Viva la muerte!
Viva la muerte!
24 июня 1812 года начался первый этап войны с Наполеоном. Когда армия Александра I с боями отступала от российских границ до Первопрестольной. В начале второго этапа (с октября по декабрь 1812 г.) Бонапарт маневрировал, стремясь уйти на зимние квартиры в не разорённые битвами местности. Затем ретировался до границ Империи, преследуемый разозлённым русским «медведем», голодом, морозами и партизанами.
Предисловие к войне, плавно переходящее в послесловие
"Русский народ не дорос ещё до братства". А.Дюма
«Глядя в глаза Наполеону, князь Андрей думал о ничтожности величия, о ничтожности жизни, которой никто не мог понять значения, и о ещё большем ничтожестве смерти, смысл которой никто не мог понять и объяснить из живущих».
«Война и мир?» — Да.
Когда читаешь письма людей того времени, видишь ту же хаотическую картину, что наблюдается и сейчас, в Европе XXI века. За год, — за несколько месяцев до наступления всемирно-исторических событий, — самые выдающиеся люди (за исключением, может быть, Наполеона и впоследствии Гитлера, по моему разумению) совершенно не знали, куда они идут и что их ждёт: мир? война? с кем война? с кем союз? кто друг? кто враг?
Можно бесконечно спорить, нужна ли была России война с Наполеоном, продолжавшаяся, с перерывами дружбы, около десяти лет. Стоившая Москве сотен тысяч людей. Не давшая ничего, кроме военной славы, которой и так, после суворовских походов, было вполне достаточно.
«Произведение революции» Наполеон — величайший военный гений. Франция в ту пору переживала период, который, будем надеяться, ждёт и Россию, — отмечал «русский Анатоль Франс» Марк Алданов в 1935 году. — После кровавых революционных лет образовалась прочная и мощная власть во главе с очень умным человеком, обеспечившим стране человеческие условия жизни.
По непонятным законам освободилась накапливавшаяся веками потенциальная энергия народа. Обозначились сказочные успехи во всех почти областях, разве что кроме литературы. Для которой, помимо известного уровня свободы необходима устойчивость быта. (Зато Великая революция в «Письмах русского путешественника» Карамзина вознесла автора в первые ряды российских литераторов!)
За счёт своего огромного национального подъёма Франция ещё могла в течение многих лет вести борьбу со всей остальной Европой: «Хотя Бастилия не угрожала ни одному из жителей Петербурга, трудно выразить тот энтузиазм, который вызвало падение этой государственной тюрьмы и эта первая победа бурной свободы среди торговцев, купцов, мещан и некоторых молодых людей более высокого социального уровня», — пишет фр. посол в России Сегюр. Правда, не лишним будет заметить, что Пугачёв осуществил ту же программу, что и французские бунтовщики, не читая французских книг…
Всё творчество Толстого могло бы называться «Жизнь и смерть» — Смерть вдохновляла художника в той же мере, что и Жизнь.
В романе «Война и мир» частное и общее сплавляются в огне горящей Москвы. Который освещает и преображает судьбы страны, мира и всего человеческого сообщества, не менее.
Как живой встаёт перед нами Кутузов, воплощающий в себе русскую душу. И родственный ему образ тринадцатилетней «волшебницы» Наташи Ростовой. Образ, наделённый, казалось бы, всеми чертами «героини романа» и вместе с тем такой неповторимый, незабываемый, родной: «Я взял Таню (Т. А. Берс), перетолок её с Соней (С. А. Толстая), и вышла Наташа».
Люди разные. Народ единый. История. Страна. Как всё это соприкасается с временами нынешними, как это неразделимо! Не зарастающие раны «непрошедших» недавних войн. Да и прошедшая Великая Отечественная — до сих пор откликается святыми слезами воочию увидевших 21-й век ветеранов… Но не увидевших воочию благоденствия. Жаль.
«Война и мир?» — Да. Борьба — вот смысл жизни!!
Въезд Императора Александра I в Москву после отступления Наполеона
Начну свой очерк с излюбленного вступления: «Нам легче вернуться в прошлое…» — В далёкое предвоенное прошлое.
