Четыре кота (Святочный рассказ)

Посвящаю благодетелю моему – А.В.Л.

Царей и царств земных отрада, 
Возлюбленная тишина.

Ломоносов

I

На окраине Царского Села, по-шведски Саарской мызы, вдали от дворца, в уединенной избушке жила бедная старушка-вдовица. Её промысел был гаданье. Многие знатные персоны езживали в её захолустье узнать о капризах Фортуны, расславив Акулину Ивановну мастерицей ворожить на картах. Бывало, раскинет пасьянец и кому что ни предскажет, так и сбудется.
Нынче Святки, и вся Россия гадает. На картах, на бобах, на воске, на кофейной гуще.

В царскосельском дворце, как и повсюду в сочельник, после первой звезды ели медовую кутью с изюмом и орехами, запивали узваром; после всенощной и заутрени в Знаменской церкви сели разговеться. «Рождество Твое Христе Боже наш, возсия мирови свет разума…» Цесаревна очень любила церковное пение и милого себе отыскала среди певчих, голосистого хохла-сладкопевца. В тайном браке она уж осьмой год. С другом сердешным об руку и сидела за праздничной трапезой, совсем по-домашнему, прихлёбывая светлый токай. Круглое лицо, осунувшееся за долгие постные дни, разгорелось румянцем, ясные глаза сияли.
Цесаревне за тридцать лет, а всё славится красотой – статная, белогрудая, синеокая и златовласая Венера Российская. При Дворе обеих Анн-правительниц «Петрову искру», природную русскую, опасаются курляндские немцы, завещание же матери ея, царицы Екатерины, спрятали под сукно яко небывшее.
Царскосельская вотчина даёт мало доходов. По скудости казны Елисавета Петровна, императорская дочь, носит скромное платье белой тафты, подбитое чёрным гризетом, словно монастырская послушница-сиротка, «сорока-белобока».
Вокруг каменного дворца, конюшен, скотного и птичьего дворов и хозяйственных построек, домов челяди – всё лес дремучий, снегом закутанный; першпективная дорога через дубраву ведёт в Питербурх. Порой видали вблизи дворца диких зверей, недаром охота – благородная забава госпожи Царского Села с юных лет. 
Повар малого, цесаревнина Двора, Иоганн Фукс, потрафлял охотничьим вкусам: к столу подавали кабанью голову в рейнвейне, медвежью лапу разварную с брусникой, жирных гусей-лебедей да уток, золотых фазанов и цесарок, а вот яблочного духу не терпела Елисавет Петровна (сия новая богиня любви и красоты не приняла бы золотого яблока от пастушка Париса), брюшко жареной дичи набивали сливами да ананасами из дворцовой оранжереи. Привозные устерсы, любимые цесаревной, плескались в новомодном вине из Шампани, будто в пенной волне морской.
«Дева днесь Пресущественного раждает и земля вертеп Неприступному приносит, Ангели с пастырьми славословят, волсви же со звездою путешествуют…»
– Коль славно, что персидские звездочёты шли за Вифлеемской звездой, дабы поклониться Богомладенцу Христу. Премудрые цари провидели судьбы народов земных и тайны небесные, а всё же пастушки препростые, чистые сердцем, узрели Спасителя допреж тех владык, Каспара, Мельхиора и Валтазара, – молвил учительно духовник, о. Феодор Дубянский.
– Я бы хотела узнать свою судьбу, – задумчиво сказала цесаревна. Отчего-то ей грустно стало в великий Господский праздник.
– На Святках можно устроить, серденько моё, – отозвался Разумовский. В нежные лета красавец Алёша был пастушком, да привезли его в обозе с бочками венгерского из цветущей Малороссии в холодный Питербурх, к москалям, а там взыскала милостями Фортуна. Метнув взором на духовного отца, занятого лакомой гусиной ножкой, прошептал: уж так заведено в крещёном народе, в сию пору не столь грешны гаданья, забавы ради.
Все несут дары Богомладенцу, волхвы – злато, ливан и смирну, небо – звезду, земля – вертеп.

