Даня слышит голоса

Даниэль Орлов. Романы «Чеснок» и «Саша слышит самолёты»

Как и многие мальчишки, каждое лето я проводил на даче. Разве что иногда в лагерь ездил (для молодежи – не в гулаговский, а пионерский), но не на полную катушку в три смены, так что все равно досиживал срок на дачном поселении, под Москвой и под присмотром бабушки и деда. Досиживал в прямом смысле – в августе часто портилась погода, все ближе ощущалось дыхание осени... Затяжные дожди, иногда неделями, бесконечное пу-пу-пу-пу-пу капель по шиферной крыше, мокрые ветви яблонь за окном террасы, сырость, слякоть на участке... Какое уж тут гуляние. Тогда еще люди не умели проводить досуг популярным нынче способом – поглаживая пальцем прямоугольное стеклышко. Приходилось развлекаться иначе – чтением книг и просмотром телевизора. С последним не всегда получалось – то и дело отключали электричество, иногда на долгие часы. Все доступные мне на даче книги, разрозненные томики Купера, Беляева, Крапивина, Лондона и Стивенсона были прочитаны по несколько раз. Бабушка и дед были людьми немногословными, в общении ценили ее же, немногословность. А я вон, видите, какой зачин накатал, и все остановиться не могу... Попал под очарование таланта рецензируемого автора, не иначе... О чем я? А, так вот, наступал момент, описанный классиками: «Ипполит Матвеевич маялся». Заняться было решительно нечем. Но однажды случилось чудо – роясь от скуки в шкафу, я наткнулся на здоровенную стопку каких-то журналов под странным названием «Роман-газета». Я знал, что романы выглядят вовсе не так, романы – это крепенькие бумажные брикеты в твердых обложках, да и газеты совсем иначе устроены. В попытках разобраться, что к чему и радуясь хоть какому-то занятию, принялся читать их все подряд... 

...Не хочется огульно хулить всю эту роман-газетчину. Ведь она закалила мой характер – именно после роман-газетных произведений я понял, что могу осилить любой художественный текст. А ещё в эти номера иногда заносило весьма стоящие вещи – «Приключения Вернера Хольта», «Буранный полустанок», «В августе сорок четвертого», произведения Быкова, Адамовича... Но были там и совершенно тягомотные произведения, одолеть которые заставляло меня лишь врожденное спортивное упрямство. 
Вот и едва начав читать роман Даниэля Орлова под названием «Чеснок» я словно перенесся в детство. Снова будто оказался на дачной веранде, услышал шум дождя, храп дедушки в комнате, шорох перебираемой бабушкой гречневой крупы... а у меня в руках самый скучный из всех текстов «Роман-газеты»... и я таращу глаза на буквы... Не заметил, в общем, как закемарил... Очнулся, огляделся, прислушался – за окном гудит, звенит, трещит, кричит азиатский город-муравейник. Начал читать роман заново, принялся сражаться с невыносимым текстом... Очнулся от сна уже затемно. Как там у классика – он опять поспал немножко, снова выглянул в окошко... Три дня и три ночи я бился над орловским текстом, как... Хотел было написать «былинный богатырь над сумой переметной», да нет, какое там... Увяз в начальных главах этого «Чеснока», как несчастный путник в болоте. Засыпал дурным сном на очередных абзацах и не мог проспаться. Даже начал завидовать одному из героев текста: «Ночью, после возвращения с Гряды, к Андрею не шёл сон», потому как ко мне-то сон, после возвращения с Гряды авторских высот стиля, не просто шёл, а бежал со всех ног даже посередь дня.
Автору удалось то, чего никак не удавалось сотворить со мной многим куда более именитым писателям – вызвать в моей душе изумление и потрясение. 
Не в этом ли и заключается цель искусства? 
Неважно, что изумило и потрясло меня открытие, что и сейчас, в двадцать первом веке, есть люди, умудряющиеся писать так, как считалось постыдным еще при Леониде Ильиче, а то и при Никите Сергеевиче... 
Но обо всем по порядку.

