришлось скрываться в катакомбах, как голодали, а ещё больше хотели пить. Ночами спали, и снилась вода, а если удавалось достать воду, её делили по глоточкам, по капелькам – это была самая вкусная вода, какую он пил за свою жизнь. И слово дал, если выберутся, если останется в живых, после войны уедет на самую большую реку, и поселится на берегу, что и сделал. На Волгу уехал и всякий раз, когда спускался к воде, наклонялся, словно кланялся реке и обязательно делал глоток-два воды…
– Баб, я хочу кушать, – в проходе показался мальчишка и затеребил за рукав старуху. – Дай пирожок, а?
– Ну-ка, спать, пострелёнок, – шикнула на него бабка и погрозила скрюченным пальцем. – Ишь, чего удумал – ночью кушать! Повечеряли и хватит. Я все припасы убрала. Утром покормлю. Спи, говорю!
Она помогла внуку залезть на полку, не слушая его бурчания, потом уселась на нижнюю полку и опять принялась смотреть в окно на редкие проплывающие мимо огоньки деревень. Светятся огоньки в ночи, значит, там живут люди. Значит, там теплится жизнь…
Вполголоса беззлобно матюгаясь, по проходу медленно двигался кряжистый мужик, держа перед собой тяжёлый мешок. Шёл, стараясь не задевать руки и ноги спящих пассажиров, разметавшихся во сне на узких полках. А чуть погодя, когда поезд затормозил на небольшой станции, в вагон ввалились трое парней, зашумели, засмеялись, но тут же притихли от грозного окрика проводницы, принялись устраиваться на своих местах, а потом гуськом потянулись в тамбур, покурить на сон грядущий.
А Егор сидел, прижавшись к стенке, и внимательно всматривался в ночную тьму за окном. Всё ждал, когда появятся знакомые пейзажи, очертания холмов и перелесков, да глядел на редкие огоньки. И с нетерпением смотрел, когда появится милая сердцу деревня Яблонька, которую покинул, помчавшись за несбыточным счастьем, а теперь возвращается, и опять-таки, за этим же счастьем, которое он просто не заметил. Частенько долгими морозными ночами, когда окна в общаге покрывались толстым слоем инея, ему снилась деревня вся в яблоневом цвету, а бывая в бескрайних знойных степях, снилась родная речка Вьюнка, что журчала и кружила между холмами, куда бегал с ребятами купаться жаркими днями, а баба Таня грозилась, что крапивой высечет, если он утонет. И сейчас сидел в вагоне, смотрел в окно и хотелось побыстрее добраться до деревни, до родного дома. Добраться туда, где его ждут…
Дед Аким вернулся с войны инвалидом. На одной ноге пальцы, словно в кулак сжали, а второй не было повыше щиколотки. Дед рассказывал, что рядом мина взорвалась. Ногти подрубили, да вторую срезало как косой, а всё остальное целёхонькое. Говорил, даже не успел понять, что случилось. Вроде в атаку побежал, а нога подвернулась, и растянулся во весь рост. А росточком-то бог не обидел. Ему в гренадёрах служить, как баб Таня говорила, а он в матушку-пехоту попал. За версту было видать, поэтому фашисты не промахнулись. Видать, специально в него метили. На фронте прозвали «Верстой коломенской», а вернулся в деревню, и опять получил это же прозвище. Правда, с годами сократили – Верстой стали кликать. А дед Аким не обижался, Верста, так Верста, лишь посмеивался, скрипел своим деревянным протезом да дымил вонючей махоркой. Дед Аким сам на фронт напросился. Вслед за сыновьями подался. Пятеро было, и все остались лежать в чужой земле, а сам вернулся покалеченным. Когда родители Егора потонули по весне, под лёд ушли вместе с санями и не смогли выбраться, дед с бабкой Таней взяли Егора к себе, всё же дальней родней считались. А может вообще были чужими и забрали, потому что остались без детей и Егор стал самым родным человеком для стариков…
– Баб, спеки оладушки, – закричал Егорка, заскакивая во двор, и махнул рукой. – Алёнка Коняева, зараза такая, в летней кухоньке печёт. Дух на всю улицу! У неё попросил, а она стоит, кривляется: «Угощу, если поцелуешь».
– Поцеловал? – взглянула поверх очков баба Таня.
– Два разочка в щеку… – вздохнул Егорка и пригладил взъерошенные волосы. – А я ещё оладушки хочу. Вкусные!
– А что мало-то целовал? – засмеялась баба Таня. – Девка с пелёнок по тебе сохнет, а ты – два разочка. Побольше надо было. И с Алёнкой вволю бы нацеловался и оладушек наелся.
И покатилась, глядя, как возмущённо запыхтел внук.
– Правильно говоришь, бабка, – на крыльце появился дед Аким, достал махорку и принялся сворачивать цигарку. – Девок надо целовать. Всех до единой! Вот я, как сейчас помню, всех девчонок в деревне перецеловал, особенно, когда с войны вернулся. Даже из соседних деревень прибегали. Ага… Табунами за мной носились. Проходу не давали. Ночами в окно стучали, всё звали, чтобы вышел целоваться. И выходил… Вон, у бабки спроси. Она не даст соврать. Вернусь, а губы, как ошмётки. Ага…
– Ай, болтун, – взглянув на него поверх очков, отмахнулась баба Таня. – Не верь ему, внучек. Обманывает старый. Тоже мне – целовальщик нашёлся. Не знает, с какой стороны к девкам подходить. Меня-то всего три разочка за всю жизнь чмокнул и то – в щеку, когда свадьбу сыграли, а потом на фронт уходил и с войны вернулся и всё на этом. Тоже мне – бабник нашёлся!
И засмеялась: тоненько, протяжно и весело.
– Баб, ну спеки… – стал канючить Егор. – Да ну её – эту Алёнку, опять заставит целовать! Лучше ты сделай. У тебя же вкуснее оладушки и побольше…
– Ну ладно, ладно, – закивала головой баба Таня. – Сейчас все дела переделаю, а к вечеру займусь оладушками. А ты набрось чистую рубашку да сходи с дедом в магазин. Соль и спички нужно купить да рафинаду взять не забудьте, а то чай будете вприглядку пить. Ладно уж, и чуточку конфет – тоже.
Егор торопливо доставал рубашку, отряхивал штаны, а потом важно вышагивал с дедом Акимом, который, поскрипывая деревянным протезом, неторопливо кондылял по дороге, частенько останавливался, долго и обстоятельно беседовал со встречными, слушая и рассказывая какие-нибудь нескончаемые истории, и тогда Егор начинал дёргать его за рукав, дед раскланивался, и опять неспешно шёл, опираясь на крепкую палку.