Писать книги считалось в ту пору дурной приметой. Этого доставало, чтобы взять человека под подозрение, потому что для европейской реакции культура стала козлом отпущения: реакция восстанавливала обскурантизм, мистическим образом предваряя обскурантизм аракчеевский 20-х годов следующего столетия.
В конце XVIII века люди погружены в глубокий мрак…
Пятьдесят лет, пока «Энциклопедия» и Вольтер взрывали старую Францию, европейские монахи кричали доброму народу, что учиться грамоте, да и вообще чему бы то ни было, — совершенно напрасный труд… Слова «свобода», «справедливость», «счастье» для большинства людей — гнусны и преступны: «Они порождают привычку к спорам и недоверие», — писал Стендаль.
К несчастью, Революция породила весьма жизнеспособное чудовище — общественное мнение. Поскольку его нельзя окончательно уничтожить, надо им руководить. Стендаль отмечал, что мелкие деспотические режимы сводят на нет значение общественного мнения. Сегодня же мы добавим — крупные деспотические режимы используют технику пропаганды для фабрикации общественного мнения. Официальная ложь — повседневное её оружие! — уже фигурирует на видном месте в «Пармской обители».
«Влияние Жозефа Бальзамо́ на трансформацию Великой французской революции» — тема отдельной историографии. Которой, может быть, займусь в старости. Но к слову отмечу, что, объездив Египет, всю Европу, заглянув даже в Россию. Преследуемый за воровство, франкмасонство и преподавание демонологии аферист Бальзамо́ — граф Калиостро — в том году наконец-то был отловлен и заключён в крепость св. Ангела в Риме. И приговорён к смерти.
Франция 1789-го года предлагала миру не рабство, невежество и магическую алхимию, — а счастье и прогресс. Верная памяти великих умов своего народа, принадлежавших эпохе Возрождения, она была привержена гуманистической цивилизации. Составляющей основу всякой науки и всякой культуры.
В то же время великий зодчий Матвей Казаков превращал Москву-деревню в великолепный остров «Счастия» — град Русского Просвещения. Вдыхая жизнь в «безмолвную громаду камней холодных». Запечатлённую потомкам лишь чертежами и гравюрами.
Итог борьбы жизненных, общественных и внутренних противоречий в сознании человека, как правило, воплощается в произведении искусства — ибо человек не может создать ничего — и никогда не создал ничего, что не родилось бы из бренного нашего «каждодневного утешения». И на каком-то творческом этапе в нём неизбежно возникает борьба между ангелом и демоном: он оказывается на перепутье.
Начиная с эпохи Регенства и кончая временем Марии-Антуанетты в манерном искусстве придворных творцов-живописцев XVIII века выступает уйма чисто французских достоинств. Впрочем, так же как и недостатков.
Но для историка, умеющего просчитать то, что скрывается, например, за жеманством, условностью и восхитительным колористическим даром «какого-нибудь» Ватто, драматизм борьбы за самостийную ценность бытия более чем когда-либо ощутим в творчестве любого описателя-художника той эпохи — эпохи легкомысленных забав, румян и галантных празднеств.
«Как историк будет неправ, ежели он будет пытаться представить историческое лицо во всей его цельности, во всей сложности отношений ко всем сторонам жизни, так и художник не исполнит своего дела, представляя лицо всегда в значении историческом…» — говорит Толстой.
Антуан Ватто. Жиль
История даёт факты. Задача художника — облечь эти скупые, а порой противоречивые и сбивчивые сведения в живые формы характера человека.
Реализм, выставленный за дверь ливрейными лакеями знати, не желающей более терпеть скромных, но бедных мужиков братьев Лененов — простонародья, прячущегося под разными личинами на самых причудливых полотнах, созданных фантазией художника. Этот невостребованный пока реализм то и дело напоминает о себе в весьма далёких казалось бы от натурализма картинах — комедиях масок. За декоративным изяществом которых скрывается горечь и ирония: как, например, в арлекине «Жиль» упомянутого Антуана Ватто. Картине, оставшейся непонятой вплоть до революции 1789 г.
