Январские этюды
Январские этюды
ФЕДЬКИНЫ ЗАЙЦЫ
В начале года навестив родное село, не удержался, чтобы не пройтись на лыжах по знакомым окрестностям. Вышел огородами на Малахову гору и направился к поскотине. Гляжу – со стороны улицы поднимается по склону мальчишка, тоже на лыжах, но без палок. А это уж точный признак, что охотник. Где там следопыту с палками возиться! Правда, у настоящих охотников лыжи при этом подшиты камусом, то есть шкурой с оленьих или лошадиных ног. Такие лыжи катятся только вперед, «по шерсти», а назад, «против шерсти», ни с места. Любой подъем на них одолеешь – и не заметишь. У мальчишки же лыжи были обыкновенные, но он тоже шел довольно легко, прибегая то к «елочке», то к «лесенке». Я решил подождать его. Охотники не любят встреч в пути. Исстари считается, что это – к неудаче. И потому, наверное, почти поравнявшись со мной, мальчишка вдруг взял резкий крен на ворота поскотины и прибавил шагу.
– Привет зайчатникам! Петли проверять идем? – крикнул я ему не без ехидства.
– Да какие петли? Так... покататься, – неохотно ответил он.
– Чей будешь?
– Седова Ивана, вашего бывшего соседа. А что?
– Ничего. Просто хочу познакомиться. Как зовут-то?
– Федькой.
– Федор Иванович, значит. Так пойдем петли проверять?
– А у Вас тоже расставлены?
– Вот и попался сам в петлю, – рассмеялся я. – Где ставишь-то,
в Гурином логу, что ли?
Поняв свою оплошность, Федька смутился, неопределенно повел плечами, но ничего не ответил – только облизнул губы. И сделал это в самую пору – на верхней поблескивала жижица, что, впрочем, при морозе у всякого бывает.
– Да ты не бойся, не выдам, – успокоил я его. – Просто хочется посмотреть, как настраиваешь. Может, и подскажу что. Я тоже когда-то лавливал зайцев. Двигай вперед, а я за тобой, чтобы след в след было, для маскировки...
Федька еще помедлил с минуту, потом, видимо, рассудив, что теперь от меня трудно отделаться, решительно зашагал к воротам поскотины.
Петлями у нас называют силки. Делают их обычно из тонкой медной проволоки. Она неломкая, «гнуткая», такую трудно перекрутить попавшему зайцу или даже лисице. Круги величиною с вышивальные пяльца расставляют вдоль набитых зверями троп в лесах и перелесках, привязывая к деревьям, валежинам.
Федькины петли оказались не в Гурином, а в ближнем Арсином логу. Расчет верный. В долгие морозы зайцы держатся поближе к человеческому жилью, к садам и огородам. Однако на сей раз петли были пусты. И, похоже, не тронуты. Лишь один круг из десятка мы нашли сбитым, сузившимся. Я высказал соображение, что он привязан к осинке, пожалуй, высоковато.
Пробегавший заяц мог просто нырнуть под него. Сбить сбил, однако не попался. Федька выслушал мое замечание молча, но, похоже, остался доволен им, признав во мне заправского зайцелова.
– Сходим-ка в Саратовский, там я два дня не проверял, – сказал он.
Это был знак уже полного доверия ко мне. Теперь мы шли, оживленно разговаривая. Я узнал, что Федька учится в седьмом классе, что полугодие закончил без троек, что любит читать книжки Пришвина, Бианки, Федосеева и «про Дерсу» – одним словом, про природу, охоту и путешествия. Летом Федька ловит сусликов капканами (даже премию получал от местного сельхозкооператива), а зимой зайцев – силками. Нынче поймал уже двух. Шкурки никуда не сдавал, мать-портниха обещает сшить добрую заячью шапку к крещенским морозам.
Юный охотник оказался столь ловким лыжником, что я и с палками едва поспевал за ним. Пришли в Саратовский лог. Это совсем рядом с деревней. Отсюда даже слышно, как лают собаки и мычат коровы, хотя дворов не видно за лесистым косогором.