Летом, когда у Егора наступали каникулы и, чтобы зазря не болтался по деревне, а приучался к делу, дед Аким поднимал его чуть свет и они отправлялись на работу, на колхозный ток. Дед Аким скрипел протезом, через плечо висела сумка, где был узелок с продуктами и бутылка молока. Изредка раздавалось сонное гавканье собак, где-то затарахтела телега, и донёсся глухой кашель, а в том окошке теплилась лампадка. Егор протяжно зевал, вздрагивая от утренней прохлады, и всю дорогу ворчал на деда, что поднял в такую рань, а дед Аким вовсю дымил самокруткой, посмеиваясь над ним.
Когда бригада расходилась по рабочим местам, дед Аким делал большой обход, как он называл. Всю территорию тока обходил, в каждую щелочку заглядывал, каждый механизм руками ощупывал и заставлял включать, по звуку определял, как работает. А затем возвращался в будку, снимал деревяшку с ноги и начинал поглаживать натруженную культяпку. Болела, зараза, особенно к непогоде. Потом закуривал, и дымил, пыхая вонючим самосадом. А Егорка, не выспавшись, подкладывал под голову чью-нибудь старую куртку или фуфайку, укладывался на скамью и засыпал под глухое покашливание деда. И спал, пока какого-нибудь мужика не приносило в будку. Дед Аким поднимался, брал мужика за шкварник и выталкивал на улицу и сам выходил следом, прикрывая за собой дверь, чтобы Егорка не услышал. А Егорка уже не спал. Лежал, прислушиваясь к негромкой ругани деда, доносилась звонкая затрещина – и такое бывало, дед возвращался и, заметив, что Егор не спит, доставал узелок и подзывал внука к столу…
Светает. За окном едва заметно стали проявляться деревушки, проплывающие мимо, вон блеснула речка, а там стеной лес стоит. Поезд прогрохотал по мосту, внизу тёмным серебром мелькнула вода и тут же за окном замелькали деревья, казалось, в вагоне стало темнее, но следом поезд вырвался на равнину и помчался, набирая скорость. Но вскоре замедлил ход и затормозил на небольшой станции, если можно было так назвать деревянный дом с поблёкшей вывеской, в окнах которого виден свет, два-три фонаря рядышком и мелькнул пассажир, который торопился к своему вагону…
А вечером они возвращались домой. Дед Аким широко распахивал калитку, пропускал Егора, следом поднимался на крылечко. Тут же оставлял палку, с какой ходил и, придерживаясь за стенку, откидывал занавеску, стаскивал с головы фуражку, вешал на толстый гвоздь возле двери и, наклонившись, чтобы не удариться, заходил в избу.
– Мать, встречай, – звал он бабу Таню. – Мужики с работы вернулись. На стол спроворь. У Егорки всю дорогу в животе кишки пищали. Видать, протоколы пишут.
И начинал подолгу мыться, склонившись над раковиной, а потом расчёсывал большую и густую бородищу, приглаживал волосы и усаживался на табуретку, в ожидании ужина.
– Кто же тебя гоняет на работу, а? – поглядывая, как он умывается, всплёскивала руками баба Таня. – Пенсию получаешь, а всё тебе неймётся. Весь день с мужиками проколотит языком, байки рассказывая, да Егорку измучает. Не даёшь поспать, бедненькому. Мне наши бабоньки рассказывали, чем вы там, на току занимаетесь…
– Я решаю дела государственной важности, – подняв крючковатый палец вверх, важно сказал дед Аким. – О, как! Я, как винтик в той машине. Если выпаду или сломаюсь, машина остановится. Понятно, бабка? Поэтому хожу, чтобы механизм справно работал, чтобы от меня польза была стране. И каждую заработанную копейку несу в дом. Вон и Егорке новые штаны справили и тебе отрез на платье купили. И если мне платят деньги, значит, я нужен государству, потому что оно не может обойтись без меня. Вот и получается, что я – государственный человек. О, как! – старик подводил итог и тыкал пальцем вверх.
– Ишь, государственный человек… Сам шляешься и Егорушку таскаешь за собой, – заворчала баба Таня, и принялась расставлять чашки на столе. – Нет, чтобы внучок всласть поспал, поднимешь его чуть свет и тащишь за собой, а он, бедняга, весь день с тобой мучается.
– Если бы мучился, давно бы сбежал, а он со мной, – вздёрнув брови вверх, сказал старик. – Значит, ему нравится. Ты, бабка, ничего не понимаешь в мужском характере. Я, можно сказать, закаляю внука. Пусть с детства привыкает к трудностям…
А может, и прав был дед Аким, когда брал Егора с собой на работу, на сенокос, в лес и на рыбалку. Ко всему приучал, к труду, к трудностям, к голоду и холоду, к непогоде и к палящему зною. Всё пришлось испытать Егору, пока дед воспитывал его. Всё пригодилось в жизни, пока он мотался по стране, как перекати-поле. Исколесил всю страну вдоль и поперёк в поисках призрачного счастья, а видать, счастье-то было в другом месте. Там, откуда он уехал, в его родной деревне Яблоньке. В доме, где ждут дед Аким с баб Таней, а он прожил на свете поболее тридцати лет и только сейчас понял, где находится настоящее счастье. Подхватился и поехал, как Егор думал, чтобы навсегда остаться в деревне.
