Норковый тулупчик

Его благородие жалует мне 
шубу со своего плеча.
На то его барская воля…

Господи Владыко (…). Заячий
 тулуп почти новёшенький!

А.С. Пушкин, «Капитанская дочка»

Что теперь станет с Марсиком? Эта мысль как впилась с утра в её мозг, будто тонкая колючка в пятку, так и цепляла – при каждом невольном вздроге сознания. Только усыпить. Другого выхода Нинон не видела – да и не было его, как ни изворачивайся… Вот так прямо взять и усыпить здорового пятилетнего немецкого овчара с дремучей золотой бездной в чуть прищуренных, всегда на хозяйку жадно устремлённых глазах. Сделает это, конечно, зять. И на минуту не задумается, а она не посмеет возразить. Она теперь вообще никогда ничего не посмеет: вспять время не повернёшь… Это когда-то, десять лет назад, было её гнездо, которое она маниакально украшала, словно ласточка, принося туда в клюве по травинке: то коврик в ванную, то полочку под локоток у кресла – чтоб и чашка, и книжка… Даже вспоминать странно… Восемь лет назад Нинон оставила квартиру дочке с её семьёй и теперь только гостевала там иногда – очень редко и недолго. В бывшем своём доме, незаметно ставшем необратимо чужим, а иногда почти скатывавшемся во враждебность.
Марсика – шерстистого, всегда готового на рык и непривычного к паркету – туда привезти с собой невозможно: в маленькой брежневке, где в меньшей, десятиметровой комнате теперь спальня Людочки с мужем, а в большей – аж четырнадцать метров! – размещены внуки-близнецы Петя и Паша со своим двухъярусным спальным местом, неразлучной, как и они, парой секретеров с компьютерами, несколькими спортивными снарядами и одним на двоих неожиданно ласковым и безответным, похожим на белую акулу бультерьером по кличке Беляш… Куда уж там Марсику, самой-то куда-нибудь примоститься! Ну, положим, Людочка маму если не любит, то хоть пожалеет иногда и, когда муж её, горе-художник, ночует в мастерской, будет класть мать рядом с собой на супружеский раскладной диван, на свою половину, а сама переберётся на мужнину… Ночует супруг вне дома часто и охотно, потому что жену давно разлюбил, а дети ему и вовсе мешают: так, появится, прикрикнет для порядку, чтоб показать, кто хозяин в доме, доведёт мелочными придирками и неявными, но гнусными оскорблениями действительно подурневшую за последние годы Люду до крика и слёз, после чего обзовёт истеричкой, на которой «знал бы – не женился», благородно вознегодует и вновь исчезнет на полнедели. Девочка её знает, что в мастерскую муж регулярно приводит женщин – для вдохновения, даже если наскоро ляпает трафаретную халтуру, вроде эмблемы спонсора на форменные майки и куртки детской спортивной команды… Но она давно махнула рукой на мужа – и на себя. Других в сорок – и пятьдесят, кстати! – называют на улице «девушка», а Людочка… Нинон так больно теперь видеть эту – ещё чуть-чуть – и да, можно будет сказать «опустившуюся» – старообразную тётку с жалким трёпаным пучочком давно не крашенных волос, в вечных унылых шерстяных кофтах и прямых юбках неопределённой длины, вроде бы и новых, в магазине купленных, а все равно будто раскопанных в бабушкином сундуке. «Покрасилась бы, может, дочка, стрижку какую сделала…» – робко советовала, приезжая раз в месяц, Нинон. «Ой, мам, сил нет…» – вяло отмахивалась Люда и заправляла за ухо посёкшуюся прядку… Но с мужем она никогда не разведётся – будет тащить его до смерти, нелюбимого и нелюбящего, зато требовательного и полного амбиций… Люда сейчас «оператор» частного копи-центра. Проще говоря, она двенадцать часов в сутки сидит в стеклянной коробке, приткнувшейся в недрах торгового-развлекательного центра, и распечатывает клиентам тексты на принтере или делает им дежурные черно-белые ксерокопии документов, где лица на фотографиях откровенно страшны, как случайно проявившиеся изображения привидений… Нет, когда-то была благополучно закончена традиционная «Корабелка», что-то инженерское прописано в синих корочках… Но куда уж теперь! Хоть какая-то работа есть с регулярной зарплатой – и то счастье, так-то вот… В свободное время Люда пытается – деловито, но почти всегда неудачно – искать каких-то недостижимых и почти мифических олигархов, готовых оплатить банкет «для нужных людей» на очередной мужниной выставке в окраинной библиотеке, мечтает выбить ему какие-то фантастические «гранты», подаёт его документы на премии, которых он никогда не получает, потому что средства, гранты и премии распределены ещё задолго до того, как на них кто-то «подал» – и всем это понятно, кроме Люды и её мужа… Но ничего, зато деньги, вырученные за пропечатанные спины спортивных маек, он несёт именно жене – почти до копейки. «Со своими девицами разве что бутылку шампанского разопьёт», – радуется Людочка… И всё длиннее её юбки, всё серее и коричневее кофты… Ладно, когда зять будет приходить с ночёвкой, придётся ложиться на кухонный диванчик. Он, правда, коротковат, ноги свисают, но можно низенькую такую табуреточку… с подушечкой… Не выгонят же на улицу – мать всё-таки родная и бабка! И с детьми поможет, кстати: как они из школы придут – она им борщика горяченького, чтоб сытенькие перед секциями своими спортивными…
Господи, как страшно… 