Писатель Даниэль Орлов похож на столяра Луку Александрыча и мультфильма «Каштанка» по одноименному рассказу А.П. Чехова. Друзья Даниэля Орлова, товарищи и просто сочувствующие называют манеру его письма «активным реализмом» и «умелой стилизацией под соцреализм». И они именуют автора трудолюбивым. Это действительно так. Автор трудолюбием превосходит не только столяра, но и кропотливого жука-древоточца. Над романом «Чеснок» Орлов работал много, упорно и от души. В итоге – добытым и выстраданным лучшим он победил и разрушил в своем тексте всё хорошее, что там было или могло быть. Продукт вышел настолько опилочным, что я несколько раз перепроверял информацию – а точно ли мы с автором ровесники. Не мог отделаться от ощущения, что читаю прозу динозавра-совписа лет восьмидесяти пяти. Причем такого совписа, который с юных лет учился подражать писателю Куваеву, да так и не выучился толком. А ведь Куваев далеко не лучший представитель производственного соцреализма, были и мастеровитее писатели в ту эпоху – ну тут уж так распорядилась судьба, что именно Куваев попал в советские классики и именно с Куваевым критики повадились сравнивать Орлова. 
Что совершенно напрасно. Орлов самобытен, у него свой особенный стиль, своя узнаваемая лексическая избыточность, свои залежи неликвидных метафор и свой унылый, как зимнее поле в сумерки, синтаксис. Текст его похож на огромную кучу (старательно возведенную, отметим) бревен, веток, мусора и пучков травы над совсем небольшим лепестком творческого огонька – костра и тепла, как можно догадаться, не получилось. 
Понятно, что Орлов описывает хорошо знакомую ему жизнь и очень хочет, чтобы читатель в это поверил. Для этого он насыщает и перенасыщает текст бесконечными и неинтересными подробностями, которые должны удостоверять подлинность описаний. 
Но зачем он выбрал такой способ – непонятно. Словно какие-то недобрые голоса нашептывали автору прямо в сознание: ты великий писатель и ковырятель земли русской, посему пиши много, обильно, весомо и большими кучами... Неимоверно длинное начало его нудного текста предстает типичным производственным романом советского времени, неторопливым, заскорузлым, с трудно читаемыми предложениями-многочленами. Уже полвека назад такой романище был анахронизмом, а к середине восьмидесятых выглядел просто неприлично. Сравним описание производственных процессов:
У Д. Орлова: 

«А скажем, это что такое? – Алимов пнул носком ботинка ржавую трубу.
– Обсадная – с достоинством ответил Андрей, подошел ближе и добавил – для колонкового бурения, на замке.
– На замке… – повторил мастер задумчиво и вдруг резко, словно вел допрос, – Диаметр инструмента при забуривании?
– Сто двенадцать миллиметров.
– Длина направляющей обсадной?
– Шесть, реже четыре метра.
– От чего зависит?
– От разрушаемости верхних пород.
– Диаметр скважины при бурении алмазной коронкой?
...Когда же впервые самостоятельно, открепив патроны станка и подняв ведущую трубу до выхода из скважины бурильного замка, держащего всю бурильную колонну, заколотив наконец подкладную вилку и уже зафиксировав снаряд на корпусе труборазворота, Андрей вместе с Трилобитом отвинтил ведущую от колонны и аккуратно, нежно придерживая тяжелое железо, отвел станок от устья, услышал он одобрительное карканье…»

Даже в 1969 году, когда наш автор только появился на свет, В. Кожевников, другой патриарх советского производственного романа, писал чутка полегче: 

«Вы что думаете, это так просто было сделать все к сроку? Превратить болото в рабочую площадку, уложить на нем бревенчатые подъездные пути, прорыть траншею, подобную каналу, в дряблом, раскисшем грунте? Заполнить канал водой и удержать ее в песчаном, просачивающемся днище? Свезти сюда тяжеловесные стальные трубы, сварить их в нить протяженностью в два километра? Опрессовать дюкер — под неимоверным воздушным давлением испытать прочность каждого сварного стыка, зачистить эту нить до серебряного блеска, покрыть гидроизоляцией, бережно опустить стальную гигантскую кишку в канал, чтобы именно сегодня с ходу продернуть ее в подводную траншею, пересекающую полноводную реку? Выдержать натиск гневного течения, навечно прошить ложе реки трубопроводом, по которому будет мчаться тугим сиреневым потоком газ?»

А читая орловские откровения про интимные подробности бурения, так и хочется одобрительно покаркать.
Косяками идут вязкие непропечённые фразы. Они не двигают повествование, а волокут его как гружёные санки по асфальту. На кой автору понадобилась такая «умелая стилизация» супротив (как он сам бы с удовольствием написал в тексте) нормального повествования – загадка. 
При этом Орлов не в состоянии точно выразить простейшую мысль. Роман начинается со слов:

«В день шахтёра в Инте били таксистов. 
Таксистов вылавливали у вокзала, где они, подняв стекла и не выключив двигатели, ёжились от страха, но ждали пассажиров с пассажирского Котлас-Воркута. Те, кто сидел в машинах, ещё успевали дать по газам, не обращая внимания на колдобины и ямы в асфальте, цепляя днищем об их острые края с жестяным скрежетом и отчаянно давя на гудок. Но тех, кто беспечно или хуже того в надежде на пруху, оставляли таксомотор на площади, а сами шли на перрон поближе к прицепным ленинградским вагонам, где пассажир пожирнее, потому и навар с такого гуще, тех били сладостно».