По узкому проходу неторопливо прошла проводница. Егор внимательно посмотрел на неё. Проводница похожа на Алёнку Коняеву. Девчонку, которая заставила целовать за оладушки. Егор непроизвольно сглотнул, вспомнив про оладьи. Наверное, Алёнка давно замуж вышла, семеро по лавкам. Она всегда мечтала о большой семье. Всегда говорила, что у неё будет много ребятишек. В школе, когда Егор из-за болезни сильно отстал по русскому языку, она сказала учительнице, Антонине Архиповне, что поможет ему, объяснит, что не понимает и заставит, чтобы все правила выучил. Скоро будут экзамены. Нужно было готовиться. И она взялась. Каждый день, засунув за ремень учебник с тетрадкой, Егор торопился на занятия. Алёнка сказала, чтобы к ней приходил. Она выносила из дома стопку учебников, а не только русский язык, потом открывали погребку, где Алёнкин отец сделал большой лежак, а поверх брошены половики, чтобы тут летом спать, а не в душной избе. Вот на них ложились, и Алёнка начинала гонять его по русскому языку. Строгая была. Спуску не давала. Всё правила заставляла учить. А потом, когда Егор собирался домой, она угощала его чаем с карамельками, а бывало, что оладушки пекла, и тогда он оставался и подолгу с Алёнкой дули чай и без умолку разговаривали. Обо всём говорили. И здесь, за столом, она была другой: весёлой и смешной, а когда заставляла учить русский язык, она становилась строгой и серьёзной. Егор даже робел перед ней. Алёнка смеялась над ним, если делал ошибки. Тыкала пальцем в тетрадку, объясняя, где нужно исправлять, а сама вовсю заливалась. И однажды, когда цвели яблоньки и запах проникал повсюду, она прижалась к нему, потянулась к тетрадке, чтобы на ошибки указать и заметила, как у него ярко полыхнули уши, как покраснел и отвернулся. Алёнка засмеялась, а потом чуть отпрянула и долго смотрела на него. Взгляд стал каким-то непонятным, брови на переносице сошлись, она молчала, словно решалась, а потом обняла его и неожиданно поцеловала. В губы. Сильно. Больно. Даже прикусила, а он не ожидал, громко вскрикнул и толкнул её. Сильно. Она отпрянула. Егор испугался, а может, растерялся, что девчонка поцеловала. Наверное, любой бы оторопел. Вскочил, забыв учебники, вылетел из погребки, Алёнку обозвал дурой набитой и, врезавшись в её отца, ударил по его руке, когда он схватил за воротник, вырвался и помчался домой. Учебники она принесла в школу. Отдала. Посмотрела на него, глаза потемнели и ушла. Молча, даже не оглянулась. Видать, от бати получила нагоняй. Егор стал избегать её. Виноватым себя чувствовал, а подойти не решался. Потом, после выпускных экзаменов, когда получил документы, он уехал из деревни и больше никогда не слышал про Алёнку. Наверное, замуж вышла и ребятишек полная изба, как она мечтала. А может, одна живёт, и тогда…
Вздохнув, Егор растёр лицо. Устал за дальнюю дорогу. Через всю страну добирается. Первые дни спал, а чем ближе стали подъезжать, тем сильнее на душе волнение поднималось. Уже вторую ночь не спится. Вроде приляжет, повертится, покрутится, а потом поднимается, усядется в уголочек, в окно поглядывает и вспоминает жизнь. Всю жизнь, какая прошла в деревне…
На родительский день баба Таня с Егором ходили на кладбище. Могилки прибирали, баб Таня протирала кресты, где были таблички с едва различимыми именами. Потом долго сидели на скамеечке. Баба Таня сидела, о чём-то думала, часто плакала, а Егору надоедало, он тихонечко вставал и убегал за ограду, где играли мальчишки, которые тоже сбежали. И тогда они уходили в березняк, где играли в прятки или мчались на школьный двор и до ночи гоняли в футбол, пока кто-нибудь из взрослых не разгонял по домам. А вернувшись, Егор старался не шуметь. Проскользнёт в избу, забьётся в угол и сидит, наблюдает, как дед Аким с соседом, дядькой Иваном, самогонку пьют. До ночи сидели за столом. Дед рассказывал про сыновей. Никого не забывал. Про каждого помнил. И рассказывал: долго, больно и тоскливо. И пил. Много. И не пьянел. Никогда. Потом дядька Иван уходил, а баба Таня присаживалась рядышком с дедом, вытаскивала несколько сохранившихся фотографий, раскладывала на столе, доставала тоненькую стопочку солдатских писем и медленно, по слогам, читала. Дед плакал. Плечи тряслись, а глаза были сухие. И баб Таня плакала. Сидела и читала, а рукой поглаживала фотографии. И плакала. Потом дед Аким наливал ей стопку, себе полный стакан, молча выпивали, и баба Таня убирала фотографии с письмами, подходила к деду, обнимала его, уходила на кухоньку и занималась хозяйством. Дед снимал протез. Скидывал штаны и рубаху и взбирался на печку. А вскоре раздавался громкий протяжный храп. И Егор засыпал, а утром его будил неторопливый говорок бабы Тани, которая, как казалось, вообще не ложилась спать…
Егор никогда не напоминал деду про войну, а бывало, когда мужики собирались в будке на току и начинали вспоминать, кто и как воевал, дед поднимался и, заскрипев протезом, выходил. Но иногда, под настроение, особенно, если выпивал стаканчик-другой, мужики просили рассказать, как дед Аким плясал на бруствере окопа и ходил в атаку. Эту историю наизусть знали, сто раз сказана-пересказана, но всякий раз уговаривали, чтобы его послушать. Дед Аким только хмыкал, поглаживая большую и густую бородищу, а потом, продолжая посмеиваться, махал рукой.
– Ладно, сукины дети, так и быть, слушайте, – басил он, доставал кисет и начинал мешкать, время тянуть и тянул, пока кто-нибудь из мужиков не вытаскивал пачку папирос и не угощал его. Тогда он закуривал, пыхнёт раз-другой, хитро взглянет и опять скрывается в дыму. – Так вот… Значит, стояли мы под… Нет, братцы, не скажу, где были – это военная тайна. В общем, стояли, и всё на этом. Фашиста сдвинули с места. Он попятился. Мы готовились к атаке. А я во взводных ходил. Наверное, специально должность дали. Росточком Бог не обидел, да ещё голос, как труба иерихонская. Бывало, рявкну, артналёт перекрывал своим криком. Что смеёшься, злыдень? – дед Аким локтем толкал соседа. – Это тебе не в танке за бронёй сидеть. А пехота – царица, и ни с какими войсками не сравнить. Понятно тебе? Так вот… У нас был солдат. Попал к нам после госпиталя. Вот такой же, как ты, Климка. Такой же маленький, вредный и ехидный замухрышка. Говоришь, а ему как горох об стенку. Никому не верил, ничего не признавал, зато любил других подначивать. И пристал ко мне, будто от других слышал, что я могу вызвать огонь на себя. Не верил, когда я выскакивал из окопа и на бруствере принимался плясать, все фашисты начинали в меня стрелять. Правильно, а в кого стрелять, если я чуть ли не вдвое выше других был. Пляшущая мишень, по-другому не назовёшь, – и опять замолкал, пока ему не протягивали новую папироску, он снова прикуривал, пыхал несколько раз и продолжал рассказывать. – В общем, поспорили с ним, что я вприсядку пройдусь по брустверу. И прошёлся… Фашисты взбеленились. Принялись стрелять в меня, а наши в это время огневые точки засекли и накрыли их. Аккуратненько так приложили. Замолчали фашисты. Видать, очухаться не могли или в щели позабивались. А я дождался, когда артналёт закончился и рявкнул, поднимая солдат в атаку. И ребятушки пошли вперёд. Лавина! Я, было, кинулся вперёд, а нога-то подогнулась, и закувыркался по земле. Думал, споткнулся. Поднимаюсь и снова падаю. Соскакиваю и опять валюсь. Сгоряча-то не почуял, что ступню оторвало. А потом ещё раз рядышком рвануло, и я упал. Очнулся в госпитале...
