Сруб из лиственницы

Когда думаю о хрупкости земного существования, о внезапных поворотах судьбы, великих потрясениях, свежих ветрах и сквозняках истории, представляю не крушение империй, не исчезновение народов и языков, не песчаные дюны на месте городов. 
Я думаю о судьбе одного строения из лиственницы.

Переселенцы из Поволжья и других мест империи – курские, мордва, малороссы – обосновались в излучине Ишима. Здесь было все, что нужно крестьянину для жизни. Чернозем, не знавший плуга. Пойменные луга. Река, полная рыбы. Обитали в ее чистых водах в ту пору, помимо привычных язей, налимов, щук, окуней, чебаков, и нельма и раки. Лесостепной, озерный край, на пути сезонных миграций дичи. Перелетных гусей и уток в сезон, как мошкары. Тучи. Водилась здесь и бескрылая птица дрофа. И забавный зверек с львиным хвостиком, способом передвижения напоминающий крошечных кенгуру. Тушканчик. В нетронутых березовых колках и борах – грузди, лисички, обабки, белые грибы, земляника и эндемик здешних мест – кустарниковая дикая вишня. А в пойменных тугаях – ежевика, смородина, щавель, певчие птицы. И, конечно, краснотал. Зверья – в изобилии. И травоядного и хищного. Лоси, косули, рыси, лисы, волки и даже медведи. Увы, от того изобилия до наших дней остались только названия. Скажем, Аю Тас, или Медвежья сопка. 
На пастбища коренных жителей пришельцы не посягали и потому, имея к тому же уважительную привычку не лезть в чужой монастырь со своим уставом, быстро поладили с местными. 
Не знаю, по какой причине землемер назвал новое поселение Марьевкой. Должно быть, жена его звалась Марьей. Или дочь. Но почему-то мне кажется, что назвал он село в память о своей маме. Мама Марьевка. Вполне возможно, мамой землеустроителя была Мария, но крестьянскому уху привычнее Марья.
Поставили переселенцы шалаши и, прежде чем обустроиться, подняли целину, засеяли пшеницей. А уж потом застучали топоры. Завизжали пилы. И поднялись на голом месте избы, срубленные из местной березы, крытые земляными пластами. А у кого сил и средств не хватало, слепили землянки из самана. По мере того как село богатело, появлялись дома из кирпича, а земляные крыши заменялись на тесовые, железные. На худой случай – соломенные. Оплели тальниковыми плетнями пятнадцать соток возле каждого дома, выделенные под огороды. По этим плетням можно было судить о характере хозяев. У кого-то тяп-ляп на скорую руку лишь бы скотина в огород не залезла. А у иного выплетены с таким тщанием и искусством, с каким даже корзины и самоловки не плетут.

Все у них было: руки и к чему эти руки приложить. После череды урожайных лет село богатело. В отчете генерал-губернатора за 1903 год оно было отнесено к очень зажиточным. У каждого второго крестьянина железный плуг. На тысячу двести душ – пять тысяч коров да мелкого скота до четырех тысяч. Торговых лавок, больших и мелких, больше десяти. Маслодельный завод. Семнадцать ветряных мельниц да три водяных. Аптека. Фельдшер. Пожарный обоз на четыре бочки. Две ярмарки в году. В том же отчете губернатор отмечал с нескрываемой печалью: попивают крестьяне. С чего бы? Разве что от хорошей ли жизни? Чего не хватает?
Одного не хватало крестьянам, то есть христианам. 
Церкви.
Без нее ни свадьбу справить, ни детей родить, ни умереть по-человечески.
Обратились марьевцы с челобитной в Тобольскую епархию с просьбой построить в селе храм. Но, видно, много в те годы было таких обращений. Долго ждали ответа. Не дождались. Обратились в Омскую епархию. Не вняли. И тогда, положившись на Божью помощь, взяли крестьяне дело в свои руки. Скинулись в складчину на строительные материалы и срубили храм сами.
Из лиственницы. Нет породы долговечней. Кто не слышал о сваях из лиственницы, на которых до сих пор стоит Венеция? А все, что долговечно, недешево. Десять тысяч рублей пожертвовали земляки на храм. Сумма достоверна. Любопытные при желании могут перевести ее на сегодняшний курс, узнав сколько стоила в Российской империи в начале двадцатого века, скажем, корова. Но уж если строить для Бога, то от души и надолго. Желательно навечно. Лиственница в окрестностях села не росла. Везли издалека. Венцы из Марьевской церкви и сваи Венеции – кровные родственники. Из одной тайги.
Не могу ручаться за достоверность моих ранних детских воспоминаний, но по рассказам прабабушки, как я их помню, часть денег на строительство храма внес раскаявшийся разбойник. Был он в преклонных летах, когда даже бандиты становятся философами и праведниками, а размышлял так: на том свете ни золота, ни серебра не нужно, а потрать их на богоугодное дело, может быть, ТАМ к нему отнесутся благосклонней. 
Впрочем, о чем он думал, была ли это взятка Богу или вклад в общее дело от чистого сердца, кто теперь скажет? Да и не был ли тот разбойник местной легендой? Ныне все достоверные истории наполовину состоят из мифов.
Сколько лет прошло, сколько поколений сменилось, а жива мистическая генная память: закроешь глаза и – стоишь ты в свежесрубленном предками храме. Окружает тебя благодать и запах лиственницы. Свежий, еле уловимый ветерок, щебет воробьев и чистота. Как в душе, так и под майским куполом неба.
И все село крестится в восторге и умилении, смотрит вверх, где устанавливают сияющий на солнце крест. А он играет отсветами пасхального солнца.
И в эту высокую, душевную секунду слышится детский плач. Это звучит голос не переселенца, а коренного жителя этих мест. Он родился здесь и это его родина.
Первая служба. Церковное пение. Первый звук колокола. Первый благовест. Первая совместная молитва. И сотворяется чудо соборности, когда множество разных, порою враждебных, душ соединяются в одну общую душу. 