Итак, дано: таксисты ёжатся от страха в машинах у вокзала. Не выключая двигатели и подняв стёкла, чтобы сразу уехать.
Но уже через предложение мы узнаём, что, оказывается, не все таксисты сидели в машинах, некоторые оставляли «таксомотор» на площади. Такая неряшливость простительна в середине увлекательного текста, но в начале она заставляет поморщиться и чтение прекратить.
И сразу бросается в глаза нелепость выбранного стиля: если уж писать о шахтерском крае с его суровыми обычаями, то не такими сложносуставчатыми предложениями. К тому же, автор не очень в ладах с языком. «Тех, кто беспечно оставляли… сами шли» звучит нескладно. 
Отсутствие чувства языка ощущается с первого предложения. Определённо, главной книгой, по которой учился писать автор, было «Бурение скважин с целью разведки и поиска полезных ископаемых».
«В день шахтёра в Инте били таксистов». Короткая рубленая фраза… герои книги – шахтеры и буровики, такой стиль, очевидно, и требуется. Тем более, Евгений Водолазкин так и аттестовал: «Жизнь норовит распасться на части, а Орлов ее сшивает»… Герои романа – прямолинейные, честные мужики, совершенно не вписывающиеся в современную парадигму успешного человека».
Но короткое предложение сразу же норовит распасться на части из-за двух «в». 
А потом дело ещё хуже становится:
«Их забирали с перрона, клали ладони на плечи и с обеих сторон сжимали мускулистыми пальцами засунутые в карманы руки». 
Признаюсь, над этой фразой я крепко задумался, пытаясь представить длину и гибкость мускулистых пальцев, способных сжать руки с обеих сторон из исходного положения «ладони на плечах». Таксисты ли сунули себе руки в карманы и были коварно схвачены врасплох, или это такой шахтерский залом особый – уж и не стал разбираться, тут сам чорт не разберет у Орлова, кто кому чего куда сунул, да где и как сжал... Ведь дальше автор окончательно вязнет в долгих нескончаемых коленцах с подвывертами:

«Их вели за здание вокзала, на заплёванный и зассанный пятачок в зарослях каких-то кустов и там молча проводили краткую красивую расправу, лупя по шее, отрывая рукава у кожаных курток, и вороты крепкой фланели клетчатых пакистанских рубах».

Уже угадывается фирменный орловский стиль – одно прилагательное хорошо, но парочка-тройка получше будет! Наверняка это дело все тех же голосов в голове автора, внушающих ему: ты велик, не будь простым и понятным, усложняй, укрупняй, затягивай... Просто преступная халатность была со стороны автора так обойтись с кустами, обозвав их всего лишь «какими-то». Впрочем, и это сгодится – ведь просто написать «заросли кустов» может показаться недостаточно трудолюбивым. Зато на пятачке, расправе и особенно таксёрском прикиде автор оторвался сполна, да так, что чувствуется его любовь и к традициям литературы 19 века в описании костюмов персонажей и ностальгия по пакистанскому трикотажу. 
Мне так и видится эта картина: вот написал автор «... отрывая рукава курток и вороты рубах». Глянул на монитор, задумчиво побеспокоил дланью бородку, вздохнул и решил, что так негоже – нет картинки. Добавил «у кожаных». И все бы хорошо, да что-то нехорошо. Ага! «...отрывая рукава у кожаных курток и вороты пакистанских рубах». Вот, теперь-то детали дают и картинку, и о зажиточности таксистов кой-чего сообщают. Разглаживает автор с победным видом усы, щурится на экран благодушно... А голоса в голове напевают: уточни, уточни про матерьяльчик-то... Персты авторские послушно выклацывают: «крепкой фланели». Вот теперь – уж точно лепота и годнота: коль кожу помянул у курток, будь любезен и про фланель сказать. Ай да Даня, ай да... А голоса не унимаются: ну хоть расцветочку укажи, иль узорчик, это важно, классики лет двести назад любили, и ты стремись! Автор добавляет «клетчатых» и, довольно каркая, дергает себя от счастья за бородку... 