И дед Аким замолчал, нахмурился, о чём-то думая, морщинки пробежали по лицу. Сидел, курил, смотрел на всех, а никого не видел. Наверное, опять в прошлое вернулся и снова поднимал солдат в атаку.
– Это… А на что спорили, дед Аким? – не удержался, спросил кто-то из мужиков, хотя все об этом знали. – Отдал солдат?
– На губную гармошку поспорили, – поглаживая густую бороду, сказал дед Аким. – Не отдал. Погиб. Тяжёлый бой был. Много наших солдатушек полегло, очень много.
– А зачем тебе гармошка, если играть не умеешь? – не унимался мужик. – Бабку Таню заставил бы, да?
– Почему бабке? – удивлённо вскинул брови дед Аким и кивнул на внука. – Вон, Егорке бы отдал. Пущай балуется.
– Так внука ещё не было в то время, – донимал мужик.
– Ну и что, что не было, – буркнул дед Аким. – Сейчас же есть. Значит, попозже отдал бы и всё.
– А-а-а, – протянул мужик, достал папиросы и уважительно протянул. – На, Аким Петрович, угощайся. Подыми с нами.
И старик дымил, а потом опять начинались долгие разговоры про войну, про жизнь и работу, про ребятишек… Да обо всём говорили!
– А вот ещё был такой случай, – дед Аким помолчал, вспоминая, потом продолжил. – В госпитале лежал. У нас санитарка была, красивая, зараза, а неприступная – аки крепость! Её так и прозывали – Тонечка Крепость, как сейчас имя помню. Многие солдатики старались ухлестнуть за ней, да не получалось. Всем от ворот поворот показывала. Ну и лежим себе, разговариваем, а я возьми и брякни, что она без всяких ухлёстываний поцелует меня. И все стали наседать. Как это – она, Крепость ходячая, да меня возьмёт и поцелует. Никто не поверил! По рукам ударили. Вся палата против меня одного поспорила. А на следующий день, как сейчас помню, она зашла в палату – эта самая неприступная Тонечка Крепость. Ходит, кому подушку поправит, кому одеяло подоткнёт, у кого температуру замерит, а кого и отругает, что в палате курил. В общем, обычные медсестричкины дела. До меня очередь дошла. А я заприметил, что у неё карман оттопырился и оттуда что-то выглядывает. Я быстренько подушку в комок сбил и в дальний угол койки затолкал. Она полезла через меня, чтобы поправить. Не достаёт. Опять потянулась, а я в этот момент вытащил у неё свёрточек из кармана. Сунул под одеялку и молчу. Тонечка уже собралась уходить, я подзываю. И говорю, мол, Тонечка, ты ничего не потеряла? Она шасть ручкой по карманам, шасть-шасть, а там ничего нет. Вся раскраснелась, может засмущалась, а может разозлилась, кто её знает. Заохала, ручками за щеки хватается, чуть ли не в обмороки падает. А я такой весь гордый достаю и показываю. Она кинулась схватить, ан нет, дорогая! Говорю, целуй в обе щеки или в губы – не помню. Она отнекивалась, отмахивалась, а деваться некуда. Видать, что-то ценное было в свёртке. Потопталась возле меня. Поглядела по сторонам, а мужики все выстрочились и глаз не сводят с нас. Тишина такая, что слышно, как муха летает. Медсестричка красная, как помидорина, стала. Наклонилась, чтобы в щёчку чмокнуть, а я взял и повернулся, как схватил её, на себя повалил и прямо в губы поцеловал. Да так сильно, так звонко, аж мужики взвыли от зависти. Хотел ещё раз, да она вырвалась. Выхватила свёрточек. Сама раскраснелась, погрозила мне кулачком, пообещала рассказать врачу и вылетела из палаты, даже дверь забыла захлопнуть. Вот так я взял неприступную крепость. Красивая деваха, но вредная…
– Отдали, на что поспорили или нет? – перебивая, раздался голос.
– Конечно, отдали, – поглаживая бороду, захмыкал дед Аким. – На литровку водки поспорили. Да, притащили. Не знаю, где взяли, но принесли, а потом мы всей палатой выпили эту водку. Правда, потом нагоняй получил от доктора. Может, за водку, а может, и за Тонечку Крепость… – он помолчал, задумавшись, потом хитровато взглянул на мужиков, на ходики, что висели в будке и сказал: – Как сейчас помню, ещё был случай… Лежим в палате, а нас много собралось покалеченных, кто без рук или ног, кто с одной рукой, кому осколком уши подрезало – и такое бывало, а вот одному… – дед Аким замолчал, опять принялся испытывать терпение мужиков, пока его папироской не угостили. – Так вот, о чём говорю… Солдатик лежал. Весь целый. Всю войну прошёл и ни единой царапинки. А тут – на тебе, прямо в конце войны угораздило… – он медленно осмотрел всех, достал кисет и стал неторопливо скручивать цигарку, послюнявил её, ткнул в рот, непонятно, как ещё попал в такой густой бороде и прикурил. – И так вот… Солдат лежал…
– Да не томи ты, дед Аким, – кто-то не выдержал. – И что этот солдат?
– Не перебивай, а то не стану рассказывать, – недовольно заворчал старик. – В общем, солдатик всю войну прошёл. Ага… Ни одной царапинки, руки-ноги целы, а там…
– Где? – донёсся молодой голосочек.
– Кыш отсюда, пострел! – рявкнул старик. – Молод ещё, такие истории слушать. Любопытной Варваре… Солдатик рассказывал, что в атаку бежали. А впереди канава была. Он, как сиганул, ноги растопырил в разные стороны, аки балерина в театрах. Я видел этих балерин. К нам приезжали. Красиво пляшут, заразы, но худющие – страсть! Видать, плохая кормёжка… Так вот, солдатик прыгнул, а ему осколочком прямо туда попало. Как бритвой срезало! Чиркнуло и всё, и там пусто. Ага…
И старик задымил, хитровато поглядывая на мужиков.
Мужики переглянулись.
– Куда – туда? – запнувшись, сказал сосед, Антип Калягин и взглянул на штаны. – Прямо туда?