Национальное самосознание, как и искусство живописи, черпает свою жизненную силу во французской действительности. Стоит ею пренебречь — и рождается что-то напоминающее искусство «в почёте». Но искусство это, как и сама жизнь — всего лишь кривлянье, дым. Чтобы познать мир, надо прежде всего познать собственную страну. И недостатка в таких людях, веками отдававших лучшее: — душу, творчество, превращавшиеся в зрелый плод прогрессивной мысли, — требующих познать и переделать действительность; недостатка в таких людях Франция не испытывала.
Старый мир должен рухнуть!
Ещё не прогремели барабаны начальника парижской национальной гвардии Сантерра на казнь Людовика XVI, а во французской живописи уже пробуждается национальное самосознание. И, воскрешая свою давнюю мощь, обретённую в средние века, трубит сбор, приказывая восстать против чужеземных вкусов.
Простота Шардена — это не «сельская» простота версальского королевского двора. Она самым блистательным образом заставляет позабыть всяких псевдо-пастушков — античных Тирсисов и Хлой. Которые в угоду австриячке Марии-Антуанетте или Помпадурше и ей подобным сменили героев величавой «Энеиды». Героев, навязанных помпезными вкусами королев из рода Медичи — Екатерины, Марии и их сыновей, — восседавших на французском троне. Шарден (1699—1779) — это уже смертный приговор Людовику XVI.
Вместе с Республикой родится чувство патриотизма. И тогда-то начнётся величайший век — XIX. Который враги Франции объявят «безмозглым» — великий век! От Давида и через Пуссена, отголоска Декарта в искусстве. От побед через поражения ведущий Францию к триумфу.
Двойственный Пуссен со своей «итальянщиной», лишённой реальной почвы, восходит к той же двойственности почерка Руссо. Оба они мечутся между далями будущего и жизнью, уготовленной им в будуарах великосветских дам. Какая удивительная карикатура на самих себя в придворных пасторалях, — где «естественный человек» и «чувство природы» воспеваются в оперных куплетах!
Стоит им отступить в угоду сильным мира от реалистического изображения действительности, для верхов неприемлемого, — и творцы превращаются в убогих рифмоплётов. В сравнении с ними «перековщик» абсолютизма Дени Дидро, любимец Екатерины II, — гигант на все времена. Сумевший охватить художественной критикой и живопись, и литературу. Возвышенно пытавшийся представить жизнь такою, какой она есть, — во всей её обескураживающей и восхитительной сложности. Предвосхитив необычайные возможности для всеобъемлющего творчества французской интеллигенции.
Но чёрная реакция, с помощью иноземного оружия возвратившая во Францию королей и паразитическую знать — «обнаглевших эмигрантов» (Арагон), — внесла смуту в умы французов.
Желая сказать своё слово, представители французской мысли снова были вынуждены выискивать окольные пути — тоска интеллигенции по родине облачилась в мишурные отрепья, не лишённые бравады и величья. Отрепья эти, захваченные во время наполеоновских войн или вытащенные из эмигрантского багажа, оставались всё же экзотикой, заставлявшей позабыть действительность.
«Гнусное эмигрантское искусство Шатобриана — если оно вообще было когда-либо искусством — наиболее характерный продукт того времени», — писал Луи Арагон. Да ведь и он не без греха (Ленинская премия — грех?).
…Кстати, законы расселения эмиграции в Париже наукой изучены слабо.
В частности, у поляков было два центра. Беднота жила в районе Сен-Дени. Благодатным же Отейлем (Auteuil) польских эмигрантов оказался остров Сен-Луи. Где ещё в XVII веке богатенький чиновник Ламбер выстроил огромный по парижским меркам дом. Выкупленный изгнанным из России князем Чарторыйским — по происхождению поляком.
Таким образом «Отель Ламбер» стал главным центром польской эмиграции. Откуда, — вооружившись «гайдамацкими ножами», — недовольные поборники Королевства Польского «квакали» на русский имперский царизм после Венского конгресса. Как в своё время (1564) сбежавший в Литву воевода Курбский «квакал» на Иоанна.
Жан Энгр. Наполеон на императорском троне
Легитимист-талейрановец и приверженец Бурбонов Франсуа Шатобриан изваял возвышающегося над веком исполина Гюго.