Забегая вперед, сообщу, что продукция пакистанской текстильной промышленности столь волнует ум и сердце автора, что и дальше, например, во второй части своего увлекательного повествования он сообщит – герой, побряцав рукомойником и пофыркав, «растирался пахнущей дымком ветошью пакистанского полотенца». 
Разделавшись, наконец, с таксистами, переходит к не менее интересному рассказу об первом из героев «романа-прозрения в двух книгах, пяти частях с эпилогом». 
Да, да, всё по-взрослому, живым читателю не уйти. 
Итак, Андрей. О нем сообщается, что год он провел на зоне, а «...потом был переведен в колонию-поселение, в которой по попустительству времени, потерявшему власть над людьми, жил уже вольно». 
Проблема все та же, заявленная начальной фразой – авторская глухота. Но первая фраза была хотя бы обманчиво динамичной, а потом пошло-поехало по-по-по по попустительству потерявшего понятия о поиске подходящих слов автора... Так оно и случается, когда автор принимает за собственный внутренний голос совсем иные звуки в своей голове.
Андрей – человек сложной судьбы. Отсидел за ДТП, да еще и за чужое, на себя вину взял. У него в жизни все лопается, причем автор этот процесс втискивает в соседние абзацы. Сначала, на этапе, Андрей «лежал в луже собственной мочи из лопнувшего полиэтиленового пакета», а солдаты его «били пахнущей гуталином кирзой». А после освобождения случилась другая оказия: «лопнул внутри него маленький кулечек со слезами». Да и чорт с тем, что слово «кулечек» уже подразумевает небольшой размер, Орлов не Орловым будет, если не присобачит хоть какое-то прилагательное, желательно – наименее нужное, в излюбленном современными графоманами стиле, как у них принято: «маленький домик», «маленькая машинка», «маленький городок»... Да и герой его шагает (с лопнувшим маленьким кулечечком слёз), «наступая на тонкие прутики карликовой березки» – даже удивляешься, что прутики эти лежат на узкоколейке, а не на узкоколеечке... Не разбросаны по шпалочкам... И солнышко лучиками на рельсочках не играет... Про саму узкоколейку, как и про всё остальное, будет изложено с удручающей нудностью и с огорчительной неряшливостью – она была «старой... проложенной от одного заброшенного лагеря до другого и пятый десяток лет после того дышащий (так в тексте – В.Ч.) в тундру разогретым дегтем». Ну да, все по заветам Александра Иванова: «...и сам к бумаге тянется рука, и я шепчу дрожащими губами: «Велик могучим русский языка!»

Вообще текст романа «Чеснок» буквально нашпигован ошибками, причем ладно бы опечатками или неповторимым авторским видением русской грамматики, это полбеды – на корректорах все экономят. А вот отринуть услуги редактора и в гордыне возомнить, что собственного ковыряния в тексте вполне достаточно – было явной ошибкой. Потому и с временами в тексте неразбериха, и с тем, кого как звать-величать, и со многим другим. 
Конца-края авторской многословности и неловким попыткам писать покрасивше не видать. И чтение написанного таким образом романа превращается в настоящее испытание на стойкость. Сразу выдам спойлер – испытание совершенно зряшное, потому что ничего читатель не приобретет, кроме осознания, что время потерял. Ни откровения, ни слепка эпохи, ни даже живых характеров и интересных судеб – ни-че-го ему не обломится. Одна нескончаемая нудятина, старческое многословное болботание, причем у всех: и у автора, и у его несчастных героев. 

«Егор рассказывал про свадьбу, про молодую жену, про то, как они целый год присматривались друг к другу и впервые потанцевали только на институтский Новый год в доме культуры, а Андрей, слушая и кивая, неожиданно, супротив своего привычного лада, вдруг ощутил одиночество».

Продираясь сквозь эти частоколы придаточных, читатель, супротив воле автора, остро ощущает своё одиночество. Понимает, что и писатель супротив него – уже хотя бы потому, что будет этим самым словом «супротив» еще не раз досаждать, ну вот точь-в-точь как столяр Лука Александрыч изводил этим словом Каштанку, помните же – «ты, Каштанка, супротив человека...»
Впрочем, автор время от времени подкидывается и решает оживить повествование:

«И в свете этого солнца далёкая водонапорная башня, сторожевой форт состарившейся в грехе тщеславия империи, казалась ярко красной»

Красиво же про грех тщеславия империи, построившей водокачку? Красиво, пускай и непонятно. И автор уверенно осваивает новую высоту: «Они поднялись на второй этаж. В подъезде ярко пахло щами. Егор позвонил».
И так страница за страницей. Неинтересный герой скучно учится, неинтересно работает, между делом женится и обзаводится детьми, то и дело пахнет щами, и читатель, в общем-то, автору уже особо и не нужен. Автор в упоении вспоминает свою жизнь и подробно, до щепочки и винтика её описывает...