– Ага – туда, и срезало под самый корень, – пыхнув дымом, невозмутимо сказал дед Аким. – Словно и не бывало. Сам виноват. Нужно было чуток повыше подпрыгнуть, всё бы на месте осталось, только бы мотню на штанах продырявило, а так, даже не представляю, кому нужен такой мужик, без прибора-то, – и показал одну фалангу на пальце. – Только для проформы и не более того…
И хохот, от которого, казалось, стены будки развалятся. Даже вороны, сидевшие неподалёку, взлетели, громко каркая, и закружились над током. Смеялись все: мужики, сидевшие на скамейках, смущённо прикрывали рты бабы, заглянув в будку, и весело заливались ребятишки, столпившиеся возле дверей и Егор, сидевший рядом с дедом.
– Что ржёте, жеребцы? – хмуро взглянув на всех, рявкнул дед Аким. – У солдатика горе, а они…
Не успел договорить, как ещё громче раздался хохот. Некоторые не выдерживали и выбегали на улицу, а другие вповалку лежали на лавках. Один лишь дед Аким сидел на лавке, возвышаясь над столом, и невозмутимо дымил махоркой…
За окном проплывали поля, строго расчерченные на тёмные квадраты осенними жёлтыми лесопосадками. Рыжие всхолмья, редко мелькали белые берёзы, чаще кряжистые дубы и тонкий осинник, а вон там зеленеют ёлочки. Снова поезд прогрохотал по мосту, потом нырнул в тоннель, сразу потемнело вокруг, а через мгновение поезд вырвался на равнину и загудел: протяжно, громко, ликующе.
– А вот к нам, – донёсся стариковский голос, и Егор увидел, что наискосок дед в тёплой безрукавке, в свитере и в штанах с отвисшими коленями отхлебнул из стакана горячий чай и ткнул пальцем в окошко, – в Кулиничи, почти все из Яблоньки перебрались, когда наши хозяйства объединили. Ворчали, ворчали, с начальством переругались, а всё бесполезно. Если хотите учиться в школе и работать, перебирайтесь в Кулиничи. Ага… Так и заявило начальство.
Егор прислушался.
– Деревенька-то маленькая стала. Многие в города перебрались или в райцентр переехали. Поэтому решили, что правление и школу переведут в Кулиничи. Технику отправили туда. Магазин переехал. Ничего в Яблоньке не осталось. Люди стали перебираться в Кулиничи. Почти все переехали, а старики засопротивлялись. Ни в какую не хотели уезжать. А дед Аким, был такой старик, за ружьё схватился, ни в какую не хотел уезжать. Говорит, бабка тут похоронена, родители, а вы хотите меня увезти… Да я вас, мать вашу разэтак… И хвать ружьё, на крыльцо выскочил и кричит, если кто сунется во двор, враз положит. Начальство покрутилось, постращали его, милицией да тюрьмой попугали, а он ещё пуще взбеленился. Так и остался… А с ним ещё несколько стариков остались в Яблоньке. Те, кому некуда уезжать и уже незачем. Недолго протянули. Друг за дружкой ушли. Дед Аким всех в последний путь проводил. Затосковал, оставшись один. Всё внука ждал. Говорил, что без него не может помереть, не увидев. Не дождался… Дед Аким последним помер. Вот уж лет восемь или около этого, как схоронили старика…
– А что с внуком случилось? – сказал его собеседник. – Почему не приехал?
– Никто толком не знает, – пожимая плечами, сказал старик. – Одни болтали, будто спился и помер под забором, другие говорили, что выучился, разбогател и забыл про стариков, третьи говорили, что его посадили или убили… В общем, никто и ничего не знает. Уехал в город и пропал. И где он сейчас, тоже неизвестно, да и кому это нужно сейчас, если его уже никто не ждёт. Некому ждать…
И старик, потирая недельную щетину, замолчал, задумчиво поглядывая в окно.
Егор, услышав про деревню, хотел было подойти и расспросить, а потом, когда старик сказал, что дед Аким ждал внука, едва не кинулся, едва не закричал, что он живой, что вот перед ними стоит, что едет в родную Яблоньку, чтобы навсегда остаться в ней жить. Хотел подойти, да сник. Получается, что его никто не ждёт… Сидел, понурившись, а сам ещё не верил, что дед Аким помер. Они же никогда не болели, ни на что не жаловались. Казалось, они будут жить вечно. Баба Таня ни минутки не могла спокойно посидеть. Всё нужно было что-то делать, чем-то заниматься. А дед Аким всё такой же огромный и крепкий, как всегда был, каким запомнил Егор старика, но оказалось, его давно снесли на кладбище.
Ближе к полудню замелькали знакомые места. Проплыла гора, названная Лысой. Она возвышалась над холмами, на ней ничего не росло, кроме травы. И Егор помнил, как с мальчишками бегали зимой на эту гору кататься. Летели вниз, аж дух захватывало и хотелось кричать: громко, протяжно и восторженно. А вон там, где виднеются старые развалины, неподалеку было футбольное поле, а рядом школа, где Алёнка училась…
Встрепенувшись, Егор торопливо поднялся, схватил сумку, попрощался с попутчиками и направился к выходу. Едва успел спуститься на маленький пятачок, как раздался протяжный гудок, вагоны медленно поплыли мимо него, и он помахал вслед поезду.
Всё, наконец-то, он вернулся в родные места.
Егор постоял, осматриваясь. Всё та же облезлая будка с вывеской, на которой едва заметно название полустанка, где поезд притормаживает всего лишь на пару минут и не более. Тишина. Раньше, как он помнил, возле низенького заборчика сидели старухи и продавали всякую мелочёвку: семечки, ягоды, а бывало, пирожки выносили на продажу. Лишняя копейка никому ещё не помешала, тем более в деревне. А сейчас никого нет возле заборчика, да и он почти весь повалился. Будка давно не работает. Дверь на замке. Ставни провисли, в одном окошке выбито стекло. Возле будки сломанная скамейка и залежалый мусор, островки репейника и заросли вездесущей крапивы. Видать, что здесь давно никого не было.