Нарядив старый словарь в шутовской колпак, Гюго делается апологетом арго, зацепив в водоворот натуралистических превращений богохульника Делакруа. Который дал, в свою очередь, толчок великолепному грубовато-смешному сатирику от живописи Домье… (Столь любимому современным «Домье», русским эмигрантом и по совместительству моим товарищем Максом Кантором.) Но мы убежали в историческую перспективу…
Вернусь на секунду к «Коронованию Наполеона», «Жанне д’Арк», «Торжеству Гомера» придворного живописца Энгра. Увековечившего себя не пышными композициями. А тем, что воскресил былое величие французского портрета. Величие, некогда уже достигнутое Жаном Фуке и Клуэ.
Такова, если коротко, непрерывная цепь, свитая из поколений сентиментальных душ, пленённых колониальной экзотикой: от доисторических стенописных пещер Эйзи — через героическое возрождение гражданственности и родного языка «Плеядой» Дю Белле и Ронсара — до триумфа Мане и Сёра, Пьера Лоти и Поля Морана. Ставших впоследствии творцами для биржевиков и пассажиров спальных вагонов.
И.Айвазовский. Москва 1812
Москва
«Французам, погибшим во время и после оккупации», — так звучит эпитафия на Новодевичьем кладбище.
«Москва! Москва!» — замедлив шаг, возглашали французские солдаты, исполненные радости, надежды и гордости на вершине Поклонной горы, подняв кивера на штыки и мохнатые шапки на острия сабель.
На этом месте извозчики, по обычаю, снимали картузы-малахаи и кланялись золотым куполам. Великолепный легендарный город, узревший катастрофы, подобные крушениям персидского Камбиза и вождя гуннов Аттилы, — крайний пункт, где Франция вознесла своё знамя на севере. После того как водрузила его на юге, в Фивах.
Вся революционная и имперская эпопея, величайшая после Александра Великого и Цезаря, заключена меж именем Бонапарта, начертанном на пилонах Фив. И именем Наполеона на стене Кремля в городе Юрия Долгорукого.
И ежели Санкт-Петербург считает годы своих несчастий по наводнениям, то Москва — по пожарам, начиная с Татарского Наполеона — Батыя (1238). Само собой разумеется, пожар 1812 года — наиболее ужасный. Тринадцать тысяч восемьсот домов были превращены в пепел, от шести тысяч остались одни стены. (Вообще архивно-исторические сведения ущерба крайне разнятся.)
«Россия! Жги посады и деревни!» П. Антокольский
— Пожар!!! — раздался страшный крик в тот момент, когда должна была осуществиться мечта.
Когда, постучавшись в двери Индии на юге, он обратился к северу. В тот момент, когда после Смоленска он занимает Кремль — дворец древних московских царей. И может сесть на орехового дерева трон Владимира I, слоновой кости — Софьи Палеолог и золото-бриллиантовый — Петра Великого. В тот момент император, — подобно Христу, — омылся кровавым потом.
«Москвы нет! Потери невозвратные! Гибель друзей, святыня, мирное убежище наук — всё осквернено шайкою варваров! Вот плоды просвещения или, лучше сказать, разврата остроумнейшего народа, который гордился именами Генриха и Фенелона. Сколько зла! Когда будет ему конец? На чём основать надежды?» (из письма К. Батюшкова).
«Если кто, хоть бы простой казак, доставит ко мне Бонапартишку — живого или мёртвого — за того выдам дочь свою!» — рыдая, объявил окружающим знаменитый атаман войска Донского — «летучего корпуса», участник всех российских войн конца XVIII — начала XIX вв. граф М. И. Платов. Оплакивая адское зарево над Первопрестольной.
«Поутру с самой зари началось шествие из-за Дорогомилова моста через Москву российской армии; …и как только кончилась, то за пятами оной вступать начала неприятельская конница… Не прошло двух часов, как против дому моего неприятельские уланы ограбили на мостовой мущину и женщину, отняв у последней …ассигнаций и серебро до полутораста рублей. А как только наставать начала ночь, сделался пожар в Китай-городе, а после услышали, что зажжена, идучи от Спасских ворот, за лобным местом правая сторона лавок, и пожар увеличился, простёр пламя к Москворецкому мосту и к Яузе, и за оную, и продолжался во всю ночь. В сие время было в Москве так светло — что хочешь делай!» — писал неизвестный автор («Библиографические записки», 1858). Одновременно вспоминая, возможно, китайгородские кулачные бои позади Мытного двора, на Каиновой горе…
Наполеон подходит к окну… И перед ним предстаёт весь город: за этим горизонтом, что скрывает от него дым пожара, он, согбенный, высаживается с английского линейного корабля на Святую Елену в последнюю ссылку-пытку. Что вознесёт его после забвения и смерти… к апофеозу!