Знаете, эти переживаемые сообща минуты и секунды редкой благодати можно испытать не только в церкви. Летний закат, цветение черемухи, долгожданная грозовая туча после долгой засухи, просто сияние пасхальных небес, первый подснежник, земляничная поляна, тяжелая от зрелых ягод, живописное полотно, стихотворение Пушкина или Тютчева – да мало ли что и кто волнует и умиляет человека. И когда мы с дедом-атеистом, огнепоклонники, сидели у «голландки» и смотрели в огонь, а за ставнями выла вьюга, с нами сидел и Бог, в которого мы не верили. Дед по печальному опыту долгой жизни, а я по крайнему малолетству и вере в деда. Благодать – это всегда присутствие Бога. И не имеет значения, веришь ты в него или не веришь. Единая, одна на всех соборная душа – и есть Бог.
Как это объяснить попроще и подоходчивее? Соборная душа – это бессмертный полк. Ты, потерявший веру в человеческую порядочность, вливаешься в него с портретом отца, деда, прадеда, а рядом с тобой идут христиане, мусульмане, иудеи, язычники и атеисты, и все вы, все мы – единая соборная душа. Как описать это чувство? Ком в горле, слезы на глазах, одна на всех песня, одно большое сердце. «И в том строю есть промежуток малый…» И все это – благодать. Благодать как присутствие единого Бога. 
Вокруг церкви разбили парк. Желтая акация. Тополя. Клены. И, конечно, березовая аллея.
Вместе с церковью построили дом для священника, приходскую школу, как сказано в отчете, «на 75 человек и 57 девочек». Появилась первая библиотека на пятьсот томов.
Поселение, организованный табор, стало уездным селом. Жизнь обрела основательность, будущность. Прочность. Надежность. Смысл.
Полетели дни за днями, как листья с осеннего клена.
Как бы сквозь речную рябь вижу я глазами давно покойных дедушек и бабушек далекое время войн и революций. Шторм в центре империи мелкими волнами, слабым предгриппозным ознобом докатывался до далекого села, счастливого в своей патриархальной дремоте. И эта мелкая дрожь не потрясала основы, пока не пронеслась над селом ураганом гражданская война.

Единая соборная душа, словно радуга, раскололась на душу белую и душу красную. Кроме прочих соцветий, был еще и самый крупный осколок этой когда-то единой души – ни вашим, ни нашим. В смысле: идите вы все к чертовой матери и не мешайте пахать землю.
Полнее всех и честнее всех о том взбаламученном времени поведали мне частушки старого матерщинника деда Петрова. Вот одна из них, не лишенная очарования черного юмора:
Если вас поставят к стенке,
Вы вначале вскрикнете.
Раз поставят, два поставят,
А потом привыкнете.

В клочья разорвало единую соборную душу.
Но гражданская война такая вещь, что в тылу не отсидишься. Хотя…
Когда я был пионером, наш отряд помогал директору краеведческого музея создавать историю партизанского движения, выявлять подвиги земляков в борьбе за установление в нашей Марьевке советской власти. Мы с моим другом Булатом Шариповым принесли в музей козлы, на которых дед Кузнецов пилил дрова. Вместо одного из рогов в эти козлы был вбит ржавый трехгранный штык от винтовки. Сначала мы хотели принести один штык, но не смогли его расшатать.
Директор музея очень обрадовался экспонату и попросил нас принести воспоминания наших дедушек и бабушек, участников славного партизанского движения. 
Мой дед по отцу, пимокат, был большим молчуном и при этом известным сквернословом, а бабушка охотно поделилась своими воспоминаниями: «Как же не помнить? Помню, как вчера было. Партизанили, еще как партизанили. Когда Колчак пришел, наших мужиков хотели в его армию забрать. Вот они собрались, да убежали прятаться в Бабаев бор. Целый месяц прятались, а жены им по ночам хлеб да вареную картошку в ведрах носили. Страху на всю жизнь натерпелись. Так и пересидели мужики Колчака». 
Как-то это не героически звучало. Я-то рассчитывал на лихие атаки красных кавалеристов, тачанки, пулеметы и простреленные полотнища знамен. «А потом наши пришли?» – спросил я в надежде услышать продолжение. «Когда наши пришли, мужики снова в лес побежали прятаться, – охотно продолжила героическую повесть бабушка, – только советскую власть не пересидишь в лесу, да и женам надоело по ночам в Бабаев бор бегать. Уж больно тяжелы были ведра. Мужики-то крепкие были, много ели». 