Егор закурил. Он стоял на осеннем ветру, ёжился, поглядывая на серое небо в низких тучах, на жёлто-рыже-красные деревья, на опавшую листву и пожухлую траву под ногами, а потом подхватил сумку и направился по заросшей тропке в сторону такой же заросшей дороги. Заметно, некому по ней ездить, да и незачем…
Вдали видна лесопосадка. Рыжая, яркая, местами золотом подёрнута. А вскоре опадёт листва, и лишь ветер будет тоскливо шуметь ветвями. А там поля: огромные, конца и края не видно, а за речкой начинается лес. С бабой Таней туда за грибами ходили. Егор так и не научился собирать грибы. Бежал впереди баб Тани, расшвыривал ногами павшую листву, сбивал прутом мухоморы, раздвигал траву, но ничего не замечал. А баба Таня шла следом за ним и ругалась, что он все грибы потоптал. Бывало остановится и показывает ему на листву, говорит, что под ней грибочки спрятались, а он не верил. Какие грибы, если даже бугорочка не было. Разгребёт листву и правда, там шляпки виднеются. Сколько ходил с ней, но так и не научился собирать грибы. Ну не понимал их, не замечал, а баба Таня видела…
И речка позаросла тальником. Все берега в кустарнике. Дед Аким частенько брал с собой на рыбалку. Бывало, за сазанами ходили, но чаще всего, чтобы просто посидеть на берегу возле костра, поглядеть на воду, изредка переброситься парой слов и опять молчать, глядя на воду. Дед Аким никогда не говорил, о чём думает. Егор пристанет, расскажи да расскажи, а дед насупится, взглянет исподлобья, пальцем погрозит, достанет из кармана свёрток с пирожками или сунет конфетку и опять отвернётся и смотрит на речку. Может, войну вспоминал, может сыновей, а скорее всего, про жизнь думал…
– Но, милая! – издалека донеслось тарахтение колёс и громкий окрик. – Шевелись, родненькая!
Оглянувшись, Егор остановился, поглядывая на понурую лошадь, которая неторопливо плелась по дороге, не обращая внимания на окрики хозяина. В телеге, на траве сидел невысокий старичок, одетый в чёрную телогрейку, из-под которой выбился ворот рубахи, на глаза была надвинута серая каракулевая фуражка, а на ногах грязные кирзовые сапоги. Развалившись на траве, он ехал, свесив ноги с телеги, и громко покрикивал. Да и кричал-то, наверное, от скуки. Поговорить не с кем в этой глуши, вот и командовал, себя развлекал и, чтобы не уснуть по дороге. Заметив Егора, старик встрепенулся.
– Тпру, милая! – опять крикнул он и, приложив ладонь к глазам, долго всматривался в Егора, а потом строго просил. – Ты, чей будешь, парень? Что за нелёгкая тебя принесла в эту глушь, а? Ну-ка, как на духу говори, что ходишь тут и высматриваешь, а то враз милиционера покличу. Ага…
Но было видно, что он обрадовался случайному попутчику, но старался виду не подавать, а всё грозно хмурился, напуская на себя суровый вид.
– Да я только что приехал, – сказал Егор, махнув рукой. – Я с поезда…
– К кому, зачем? – старику видимо интересно было играть такого серьёзного человека. – Что за причина занесла тебя в наши края, богом забытые? Так просто бы не приехал. Значит, нужда была. Говори, какая нужда? Помогу, чем смогу. Ага…
Старик сердито сдвинул брови и взглянул из-под козырька фуражки.
– Что-то неласково встречаешь меня, дед, – усмехнулся Егор, поправляя сумку, потом достал пачку сигарет, и протянул. – Угощайся, старый.
– А почему я должен миловаться с тобой, а? – выпячивая тощую грудь, захорохорился старик. – Может ещё облобызать тебя? Ага… Ты же не девка, чтобы тебя лаской брать. А вот городскую сигаретку испробую, – и принялся вытаскивать сигарету негнущимися пальцами. – В Кулиничи собрался или в Борисовку? Так до Кулиничей двадцать вёрст будет, ежели напрямки, а до Борисовки ещё дальше. С поезда, говоришь… Так тебе нужно было на другой станции сойти, а не на этой. Оттуда ближе и транспорт всегда есть. В командировку прислали, или сам изъявил желание в глухомань приехать? Ага…
– Сам приехал, – вздохнув, сказал Егор, шагая рядом с телегой. – Приехал, да видать, поздно. Прошлого не вернуть, а будущее не вижу.
– Это как так? – не понял старик, и подозрительно взглянул на него. – Что-то мудрёно изъясняешься, мил-человек. Что собираешься возвращать? Видать, кто-то должен тебе? А кто – скажи… Я подскажу, где его найти… Ну, не за просто так, конечно, за чекушок… Сговорились? Ага…
– Я приехал к деду Акиму, – сказал Егор и кивнул головой на дальние холмы. – В Яблоньку приехал…
– Эка сказал – дед Аким, – перебивая, захмыкал старик, а потом стал загибать пальцы, подсчитывая. – Так его, мил-человек, почитай… Тьфу, ты, запутался! Давно схоронили, очень давно. Может, лет пять-шесть, а то и семь прошло, а может, и поболее, как похоронили. Чуть ли не месяц в избе пролежал, пока случайно рыбак не забрёл. Ладно, властям сообщил, а то бы одни косточки нашли. Похоронили Акима, избу заколотили, чтобы пришлые люди не лазили, и всё на этом. Деревня опустела. Умерла деревня с последним жителем. А ты опомнился, прикатил. Ага… Хе-х!
Старик мотнул головой и мелко засмеялся.
– А баб Таня? – не удержался, спросил Егор. – Она тоже померла?
– О, вспомнил! Ага… Она уж давно богу душу отдала, – махнул рукой старик. – У них внук был, а может сын – точно не помню. В город уехал – и ни слуху, ни духу. Всякое про него говорили. Вот бабка Танька затосковала. Больно уж любила его, души в нём не чаяла, а он укатил и пропал. Она не выдержала. Быстро ушла, никого не мучила. Ага… Дед Аким утром поднялся, а она уже холодная. Похоронили. Сильно горевал дед. А что же ты хочешь? Всю жизнь вместе были, а тут…
Старик махнул рукой и нахохлился, вздёрнув плечики, словно воробьишка в дождливую погоду. Сидел, курил, а потом взглянул из-под фуражки.
– А ты, мил-человек, кем для них будешь? – сказал он, и снова подозрительно взглянул на Егора. – Что-то не припоминаю тебя. Ага…
И тут Егор запнулся. Хотел было сказать, что внук, но что-то остановило. Зачем говорить, если его никто не ждёт в этих местах. Внук, сын, знакомый или прохожий… Да какая разница – кто, всё равно прошлое не вернуть, а будущее… А есть ли у него это будущее? Егор не знал…
– Знакомый, – нехотя буркнул Егор. – В командировке был, у них останавливался.
– А, понятно, – покосился старик и, поелозив по сену, похлопал рукой. – Присаживайся. В ногах правды нет. С ветерком домчу до Яблоньки. Ага…
Егор положил сумку в телегу. Сам залез, свесил ноги, развалился на сене и опять достал сигареты.