Перед нами этакий косноязычный «Улисс» из соседнего подъезда, разбавленный и разведённый. Очевидно, это и есть высоты стиля «традиционалиста и новатора» Даниэля Орлова – вялым заплетающимся языком рассказывать неинтересные подробности неинтересных людей. Зато – «всё как в жизни».
Мучает читателя Орлов просто с невероятной жестокостью. Покурил, допустим, герой на лестнице. Окурок куда девать? Правильно, в банку из-под кофе. Но врёшь, читатель, не уйдешь, пока не узнаешь, что вдавливал окурки герой не просто в банку, а в «желтую жестянку из-под растворимого латвийского кофе». Молись богу, что пронесло – про массу кофейного брутто/нетто не сообщили, а также про сортность. Помолился? Ах, нет... Ну тогда держись, сам напросился. Приходит герой с накладной на склад, получить харчи на бригаду. А начсклада, по задумке автора, скупо должен прокомментировать текущую обстановку в районе. Выглядит этот абзац так:

«Начальник кожимского склада воркутинской экспедиции, Вадим Соломонович Резин, худой и скользкий как густера, ещё из гулаговских, легенда и персонаж здешних анекдотов, отпуская по накладной на бригаду Андрея, три коробки тушенки говяжьей, три коробки тушенки свиной, сгущенного молока коробку, два пакета сухарей армейских, мешок сахара, два ящика консервированного рассольника, два ящика борща, шесть кило конфет «коровка», коробку печенья «юбилейное», коробку супа сухого «сборный», шестнадцать пачек грузинского черного байхового, первый сорт, рязанской чаеразвесочной фабрики номер два, сплюнул в пузырящуюся пыль и, глядя куда-то в сторону рудника, проскрипел, проскрежетал шестернями кадыка, выдавив меж своих железных зубов: «Говно опять удумали. Всё неймется». 

Я вот тоже, осилив этот абзац, долго скрипел, скрежетал и всяко-разно думал про удуманное автором... Таким манером можно и на роман аж в четырех книгах да десяти частях замахнуться – чего мелочиться! Автор же, словно в отместку, будто мало ему того, что напихал читателю в рот коробку супа сухого «сборный» вперемешку с пачками грузинского черного байхового, еще и с житием интинского старца, складского схимника Соломоныча заставит тщательно ознакомиться: 

«Про Соломоныча поговаривали, что служил он не то начальником лагеря, не то большим чином в системе ГУЛАГ. Однако оказалось это всё фантазией интинских вахтовиков. Как-то Андрей разговорился со стариком и узнал, что тот ещё мальчишкой попал на зону из Ленинграда, да так с этих мест и не двинулся. Женился, родил и уже схоронил сына, потом жену. Женился во второй раз, двух дочерей от второго брака отправил учиться в Москву. Они остались в столице, звали к себе. А он прирос к этим местам, где в вечной мерзлоте могилы обеих жен и сына».

Вторая жена, вестимо, померла с тоски прямо во время этого подробного и важного апокрифа третьестепенного персонажа. 
Но есть в романе и сильные места. Недаром другой признанный романист, Андрей Аствацатуров, величает «Чеснок» «большим реалистическим романом, требующим неспешного чтения». Тут не возразишь. Попробуйте-ка с наскока, без разминки, без допинга и двух-трех пробных подходов к снаряду одолеть, например, такой абзац про лужу: 

«Вечная лужа. Проклятье деревни. Огромная дыра к центру земли, заполненная словно бы вулканической грязью, то стреляющая по верхней воде плавунцами, то парящая под июльским солнцем глинистой кашей, то в рваных осколках ноябрьского льда швыряющая по обочинам студёную путаницу супеси и мелких камешков. Проложенная по древней гати дорога столетиями спотыкалась не то о плывун, не то о какую иную подземную силищу, которую, сколь ни заваливать ее ветками, сколь ни перекладывать бревнами, ни вбивать в ее ненасытную прорву булыжник и кирпичное крошево, а всякий раз вновь ловит она беспечных ездоков. Несчетно телег увязло по самые оси в её распутном лоне, начиная с подвод Ольгерда, груженых мехом лисиц и соболя, золочеными окладами, сорванных с образов церквей окрестных погостов. И то лопарские заклятья, то литвинская брань, то ругань здешних скобарей срывались в небо вороньим граем с опушки ближайшего леса».