Всем хороша была советская власть, жизнь без паразитов и захребетников. Но старики были в ужасе от своеволия и безбожия внуков. На глазах всего села мой юный предок, опьяненный небывалой свободой, рубил топором крест на церкви. Овчинный полушубок расстегнут, шапка полетела вниз, а ему все посередине. Красуется перед землячками. Вот он, каков я, свободный от царя, от мирового капитала, от самого Бога и даже от законов природы. В дикой удали поскользнулся воинственный безбожник, сорвался с полусферы купола и вместе с крестом под собственный крик и вздох ужаса земляков свергся вниз.
И не разбился.
– Бог милостив, – сказала ему моя юная бабушка, перекрестившись, – пожалел тебя, дурака.
Вскочил святотатец, обхлопал себя со всех сторон и заорал, ликуя:
– Бога нет!
И поцеловал мою будущую бабушку в губы.
Моя бабушка описывала это событие, как чудо. Но, по-моему, никакого чуда, если исключить, конечно, поцелуй, не было. Да, церковь была самым высоким строением в уездном селе. Но не таким уж и высоким. К тому же в те времена еще не имели привычки осквернять землю асфальтом. Надо учесть, что дело происходило зимой и, полагаю, под стенами храма намело сугробы.
Ахнула Марьевка, зашепталась о конце света. Но прошло время, в силу вошло новое поколение, и земляки привыкли жить без церкви, без Бога. И только старушки хранили в красных углах иконы, проявляя невиданное инакомыслие. Самые рьяные богоборцы, рубили старинные иконы своих несознательных бабушек на забрызганных кровью домашних птиц чурбанах. Но большинство не обращало внимания на суеверия темных старух. Вот доживут свой век темные старушки, а вместе с ними и умрет их выдуманный бог.
И стала церковь просто помещением.
Поместили в ней клуб.

По революционным праздникам в бывшей церкви проводились торжественные собрания, на которых клеймили капиталистов, кулаков и ругали бога как пособника буржуев в эксплуатации угнетенных масс. А перед входом висел кумачовый плакат. Если верить все тому же деду Петрову, на нем был начертан грозный лозунг: «Товарищи! Выполним план по продразверстке! К годовщине Октябрьской революции вырвем шерсть и яйца у кулака!»
Но и для новых поколений церковь оставалась церковью. Хотя бы потому, что, став клубом, она выполняла свое предназначение – места сбора, общения. Прихода. Уже и купола разобрали, и крышу перекрыли, но все знали, что это здание изначально было церковью. И в нем все еще оставался Бог. Трудно передать особое настроение, с которым ты поднимался по широкой лестнице на высокое крыльцо, подходил к кассе за волшебным синим билетиком, пропуском в нездешний мир, входил в зал, наполненный особой, волнующей душу акустикой. И были тогда такие фильмы, что превращали зрительный зал в одну сопричастную сюжету душу.
Даже если ты не верил в Бога, душа-то у тебя была.
И в душе этой царила соборность.
Забегая вперед, расскажу об одном малозначительном эпизоде, никак не повлиявшем на историю человечества. Однажды в ожидании сеанса в фойе собрались мальчишки. Уже не помню, по какому поводу мы заспорили с Толиком, отец которого, представьте, был потомком американского негра, приехавшего когда-то в Союз за лучшей долей. Пустяшный спор, как это часто водится у мальчишек, перешел в драку. И мой лучший друг Коля Пышкин, иранец, встал между нами и сказал: «Пацаны, вы же родственники». 
Мы рвались в бой и не желали признавать родства. И тогда Коля по памяти нарисовал наши родословные древа, и оказалось, что корни их переплелись три поколения назад. 
Этот факт так изумил участников и свидетелей дуэли, что все стали вспоминать свои родственные связи и оказалось, что все до одного, сколько нас ни было в фойе, – немцы, иранцы, чеченцы, казахи, литовцы, не говоря уже о русских, украинцах и белорусах – все мы родственники. Вот так дашь сгоряча шкету по шее, а он троюродный плетень по материнской линии. Это было одно из самых счастливых потрясений, которые я когда-либо испытал в жизни. С этого дня я никогда не дрался с земляками. Хотя, конечно, иногда очень хотелось. Да и надо было.
Церковь без креста оставалась церковью. Особенно ясно это было в дни больших бед и потрясений. Отсюда провожали земляков на фронт. И здесь по-особому звучали слова об Отечестве и вере в правое дело. И матери крестили своих сыновей и вешали на их крепкие крестьянские шеи оловянные крестики. И никто не посмел обвинить их в суеверии, потому что изгнанный из церкви справедливый Бог был на стороне земляков, уходящих на смерть. Он не держал обид. Ему-то, думаю, все равно – верим мы в него или нет. Ему главное, чтобы мы поступали по-божески.