Снова больно цепляет колючка по имени «Марсик». Не пустят его в квартиру, не пустят… Тем более что своя собака у них немаленькая, да и Марс никого, кроме Нинон, не признаёт – даже детей. Все другие для него – потенциальные враги, и он их лишь милостиво терпит до гипотетически возможной команды «фас» – и ждёт её даже во сне, чутко поводя острыми бархатными ушами. Окрас у Марса совсем волчий, серо-чёрный, называется «зонарный», кто в посёлке его не знает, не осведомлён о низкой овчарочьей осадке кзади, – тот опасливо косится: не волка ли ведёт на поводке эта сумасшедшая тётка? Хм… Тётка… Хорошо, если так, а то ведь, наверное, думают «бабка»… Она сама в лечебницу не поедет, а Марсик зятю в руки не дастся… Придётся вызывать ветеринара-усыпителя на дом – за её деньги, разумеется; она и уйти не сможет, потому что Марс без неё всех в доме перервёт, включая детей и врачей. Значит, никуда не денешься: подарить его некому (хорош подарочек, сожрёт счастливого обладателя и не подавится), придётся не просто как-нибудь душераздирающе проститься, но и присутствовать… Давным-давно она видела, как усыпляли собаку её школьной подружки – та не смогла, умолила пойти с пёсиком в кабинет десятиклассницу-Ниночку… Несколько лет не забывалось то, что пришлось увидеть тогда в лечебнице! Но спаниель подруги был старый, плешивый и неизлечимо больной, весь в устрашающе огромных опухолях; он твёрдо знал, что пришла его собачья пора, кротко смотрел абсолютно человеческими всепонимающими глазами и нервно, прерывисто вздыхал: вы, дескать, поскорей уж, девчонки, устал я… А Марсик… Нет. Она не сможет. Лучше уж в приют отведёт, скажет, нашла на улице… Нет, нет. Пусть хоть режут её, хоть на улицу выкинут! А может, отдать его пограничникам, пусть несёт военную службу? Поступает же так кто-то, она сама читала… А-а-а! Да что ж это делается-то на свете, Господи! И как же ты допускаешь такое! Меня – наплевать – но Марсика-то за что?! Он же тоже тварь Твоя, Боже, мы-то тут, на земле мыкаясь, ко всему привыкли, но его не мучь – серого, злого, преданного, ничего не понимающего!
Чувство беспомощности захлестнуло Нинон, она покачнулась за столом, едва не закрыв лицо руками, но вовремя глянула вперёд, наткнулась взглядом на монументальную фигуру женщины-судьи в складчатой мантии – над квадратным черным пятном маячило расплывшееся, сероватое, презрительно-равнодушное лицо в тяжёлых прямоугольных очках. Такая не пощадит. Это тебе не Марсик.
«Вы же знаете, что бедному с богатым не судиться… – шепнул ей в ухо, мягко поддержав за спину, молодой и бойкий адвокат Илья. – Но раз уж решились… Давайте хотя бы проиграем с высоко поднятой головой… Ну… Соберитесь… Может, ещё и ничего, кто знает…» – Илья чуть слышно вздохнул. Он-то как раз знал – и предупредил честно, ещё до самого первого заседания: «Эти – занесут, можете не сомневаться, – кивнул в сторону надменной девчонки, представительницы истца. – Не судье – так в нужные организации. А там неудачницы-недоучки сидят, которые айфон только во сне видели, и пенсионерки, чья пенсия равна прожиточному минимуму… Продолжать мне или сами поймёте, Нина Алексеевна?» Она, конечно, понимала. 
– Я протестую! – с протяжным воем подскочил вдруг рядом с ней адвокат. – Протестую против приобщения этого чертежа! Его происхождение…
Грохнул, будто выстрелил, деревянный молоток:
– Протест отклонён. Суд постановил удовлетворить ходатайство истца о приобщении к материалам дела плана дома и участка.
– Ваша честь! – против всяких правил взмолился Илья. – Там цветной тушью нарисовано! В пятидесятых годах прошлого века! Неизвестно кто, что и где рисовал, там и вокруг всё тогда другое было! Непонятно даже, та ли местность вообще, о которой речь-то идёт! А надписи…
– Ваш протест отклонён, вам неясно, представитель ответчика?!! Ещё раз – и вы будете из зала – удалены! – судейская мини-кувалда вновь обрушилась на кафедру, и легко было предположить, что если б суровый закон давал судье право молотить не по столу, а по головам участников процессов, то их мозги давно бы уже были размазаны тут по стенам во устрашение всем последующим.
«Где-то я её видела…» – неясно мелькнуло у Нинон в эту ужасную секунду.
Илья потупился и сел.
– Кремень баба, – тише шёпота поделился он с клиенткой. – Точно – скушала… 
Нет, она определённо идиотка… Причём тут Марсик?!! Кто думает о собаке, когда под откос летит – жизнь?!!