II

Борей дул во все щёки, озлобясь. Студёно, люто, в такую пору добрый хозяин пса за ворота не выгонит. Оконца обветшалого домишки закутаны снегом. То зима-царица закрывает плечи горностаевым палантином накануне Нового года.
– Отворяй, бабка, гости приехали! Акулина Ивановна! Заделье есть!
Огонёк в оконце задрожал. Прошлёпала туфлями ворожея.
Вошёл, отряхаясь от снега, арапчонок с горящей свечою в фонарике, следом – горничная девушка, за нею – боярышня в собольей шубке, крытой белым глазетом, и камердинер, исполин ростом; в крошечной горенке сразу стало тесно. «Красавица! Миндальные ручки твои, яблочные щёчки! В светлицу пожалуйте», – кланялась гадалка цесаревне, прочим же велела ожидать здесь.
С широкой лежанки печи прыснул кот, другой мягко вскочил на лавку из угла, третий белой тенью просквозил из кухоньки, четвёртый так и спал на укладке, открыв золотой глаз на хозяйское «кис-кис». «А коты в судьбу верят, потому с хвостом, хвост-маятник, хвост-суд, хвост-приговор тебе, а всё малый кот», – воркотня хозяйки, спешившей усадить гостью поудобнее. Цесаревна глядела во все ясные глаза на Акулину Ивановну и её зверинец.
Три кота белых, в тёмных турецких фесках на лбу и ушках, хвосты – дымчатыми трубами, хотя бы и лисе, черно-бурой красе, хвост такой гож. На крестце у каждого – темно-бурым пятном карточная масть: у одного бубны, трефы у другого, третий отмечен пиковым тузом. Четвёртый кот – черныш Маркиз, в белых перчатках да в сапожках, на мурлишке белая маска, пуховое жабо белее снега – а на нем чернеет пятном сердечко. Усы у всех четырёх – хотя бы и лейб-кумпанцам впору. 
– Сведаем-узнаем, красота ненаглядная, долго ли тебе сиротою горькою плакаться, – подавая цесаревне засаленную колоду – снять карты, приговаривала ворожея. – Ты, Елисавета Петровна, суть «Дама Coeur!»
Поглядела строго в очи, словно не убогая старушонка говорила с высокой гостьей, – пифия, сивилла!
– Червы суть Чаша искупительной Крови Христовой, червы суть Жертва и Сердце Мира…
Ложились ряды рубашками, и, открывая лицо, сокровенное говорили в сочетаниях дамы, короли и валеты.
Главная карта – королева червонная с веером французским – закрыта чёрными винями. Цесаревне вспомнился недоступный Версаль, отвергнутое русское сватовство, и как долго она, байстрючка, бастардка, привенчанная, старилась в девках; памятны и чёрные дни при Анне Иоанновне. Прекрасные голубые глаза опечалились, прижмурились в ресницах густых.
Вещий пасьянец чинно ложится в руках Акулины Ивановны, карта за картой, али то мечет судьба шальной баламут?*
«Дама Coeur!» Дитя Фортуны и Любви!
Карты кривлялись, гримасничали, перемигивались в глазах цесаревны.
– Бардадым** твой рядом во всю жизнь, ты дама парная…
Толковала ворожея просто, с прибаутками, дескать, в новый год с новым щастием, а выходило мудрёно:
– Батюшка твой царил, матушка твоя царевала, и тебя, сиротинушка, престол ждёт, тебе слава и держава! Не будь простодырой распустёхой, превеликое Щастие в белы ручки плывёт – не упусти мимо. Десять лет с лишком мучаешься ты, упустивши благой случай, и претерпела множество скорбей. Настаёт новый год, бьёт твой час, надея наша русская, дерзай!
Чёрный котик потянулся, белой лапкой пасьянец поправил.
– Всё будет твоим, но с условием.
Карты взвихрились вещими птицами. Мелькнули грандиозный царскосельский плафон с Россией торжествующей, веселье бальной залы, в золоте, зеркалах и огнях, сырой плеск Бельта, блеск русских штыков. Мир, благодать и возлюбленная тишина. На клиросе дворцовой церкви, далеко и внятно, детские голоса пели тропарь Рождеству Христову. Малороссийская песенка баюкала цесаревну. Лепетал и гулил младенец.
– Не то в одинокой келье полынную горечь изопьёшь.
Упала на стол карта: на коленях та же червонная краля, ей ножницами постригают долгие златые власы.
Что же это за пасьянец?! Что за нелепости грубые? Кем та небывалая карта намалёвана? Кто-то тебя нарочно подучил, карга старая, ведьма… Акулина Ивановна!
– Не бойся, не бойся, красавица, Царь-девица… испей водицы. Вижу, вижу, говорю, что вижу: заточение взамен заточения, дитя за дитя… Такой расклад. Карты правду говорят. Иначе не сладится по-твоему. Возьмёшь чужое дитя, зато отдашь своё.
– Ради привременных радостей мира сего я не отрекусь от вечного блаженства! А ежели достигну престола отеческого, клянусь всем святым, что и смертной казни в России при мне не станет! Клянусь…
Мяукали протяжно четыре кота. Ворожея сказала твёрдо:
– Души твоей продать не требуют. Однако же родное дитя ты отдашь.
Насторожив уши, чёрной молнией метнулся Маркиз, в когтях пискнула мышка.
Золотой о столешницу звякнул. «Даме Coeur» меньше червонца невместно дать за гаданье в щедрый вечер.
И милый, чернобровый всполошился в другой горенке:
– Ой, лышенько! Серденько мое, пошто плачешь?.. Огорчила дура старая цесаревну!
Домой, домой, в санки да во дворец. А морозко знай скачет по ельничкам, по березничкам, по сырым боркам, по веретейкам.