И так будет во всех (!) пяти (!) частях этой огромной дыры под видом романа «Чеснок». Смысла разбирать каждую его часть нет никакого. Читать про похождения героя по кличке Борода (единственным хоть каким-то живым поступком которого была мастурбация на берегу реки и наблюдение, как семя его, «не встретив горечи и горячей соли лона, как несчастливая молока опоздавшего на нерест хариуса, поплыло к Байдаракской губе») еще скучнее, чем наблюдать за подвигом Искупления малохольного Андрея – тот бросился под стремительный рояль в кустах в виде несущейся машины «Победа» и спас неких детишек ценою сломанной ноги. Одного хромца на роман автору будет мало, поэтому он введет другого, толстого геолога-калеку, который страсть как любит смотреть футбол и рассказывать, что лучшая мушка для ловли хариуса изготавливается из лобковых волос – но не абы каких, а любимой женщины! На заметку всем любителям рыбной ловли. Всевозможные Антоны-Иннокентии, Анны, Митричи, Бороды, Илюхи – они будут бултыхаться по глинистой каше романа «Чеснок», как весенние плавунцы, как супесь и мелкие камешки, как букетики фиалок в проруби... 
Лучше проявить милосердие и захлопнуть этот ужас. 

Я читатель крайне доброжелательный. Очнувшись от чесночного морока и еле выбравшись из распутного лона этого романа, отбормотав положенные скобарские свои проклятья, супротив обычного положения дел решил дать автору шанс реабилитироваться. Ведь у Орлова есть другой роман... Минуточку, достану где-то завалявшуюся у меня реплику штемпеля критикессы Галины Юзефович... а, вот он... шлёп: «Огромной художественной силы история надежды и отчаяния, смерти и возрождения». Галина Леонидовна, конечно, именно о романе Даниэля Орлова под названием «Саша слышит самолеты» этого не писала, но уж больно хорош ее «полыхаевский» универсальный штемпель, грех не позаимствовать для похвалы. 
Ну что же, почитаем. Первый абзац – это, не устаю повторять, лицо текста. Как КПП – лицо воинской части. 

«Так и разгадываешь день. Собираешь, как забавную несложную головоломку. Находишь к ней ключик, притыренный в трещине асфальта на платформе Сестрорецкого курорта или в пластиковой коробке с мелочью у продавщицы мороженого. Иногда он выпадет из дребезга велосипеда «Кама», которого пожилой узбек, спешившись, бережно ведёт за руль через пути, пересекающие Ермоловский проспект. Одно название, что проспект, – узкая асфальтированная дорожка, по обе стороны за заборами дачи».

Человек, достаточно регулярно читающий, определяет жизнеспособность текста по первым страницам. Для верности можно несколько пролистнуть. 
Орлов – выдающийся писатель, никаких сомнений у меня в этом нет. Он умеет с первого абзаца дать читателю полное впечатление о книге. Так собачники берут молочных щенков в охапку, выкладывают за пару метров от родного гнезда и по их поведению быстро определяют кто есть кто. Огрызаясь, отталкивает братьев и спешит обратно к лукошку? Боец и лидер. Втянул голову в плечи и прижался к полу? Трус и мямля. Бодро пополз совсем в другую сторону? Бестолочь, но любопытный. Неподвижно сидит на месте и пускает слюни? Слабое звено, сразу утопить.
Первый абзац «Саши…» – как и все остальные, впрочем – сидит неподвижно и пускает косноязычные слюни. Проще сразу утопить, но невозможно. Рукописи не горят, а такие книги не тонут.
Автору хочется писать красиво и с претензией на особенность, но даже понятно не очень получается. 
Если «разгадываешь» день, то должна быть и загадка? Ведь верно? Ведь правильно? Хоть какая-то? Это должен быть в чём-то непохожий и странный день, так ведь? Читатель, открывая книгу, всегда лоялен и готов следовать правилам автора. 

Разгадываем день? Хорошо. Будем разгадывать.
Но автор немедленно начинает запутывать читателя: утыкаешься уже на третьей фразе: «находишь притыренный ключик». «Тырить» – это украсть, своровать по-мелкому; «притырить» – спрятать, сохранить от чужих глаз. Дворовое словечко советских времен, ушедшее вместе с эпохой.
«Притыренный» – значит украденный кем-то? Или припрятанный? Кем? Может, главным героем? Тогда почему он лежит в трещине асфальта? Спрятали после того, как украли? Странное место для тайного хранения. Или он здесь лежал, а его притырили-украли? Но, оказывается, его можно «притырить» и в коробке с мелочью у мороженщицы и смысл начинает распадаться. А после «дребезга велосипеда «Кама», которого пожилой узбек, спешившись, ведёт…» распадающийся притыренный смысл начинает ещё и дребезжать. Почему «которого», а не «который»? Красивая метафора-намёк на то, что узбек «спешился» и введёт велосипед как живое существо – ослика? Возможно. Но узбек пропадает из поля зрения вместе с велосипедом и больше не появляется. А жаль. 
Читатель остается один на один с авторскими придуманными красивостями – часы, кофе, сливовая косточка и ещё множество подробностей... И тоскует, тоскует по простому и понятному узбеку. Уже забыт и ключик, который притыренный и день, который надо было разгадывать. Продираешься сквозь «отражаешь себя в зеркало», «бесконечно долго рушишься своими лишними килограммами на бетон садовой дорожки», «И вот он (сын) в летнем лагере, а ты на берегу залива читаешь стихи его матери. И будущего у вас нет».