Время Целины, когда Марьевку захлестнула новая волна переселенцев, я помню, хотя и очень смутно. Возможно, память моя заимствована. Что может помнить четырехлетний человек? «Какая целина? – удивлялись старожилы. – Все, что нужно было поднять, уже подняли наши предки. Одни неугодья остались».
Но родине нужен был хлеб. Пахать, так пахать! И содрогнулся лесостепной край от лязга гусениц, вспороли залежные земли стальные лемеха. Перепахали все, что нужно и что нельзя было пахать. В том числе и сухие, богарные, возвышенности, на которых ничего, кроме ковыля, не росло. Как говаривал дед Петров, старый балагур и сквернослов: заставь дурака целину поднимать, он и лысину себе вспашет.
Тьма сусликов бежала от потрясенной степи к Ишиму, бросалась с обрывов глинистых берегов в спокойные воды и тонули тысячами. 
В сухой, безводной степи возникали новые поселения. Домики строили на скорую руку из камышитовых плит. Звали эти домики финскими. Было много задора, много энтузиазма, техники и веры в светлое будущее. Воды было мало. А дожди выпадали ни ко времени. Задержанные на полях снега быстро сходили, не напитав почву. Копали котлованы. Но что значили эти лужи для совхоза, на территории которого могло разместиться иное европейское государство? Сущие пустяки. Так, искусственные озерца для разведения карася.
Спокойно, товарищи. Нет воды? Будет вам вода! В беде не оставим. Проведем в сухую степь водоводы.
И эти правильные, обнадеживающие слова означали одно – смертный приговор для большого красивого села Марьевки, которому была предназначена судьба степной Атлантиды. 

по течению изыскатели нашли прекрасное место для строительства плотины на Ишиме. Скалистое основание. Небольшая деревенька на возвышении. Очень удачное место. Сюда и переселим марьевцев.
Удачное-то удачное. Но все-таки переселить нужно не десяток-другой изб. Все-таки райцентр. Или, как говорили марьевцы, центр рая. Несколько тысяч живых душ. Никаких сомнений, товарищи. Переедем на другое место и заживем лучше прежнего. Опомниться не успеете, как будете жить в довольно крупном, промышленном городе с населением не менее пятидесяти тысяч душ. Вперед, в светлое завтра.
Слова правильные, слова бодрые, но одно не учли устроители новой жизни – невероятно болезненную склонность марьевцев к ностальгии.
Что такое не просто покинуть, бросить свою родину, но и утопить ее как котенка в ласковых ишимских водах? Я, склонный к этой поэтической хвори, пережил эпидемию ностальгии вместе с земляками. Возродилась у безбожников соборная душа, страдая и мучаясь тоской по приговоренной родине.
Помню, в детстве родители продали наш саманный дом под соломенной крышей и переехали на соседнюю улицу поближе к центру и школе, в дом, срубленный из сосны, крытый шифером. Да, с улицы на улицу. Всего лишь. А я, взобравшись на крышу, часами глазами полными слез смотрел в сторону райсоюзовских складов, рядом с которыми за Овражным переулком осталась моя родина. Душа моя невыносимо страдала и рвалась на части. Я чувствовал себя одновременно изгнанником и предателем без надежды на возвращение в благословенный край, без надежды на будущее. Всего лишь с улицы на улицу. 
Отец работал в строительном тресте, возводящем новый город. И наша семья переехала на новое место одной из первых. На каникулах мы с братом в составе геодезической партии принимали посильное участие, говоря языком профессионалов, в возведении жилья и бытовых объектов нового города, приближая тем самым конец нашей Марьевке.
Не знаю, по какой причине новому городку так и не присвоили красивое имя Целиноморск, а оставили за ним невзрачное сельское название – Сергеевка. То ли сэкономили копейки, то ли в комиссию по переименованию затесался провидец, равный бабе Ванге.