III

Красного янтаря резная табакерка: под купами дерев любезные сидят, обнявшись, у ног Фиделька – символ любви неизменной, три амура поодаль: один на арфе играет, другой сладкий плод вкушает, третий горюет над могилой. Данцигские мастера резали безделушку, в ту пору Питербурха ещё не заложил батюшка Пётр Алексеевич.
– Дражайшая Лизетта, подайте-ка табакерку Вашу, я требую.
– Право же, государыня моя сестрица, в ней вышел табак; кавалеры, без сомнения, одолжат Вас душистым зельем, не так ли, милый маркиз?
– Подайте сюда табакерку, Елисавета Петровна, сей же миг! Я с Вами шутить не намереваюсь.
Труха летит на чёрно-белые шашки пола, пахнет мятой и канупером. Роковая записочка в руках Анны Леопольдовны, изумруды в перстнях полыхнули, как глаза разъярённой кошки.
– Здравы будьте, государыня сестрица, многая лета, – лепечет, побелев круглым лицом, цесаревна в ответ на звонкое «апчхи» регентши.
– Вижу, что Ваши ближние люди, дражайшая Лизанька, соскучали по Шлиссельбурху. Буду иметь с Вами разговор суровый. То всё французская интрига, знаю сама!
Кабинет уединённый; с тёмного портрета кисти Каравакка пробирает взором отечная, злобная покойница Анна Иоанновна в порфире.
– Что это, матушка, слышала я, будто Ваше Высочество имеете корреспонденцию с армией неприятельской?.. будто лекарь Ваш ездит к посланнику де Шетарди? Мне советуют немедленно арестовать Лестока. Я слухам о Вас не верю, но надеюсь, что если Лесток окажется виноватым, то Вы не прогневаетесь, когда его задержат!
– Я с неприятелем Отечества моего никаких алианцев и корреспонденций не имею, а когда мой доктор ездит до посланника французского, то я его спрошу, и как он мне донесет, то я вам объявлю. Записочка сия внушена горькою нуждою, я всего лишь хотела призанять в долг дукатов у маркиза де Шетарди. Со ста тысяч содержания, условленного родительницей моей, тётушка Анна Иоанновна (кивок на портрет угрюмой самодержицы) ускромила меня до тридцати тысяч в год. От той причины я вошла в долги и долги. Платить людям жалованье нечем, кровля дворца в Царском Селе обветшала, я заложила драгоценности матушкины… Мне штопают чулки!
Слёзной влагой поплыли чудные голубые очи. Анна Леопольдовна, имея нрав переменчивый, обняла красавицу и сама всплакнула.
– Мы это поправим, сестрица Лизетта, только будьте верны присяге…
Год, начавшийся гаданьем у царскосельской ворожеи, истекает, кончается стылый ноябрь.
Месяц огнистый, как оброненная Петровым конём подкова, над Зимним дворцом. Адмиралтейство золотой иглою штопает небо по иссиня-чёрному шёлку.