Читатель понимает, что будущего нет и у него с этим сочинением, но зачем-то ведёт глазами дальше. Обреченно принимает очередную невнятную красивость: «А теперь вокруг тебя мир собирается во вселенную, наспех сочиняя законы тяготения, раскидывая элементы согласно валентности и атомному весу, набирая в ладони дерев звуки и запахи, чтобы подбросить их вверх, где альфа и омега» – и упирается в мужчин: «Двое мужчин, один худощавый, субтильный, в расшитой узорами круглой шапочке, другой, тот, что покрепче, покряжистей, – невысокий, в голубых джинсах, подвёрнутых на щиколотках так, как их подворачивали в семидесятые годы на континенте».
На каком именно континенте? На каком-то определённом? Или дело происходит в Британии, жители которой называют «континентом» Европу? Но откуда в Британии узбек с велосипедом, мороженщицы и летние лагеря? Северный сленг? Почему не «материк» тогда? Взгляд туманится, голова кружится, притыренный читатель сдаётся и машет рукой. «Пусть было как было, ведь как-нибудь да было». И в этот момент на него падают – не бесконечно долго рушатся лишними килограммами – а одномоментно и неожиданно какие-то тётя Нина, Веркина мать, Сашенька, Артём, друзья Артёма и какой-то Митя. Теперь-то читатель тоскует об навеки ушедшем узбеке: эх, если бы на нём, таком простом и понятном, всё бы и закончилось! Молча шёл, толкая которого велосипеда; от него не было вреда и утомительных, разламывающих голову подробностей.

День так и не разгадан, но это неважно. Зато появляется некий Митя, который любил приспать с юной Сашенькой. «Что ж? – пожимает плечами замордованный читатель, – если есть Сашенька, должен же кто-нибудь с ней спать». 
Митя исчезает так же случайно, как необязательно появился – впрочем, здесь все герои таковы: от мороженщицы с коробочкой до мужчины, другого, того, не как первый – покрепче и кряжистого в континентально закатанных джинсах (стиль и темп рандомного мелькания персонажей задал, конечно же, узбек). Потом мы долго вчитываемся в скучно описанное детство Сашеньки, зачем-то узнаём о холодеющих бледных ногах Сашиной мамы (но она, вопреки совету Брюсова, не закрывает их, а растирает камфарой), о школьных годах и успехах в математике… и вдруг спохватываемся: «Стоп! Баста! В этой книжке ничего не происходит и ничего не произойдёт». 
Пролистываем бегло пять страниц, десять, двадцать – и точно: ни с кем ничего не происходит. У самого Орлова есть на это удобное объяснение: он, понимаете ли, «активный реалист». Это такой придуманный им якобы противовес «литературе-развлечению и литературе-терапии». Что было бы похвально, но взамен нам предлагаются некие «литература-осмысление и литература действия». Перефразируя классиков – немолодой человек солгал: у него не было ни осмысления, ни, тем более, действия. Да и литературы тоже не было. 

Группу «активных реалистов», к которой себя причисляет Орлов (а то и считает отцом-основателем) правильней было бы переназвать в группу «вагонных рассказчиков», которые тянут и тянут свой бесконечный рассказ, пользуясь беспомощностью попутчика. На этом фоне даже канонический рассказ возчика от Ильи Ильфа выглядит искромётным шедевром с фабулой, интригой и финалом: «Рассказ возчика, ужасный рассказ возчика. Жила в поселке одна красавица, полная такая. К ней ходил один горбун, совсем негодный для этого человек. Он семьсот рублей жалованья получал. Пищу она всегда ела знаете какую? Швейцарский сыр, кильки. Ну, тут приехал один француз. На нем желтые сапоги (показывает сапоги гораздо выше колена), рубашка чесучовая. Горбун, конечно, все понял, приходит и спрашивает ее: «Пойдешь со мной?» Она говорит: «Не пойду». Тут он ее застрелил. Потом побежал на службу, сдал все дела и сам тоже застрелился. Стали ее вскрывать – одна сала!»
Правда, Даниэль Орлов – не совсем возчик. К несчастью нашему, он член союза писателей Санкт-Петербурга и член Исполкома Русского ПЕН-Центра. Поэтому страсть как любит всыпать в текст побольше всяких красивых красивостей:
«В воздухе сквозило обречённостью, хотелось умереть или целоваться, и они забрели в крохотный скверик»
«Если даже (рожать) от кого-то другого, опрокинув себя перед посторонним чужим мужчиной сухим июльским небом».
«Иной раз на очередной вечеринке или презентации он появлялся в обществе таких шикарных дам, что Сашенькины сослуживицы даже икать не могли».