…Огонь занимается одновременно в двадцати разных местах, — спустя пятьдесят лет после тех событий, закрыв глаза, представлял Дюма, сын славного наполеоновского генерала, начало грандиозного падения. Стоя, быть может, перед тем самым окном.
— Посмотрим, — говорил при вторжении в Москву император, — что будут делать русские, раз они отказываются идти на переговоры. Надо будет этим воспользоваться, зимние квартиры нам теперь обеспечены. Мы представим миру необычайное зрелище: французская армия мирно зимует в окружении вражеского народа. Французская армия в Москве будет как корабль во льдах. Весной — оттепель и победа!..
Но корабль оказался не во льдах, а в бушующем огне — символе русского гнева.
— Так вот как они воюют! — горестно воскликнул Наполеон. Выйдя, наконец, из оцепенения: — Мы были обмануты цивилизованным Санкт-Петербургом. Они так и остались скифами!!
Из всех несметных сокровищ и роскоши подражавших своим греческим соседям великих князей — скипетров, корон, шлемов, кирас, щитов, золотой утвари: восхитительной посуды, кубков, чаш, гигантских серебряных блюд — Наполеон, покидая Москву, взял лишь знамёна, завоёванные русскими у турок за последние сто лет. Взял икону Божьей Матери в окладе, украшенном бриллиантами, и крест с колокольни Ивана великого. Который, по мнению черни, был сделан из чистого золота. А на самом деле был лишь позолоченный. К тому же окроплён кровью тысяч безвинно погибших душ. Слышавший безумные вопли погрязшего в нечеловеческих распрях царя Иоанна. Переплюнувшего преступной утончённостью Фалариса, Калигулу и Нерона: «Я — ваш Бог, как Он — мой!» — демонически кричал Иоанн Грозный, со зверской жестокостью убивая собственного сына рогатиной…
Но мы не забыли и то, что звался он когда-то «Любимым», а не «Грозным» — в благостные времена строительства храма Василия Блаженного в память завоевания Царства Казанского.
Опёршись об оконную раму в кремлёвской башне, Александр Дюма представлял императора, взиравшего на сгорающую мечту…
«Сципиону, — говорит Полибий, — когда он глядел, как пылает Карфаген, пришло печальное предчувствие, что и Риму может быть уготована подобная участь!» — У пожара больше нет ни границ, ни направлений. Пламя стонет, клокочет. Сто отдельных кратеров превращаются в один. Москва становится просто океаном огня, колышимым порывами ветра. Принц Евгений, маршалы Лефевр и Бессьер, генерал де Ларибуазьер именем Франции смиренно заклинают покинуть это место. Генерал встаёт на колени…
— Найдите проход, господин де Мортемар, — говорит побеждённый Наполеон, — и уходим. Хотя, возможно, лучше было бы умереть здесь, — добавляет он совсем тихо.
В.Верещагин. Сквозь пожар
Через пару месяцев, в простых санях, вместе со своей свитой он остановится у Немана. Местный крестьянин переправит замёрзший простуженный генералитет на противоположный берег.
Наполеон, всегда стремившийся получать сведения из первых рук, спросит у лодочника:
— Много ли дезертиров перешло через реку?
— Нет, барин, вы первый, — последует простодушный ответ.
Само собой, старик-лодочник не знал про точь-в-точь африканское бегство «барина».
Войной и огнём не шути…
«Ежели причина нашего торжества была не случайна, но лежала в сущности характера русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться ещё ярче в эпоху неудач и поражений…». Эрфуртское свидание Александра I с Наполеоном (1808). Возвышение Сперанского (1809). Захват Наполеоном герцогства Ольденбургского (1810). Появление кометы, смерть Кутузова…
Характер эпохи. Война и мир.