– Где же петля-то? – озадаченно сказал Федька, подойдя к березе, стоявшей на гребне поскотинного вала. – Вот здесь привязывал, точно помню.
– Да ведь заяц попался! – воскликнул я, заметив вдруг белесую тушку, которая висела, покачиваясь, над глубокой канавой.
Увидел и Федька свой охотничий трофей. Мигом ступил на край вала и потянул зайца за проволоку. Петля пришлась ему на шею и между передними лапами, как бы наискось через плечо. Случись это в другом месте, зайчишка б наверняка остался жив и, может, даже удрал бы, открутив проволоку. Но, попав в петлю на крутом валу, он рванулся вперед – и завис, бедняга, над заснеженным рвом. Бился, должно быть, недолго, трескучий мороз сократил его муки.
Федька с волнением, свойственным каждому охотнику, распутал скрученную проволоку и вынул зайца из петли. Это был довольно крупный русак с сероватой шерстью по спине и загривку. В его усах серебрился иней от недавнего горячего дыхания. Выпуклые глаза с красноватыми ободками смотрели на нас вопросительно.
– Вот тебе и третий, – сказал я, разглядывая зайца, бережно опущенного Федькой на ломкий наст.
– Еще одного и хватит... Мне на шапку да сестренке на опушку для шубейки, – рассудил деловито юный охотник. И добавил со вздохом сочувствия: – Можно бы и больше, теперь вон снова заработал райповский пункт приема пушнины, да ведь жалко их, косых.
Затем он достал из кармана овчинного полушубка веревочку, привязал ее одним концом за передние, другим за задние лапы зайца и бросил поклажу на плечо.
Остальные петли в Саратовском логу оказались пустыми. Мы прежним путем, через ворота поскотины, направились на Малахову гору. Федька снова шел молча, точно его не радовала охотничья добыча. Он то и дело поправлял зайца, съезжавшего с плеча. А мне при этом казалось, что косой бедолага пошевеливает усами.
Расстались мы, где и встретились: на Малаховой горе.
– Хотите, петель дам? – спросил Федька на прощание.
Мне осталось поблагодарить его за добрый жест и пожелать охотничьей удачи.
КОСАЧИНОЕ КРЫЛЫШКО
История его такова... Впрочем, никакой особой истории не было. Просто птичье крыло, служившее моей матери метёлочкой для подметания печного шестка, принадлежало когда-то первому добытому мною в жизни косачу. Притом убитому при таких обстоятельствах, при которых бывалый охотник даже не снял бы ружья с плеча, считая дело совершенно безнадёжным. Но уже давно замечено, что новичкам везёт. Везёт до тех пор, пока они не постигнут систему и не станут рабами закоснелых правил и приёмов.
Так вот, лет в тринадцать-четырнадцать, начитавшись писателей — охотников и натуралистов — от Тургенева и Аксакова до Бианки и Устиновича, я почувствовал себя вполне подготовленным для ружейной охоты. В нашей кладовке висела на стене старенькая отцовская берданка тридцать второго калибра. Я и раньше любил подержать её в руках, пощёлкать затвором, заглянуть в дуло, полюбоваться убегающей в глубину зеркальной спиралью, похожей на металлическую стружку. Но теперь стал всё чаще запускать руку в отцовскую «охотничью» сумку (хотя, сколько помню, отец ни разу не ходил на охоту), где навалом лежали заряженные патроны вперемешку с пустыми гильзами, чтобы «подмерить» их к ружью, досылая затвором в патронник. И вот однажды решился рискнуть — была не была! Сунул в карман фуфайки несколько патронов, вскинул берданку на плечо и огородами вышел к поскотине, к Полухину березнику.