Иканье как критерий женской красоты мне понравилось безоговорочно, чувствуется и осмысление, и действие, и вообще рука мастера.

Кстати, о мастерстве. В своем недавнем обзоре творчества другого гения пера, внуковатого ученого-знатока Андрея Атсвацатурова я недоумевал, чему тот может учить в своей «литературной мастерской», если сам не способен ни на что, кроме как на сборник-другой сомнительных виньеток. 
Так это были цветочки. Ведь и у нашего Даниэля Орлова есть «мастерская» (недаром же он похож на столяра Луку Александрыча), куда он зазывает доверчивую, как домашние дети, пишущую публику. Курсы, семинары... Даже не представляю, какие там темы у него... «Нудятина супротив здравого смысла». «Красота стиля через икание». «Рушимся лишними килограммами слов на читателя». «Покидаем распутное лоно творческого застоя». «Вороний грай критиков».
Понятно, что одной «литературой» редко кому удается жить у нас в стране. Книги Орлова мало знают и еще меньше читают, ни одна из них не «выстрелила» и вряд ли это случится даже после моего обзора – хотя, несомненно, известность автора подрастет. Надо как-то жить и выживать, но ведь Даниэль человек бывалый, много работал не только за столом, но и, вероятно, руками. Понятно, что возраст, понятно, что тяжело и не хочется снова руками... Поэтому будем вытряхивать из доверчивых студентов их гроши в своей «литмастерской». У Орлова и на это есть отговорка (ее он, конечно, в интервью не озвучивал, а просто в чате случайно проговорился однажды): «Пусть лучше у меня на курсах сидят, чем клей по подъездам нюхают». Ну тут вопрос большой, что вреднее и опаснее – загнуться на лестнице (Орлов непременно бы добавил – «заплеванной и зассанной») от клея или обнаружить, что за твои же деньги мастер с тобой сотворил нечто, отчего ты стал больше на эту самую лестницу походить, чем на писателя... 

Ей-богу, уж лучше в «наперстки» у автовокзала попробовать сыграть – будет шансов на удачу больше, чем чему-то научиться у подобного «мастера». 
Казалось бы – по плодам их узнаете их. Но дельцы-графоманы умудряются затуманивать взор публики своими жестяными регалиями и дутой значимостью. Премия имени Н. Гоголя – звучит? Звучит, если не знать, что это местечковая премия с крохотным бюджетом, а попросту – касса материальной помощи малоимущим членам СП Петербурга. Только не абы каким, а «своим». А ведь тексты этих лауреатов и членов всевозможных писательских союзов – вот они, перед нами, во всей красе. 
Плоды орловской прозы не просто несъедобны, они фальшивы и опасны для творческого здоровья. Мастер-графоман пытается, супротив порядочности, накормить своим жутким клейстером наивных студентов, за их же деньги. И выдать еще лопнувший маленький кулечек с опилками, на десерт. 
Бегите от таких «мастеров». Бегите от их наставлений, поучений, советов и особенно сторонитесь их «прозы». 

P.S.

А премию Гоголя, может, и правильно Орлову дали. У Николая Васильевича таких персонажей полным-полно. «Но языка он никак уже не мог придержать. Впрочем, и трудно было, потому что представились сами собою такие интересные подробности, от которых никак нельзя было отказаться: даже названа была по имени деревня, где находилась та приходская церковь, в которой положено было венчаться, именно деревня Трухмачевка, поп – отец Сидор, за венчание – семьдесят пять рублей, и то не согласился бы, если бы он не припугнул его, обещаясь донести на него, что перевенчал лабазника Михайла на куме, что он уступил даже свою коляску и заготовил на всех станциях переменных лошадей. Подробности дошли до того, что уже начинал называть по именам ямщиков».

5
1
Средняя оценка: 3.03727
Проголосовало: 161