*** 

Истца своего Нинон видела единственный раз, поздней весной. Однажды, жмурясь от удовольствия (эту привычку она за собой знала и считала её обаятельной), будущая ответчица пила на крыльце утренний кофе со сливками, вытянув вдоль тёплых крашеных досок свои длинные, все ещё стройные ноги и заголив их выше колен, – и вдруг в щели между землёй и глухим железным забором промелькнули и замерли у калитки мужские ярко-белые кроссовки. Тотчас раздался стук, Нинон мгновенно натянула юбку на колени и крикнула: «Кто там?» Приятный тенор ответил: «Сосед, на минуточку!» – и она впустила во двор невысокого симпатичного мужчину с приветливым взглядом и вежливой улыбкой. Незнакомого, но совершенно неопасного… Ох, и «минуточка» же оказалась!
Соседей справа и слева Нинон прекрасно знала в течение вот уже полувека, поэтому ещё до того, как мужчина объяснился, стало очевидно, что он не кто иной, как владелец заброшенного участка, располагавшегося позади, и древнего, уже в землю врастающего дома без окон без дверей, который давно не виден был среди буйно разросшихся колючих кустов с несъедобными ягодами и зарослей гигантского борщевика, похожего размерами и формой на тропические деревья… Хозяином всей этой роскоши был когда-то сослуживец отца тогда ещё маленькой Ниночки; оба они обзавелись участками и строились одновременно, а детей их связывал особый вид дружбы – летний: это когда ты с приятелем на даче – не разлей вода, а вот случайно встретиться зимой в городе, где-нибудь в театре или на детском празднике, показалось бы странным и неловким… Отпрысков у соседей имелось двое: старшеклассница Марина, открыто презиравшая «мелюзгу», и вихрастый пионер Лёшка, смышлёный кареглазый толстячок с льняными волосами, что запомнилось необычностью, потому что либо глаза сами собой напрашивались васильковые, либо волосы – шоколадные; он и принадлежал к той ватаге ребятишек, с которой бегала подросток Нинка… Махнувшая за шестьдесят Нинон пытливо глянула в лицо своему ровеснику-соседу: нет, не карие глаза – серые, как и положено при светлых с проседью волосах. Не Лёшка… А кто?
– Меня зовут Константин… Можно без отчества… И я племянник… – он назвал имя, ничего Нинон не сказавшее, давно из памяти ускользнувшее. – Бывшего хозяина того участка. Теперь я его унаследовал, поэтому…
Такое простое слово, а в ней – ёкнуло, вырвалось:
– А Лёшка… Марина…
Красиво погрустнев, мужчина кивнул:
– Марина эмигрировала, давно уже, прислала отказ, я покажу вам, если требуется, – (Нинон помотала головой: ей-то что до этого?), – а Лёха… Ну тут дело обычное: пил как лошадь; пока жена жива была – сдерживала как-то, потом умерла, а он – по наклонной… За год человеческий облик потерял, через два – сгорел во сне до углей вместе с квартирой… И шестидесяти не было мужику. Такие дела.
У Нинон смутно пронеслось: сладкие гороховые стручки в чужом саду, черепаха размером с детскую ладонь, бойко плывущая в открытое море, букетики с ягодами земляники, собираемые на валу вдоль железной дороги, – и все это как-то связано с тем смешным пузанчиком, от которого, как оказалось, теперь остались только черные угли, как от средневекового еретика, казнённого на костре… Она встряхнула головой:
– Да вы проходите в дом – что на жаре-то стоять, голову напечёт! У меня там и кондиционер есть – муж успел, незадолго до смерти… Теперь вот спасаемся в жару… 
Он и от кофе не отказался – приятный человек – и удивился, как такой вкусный получается, и вежливо хмыкнул на её фирменный ответ «Евреи, не жалейте заварки…». 