В пик очередного переселения потомков переселенцев сразу после школы я уже работал в районной газете и по заданию редактора был направлен в зону затопления – подготовить ругательную статью о последних упрямцах не желающих оставлять обреченную родину. Я был пристегнут к участковому и следователю. И в душе был рад встретиться с последними героями, готовыми утонуть вместе с родиной. 
Но повод для статьи был прозаическим, хотя и убийственным: накануне последний продуктовый магазин, остававшийся в Марьевке, был ограблен. Дерзкого преступника из оставшихся семи жителей отыскать было нетрудно. И он был найден и изобличен в секунды. Синий от наколок и алкоголя, пьян и весел, сидел он с трудом на расшатанном табурете и пытался членораздельно давать показания, то есть вводить следствие в заблуждение. Перед ним неопровержимой уликой стоял ящик водки, свалены в кучу консервные банки, а участковый демонстрировал мне и фотокору, выполнявшим роль понятых, орудие взлома – лом из арматуры. 
Когда следователь спросил обвиняемого предъявить документы, удостоверяющие личность, тот хмыкнул добродушно и, разведя руки, ответил загадкой: «Начальник, чем Москва похожа на Марьевку?» Следователь, в чьи профессиональные обязанности входило именно разгадывание загадок, заинтересовался: «И чем же?» – «Ни в Москве, ни в Марьевке нет прописки» – «Надо ли понимать твои слова так, что никаких документов, кроме справки об освобождении, у тебя нет» – «Соображаешь. Давай выпьем за знакомство. Угощаю». 
Героев, по идейным причинам решивших утопиться вместе с родиной в тот день я не встретил. В обреченном на слом селе в нескольких еще не снесенных избах, торчащих на удалении друг от друга, как гнилые останки зубов в старческом рту, оставались одни пропащие души и примкнувшие к ним чужаки с уголовным прошлым. Увы. 
Растерзанная Марьевка же произвела на меня мало сказать гнетущее впечатление. С тех пор приходилось видеть не одну катастрофу, но ничего более неприятного, чем в тот день я не испытал.

Ломали церковь. Да, конечно, клуб. Но в тот раз истерзанный обнаженный сруб воспринимался именно церковью. Я спросил одного из разрушителей, на что пойдут бревна бывшей церкви. И он ответил с мрачным цинизмом человека, от которого ничего не зависит: «Мне-то что за дело? Мое дело – ломать». А потом добавил: «Умели строить мужики. Ни одного гвоздя, ни одного гнилого звена. Вечные бревна». Сырой ветер с первыми колючими снежинками дул со стороны темных вод реки. И тогда я до конца понял, что такое отчаяние. Это когда твоя сиротливая душа отделяется от единой соборной души и прозябает в мерзком одиночестве.
Из вечных бревен бывшей церкви и бывшего клуба на новом месте собрали музыкальную школу. Конечно, этого никто не планировал заранее. Так вышло. Дворец культуры уже был построен. Сданы в эксплуатацию две средние школы. Каждая в два этажа, с актовыми залами и спортзалами. Можно было бы пустить бывший в использовании строительный материал на краеведческий музей. Но музею нашли место в строении барачного типа, из которого выехала на место новой дислокации контора строителей плотины. Строить же в городе будущего церковь и на ум никому не приходило. Атавизм какой. Какая церковь? Кому она нужна?
Другое дело – памятник Владимиру Ильичу.
Так что получилось очень удачно: церковное строение стало музыкальной школой. А к чему ближе всего душа? Да, именно – к музыке. Не всей, конечно. Но в этой музыкальной школе мальчишек и девчонок учили правильной музыке. Душевной.
И закипела жизнь на новом месте. Конечно, переселенцы, потомки переселенцев, испытывали тоску по старому месту. Но надо признать, такие явные плюсы, как центральное отопление и водоснабжение, несколько притупляли ностальгию. 
Более того, постепенно марьевцы попривыкли и даже втайне гордились красавицей плотиной, которую обжили, представьте себе, голуби. Стоишь над водопадом весь в радуге брызг и слушаешь, как сквозь его рев воркует плотина.
Гордились и трубой центральной котельной, видной за пятьдесят верст. 
Кварталами четырехэтажных домов. Центральной улицей, превращенной в березовую аллею, где у каждого деревца была табличка с именем человека, ответственного за его сохранность. Эти стволы в самую лютую стужу железной волею первого секретаря райкома Есима Шайкина выдалбливались из посадок и с громадными комьями прикорневой земли перевозились в город, где их уже ждали выдолбленные вдоль дороги ямы. Мало кто верил в зимние посадки. Но случилось чудо – прижились березы. И родился миф: в нашем райцентре на душу населения на одно дерево больше, чем в Алма-Ате. Хотя отчего же миф? Если присовокупить три-четыре нетронутых рощи в границах поселения, то вполне, вполне.