Собрался я за тетеревами, или, говоря по-нашему, за косачами. Стоял январь. Косачи в эту пору живут в лунках, пробитых в снежных сугробах. Вернее — ночуют в них. Но, бывает, и днем хоронятся от морозов, на поверхность выходят поздно и совсем ненадолго. Я знал это и не возлагал особых надежд на охотничью удачу, тем более что не было у меня ни собаки, ни чучела, ни даже хорошего ружья. Правда, отцовская берданка имела одно достоинство — кучный бой, однако ружьё с таким калибром годно больше под пулю, а со щепоткой дроби идти на косача, сидящего на березе… Косач так чуток и зорок, что взлетает, увидев охотника за версту. Однако сказано: охота пуще неволи.
Направился я в сторону Сагайской грани, к Скрипкину озеру, где по весне бывал косачиный ток. Конечно, в январе никто не токует, но всё же я шёл именно туда, потому что обиталище косачей для меня было связано со скрипкинским токовищем. День был, как и положено в январе, морозным и солнечным. От сияющих, искрящихся сугробов рябило в глазах. Шёл я без лыж, просто в валенках, выпустив штанины поверх голенищ, чтобы не начерпать снегу. Хоть и была зима не очень снежной, но лесные забои всё равно по пояс. Старался пробираться по хребтикам, по опушкам. Здесь снег помельче, и отсюда шире обзор. Только перевалил из Тёпловского лога к Скрипкину — вижу: на вершине огромной берёзы, точно головни, чернеют косачи. Как по заказу! Целых пять птиц! Запрыгало сердчишко от волнения. Охотничий азарт захватил меня. Стал я соображать: как же поступить? Но, кажется, выход был один: подкрасться незаметно с подветренной стороны и против солнца, как было написано в книгах.
Пошёл я решительно вкруговую, то есть опять спустился в Тёпловский лог, достиг Сагайской грани и по косогорчику, по-за деревьями стал приближаться к осторожным птицам. Валенки застревают в снежной целине, хиус обжигает лицо до боли, но терпение для охотника — первая заповедь. Пробираюсь. Вот уже совсем близко косачи. Дождались меня. Да и куда им лететь? Поклевали берёзовых почек, пригрелись на солнышке, сидят, жмурятся, о весне мечтают. Особенно хорошо виден большой лирохвостый петух. Гребешок и серёжки краснеют ярко, гранатовые брови огнём горят, словно в пору токования. Стою не дышу за деревом. Хорошо подкрадываться к весеннему косачу, когда он самозабвенно танцует. Но как подойти к зимнему, который зорко смотрит окрест и чутко ловит каждый сомнительный звук? Меня спасают коряжистые деревья на гребне косогора и ещё то, что здесь мелкий снег. Ружьё наготове — вскинь и стреляй. Не иду — плыву, так плавны и мягки мои движения. До птиц метров семьдесят. Можно бы и стрелять, да дробь мелковата. Делаю ещё десяток шагов. Самых опасных. Малейший шорох — и всё пропало. Такие километры по сугробам отмахал! А когда замрёшь, затаишься, как назло, в горле першить начинает, подступает кашель. Сдерживая его, я чуть не лопнул от напряжения. Снял шапку, уткнулся в неё лицом и выдохнул кашель небольшими порциями.
Теперь мне оставалось сделать шаг в сторону, чтобы стрелять из-за деревьев. Но первое же движение выдало меня. Косачи потянули шеи, качнулись и как бы нехотя снялись с осевших под их тяжестью сучьев. Однако полетели не разом, а один за другим, точно была дана команда: «Тикай по одному!» Пока я вскинул берданку, успели уйти четыре, а последним снимался тот самый петух с широкой лирой хвоста. Я нажал на спуск почти не целясь. Громыхнул выстрел, оттолкнув меня назад, косач неловко подпрыгнул, ударил крыльями сокрушенно, потом свернул их и камнем упал, будто нырнул в сугроб...