Ужасы крепостного права, закладывание жён в стены, сеченье взрослых сыновей, жестокая помещица Салтычиха… В те времена так же, как сейчас, любили, завидовали, искали истины, добродетели, увлекались страстями. Кипела чрезвычайно сложная умственно-нравственная жизнь, более утончённая, чем теперь.
Одновременно непримиримая отчуждённость высшего круга от других сословий, — «имущему дастся, а у неимущего отнимется» (Ев. от Луки), — вытекающая из царствовавшей философии, из особенностей воспитания, из привычки употреблять французский язык въяве и в сочинениях.
Поэтому Толстой, занимаясь эпохой начала XIX века, изображая лица русские известного общества, — и Наполеона, и французов, — имевших прямое участие в жизни описываемого времени, невольно увлёкся формой выражения чуть не сгубившего Безухова «того французского порядка» и того французского склада мысли больше, чем это было нужно.
Отсюда разногласие в воссоздании исторических событий с рассказами историков, хотя и руководствовался Толстой материалами исключительно как историк. Но разногласие это не случайное, а неизбежное.
Скажем, «сумасшедший Федька» (как звала его Екатерина II), главнокомандующий Москвы граф Ростопчин «не всегда с факелом зажигал вороновский дом (он даже никогда этого не делал), и императрица Мария Фёдоровна не всегда стояла в горностаевой мантии, опёршись рукой на свод законов: а такими их представляет себе народное воображение», — писал Л.Н.
И в то же время: «Читал Михайловского-Данилевского — плоско», — не доверяя официальной русской историографии.
Эпоха столь трагическая, столь богатая громадностью событий и столь близкая нам, о которой живо столько разнороднейших преданий, — со всей очевидностью не доступна нашему уму причинами совершающихся исторических событий.
Причин этих бесчисленное множество и ни одну из них нельзя назвать причиной:
«Такое событие, где миллионы людей убивали друг друга и убили половину миллиона, не может иметь причиною волю одного человека: как один человек не мог один подкопать гору, так не может один человек заставить умирать 500 тысяч. …Но как же миллионы людей стали убивать друг друга, кто это велел им? — спрашивает Толстой в послесловии к «Войне и миру». Вновь и вновь возвращаясь в канву романа. Мучительно «оправдывая» истину, не в силах её «отпустить»: — Кажется, ясно для каждого, что от этого не могло быть лучше, а всем хуже; зачем же они это делали? …Зачем миллионы людей убивали друг друга, тогда как с сотворения мира известно, что это и физически и нравственно дурно?»
А вот и ответ (по Толстому).
Роковая деятельность всех этих людей является иллюстрацией того закона предопределения, который управляет историею, и того психологического закона, который заставляет человека, исполняющего самый несвободный поступок, подделывать в своём воображении целый ряд ретроспективных умозаключений, имеющих целью доказать ему самому его Свободу:
«Самая сильная, неразрываемая, тяжёлая и постоянная связь с другими людьми есть так называемая власть над другими людьми, которая в своём истинном значении есть только наибольшая зависимость от них!»
При всём своём величественном размахе «Война и мир» — «история прошедшего, настоящего и частью будущего» (Григорович) — лишь звено грандиозного и не вполне осуществлённого замысла Толстого, охватывавшего несколько важнейших эпох русской жизни. Но…
Психологическая мотивировка поступков, скрытый смысл работы сознания человека, утверждает Е. В. Тарле, самый процесс рождения мыслей и чувств — вот что прежде всего занимает художника и что для историка представляет побочный интерес как своего рода подспорье для широких обобщений и выводов об «историческом значении» этих поступков: «Составить истинную правдивую Историю Европы нынешнего века. Вот цель на всю жизнь…» — резюмирует Толстой.
Да, смерть — пробуждение!
К концу XVIII века Москва, разжалованная императором Петром из царских столиц, вновь стала обретать значение общенационального исторического центра.
Творениями великих русских зодчих В. И. Баженова, М. Ф. Казакова и их сподвижников Москва приобретала новый архитектурный облик. Его неповторимое своеобразие и живописность поражали воображение современников, особенно иностранцев, впервые оказавшихся в России.