За кофе сосед, человек, как сам признался, состоятельный, рассказывал о своих планах участок расчистить («Но вот те чудные бронзовые сосенки – видите? – непременно сохраню»), построить там замечательный двухэтажный особнячок со скромной башенкой («Так дочка хочет, сам бы ни за что: уж больно вкусом какого-нибудь краснопиджачника отдаёт, но как не потрафить любимице, она же у нас единственная»), а меж тех пяти плакучих берёзок («Вам из-за борщевика не видно, но просто как де́вицы-красавицы хоровод водят, честное слово!») поставит миниатюрную беседку… Ещё жена его мечтает об оранжерее, чтобы по древнерусским летописным рекомендациям самой выращивать и лимоны, и апельсины, и даже ананасы («А вы и не слышали? Как?! Вы не знали, что в Древней Руси все это было прекрасно освоено?»), кроме того, она очень любит разводить разные экзотические цветы («Такая утончённая женщина, необычная, понимаете?»), и он построит ей для этой надобы другую теплицу, самую современную; она, Нина, еще удивится, когда увидит те чудеса, которые они здесь сотворят… Да, кстати, насчёт теплицы: очаровательная Нинон («Как это красиво, на французский манер!») знает, конечно, что её отец случайно – а может, и нет, он лично покойного старикана, пусть земля ему пухом, не знал – захватил целую полосу от его участка, шесть с лишним метров шириной и пятнадцать в длину – сотка все-таки, не кот начхал, между прочим – именно те сто квадратных метров земли, которые требуются для вышеозначенной постройки…
Нинон все ещё продолжала улыбаться и кивать, пододвигая гостю тарелочку с нарезанным магазинным кексом, – и нельзя было не улыбаться в его ясные глаза и чарующую, мальчишески-застенчивую улыбку, в его открытость, в ненаглую уверенность в себе, в безопасность его и дружелюбие… Он показывал невесть откуда вдруг явившиеся планы и чертежи, со знанием дела вычерченные на пожелтевшей от времени бумаге («Вот здесь ручей, а это дорога – кстати, не только дом ваш, но и колодец тоже на моей территории оказался»), с чёткими фиолетовыми печатями и петлистыми подписями людей, явно ставивших их когда-то со всей возможной торжественностью… Давно умерших людей, которые уже никогда ничего не подтвердят и не опровергнут.
Она, и провожая соседа, ещё не смахнула улыбку – потому что и он дружески сиял, глядя ей в глаза и говоря вещи, которые ничем, кроме шутки, оказаться по определению не могли: 
– Ну что делать, что делать… Перестраиваться! Переносить как-то дом ваш, что ли, не знаю… Проще, конечно, быстро снести его и потом новый отстроить… Подальше там – вон, кустарник тот вырубить, что ли… А колодец в наши дни – это же вообще архаика… Ну как невозможно… Все возможно в этом мире… Вы же видели документы. И планы свои я вам озвучил – что тут неясного? Потому что сами же понимаете – на чужой земле живёте… Конечно, не виноваты: это старики пятьдесят с лишком лет назад намудрили с документами… Тогда, знаете, вообще проще всё было, не заморачивались люди, а зря… Как, вы и сами межевание не делали? Ну, это вы, душенька, напрасно… Сразу видно, в папочку пошла дочка, ха-ха, без обид… Так вы подумайте на досуге, как разбираться будем, а я заскочу на недельке…
Но через несколько дней у калитки остановилась огромная, как бульдозер, чёрная машина, из которой легко выпрыгнула миниатюрная девушка с грацией косули – и оказалась адвокатом вежливого соседа. Она приехала только уточнить, когда именно планируется снос мешающего планам её клиента строения, и дружески посоветовала, не заходя в обречённый дом:
– Знаете, Нина, э-э… – заглянув в бумажку, – Алексеевна… Я вам просто по-человечески говорю, из сочувствия, так сказать: не доводите вы дело до суда, честное слово: сколько денег, нервов, здоровья, потратите, а конец всё равно один: документы я изучила – судье, собственно, даже колебаться не из-за чего, настолько там всё ясно… Нет, я понимаю: обидно, и всякое такое… Подставил вас отец ваш – что тут скажешь… Трудно его теперь осуждать – время другое было… Но вы и сами о современных документах не позаботились. А начали бы процесс межевания – так и всплыли бы все эти факты… 
Тогда Нинон предложила выкупить несчастный спорный кусок земли: посоветовавшись с зятем и дочерью, она уже успела прийти к выводу, что не так уж это и дорого, и вполне по силам им поднатужиться да и наскрести по сусекам стоимость сотки здешней не самой дорогой земли… 
– Да ну, что вы! – махнула рукой девушка из бульдозера. – Это не обсуждается. Моему клиенту не копейки ваши нужны, а земля, которой, как он считает, у него и так маловато окажется. Поэтому он, может, и остаток вашего участка за бесценок прикупит, если вы новый дом строить не надумаете, – так что вам ещё и прибыль какая-никакая выйдет, не грустите очень уж… В любом случае, закон на его стороне, так что… 
Так что «Долой Нинон, Нинон, Нинон, / Долой Нинон Ланкло…». Она сама переделала так своё имя из простенькой, как ей девчонкой казалось, Ниночки – когда, лишь прочитав в отрочестве рассказ Эдгара По, ещё не знала, кем была на самом деле та Нинон, о которой пелось1
Долой, Нинон. 
Время умирать.

