Борзя-новобранец

Как и положено тому быть, рядом с нашим амбаром – житницей крестьянской семьи – стояла «сторожка», собачья конура. Сначала это была бросовая бестарка, перевернутая вверх дном. Лазом служило отверстие с выдвинутой заслонкой, предназначенное для высыпания зерна. Потом отец сделал настоящий дощатый домик с крышей и дверцей, чтобы вольготно в нём жило, плодилось и несло исправно свою сторожевую службу собачье племя.
Много собак перебывало в нашей усадьбе. Теперь бы мне не вспомнить и половины. Водились и кобели, и сучки, рыжие и чёрные, злые и добродушные, домоседы и бродяги, весёлые пустолайки и угрюмые молчуны. Одно могло бы объединить их разношёрстный собачий род – порода, не будь они все до единой беспородными дворнягами.
Собственно, я отчетливо помню лишь двух наших собак, отчетливо настолько, что, не напрягая памяти, могу назвать их по кличкам и проследить судьбу. Может, оттого, что они несколько дольше других жили в нашем дворе, а скорее всего – потому, что имели свои собственные характеры, свои ярко выраженные собачьи индивидуальности. Одного звали Борзя. Он отличался добрым, общительным нравом и обладал редким в своем роду даром, умел… петь. Второго, более сурового, звали Соболь, но о нём в другой раз.
Не помню, когда и какими путями попал в нашу усадьбу Борзя. Он был чуть ли не одногодком мне. Искоричнева-чёрный, с белой грудью, лохматый, невысокий, но ладный, он никогда не знал цепи, потому что, повторяю, был не по-собачьи добр и покладист. Борзя жил в самую трудную пору – в пору войны. И уж если мы чаще всего вместо хлеба ели пресные травяные лепёшки, то Борзе вообще не полагалось хлебного пайка, а травяных лепёшек он упрямо не признавал. Лучшее, что он получал к обеду, была варёная картошка, да и та выдавалась не каждый день.
Однако Борзя не унывал. Даже напротив – он был неизменно весел, добродушен и ласков. Каждого, кто, выходя из избы, спускался с крыльца, он встречал у нижней ступеньки почтительными поклонами, охотно «служил», вставал на задние лапы и глубоким бархатистым голосом выводил песни-рулады с таким самозабвением, что его длинный язык заваливался набок и далеко видно было чёрно-оливковое ребристое нёбо. Эти его мелодии можно бы назвать и завыванием, не отличайся они таким разнообразием тонов, широтой регистров и богатством эмоций.
Борзя именно пел. У него была своя песня встречи, песня прощания, песня просьбы и песня благодарности. Причём, встречая, положим, корову Катьку, возвращавшуюся с пастбища, радостно прыгая перед её мордой, – и Катька не обижалась при этом на него, не угрожала выгнутыми ухватом рогами, терпеливо сносила его несколько утомительные, но искренние, чистосердечные ласки, – он пел совершенно иначе, нежели встречая меня, мать или сестер.
Когда у Борзи уж слишком подводило брюхо и шерсть на нём становилась особенно лохматой, а на «штанах» повисали клочья, он вдруг исчезал куда-то, не появлялся дома и день, и два, и три. Мы уже начинали волноваться за него, как вдруг утром, словно выросши из-под земли, он снова встречал нас у крылечка поклонами, снова служил и пел окрепшим голосом, беспечный, как птица. И живот у него опять круглился, как у заправского певца под жилетом, и чистые, приглаженные штаны лоснились на солнце.
В репертуаре Борзи не было печальных песен. Но однажды мы услышали от него песню отчаяния…

Где-то в середине войны Борзе пришла «повестка» идти на фронт. Его должны были доставить в Минусинск, на сборный пункт, где, по слухам, собак учили бросаться с гранатами под танк. Борзя был не воинственен и малоросл, однако достаточно силён и умён, чтобы выполнить эту нехитрую задачу. Мы понимали, конечно, что когда гибнут люди, когда бьются в плаче над «похоронками» сиротеющие семьи, собак жалеть не приходится. И всё же нам было нестерпимо жалко, горько расставаться с весёлым Борзей. Особенно мне. Ведь мы были с ним такие друзья – не разлить водой. Я делил с ним последнюю картошинку, разламывая её ровно пополам. И вот теперь Борзя покидал меня, уходил в бой, уходил, мне это было ясно, навсегда.
Последние дни я был с ним неразлучен. Часами сидел на камне перед крыльцом, горестно обняв большеносую собачью морду, и из глаз моих текли бесконечные слёзы. Сначала Борзя недоумевал, видя мою кручину. Пытался развеселить меня, вскакивал, освобождаясь от моих объятий, клал мне лапы на плечи и, показывая ребристое тёмное нёбо, выводил песню благодарности. Но тогда я, разбережённый, начинал реветь навзрыд, не в силах больше таить и сдерживать горе, и Борзя замолкал, опускал морду и тоже становился грустным. Он вопросительно глядел на меня тёмно-коричневыми, в рябинках, как недозрелая смородина, глазами и слизывал слёзы с моих щёк.
Если за воротами тарахтела редкая машина, я от страха сжимался в комок и сердце моё обдавало холодною волной: «За ним?..»
За ним подъехали рано утром, когда я ещё спал. Меня разбудил собачий вой и лай. Тёмная машина с огромной серой будкой в кузове остановилась напротив наших окон. Кто-то забарабанил в ворота. Мать выскочила в ограду. Борзя залаял против обыкновения сердитым басом, потом перешёл на заливистые ноты, стал захлёбываться, потом завизжал, завыл, запел со стоном и всхлипами, заголосил безудержно и безутешно.
У меня не хватило сил подняться и выбежать во двор, чтобы проститься с Борзей. Ни руки, ни ноги не слушались меня. Я будто одеревенел от горя. Равнодушие овладело мной. К горлу подкатила тошнота. Я сунул голову под подушку и зажмурился, чтобы ничего не видеть и не слышать – ни этого хмурого утра, ни серой будки, кишащей собаками, ни пронзительной, душераздирающей Борзиной песни, песни отчаяния…
Я понимал, что поступаю, как трус и предатель. Но что я мог сделать? Чем помочь? Какой найти выход? Я готов был сам вместо Борзи броситься под танк с тяжёлыми гранатами на шее, но кто возьмёт меня на фронт и кто мне даст эти гранаты?
В первые дни после расставания с Борзей я ходил как потерянный. К горечи разлуки примешивалось чувство вины перед ним. Я не мог простить себе, что не вышел на последнее, прощальное свидание, на самое печальное свидание, какое бывает на свете. Мать видела мои переживания и сочувствовала мне. Как-то утром, предлагая подрумяненные картофельные лепёшки – картофляники, свежие, только со сковородки, и глиняную чашечку топлёного масла, она осторожно спросила:
– Может, собачонка у людей возьмём? Катя, слава Богу, доится неплохо...
В ответ я только нахмурился и отрицательно покачал головой. Разве можно было представить на месте Борзи другую собаку? Разве будет она такой же доброй и ласковой? Разве запоёт она песню встречи, когда выйду я на крыльцо, держа в руках, заложенных назад, тёплую картофелину – угадай, в какой руке?
Мать больше ничего не сказала, только пожала плечами и опустила их ещё ниже.