IV

Кому – скипетр, кому – чётки.
Жарко молилась цесаревна пред богородичным образом Знаменья в царскосельской церкви. Голова от бессонной ночи шла кругом. Сердце трепетало. Она не была столь храбра, как её покойная матушка, да и царственный отец не отличался природным мужеством, однако превозмогал страх в сражениях и роковых событиях.
«Так предопределено судьбой, ея веления неизбежны».
А фамильные драгоценности Елисавета Петровна и впрямь заложила: переворот весьма требует денег, мешок серебряных рублей роздан лейб-гвардейцам. И вот казарма Преображенского полка среди ночи услыхала: «Вы знаете, чья я дочь!»
– Други мои! Вы знаете, чья я дочь, ступайте за мною! Как служили отцу моему и вашему, Отцу Отечества, так и мне послужите верностью вашей!
Предстало сонным гренадерам видение: цесаревна в чёрной кавалерийской кирасе и белых лосинах в обтяжку, в белом парике, в косице чёрный бархатный бант, – точно длился придворный машкерад. Андреевская лента небесного цвета через плечо.
Капут немцам! Виват, Елисавета!
Летели метелью карты, в Зимний дворец лезли бардадымы – верзилы преображенцы…
Подскользнувшись в ботфортах, неловкая в тяжёлой кирасе, Елисавета Петровна упала в снег; два исполина тотчас приняли на мощные плечи задохнувшуюся от волнения и азарта цесаревну.
В покоях Зимнего дворца сонная тишь. Государь император почивал в зыбке, прикрытый стёганым, голубого атласа, одеяльцем с чёрным мехом. «Отнюдь не будить его Императорское Величество!» – велено гвардионцам, и те, стоя навытяжку с оружием, ждали, покамест Иоанн Антонович проснуться изволит. Мех вдруг ожил – муркнул и поднял рыльце чёрный с белой манишкой кот, золотые глаза впились неотрывно в цесаревну. Чёрное сердечко на белой шее. Откуда взялся?
Четыре четырки, две растопырки, один вертун да два яхонта.
Младенец Иоанн Антонович в руках тётушки смеялся и гулил.
– Малютка, ты ни в чём не виноват! – молвила Елисавета Петровна прилюдно.
Целый день цесаревна разъезжала по Питербурху с младенцем на руках, не зная, что предпринять. Родители его, герцог Антон Ульрих и правительница Анна Леопольдовна, все приближённые немцы схвачены и заключены под крепкий караул. В заточение отправят и малолетнего императора.
Через три дня издан манифест, в котором провозглашалось: цесаревна Елизавета Петровна вступила на престол «по законному праву, по близости крови к самодержавным родителям».
Виват! Виват!! Виват!!!
Громы преображенского марша да клич гвардии, пушечная пальба. Державная столица просияла фейерверками; золотой вензель Е I крутился в небе, рассыпая хвост кометы (точно так бывало при государыне матушке Екатерине Алексеевне).
Месяц качался над Городом, как опустелая колыбель.

…Слава и суета мира сего – шелуха невесомая, полова на весах Господних. «Пеките блины! Пеките блины! Вся Россия-мати, пеки блины!» – с воплем побежит зимою по стогнам петербургским блаженная Ксения, вдовица вещая, ряженая в мужний мундир; в самое-то Рождество Христово преставится русская душою императрица Елисавета Петровна, и поминать её станут, по русскому обычаю, блинами.
Блистательное и милостивое многолетнее царствование Возлюбленной Тишины сменится пышным и славнейшим царствованием премудрой Фелицы. Из блаженной Авзонии похитят, возьмут увозом законную дочь покойной императрицы Елисаветы Петровны и графа Алексея Разумовского и, заточив в московском Иоанно-Предтеченском монастыре, силою постригут во инокини.
Августа Дараган проживет в обители двадцать пять лет, станет преподобной старицей Досифеей, наставницей братьев Путиловых, будущих старцев Оптиной пустыни, позднее – молчальницей. И не расстанется старица Досифея с портретом императрицы Елисаветы Петровны до конца дней своих. Невинный страдалец, убиенный заточник Иоанн Антонович, и подавно блажен в очах Господних.
А что же коты Акулины Ивановны? А коты и на земле грешной вхожи в алтарь церковный, куда не смеет войти сама императрица Российская, и после, изживши девять жизней, в райской ограде гуляют и Страшного Суда не боятся.

 

ПРИМЕЧАНИЯ:

* Прим. Баламут – шулерская колода с особым порядком карт, при котором все или почти все карты биты. 

** Прим. Бардадым − трефовый король, в переносном значении – здоровенный малый, верзила.

 

Неизвестный Художник, около 1742 г.

5
1
Средняя оценка: 4.04412
Проголосовало: 204