***

А судью эту она, несомненно, раньше видела. Неподвижное лицо женщины казалось не высеченным из мрамора, а грубо вытесанным из тусклого камня, но нет-нет и проступала в нем будто некая странная прозрачность, и тогда в глубине, как лик прекрасной утопленницы под грязной водой, обозначались очень знакомые, даже чем-то милые черты… Песочница, соседская девочка, какой-нибудь подаренный или отнятый совочек? Не то, не то… бери выше – обеденный стол в детском садике, ты давишься сухим крупитчатым творогом, а напротив – золотистые кудряшки? Нет, почти всех детсадовских Нинон помнила, да и фотографий много осталось… Что тогда? Что?
– Ответчица, а закон о необходимости межевания вас не касался?! – два стальных буравчика свирепых глаз впились в её лицо, пронзительный голос полоснул по сердцу – и вопрошаемая уже торопливо и угодливо вскакивала со стула, как не выучившая урок школьница, вызванная к доске, как ее собственный гневный окрик, случалось, во время о́но выдергивал из-за парты нерадивых учеников.
– Я… Мне… – точно так же, как и они, мемекала Нинон, не поднимая глаз. – Мне просто не казалось, что это так срочно… 
Если честно, она и вовсе об этом не задумывалась, привыкнув, что всей скучной документацией сначала ведали родители, а потом муж, – поэтому даже счета с трудом оплачивала, вовсе не вглядываясь в заведомо непонятные цифири, – и с восторженным недоумением думала о тех храбрых своих знакомых, которые не только заново перемножали их, но ещё и подавали какие-то протесты и требования итоговые суммы – пересчитать! Нинон же родилась с почти недееспособным левым полушарием, пригодной исключительно к гуманитарным наукам, и все, что касалось подсчётов и замеров, вызывало в ней настоящий мистический страх. Но и отец, и муж у неё оказались с головой и руками, причём, второй, как она довольно нескоро додумалась, был подсознательно выбран ею под стать первому: такой же основательный, сосредоточенный молчун и добытчик, мастер на все руки и твёрдое плечо – несокрушимое, предназначенное служить вечной опорой… Инженер, который настолько любил свою работу, что и дома все время высматривал объекты, требовавшие основательного доведения не только до ума, но и до совершенства… Оттого и в детстве её, и в юности, и в зрелости дома у них всё идеально работало, повсюду тарахтели и жужжали какие-то дополнительные моторчики, семью не страшило ни летнее отключение горячей воды, ни зимнее, всегда предательское, – отопления. На даче сооружён был собственный водопроводик на связи с колодцем, отведена почти городская канализация, установлен паровой котёл в подвале, под зимние нужды (на Новый год, например, приехать – чем не счастье?) переоборудован второй этаж, да и весь дом, изначально деревянный, со временем оделся добротным желтоватым кирпичом, обзавёлся зелёной железной кровлей… А когда молодая ещё Нинон заикнулась мужу о том, что жаль, дескать, в плохую погоду нельзя пить кофе на балкончике с видом на залив и далёкие кораблики, то балкончик был немедленно превращён в утеплённую лоджию… Он крепко любил свою очаровательно слабую, вечно нуждавшуюся в защите и наставлении жену, этот её немногословный муж, так и не сумевший оплодотворить её, но принявший, как родную, дочку от раннего, горького и недолгого институтского жениного романа – любил и старался сколь возможно облегчить обеим жизнь. Последним, что он сделал десять лет назад, перед тем как молодым, только полтинник разменявшим, умереть «от сердца», никогда прежде не болевшего, – был тот самый кондиционер, далеко не у всех в те дни на даче имевшийся, сидя под которым спустя десять лет, незваный гость сообщил ей, что дом придётся снести.

Даже теперь, когда суд уже шёл полным ходом, Нинон большей частью оставалась ужасающе спокойной, потому что знала – да и все кругом говорили – что исход дела предрешён. Несколько жалких бумажек, представленных суду её адвокатом, ровно ничего, по существу, не решали, а ходатайства о паре очень желательных запросов судья отклонила парой же ударов своего неспокойного молотка. Зато ходатайства противоположной стороны о приобщении, запрашивании и назначении только удовлетворялись – хотя с такой же неистовой злобой. Было совершенно ясно, что судья ненавидит всех фигурантов без исключения, и не только их де́ла, но и прочих, больших и малых. Действительно, с высоты судейской кафедры – чем должна была казаться пожилой измотанной женщине вся эта нечистоплотная и подлая возня с квадратными метрами, очернением ни в чём не повинных покойников, мелкими предательствами и грандиозными обманами? Какое ей дело было до протечек на чьи-то тупые головы и горбом нажитый бедный скарб, до невыплаченных грабительских кредитов и незаконных вселений в убогие жилища всех этих маленьких, жадных, обвиняющих друг друга в чудовищных злодеяниях никчёмных человечков? И до чужих, никогда не виденных домов, полных неприятных запахов тлена? Какая ей разница, порушат завтра один из них или нет?!
Нинон и хотела бы переживать, рыдать по ночам, до утра не спать перед заседаниями, но… Но в ней словно что-то запеклось – и это был грозный признак крушения. Так уже происходило – три раза. И всегда несло с собой смерть. Сначала, когда позвонили с работы отца: он, главный инженер цеха, получил тысячевольтный удар тока, но умер не сразу – она ехала в больницу, твёрдо зная в душе, что в живых его уже не застанет, и не могла ни молиться, ни плакать… Спустя четыре года она сама звонила в эту больницу – и там буднично сообщили, что недавно прооперированная мама снова переведена в реанимацию; и опять Нинон ехала туда же точно на таком же троллейбусе того же маршрута, снова бесповоротно зная, что это конец, – и сидела бетонно-спокойная. Ну а третий раз – это когда в дверь позвонил мальчишка-сосед по лестнице и через заевшую цепочку взволнованно протараторил, что муж «Нины Алексеевны», помогавший вешать в их квартире люстру, «вдруг упал и не шевелится» – и надо было только сделать три шага по площадке; она помнила, как спокойно сделала их, а сердце меж тем превратилось в сгусток запёкшейся крови... Точно таким же оно ощущалось и теперь, что значило: волноваться не о чем. Волнуются ведь, когда не знают, чем кончится…