Лично я гордился заводом сухого и обезжиренного молока, поскольку, покинув газету, принимал участие в его возведении в качестве сначала подсобника, а затем и каменщика третьего разряда. Первого из промышленных предприятий, планируемых возвести в новом городе. Рядом с заводом строился крупный элеватор. Выдал первую продукцию пивзавод, построенный по чешской технологии. 
Помню, как мы с моим бывшим учителем литературы, потягивали из граненных бокалов НАШЕ пиво, и старый мечтатель, имевший обыкновение приходить на уроки с аккордеоном, говорил, вдохновенно сдувая ароматную пену: «Сегодня по пути из школы я насчитал 12 подъемных кранов. Такими темпами помереть не успею, как построим коммунизм». При чем здесь аккордеон? Разговор не на час-два. Есть люди как острая приправа к обыденному блюду. Вкратце: на этом аккордеоне мой старый учитель пытался воссоздавать музыкальный фон литературных произведений.
Вообще город у Степного моря притягивал к себе молодую интеллигенцию – учителей, врачей, строителей. Интеллигенцию особую, не брюзжащую, не ноющую, а целинную – с мозолистыми лапами пахарей, с телами атлетов, душами поэтов и музыкантов, воспитанную в студенческих отрядах. Это они создавали народный театр, вокально-инструментальные ансамбли, в заливе у плотины строили эллинг, били рекорды на областных спартакиадах, не чураясь охоты, рыбалки, заготовки грибов и ягод, а во время уборки не считали зазорным поработать на комбайнах. Это вокруг них поднималась молодая поросль романтиков, спортсменов, музыкантов. А у признанного лучшим учителем года физика весь класс до одного поступил в высшие учебные заведения. Этот учитель у ревнивых коллег заслужил славу расстриги и отступника, потому что принципиально не ставил оценок. Он не хотел, чтобы его предмет вызывал страх у его учеников и глушил врожденную любознательность. Много необычного было в те годы. Допустим березовые рощи, оставленные как парки и скверы в городе. Но приятнее всего было ходить мимо музыкальной школы: вечная весна, всесезонный щебет человеческих птенцов.
Городок был золотой серединой между раздольной скукой деревенской жизни и тщетной суетой мегаполиса. Действительно – центр рая. Мои земляки и без церкви жили с Богом. Я чувствовал соборность, я был частичкой общей души.
Но люди в погоне за миражами легко проскакивают золотую середину, состояние душевного покоя и равновесия. Что нарушает это равновесие? Жадность, зависть, безудержное стремление к комфорту. Ну, и глупость, конечно. Я не имею ввиду ни марьевцев, ни сергеевцев. Все, что случилось, случилось не по их вине.
А случилось изгнание из рая. 
Жили, работали, не особенно беспокоясь о будущем. Да вдруг опять – рябь из центра. Оказывается, не так жили, не то строили, не туда шли. Что надо-то? А надо все разломать, порушить и вернуться лет на семьдесят назад – все само собой и устроится да наладится.
И покатилось все к чертям под гору. Свежий сквознячок превратился в разрушительный ураган. Город у степного моря еще как-то держался по инерции, пока не встала центральная котельная. Жители отключенных от тепла и воды многоэтажных домов пытались элементарно выжить: в квартирах появились буржуйки, сваренные из железных бочек, а во дворах – общественные туалеты. Учителям, врачам, строителям, бюджетникам перестали выдавать зарплаты. Город выживал на подножных запасах. То, что раньше было развлечением – охота, рыбалка, грибы, ягоды, огороды – стало вопросом жизни и смерти. Даже учителя возмутились: чем детей кормить, чем, в конце концов, печи и буржуйки топить?
Заведующий отделом народного образования только затылок чешет и руки разводит. Говорит: «Вот музыкальную школу закрыли. Можете разобрать ее на дрова в счет зарплаты. Хоть чем-то печи топить будет». 

Многие учителя поначалу отказались брать зарплату бревнами. И фыркали с презрением. Но, успокоившись и подумав, решили: печи действительно чем-то надо топить. Зиму не отменишь и не перенесешь. Создали бригаду из молодых учителей – физиков, математиков, трудовиков и физруков, а те после уроков и по воскресеньям раскатали то, что вначале было церковью, потом клубом и, наконец, музыкальной школой на бревна. Раскатали и разделили по бревнышку между теми, кто изъявил взять дрова вместо зарплаты.
Так и спалили большую часть давно обезглавленной марьевской церкви в буржуйках многоквартирных домов и печах частного сектора. Поднялась она с дымом в небеса и растворилась без остатка.
Грех? Наверное, грех. Только не мне, прожившему большую часть жизни без бога, читать проповеди по этому поводу.
Но два учителя использовали бревна из вечной лиственницы по назначению.
Один, физик, живший на земле, сложил из них строение, часть которого занимала мастерская, а часть – баня. На крыше располагалась обсерватория.
Что тут сказать? Конечно, нехорошо строить из церковных бревен баню. А сжечь их в печи лучше? Баня тоже имеет некий сакральный смысл. Очищение. Не говоря уже о мастерской. Всякое ремесло угодно Богу. Что же касается самодельной обсерватории, весьма похожей на купол и предназначенной для наблюдения небесных светил, я вообще молчу. Тут и доказывать ничего не надо.
Второй же, учитель по труду, жил в городской квартире, а когда представился случай практически даром взять землю для дачного участка, воспользовался им и построил красивый домик в прибалтийском стиле, с мансардой под острой крышей, на крутизне которой не мог подолгу накапливаться и удерживаться снег. 
Вот и все, что осталось от бывшей церкви, клуба и музыкальной школы.
Вскоре жителей городка с деревенским именем ждало очередное переселение. На этот раз оно не носило организованный характер, а напоминало паническое бегство. Словно взрывом разметало земляков по сопредельным и дальним странам. Даже тех, кто никуда не собирался уезжать. Долетели эти осколки, как выражается мой друг, «великой марьевской цивилизации», аж до Израиля, Германии и Америки. Говорят, наших земляков можно встретить и в Австралии и даже на юге Африки. 