– Кури, дед, – сказал он, протягивая. – Может, ты знаешь, в деревне была девчонка, Алёнка Коняева, ну та, которая напротив магазина жила. Шустрая такая, красивая, можно сказать… У неё батя, если не ошибаюсь, вместе с дедом Акимом на току работал. Кажется, бригадиром был…
– А, Володька Коняев, – закивал головой старик. – Знаю такого, знаю. А вот дочку… Как ты говоришь, звали её? Алёнка… Нет, не припоминаю… В молодости все девчонки красивые, особенно из соседнего села. Ага… Был слух, будто какую-то девчонку в лесу находили. Надругались, а потом того… убили, сволочи. А кто это сделал – неизвестно. Похоронили… Я-то сам из Кулиничей. Ага… У меня тёща жила в Яблоньке. Забрал к себе. Обезножила старуха. Так до последнего дня с нами прожила. Ага… А ты, командировочный, где живёшь?
– Вся моя жизнь – командировка, – пожимая плечами, задумчиво сказал Егор. – Куда судьбой занесло, там и живу. Где понравилось, там и останавливаюсь.
– А, ну да, ну да, жизнь – такая штука, для одних передком обернётся, но в основном ко всем задом разворачивается, – протянул старик и внимательно, долго смотрел на Егора, хотел что-то сказать, но не стал, просто спросил. – Здесь останешься или в Кулиничи поедешь? Я бы добросил с ветерком. Ага…
Егор осмотрелся. Потом спрыгнул. Сам закурил и протянул старику.
– Здесь останусь, – сказал он. – На кладбище схожу. По деревне пройдусь, а потом посижу, подумаю, что делать.
– А, ну ладно, главное – деревню не подпали, – старик опять взглянул на него, надвинул фуражку на глаза и не удержался, с ехидцей буркнул. – Ладно, командировочный, прощай. Ага… Думаю, дед Аким сильно обрадуется, когда тебя увидит. Правда, если могилку найдёшь. Некому проведывать… Привет передавай от меня, если деда повстречаешь. Скажи, Демьян Голиков кланялся. Скоро все там будем, все вместе соберёмся. Ага…
И понукая лошадь, не оглядываясь, затарахтел по разбитой дороге.
Вскоре стук колёс смолк, но ещё изредка доносился голос старика, который опять понукал лошадь, с ней разговаривал, чтобы не уснуть по дороге.
Егор стоял, осматриваясь. Много лет собирался в деревню приехать, но времени не нашлось. А сейчас стоял и не знал, что ему делать, зачем сюда приехал. Мёртвая деревня. Последнего старика отнесли на кладбище и с ним деревня умерла. Тишина. Ни звука. Лишь ветер шумит в одичалых садах, где-то хлопает ставень да вороньё кружит над деревней.
Узкие улочки и переулки, сплошь заросшие полынью да татарником, заброшенные сады возле каждого дворика, где местами виднеются яблони и яблоками усыпана земля вокруг деревьев, и повсюду развалины домов. Казалось бы, яблоками пахнуло, Егор глубоко вдохнул и задержал дыхание. Ан нет, пахнет прелой травой и сырой землёй. Редкие дворы, где ещё сохранились избы, но уже на всех провалились крыши, стропила торчат, словно огромные рёбра неведомых чудовищ, на некоторых домах сорваны ставни. Может ветром сорвало, а может чужаки забредали, шарились в избах, выискивая что-нибудь ценное. Загудел ветер над головой. Низкие осенние облака накрыли мёртвую деревню. В вышине, под облаками метались грачиные стаи. Улетят вскоре, оставляя людям осеннюю слякотную непогодь. Холодно будет, зябко…
Передёрнув плечами, Егор вытащил из сумки тёплую куртку, огляделся и неторопливо направился на кладбище. Он шёл по заросшим улочкам. Иногда останавливался, заглядывал во дворы и тут же возвращался на дорогу и шёл дальше, озираясь по сторонам. Среди чернеющих груд и зарослей сорняков стоят яблоневые островки, а вот запаха яблок, какой ночами снился долгие годы – этого не было.
Егор стал подниматься на пологий холм, что стоял неподалёку от деревни. Там, среди берёз, едва видны покосившиеся редко памятники, а большей частью кресты. Перешагнув через остатки изгороди, Егор начал осматриваться, вспоминая, куда он ходил с баб Таней и, не вспомнив, стал медленно бродить по старому заросшему кладбищу, надеясь отыскать баб Таню и деда. Где были фотографии, он внимательно всматривался, но везде чужие лица, а может – позабытые… Замечая таблички, протирал пучком травы и, прищурившись, старался разобрать надписи. Долго блуждал между поваленными оградками, покосившимися крестами, пытаясь разыскать бабку Таню и деда, но бесполезно. Наверное, кресты подгнили, упали, а земля быстро делает своё дело, год-другой поваляются на сырой земле, и ничего не разберёшь, никогда не узнаешь, кто тут покоится. Кладбище заброшенное, лишь несколько могилок ухоженных. Видать, из других деревень приезжают, своих проведывают. А там, когда пробирался между кустами, наткнулся на памятник. Что-то остановило его. Оглянулся. Показалось, чьё-то знакомое лицо мелькнуло на потускневшей фотографии. Присел. Протёр рукой. Всмотрелся. И не выдержал, медленно провёл по снимку. Алёнка Коняева. Та девчонка, что кормила его оладушками, до сих пор вкус вспоминается. Та девчонка, которая поцеловала его, а он испугался и убежал. И уехал. Но всегда, где бы ни был, всегда вспоминал эту взбалмошную девчонку, которая хотела, чтобы в её семье, когда она выйдет замуж, было много-премного ребятишек. И Егор, когда ехал сюда, в душе ещё надеялся, мечтал, может, она не выходила замуж, может его ждёт. Вот и дождалась. Встретились… Подёргав сорняки и траву, Егор протёр памятник, подправил оградку. Присел рядышком. Долго сидел, о чём-то думая. Потом поднялся. Оглядываясь, медленно пошёл к выходу. Опять перешагнул изгородь. И вздыхая, направился к деревне…
Егор шёл по пустынной улице. Мёртвая деревня, но казалось, сейчас откроется чья-нибудь калитка и выскочит мальчишка или девчонка и помчится по улице, а вслед раздастся голос, чтобы вернулся. А вон из той приоткрытой калитки появится дед. Усядется на лавку и начнёт перекликаться с таким же стариком на противоположной стороне улицы, и долго они будут беседовать, рассказывая друг другу новости… Вздрогнул, когда из-под подворотни вылетела чёрная, как смоль, собачонка и залилась пронзительным лаем, кинулась к нему, а потом, испугавшись, поджала хвост и юркнула в какую-то щель и скрылась в разрушенном доме. У Егора дыхание перехватило. Остановившись, он пытался рассмотреть, куда спряталась собака, но её не было видно, лишь из-под груды всякого хлама доносилось глухое рычание. Бедняжка, откуда же ты взялась в этой забытой Богом и людьми деревушке?