***

Сколько она себя помнила – там всегда было солнечно, на их даче. Даже странно – ведь пасмурных дней в году случалось не меньше, а больше, как и всегда на Балтике! Но даже ненастные дни виделись отсюда, с этого края жизни, полными света, вот в чем дело! Прямо от их дома, через засыпанную хвойными иголками дорожку, открывался пологий спуск к дикому песчаному берегу Финского залива – здесь, за Кронштадтом, его воды остались такими же чистыми и прозрачными, как в прежние времена, когда еще не построили дамбу, погубившую севернее всё живое в некогда кристальной воде… Детьми они на бегу срывали одежду, сбрасывали сандалики – и с размаху плюхались на мелководье, где меж полосато-розовыми ракушками брызгали в разные стороны перепуганные мальки. 
На участке у них давно уж отвели особое, торжественное место для костра, и тёплыми июльскими вечерами все окрестные дети пекли под руководством Нининого папы картошку в раскаленной золе – какое там теперешнее барбекю, тогда и слова такого не знали! – и в свои упорно округляемые шестьдесят Нинон все ещё была твёрдо уверена, что вкуснее тех чёрных снаружи и рассыпчато-желтоватых внутри картофелин, посыпанных крупной солью и достававшихся каждому строго по одной (больше – это уже превратить праздник в обычный ужин!) нет и не может быть ничего на свете!
А её первый и единственный охотничий трофей! Поздней осенью, уже, наверное, на пороге декабря, папа, неустанный ходок по лесу, знаток языка растений, повадок грибов и лесных примет, взял с собою на дачу в выходные семилетнюю Ниночку, обещая показать ей, как засыпает лес… Но Нина, всегда, вообще-то, послушная, на сей раз с чего-то решила напроказничать – и в знакомом, казалось, перелеске, тишком удрала от родителя, занятого осмотром свежего лосиного следа. Она тихонько потрусила прочь, зажимая ладошкой трепещущий на губах смех и представляя себе, как беспомощно начнёт озираться её большой неуклюжий папа, когда заметит, что дочки рядом нет, – и случайно отбежала на такое расстояние, что папиного тревожного зова («Где ты, проказница? Зачем пугаешь папку?») не слыхала, хотя, по её расчётам, он давно уже должен был оглашать собою весь лес. «Папа… – нерешительно позвала тогда девочка, сдаваясь без боя. – Я здесь!.. Я никуда не делась!..» Она тотчас с облегчением услышала, как отец продирается к ней справа через густой непроницаемый осинник – и стремглав дунула в ту сторону, чтобы не успеть испугаться лесного одиночества. С громким треском они рвались друг другу навстречу, вот уже большая тёмная тень видна сквозь частые ветки – «Папа!!!» – но вместо родного лица недосягаемо высоко над головой Ниночки неожиданно возникла огромная и длинная звериная морда! Коричневая! Шерстяная! Зажмурив глаза и зажав ладонями уши, первоклашка завизжала так, что ей показалось, будто голова её сейчас взорвётся от этого пронзительного вопля – и, перекрывая его, животное тоже страстно, истерически вострубило – а потом, ломая ветки, давя плашмя падавшие тонкие деревца, бросилось восвояси, оставляя за собой в чащобе широкий пролом… «Нина-а!!! Нина-а!!!» – как только, истратив весь воздух из лёгких, девчонка замолчала, раздался стремительно приближавшийся голос отца… Когда он достиг места недоразумения, ему и объяснять ничего не потребовалось. «Лось, – констатировал папа, быстро оглядевшись. – Они сейчас как раз рога сбрасывать начинают. Занят был сохатый – вот и не сразу тебя заметил… Постой-ка…» – и он уверенно направился по следу удравшего зверя. «Так и есть! – послышался весёлый крик буквально через пару секунд. – Ну-ка, ну-ка…» И, когда Нина подбежала к отцу, он уже шёл по тропе обратно, со смехом протягивая ей два огромных, похожих на деревянные крылья лосиных рога: «Сразу оба выломал! Ну, ты, дочь, – сила! Так зверя шуганула, что он оба рога за раз потерял, когда спасался! На, держи! По праву твои трофеи – можешь гордиться!» Она схватила было один – но сразу уронила: такой тяжёлый оказался! Трофеи домой нёс папа, то и дело начиная смеяться на ходу… Скоро он приделал рога на лакированную дощечку, и они много лет провисели в их городской квартире над входной дверью, а гордый хозяин дома всякий раз сообщал тем гостям, которые случайно не знали: «Это Нина лося завалила. Личный её трофей – я ни при чём…»