Город давно уже был не городом, а деревней с зияющими пустырями и развалинами на месте многоквартирных домов, когда в нем появился батюшка. Новый Савонарола. Был он обильно волосат, худ, юн, задирист и бескомпромиссен. Страстью и верой своей напоминал комсомольцев двадцатых годов, сшибавших кресты с церквей. Неутомимо и горячо обличал он грехи местного населения, причем не грехи вообще, а их конкретных носителей, за что дважды был бит. 
Старушки взяли батюшку под свое покровительство и всюду сопровождали его в качестве телохранителей, а лучше сказать народной дружины.
Но, надо отдать ему должное, был занозистый батюшка целеустремлен и настойчив. Прошло несколько лет и рядом с кладбищем, где больше могил, чем домов в умирающем городке, была построена церковь из кирпича. И безбожники в злоязычие своем говорили: в прежнее время жили без церкви, а столько, как сейчас, не грешили. Люди хуже людоедов стали, так и норовят съесть того, кто послабее. Вроде и церковь есть, а Бога в ней как бы и нет. И в этих богохульных словах, увы, была своя правда. Но дело не в том, что когда-то изгнанному из деревянной церкви Богу не понравилась церковь из кирпича. Дело в человеческих отношениях. Бог, если он есть, живет не в церкви, а в нас. И если мы не даем ему объединить самих себя в одну соборную душу, с кого спрашивать?
С батюшкой я познакомился при печальных обстоятельствах.
Хоронили маму. Надо было пригласить батюшку, чтобы отпел. Пошел к батюшке мой брат. Тот наотрез отказался под тем предлогом, что она, безбожница, всю жизнь проработала учительницей начальных классов, воспитывала безбожников, и нет ей прощения от бога. Горяч и бескомпромиссен юный батюшка, но далеко ему было до моего брата. «Ты кто такой, пацан, чтобы решать за бога? Да в одном ноготке моей мамы больше святости, чем во всем тебе вместе с рясой, потрохами и битловской прической». В общем, мой искренний брат никогда не отличался дипломатическими изысками. Что думал, то и говорил. Высказал он и такое соображение: в сопливом детстве своем батюшка был троечником и теперь, заполучив сан, мстит учителям за свою тупость. А тупость, как и смерть: ты ее не замечаешь, а страдают другие. Короче говоря, быть бы батюшке биту в третий раз, если бы брата не сопровождала наша младшая сестра.
Никого не боялся батюшка, кроме бога и матушки. А богу было угодно, чтобы сестра наша некогда училась с матушкой в одном классе.
Он пришел хмурый, подобно ноябрю, раскурил кадило и исполнил неприлежно обряд. Но не утерпел и тут же у гроба стал обличать и ругать всех нас – грешников и богоотступников, грозя ужасными карами. Как и все радикалы, был он предвзят и несправедлив.
Трудно было держать себя со смирениями, выслушивая не утешения, а незаслуженные оскорбления в самый печальный час расставания с близким человеком. Но я, привыкший к компромиссам, сдержал себя, а брата держала за руку и успокаивала сестра.
Провожая батюшку к старенькому «Жигули», я все-таки со сдержанностью, на которую только был способен и в самых мягких выражениях сказал ему о том, что всем он хорош, но не достает одного – любви, а без любви к пастве служить Богу невозможно. Ничего не ответил мне на это батюшка, а лишь испепелил взглядом.