И вот однажды, когда боль в моей душе притупилась и уже стала затягиваться целительной плёнкой времени, вечером, перед закатом, секунду спустя после того, как где-то в отдалении троекратно промычала Катька, возвещая о своем приближении к дому, я услышал переливчатый мотив – это было несколько рулад из Борзиной песни встречи! И голос был его, Борзин, другого такого не найти в нашей деревне. Что за блажь? Уж не во сне ли это? Борзя частенько являлся мне в снах, но никогда не пел своих песен, а только сидел передо мной с влагой грусти в смородиновых глазах, как в последние дни жизни в нашей усадьбе. Я даже подергал себя за ухо – нет, не во сне.
Кинулся к окну – и в глазах поплыли зелёно-красные круги. Корова Катька размашисто подходила к воротам и перед её мордой весело прыгал, пританцовывал на задних лапах и пел – Борзя!
– Мам, Борзя пришёл, за воротами поёт! – полетел я в ограду вне себя от радости.
Мать как раз открывала ворота, чтобы пропустить Катьку. Мы вышли на улицу. Здесь уже собрались мои приятели – Ванька Настин, Федька Аришин, Гришка Кистин, тоже услышавшие о возвращении нашего Борзи. Один лишь Толя Нюрин стоял в стороне поодаль и не подходил к нам – у него тоже взяли на фронт кобеля Шарика, но он не вернулся домой. И я почувствовал к Тольке искреннюю жалость и даже вроде вину перед ним.
А Борзя, увидев нас, метнулся в нашу сторону, столбиком прошёлся по кругу и, ткнувшись холодным носом в мою ладонь, чуть с хрипотцой в голосе запел песню встречи. Мать подала ему драник, которым обычно встречала Катьку. Борзя слопал его в два глотка и побежал в ограду, юркнул в конуру, проверил, всё ли на месте, потом вынырнул и заметался по двору, не зная больше, как выразить радость возвращения.
– Заберут снова, раз сбежал, – вздохнув, сказала мать.
И только тут передо мной открылась другая, теневая сторона Борзиного возвращения домой. Выходит, он действительно поступил дурно, он покинул товарищей, которые готовятся идти в бой. И теперь кто-то должен заменить его и погибнуть от взрыва гранаты под танком. А Борзя будет цел, невредим, будет беспечно распевать песни… Но, может, он не сбежал, может, его просто отчислили за малый рост или по другой причине? Мне хотелось верить именно в это, я убеждал себя, что все так и есть, пока Толька Нюрин, преградив мне дорогу возле своего дома, не высказал вслух того, о чем я втайне думал, но что упорно гнал от себя:
– Не радуйся. Забреют твоего дезертира.
Борзю и вправду опять «забрили». На этот раз зимой, в глухую декабрьскую стужу. Его увезли днём, когда я ходил играть к Кощеевым ребятишкам. Но теперь я уже не так отчаивался, тем более что у меня было какое-то предчувствие, что Борзя снова вернётся домой. И он действительно вернулся, причём очень скоро, дня через два или три, как будто его не увозили в тёмной будке, набитой воющими и беснующимися в недоумении собаками, а просто исчезал он на время, как не раз исчезал прежде в неизвестном направлении, когда от скудного пайка подводило брюхо и тёмно-бурая шерсть начинала дыбиться неровными лохмами. И это его второе возвращение ещё более утвердило меня в мысли, что он не дезертир, он не сбегал со сборного пункта, а был «комиссован» за видимое малосилие...
Борзя дожил до глубокой старости. В последние годы стал сед, вял, туг на ухо. И пел теперь сипло и неохотно. Но отец, вернувшийся с фронта, не трогал его – не поднималась рука. Слишком любили Борзю в нашем доме. Так привыкли к нему за многие и нелёгкие дни, что считали его почти членом семьи. Ведь нам всегда особенно дороги те, с кем мы перенесли вместе невзгоды и тяготы, с кем делили пополам не только радость, но и горе.
Борзя пал глубокой осенью, ушёл тихо, без суеты и шума, запрятавшись в дальний угол двора. 

5
1
Средняя оценка: 2.90476
Проголосовало: 189