***

Он умер двадцать один год назад, мама – семнадцать, муж – десять, и только тогда дочка Люда вышла, наконец, замуж. Тридцатилетней, застенчивой, безнадёжной. Зять Нинон не нравился категорически (постоянной работы нет, все время какие-то ненадёжные халтурки, дома то густо, то пусто – что за мужик?!), и она постоянно ловила себя на мысли: «Всё равно разведутся». Но не развелись, Люда как-то притерпелась – вернее, желая подольше оставаться в уважаемом замужнем положении, безропотно содержала благоверного всякий раз, как он сидел без заказов, – хотя, надо сказать, был он поначалу нетребовательным – просто никаким. Тогда смирилась и Нинон, в свою очередь, додумавшись до того, что второй брак дочке её заказан, а этот совсем уж неудачным не назовёшь: все так живут, невелика печаль. Тем более что родились близнецы, требовался отец и кормилец… Сначала Нинон охотно нянчилась с карапузами, но вскоре теснота стала раздражать и мучить всех пятерых, а там и лето всевыручающее пришло, переехали, как обычно, на дачу… Дочь с детьми пробыла до осени, а Нинон, к тому времени уже молодая пенсионерка, все медлила возвращаться домой: по вечерам с удовольствием топила хворостом свой нарядный, расписными изразцами выложенный камин (на него в своё время крупно потратились строго ради романтики – отопление не он, конечно, обеспечивал, а котёл в подвале), читала что-нибудь спокойное, укрыв ноги мягким пледом, иногда подолгу заглядывалась на огонь, опустив книгу на колени, в полдень бродила меж сосновых стволов, прислушиваясь к высокому гуду ветра в кронах, – и отправилась в город только испугавшись первого снега. А в Петербурге вновь начались мелкие пакости и подставы со стороны вкусившего без неё воли, мало-помалу распускавшегося зятя, что влекло слёзы детей и горькие слова дочери, а Нинон, видя очевидные настроения, не могла не вмешиваться… Словом, снег ещё лежал под деревьями в низинах, как выпотрошенная из старого одеяла вата, когда она снова уехала в свой дом на заливе и, пережив дочкин летний приезд с сыновьями, становившимися месяц от месяца все голосистей и неуправляемей, всерьёз задумалась о возможной зимовке…

Так случилось, что зимовали уже вдвоём. Осенью она случайно разговорилась в любимом «верхнем» (имелся ещё и не такой уважаемый «нижний») магазинчике с вполне приличной дамой-ровесницей, чьё лицо за годы примелькалось: то загорающей на пляже её видела (варикоз и слишком закрытый купальник – мастэктомия?), то на вокзале (провожала толстую тётю с оравой дошколят – богатая бабушка?). Выяснилось, что дама снимает здесь комнату у подруги вот уже лет восемь, а однушку в Питере, наоборот, сдаёт, потому что у залива жить – здоровее. (Нет, не замужем, не была и не стремилась – носки по всему дому, да ещё и приставания грязные терпеть – б-рр; грудь – да, оттяпали одну, когда ещё молодая была, тьфу на неё; детей нет – все равно благодарности не дождёшься; толстуха с выводком – племянница, дура круглая.) А теперь подруга собралась замуж – ну и попросила её, конечно… Испугалась, что отобьёт драгоценного… И вот она судорожно ищет новое жильё, но чтоб с комфортом, не как-нибудь… Нинон, назначив плату весьма умеренную, пригласила Викторию Петровну пережить с ней зиму – для пробы, так честно и сказала: мол, если стерпимся… И не только стерпелись, чуть к весне не сроднились! Обе учительницы, только Нинон – бывшая «историчка», а Вика оказалась – «француженкой», но, слава Богу, – гуманитарии, хоть поговорить могли по вечерам – о течениях в искусстве и белых пятнах истории... Кроме того, у новоявленной квартирантки оказался жёсткий, почти мужской ум и крепкая рука – так что те мучительные обязанности, что когда-то исправно несли отец и муж Нинон, как-то сами собой, постепенно перешли к новой жилице – и вдруг волшебно едва ли не на четверть сократились коммунальные траты, почтительно кивали и споро делали своё дело вызываемые то по тому, то по другому поводу работники – а не болтались развязно и требовательно по дому и участку, заставляя хозяйку униженно им прислуживать, как то бывало в пору её неумелого правления… Даже Марсик, почуяв рядом нешуточную силу, быстро передумал ощериваться! Всё кругом вновь чётко и слаженно заработало, предметы, словно матросы, слушаясь бывалого и спуску не дающего боцмана, вдруг оказались каждый на своём месте, готовые немедленно заступить на вахту… Любо-дорого было взглянуть! Постоялица обосновалась внизу, в двух смежных тёплых комнатах, а Нинон, поколебавшись, все-таки предпочла жить со своим псом наверху – все из-за той утеплённой лоджии, где за десятилетия привыкла, встав поздним утром и даже ещё не умывшись, постепенно пробуждаясь и обретая ясность ума, пить крепкий кофе с сахаром и густыми сливками, щуриться на далёкий кусочек горизонта, то бирюзовый, то стальной, то жемчужный – и с ни разу не изменившим сердечным трепетом ждать, когда важно пройдёт по нему корабль, загадывая, будет ли то белый пассажирский красавец или всего лишь трудовая черно-серая баржа… Так, особо друг-другу не докучая, но незаметно спасая от ночных страхов и вневременного одиночества, просуществовали бок о бок девять осеней, зим и вёсен – а на лето Вика неизменно уезжала к родственникам на Кубань, освобождая место Пете с Пашей, а также их матери, уже почти сходившей в своих одноцветных бесформенных одеяниях за ровесницу Нинон… Ну что ж – Вика вернётся, и ждёт её дурной сюрприз: опять придётся искать себе квартиру. Такую идеальную, понятно, найти заказано, но… ничего незаменимого не существует. Бывает только не заменённое вовремя… Ну, а дочка с внуками пусть теперь ездит летом на тёплые моря… 
Какие там моря, Господи! Нет… Всё-таки совсем спокойной оставаться никак не получалось.