За рулем «Жигулей» сидел тот самый учитель труда, построивший из бревен музыкальной школы дачный домик. Он вызвался привезти и отвезти батюшку. Общительный и добродушный человек, учитель не переносил долгого молчание и нашел общую тему для разговора со служителем культа. Темой этой была судьба марьевской церкви. Надо ли говорить, какое возмущение вызвало у батюшки трансформация церкви в клуб, музыкальную школу и, наконец, в баню и дачный домик. Тут бы и замолчать трудовику, но он поставил печальную точку: на днях то ли бомжи, то ли рыбаки самовольно ночевали на даче и, растопив печь наломанным из ограды штакетником, сожгли строение. 
О, как вскипел батюшка! Какие казни египетские обрушились на голову трудовика. Слушал он, слушал, а как только Савонарола замолчал, заговорил, стараясь быть вежливым:
– Вот вы все призываете покаяться, все грозите геенной огненной. А вы знаете, как живут те, кто не уехал, спасая семьи, в нефтяной край, кто не сбежал за бугор? Так я расскажу. В моем сорокавосьмиквартирном доме без крыши живут три семьи. Без воды, без тепла, без газа, без зарплаты, без надежды на будущее. Буржуйка, труба в окно. Четвертый этаж пуст. На третьем в боковой однушке живет учительница музыкальной школы, которой уже нет. Кровать, рояль, кухонный стол, ноты. Все. К ней приходят дети, бывшие ученики. И она учит их нотной грамоте за так. Представьте себе: ночь, весь дом темен, в провалах окон и дверей гудит сквозняк. И только в одном окне свет и Шопен. Чем не лучик надежды, батюшка? Ее-то, детдомовку за что в геенну огненную?
Понимаете, у людей отняли надежду. А тут вы со своей злобой и адом. Напугал. Какой ад, если они уже живут в аду? Я так понимаю: Бог – добро. Почему же вы такой злой, мстительный. Я бы сказал, злорадный. Уж не дьяволу ли вы служите, прикинувшись пастырем? Бог – свет, а вы тьму проповедуете, ад рекламируете. От вас, батюшка, серой несет. Вот зачем вы сегодня хороших людей в их горе оскорбили? Несчастным, брошенным людям слова утешения нужны, а вы кружитесь над ними черным вороном и все стращаете, стращаете.
– Веруешь ли ты? – прервал водителя священник.
– Извините, батюшка, но после ваших проповедей только в ад и поверишь. Вы, как плохой учитель, который не может заинтересовать детей своим предметом, а только грозится вызвать родителей, исключить из школы и направо, налево ставит двойки. 
Встрепенулся батюшка, спросил: «Дотла спалили?» И, узнав, что начавшийся той ночью дождь сохранил несколько звеньев сруба, велел развернуть машину и ехать к пепелищу. Батюшка молчал и только попросил трудовика помочь ему извлечь из недогоревшего сруба два обгорелых закопченных бревна. Они погрузили их на багажник и, примотав останками электропроводки, отвезли к церкви.
Для чего они нужны были батюшке, я узнал, спустя пятнадцать лет. 
Мой земляк, с которым в последний раз «вживую» мы виделись на похоронах мамы, ныне гражданин Германии, связался со мной по «Скайпу». Рассказал о ностальгическом путешествии на утопленную родину. Родину, где ни у меня, ни у него не осталось родных. 
Постоял он на плотине, откуда призрачной дымкой, фата-морганой, в ясную погоду виден остров Марьевский.
Здравствуй, Марьевка, мама Марьевка.
Рыбы тычут носами в завалинки,
Спит налим в моей маленькой спаленке… 

В общем, грустно чувствовать себя последним жителем недоступной Атлантиды детства. Что осталось от прошлого? Память. Память, которая уже через поколение становится мифом. Было, не было? Все твои воспоминания, все детские беды и радости – там, в темной глубине ишимских вод.
– На месте квартала четырехэтажек, где была наша квартира, теперь пустырь. Пытаются превратить в парк. Походил я возле вашего дома. Вспомнил вкус ваших ранетов. Только «дичек» ваших не попробовал. Тополя, яблони, черемуха, рябина, которые вы сажали с отцом, вырублены. Новый хозяин, скучный человек, освободил место под картошку. Кто до него жил, не знает, и знать не хочет. Городок уже не райцентр. Да и не городок. Так, поселение без надежд на будущее. Хотя кто может предсказать, что случится в будущем? Даже ближайшем. Все близкие люди на кладбище, месте последнего переселения. Сходил на кладбище к могилам родителей. Не мастак передать, что на душе творилось. По паспорту я немец, а по душе марьевец. Но ничего не вернешь…
Я хорошо понимал его сумбур. Знаете, кладбище – это такое место, где, даже оставшись один, ты чувствуешь себя малой частицей одной соборной души. Здесь твоя душа сливается с душами давно ушедших людей. Любимых людей. С небесной Марьевкой. И с годами наших земляков все больше там, а не здесь. 
До вечернего автобуса еще оставалось немного времени. Возвращаясь с погоста, земляк зашел в церковь поставить свечки.
Юный батюшка, неистовый Савонарола, заметно постарел, поскучнел. Мой земляк, волею судьбы ставший иностранцем, попросил благословить его. Батюшка благословил. Без души, на автомате. Некогда горящие гневом глаза фанатика подернулись пеплом. В них поселилась усталость и тоска. Мой товарищ детства напомнил ему о событиях пятнадцатилетней давности и спросил, зачем ему нужны были обгоревшие бревна дачи учителя по труду. Батюшка молча пошел на выход. Остановившись у церковной ограды, обернулся и, показав на купола, осенил себя крестным знамением.
– Из обгорелых останков первой церкви сделан этот крест, – сказал он.
Есть такие события, такие факты и такие слова, после которых нет желания философствовать. Потому что все сказано. И чтобы не разбавлять вино водой, надо сразу ставить точку. 

 

Художник: А. Кучерявенко.

5
1
Средняя оценка: 3.33333
Проголосовало: 27