Дом, где жили баба Таня и дед Аким, он сразу заметил, едва вышел из проулка. Поднялся наискосок по пригорку и зашёл во двор. От забора остались столбы, да в некоторых местах виднелось немножко штакетника. Крыша просела, обнажив стропила. Ставни держались крепко. Видать, когда закрывали дом после похорон деда, на совесть замотали толстой проволокой, чтобы никто не залез в избу. Продравшись через заросли репейника, что заполонили весь двор, Егор осторожно поднялся по ступеням на крылечко. Оторвал доски, забитые крест-накрест, распахнул дверь, постоял, всматриваясь в полусумрак, шагнул внутрь, что-то уронил со скамьи, стоявшей возле двери и облачко пыли повисло в воздухе, кружась в тонких лучах света, что проникали через дырявую крышу. На гвоздях, вбитых возле двери, висели запылённые, все в паутине, фуфайка, старый пиджак, из кармана виднеется какая-то тряпка, баб Танина кацавейка и смятая шапка деда, на полу сбитый сапог – это деда Акима, изъеденные молью обрезанные валенки, пара галош и почему-то несколько тарелок, стопочкой сложенные на полу. Может, кто-то хотел забрать, но скорее всего, забыли. За дверью виднеется распахнутый сундук. Егор заглянул. Странно, столько лет прошло, а вещи до сих пор лежат. Везде толстый слой пыли и гирлянды паутины. Что-то прошуршало в тишине. Егор вздрогнул, оглянулся. Тишина. Наверное, мышь пробежала. А там, возле сундука, к стене прислонены удочки. Леска накручена на удилишки, толстые поплавки из пробок. С дедом на рыбалку ходили. Удочки смастерил толстые, крепкие и леску толстую поставил. Нет-нет, на речке можно было сазана поймать или крупного голавля. Вот дед на них охотился. Егору не доверял. Всегда говорил, что силы не хватит, чтобы такого зверя из воды выволочь. И, правда, не хватило... Дед куда-то отошёл, а Егор увидел, что удочка по траве поползла. Бросился к ней. Схватил. В глубине, словно дикий зверь заметался. Всё пытался вырваться. Рванулся, и Егор не удержался, стал в речку съезжать. И руки не мог расцепить – испугался. Мотыляло его во все стороны, уже ноги в воде были, ещё чуть-чуть и всё – с головкой уйдёт и тут дед прикондылял. Удочку вместе с Егором подхватил, так и выволок. И Егора вытащил, и рыбу. Здоровый сазан оказался. Потом дед Аким долго вспоминал и всем рассказывал, как Егорушка сазана поймал…
Разноголосо заскрипели половицы. Егор осторожно прошёл в избу. Постоял на кухоньке. Здесь было царство бабы Тани, куда она никого не допускала. Чугунки, две сковороды, рядом пустые запылённые банки, на низкой лавочке – это дед Аким смастерил, стоит ведро. Егор заглянул. Слой пыли и мусор на дне. Ходики давно остановились. Егор хотел было запустить, а потом раздумал. Пусть показывает время, когда дом был жив, а сейчас умер, потому что не стало хозяина в доме. Пусть висят часы, нельзя прошлое тревожить.
В горнице повсюду пыль, как и во всём доме. Здесь особенно чувствуется запустение. Затхлый воздух, пахнет мышами и пылью. Серые неровные стены. Местами осыпалась штукатурка. Высокая кровать. До сих пор на ней лежат подушки и покрывало, словно ждут своего часа, что какой-нибудь уставший путник зайдёт сюда и останется ночевать. Коврик над кроватью. Рядом этажерка и на ней стопочка книг и два-три журнала. Дед Аким любил вечерами, когда все дела переделаны, присесть возле стола с книжкой в руках, надвинуть на крупный нос очки со сломанной дужкой и читать, медленно переворачивая странички. Возле стола валяется деревянный тяжёлый протез. Видать, деда Акима без него похоронили. Как же он без протеза будет там? Егор поднял тяжёлую деревяшку, приставил к стенке. Подошёл к стене, где в рамках висели фотографии. Немного. Всего несколько рамочек, где они ещё молодые с баб Таней сидят, напряжённо выпрямив спины, и смотрят в объектив, а на второй фотографии дед Аким сидит, а баба Таня стоит и держит руку на его плече. И ещё снимки, где дед был в форме. С войны вернулся. А здесь какая-то родня. Егор уж не помнил, кто на снимках, а может, забыл...
Он подошёл к небольшому сундуку возле кровати. Баба Таня никогда не разрешала в него заглядывать. Могла крапивой отхлестать, если сунешься. Даже дед Аким не подходил. Егор оглянулся, взявшись за замочек. Такое чувство, что тебя поймали на месте преступления, сейчас баба Таня зайдёт в горницу, нахмурится, брови сдвинет, погрозит пальцем, принесёт пук крапивы и всыплет по первое число. Помедлив, Егор сорвал замочек и откинул крышку. Внутри сундука лежали несколько грамот и небольшой свёрточек. Развернув старую газету, Егор положил на стол стопочку писем и несколько фотографий. Это были снимки их сыновей, погибших на войне. Вот и похоронки среди писем. Разложил на столе, как делала баба Таня. Долго рассматривал снимки. Молодые ребята. Пятеро. И ни один не вернулся. Все лежат в чужой земле. Егор не стал читать письма. Тяжело. Опять завернул в газету вместе с фотографиями и сунул в свою сумку. Негоже, когда живые забывают о мёртвых. Негоже, но получается, что он забыл. Всю страну исколесил вдоль и поперёк, а сюда не нашлось времени приехать, чтобы проведать стариков, а ведь они ждали. До последнего своего часа ждали, а он…
Долго просидел Егор в доме. Стариков вспоминал. А потом поднялся. Вышел. Снова прибил доски на место. Выбрался на дорогу. Тяжёлые тёмные тучи до горизонта. Давят, к земле прижимают. Зашипела осенняя морось, скрывая округу в туманной мгле. Егор постоял, а потом направился в сторону станции. Смотрел по сторонам, в воздухе стоял запах сырой земли, опавших листьев и пожухлой травы, и не было того яблоневого запаха, который ночами снился долгие годы, к которому он добирался через всю страну, как не было многого другого из далёкого прошлого, что грело его долгие годы в дальних краях. Он шёл на станцию и не знал, вернётся ли сюда, как не знал того, куда на этот раз увезёт поезд его судьбы. И будет ли остановка на этой станции или снова мимо проедет.
Скорее всего, поезд его судьбы мимо промчится и опять будет колесить по стране в поисках призрачного счастья.
Всё может быть…