«…по усмотрении Москвы я нашёл столько прекрасных предметов для картин, что нахожусь в недоумении, с которого вида прежде начать», — писал президенту Академии художеств Строганову живописец Фёдор Алексеев, посланный «достойно запечатлеть московские древности» по указу Павла I в 1800 году.
Выполненные с натуры акварельные и живописные виды принесли художнику громкий успех и всеобщее признание, по праву определив его совместно с учениками Мошковым и Кунавиным основоположниками жанра городского пейзажа и иконографии Москвы.
Московские виды приобрели особенно большое значение благодаря тому, что передавали первопрестольную в неразрушенном ещё пожаром состоянии.
Ф.Алексеев. Иверские ворота Кремля, 1800
От коровьего брода на Яузе в Немецкой слободе, не носившего пока названия «Лефортово», ставшего колыбелью Петровских реформ. Потом свежевыбритые бояре с обрезанными полами и рукавами длинных одежд. Через «Историю Российскую» Татищева. Через наплевательское отношение Екатерины II, — верной преданиям седой старины, — к обветшавшим дворцам: сиречь через секуляризацию. Затем обгоревшие стены безвозвратно погибших величественных казаковских интерьеров, гениально восстановленных ранее по указу «романтического» Павла I… До партизанских дневников Дениса Давыдова, прославленного вояки, влюблённого поэта и военного писателя.
Через забвение к жизни. От смерти — к возрождению.
Живя большой семьёй, из тех, кто выжил, с соседями, в шалаше рядом со сгоревшим домом, простой русский мужик, обученный грамоте, пишет в своём дневнике, ставшем впоследствии литературным памятником, — что, к примеру, в среду, 18-го сентября 1812 г. был «прекрасный день!»:
«…Погода прекрасная, день тёплый; я ничего не ел, да почти ничего и не было. Поплакавши с печали, едва ходил». — Ему хватало душевных сил писать о погоде… А ведь вокруг творилось бесчинство оккупантов!
Вот ещё пара строк:
В воскресенье, 15-го числа, поутру разгулялось(!!!). День был очень хорош. В обеденное время в Новодевичьем монастыре был благовест и звон (сгоревшая Москва жила!), о коем после услышали, что началась в монастыре служба. Французы, как прежде, так и в сей день прихаживали беспрестанно и в соседнем шалаше у одного старика разрубили руку в двух местах за то, что он не отдавал с чем-то своего мешка; однако, француз недёшево заплатил за это, и, как я слышал, что его русские тут же в скорости укокали. Под вечер был я у Ивана Ивлича, и ещё какой-то пришёл и пересказывал, что французы будут в Москве зимовать. Сие слово поразило до крайности меня, ибо и так уже в пище мы нуждались чрезвычайно, особливо без хлеба, а холод ещё усугублял наше страдание.
4-е октября. День был пасмурный, и шла сверху какая-то мокрая обледица. Случилось быть в это время на дворе с хлебником, а на Пречистенке остановились едущих под Девичий двое в шинелях, а оттуда в синем с красными обшлагами, в кивере с позументом, на серой лошади. Хлебник говорил мне, что это Наполеон в синем и без плаща, он никогда в своём мундире не ездит. …Тут вскоре из Зубова прошли один за другим три полка пехотных в Кремль; но оттуда не возвращались, и после слышали, что они пойдут наскоро по Калужской дороге, куда и другие уже вчерась вышли. Также приходили к нам французы, просили вина, пива, хлеба, но им отказали. Тут после их в сумерки пришёл генерал, лет уже пожилых, с ним фельдфебель, спрашивали у нас: какие мы люди; и хотя мы им отвечали, но, однако, они, кроме что не разумеют, ничего не говорили, и после, сожалея об нас, ушли, и только что генерал плакал…
Четыре разрушительных пагубных эпохи, предполагающих физическое и культурное уничтожение-перерождение испытал этот простой русский мужик. Незамысловато и непосредственно описывающий «прекрасный день» во время мора и неимоверных страданий.
Первая — набег татар, которым «мщение проникло в их мозг и кровь» (Л. Гумилёв).