Охотничий азарт мой тотчас прошёл. Когда я поднял косача, ещё тёплого, но уже бездыханного, с повислой головой, с погасшим гребешком, с затянутыми сизой плёнкой глазами, с каплей тёмной, как переспевшая брусничинка, крови на груди, в нём уже ничего не было от того гордого, угольно-чёрного петуха с глянцевитой лирой хвоста, который пять минут назад красовался на дереве, стоял на часах, обозревая дали. Он покинул пост последним, принял огонь на себя…
Мне стало нестерпимо жаль убитой птицы. Я старался найти оправдание и успокаивал совесть тем, что убил единственного косача, в то время как другие истребляли их дюжинами. Притом чаще всего не стреляли, а ловили вершами, как карасей. Только это были особые верши, сплетённые из ивовых или черёмуховых прутьев специально для тетеревов. Вся суть ловушки заключалась во вращающейся круглой западне, которая прикрывала горловину прутяного мешка. Она прошивалась метёлками овса, колосьями пшеницы. И стоило птице присесть на коварный круг, балансирующий на оси, как он переворачивался, и косач проваливался в мешок. А заслонка-западня снова выравнивалась, поднималась, словно ванька-встанька, в ожидании следующей жертвы...
Но моё кивание на «других», конечно, было слабым утешением.
Когда я принёс трофей домой, меня поздравили с добычей, отец даже не стал ругать за берданку, взятую без спроса, но радости у меня не было. И лапшу с «дичинкой» я есть отказался. А косачиное крылышко на печном шестке долго мне служило немым укором. Я дал себе слово больше не убивать тетеревов, лирохвостых краснобровых красавцев. И многие годы держался её. А теперь даже если и захотел бы нарушить, ничего бы не получилось: косач стал редкостью в наших местах.
С ТИШИНОЙ НАЕДИНЕ
Из-за косогора паровозной фарой выкатило солнце. В лесу стало просторно и ярко. На ослепительный снег, играющий колкими звездочками, сетью упала сквозистая тень от деревьев. Она не приглушила, а, кажется, лишь усилила его сияющую белизну.
Лес оживился... Где-то, словно спросонья, стрекотнула сорока. Рядом со мной прочиликала налетевшая стая буроголовых гаичек. Веселей застучал невидимый дятел в невидимой кузнице. Голоса юных лыжников, пестрой ватагой высыпавших на опушку, стали громче и радостней.
Я шагнул в сторону с проторенной дорожки и, вспарывая лыжами нетронутый снег, спустился в ложбину. Хочется сказать – спустился в тишину. Остановился под белой, как сон, берёзой. Тишина здесь впрямь удивительная – ни ветерка, ни шороха...
Но что это? Чёрной лентой в глубоком снегу струится между черёмух забытый зимой ручеёк, позванивает тонким стеклянным звоном. Но звон этот не только не нарушает тишины, а даже словно бы подчеркивает её.
Здесь, в глухом заветрии, должно быть, у зимы мастерская. На досуге творя, она, как все художники, любит сосредоточенную тишину и одиночество. Пожалуйте на выставку снежных скульптур: вон там, подле сосенки, притаилась Снегурочка в песцовой шапке и шубке, вот тут, на пеньке, вырос белый гриб циклопических размеров. О кружевной лепнине уж не говорю – она повсюду, и самых замысловатых рисунков и форм...
Светит солнце, звенит незамерзающий ключик, работает дятел, как добрый кузнец. И где-то под глубоким снегом, в таинственной тьме и тишине, теплится неугасающая жизнь, зреют семена новой весны.
А вот и ещё один зимний сюрприз, достойный быть отмеченным в моей зимней тетради:
***
В тайге, заснежённой и сонной,
Я встретился с быстрым ручьём.
Смолисто блестел он на солнце,
И птичка барахталась в нём.
«Мороз ведь, не мёрзнут ли лапки?» –
Спросил с удивлением я.
«Ничуть!» – пропищала оляпка
И юркнула в струи ручья.
А вынырнув, крикнула снова:
«Ничуть!» – и тряхнула крылом…
Тем утром январским, суровым
К весне начался перелом.
Художник: Виктор Тормосов.