Вторая эпоха — истребление царём Фёдором Алексеевичем местнических книг. В коих находилось хотя бы одно слово, касающееся родово́й, особенно дворянской фамилии (а мы знаем, в то время нередко вся библиотека состояла из одного всего лишь толстого фолианта со вписанной родословной, избранными молитвами, происшествиями и преданиями, дошедшими от предков).
Третья эпоха — чума.
Четвёртая — 1812 год.
«После сих опустошений тем удивительнее найти ещё в древней столице нашей несметные богатства по всем частям», — говорит П. Свиньин в «Отечественных записках» (1820), перечисляя сохранившиеся после пожара коллекции и достопримечательности.
Так, по чудесному стечению обстоятельств, из известной библиотеки рукописей и старопечатных книг графа Фёдора Андреевича Толстого французы взяли только сочинения на их родном языке, остальные сохранив в целости!
В этом контексте интересны воспоминания знатного собирателя старины Е. Н. Опочинина (1858—1928), ближайшего помощника Вяземского. Писателя, историка, театроведа, журналиста-фольклориста. Находившегося в кипящей гуще культурной жизни России конца XIX века.
Однажды в далёкой лесной глубинке Арефинской волости Опочинин наткнулся на преинтереснейшего крестьянина. У которого обнаружилась целая коллекция раскрашенных Теребеневских карикатур 1812 года!
Коллекционера поразили несколько картин оттуда, изображающих «российский танец смерти». Под стать средневековым европейским Totentanz (нем.) — иконографиям Смерти:
«Поезд века сего». На колеснице, запряжённой четвёркой лихих коней в богатой сбруе, едет несколько дам в ярких платьях с утрированным декольте и в необычайных шляпах с необычайными цветами. Рядом с ними восседают с кубками в руках какие-то развесёлые молодые люди в голубых и красных кургузых фраках и с цилиндрами на головах. На козлах сидит, вместо кучера, огромный коричневый чёрт, который направляет колесницу к виднеющейся бездне. Откуда языками бьёт пламя и среди него выставляется голова змия с жадной раскрытой пастью…
«Ов пшеницу сеет». Изображён человек босой в рубахе с расстёгнутым воротом, без шапки. Идущий по полю с огромным ситевым, висящим на шее.
«Ов молитву деет». Мужик, молящийся на коленях перед иконами.
«Ов же власть имеет». На троне в золотой шапке, с державой в руке сидит царь.
«А Смерть всеми владеет». Сеятель, богомолец и царь лежат бездыханны, а над ними смерть в виде скелета в золотой короне и с косой в руке.
Необыкновенно наивные композиции, изображающие могущество смерти, удивительным образом перекликаются со сложным и противоречивым явлением русской истории XVII — начала XVIII вв. Распинаемым упомянутым выше Фёдором Алексеевичем, — предшественником и единокровным братом Петра Великого, — искусством старообрядцев (иконопись, песнопения, поэзия, фольклор и т.д.). Тесно связанным с изображением народного движения: посадом, стрельцами, крестьянством, казачеством. Нетерпением своим и стоическими мотивами-молитвами богоборческого существования провозглашавшим величие несломленного духа. Противопоставившего себя величию Смерти во имя Веры, несмотря на гонения и «Раскол».
«Что ни мужик — то вера, что ни баба — толк». Р. н. посл.
Вера эта и напитала мощью своей несгибаемый партизанский дух 1812-го года и продолжала насыщать Россию далее. Опровергая некоторые морально-этические оценки Отечественной войны (вырезанный Наполеоном и не восстановленный генофонд и культурный фонд, по Л. Гумилёву, Савицкому, Вернадскому). В то же время оживляя и поднимая недосягаемо самоочищающее и неостанавливаемое цунами, двигающее историю. Цунами, воспевающее нравственное достоинство силы народной: созидание, волю и патриотизм. Взрывающиеся торжеством неизбежного возмездия перед угрозой потери национальной независимости.
«Да цветёт Россия! — …по крайней мере долго, долго, если на земле нет ничего бессмертного, кроме души человеческой!» Н. М. Карамзин
Примечание:
Название «Viva la muerte!» в переводе с исп.: «Да здравствует смерть!»
Понятие «сна — смерти», на чём основана канва текста, заимствовано Толстым у нем. философа Гердера.