***

Конечно, чёрная судейская мантия безжалостно превращала эту усталую, некрасиво постаревшую женщину в зловещий монумент. Нинон уже ни минуты не сомневалась, что это надёжно забытый персонаж из прошлого – ах, увидеть бы её без этой странной драпировки, без узких прямоугольных очков… Если бы недавно встречались – она бы поднапряглась и вспомнила, но нет – значит, искать следовало в глубоких подвалах памяти, уже доверху забитых ненужными образами… Ну вот зачем, скажите на милость, ей этот молодой человек, стриженный «под пажа», губастый и длинноносый, который лет тридцать тому назад, не поднимая головы, читал толстую, завёрнутую в газету книгу, сидя в метро напротив нее? А ведь словно сегодня видела! Или тот невидный дядька в рваной тельняшке, протянувший: «Ё-олки зелёные…», когда Нинон, выходя из «нижнего» магазина позапрошлой весной, споткнулась и, задев фонарный столб пакетом, разбила банку маринованных огурцов?.. Никогда ведь не всплывут больше в её жизни, никчёмные, пустые фантомы… А судья… Где, где, где они в этой жизни встречались? Понятно, что были тогда моложе, стройнее, морды глаже, а волосы – так и вовсе другой длины и цвета… Вот что-то совсем близко, уже брезжит, как рассвет после долгой мучительной ночи… Соседка по номеру в гостинице? По столику в санатории?.. Близко, горячо! Ну же!!! Нет, не достать… Зовут её Анна Владимировна… Фамилия всё равно какая: женщина сколько угодно раз может её сменить… Анна? Анечка? Не было в её жизни ни одной Ани. Ошибка? Нет. Потому что глубоко внутри – твёрдое, осязаемое знание. Только подцепить его, но… Надо ли цеплять? Ну вспомнит она, что с этой женщиной, тогда какой-нибудь смешливой кудрявой хохотушкой, ехала, допустим, в год московской Олимпиады на юг в одном купе скорого поезда – и что? Подкараулить у служебного входа, поведать сию страшную тайну и на этом основании попросить решить дело в свою пользу? Мол, по старой памяти… Только представив себе такую сцену, Нинон внутренне скорчилась.
«Судебное заседание объявляется закрытым», – и только мантия мелькнула. Как вороново крыло птицы смерти. Осталось последнее заседание, на котором будет объявлено решение – глаз не поднимает адвокат Илья. Хороший мальчик: хотя и знает, чем кончится, а бьётся, как маленький смелый зверёк с ядовитым змеем. Прямо Рики-Тики-Тави, даже жаль его… 
Себя пожалей, дура старая.
И сразу так стало жалко – до слёз, до мгновенной истерики! Ничего не видя и не желая обдумывать, чтоб не перерешить не ходу, Нинон вдруг грузно метнулась вслед розовому пиджачку представительницы истца, уже легко, вприпрыжку одолевшей пол-лестницы:
– Постойте! На пару слов… – и задохнулась: не молоденькая, все же, за газелями длинноногими гоняться.
Та терпеливо ждала, пока прыткая крашеная бабка продышится, лишь раздражённо вздрагивала неспокойная жилка справа на тонкой шейке… Полоснуть бы ножичком.
– Послушайте… Я понимаю, что от вас – ничего не зависит… – сгорая от унижения, не своим, глухим голосом заговорила Нинон. – Но человек же вы… Поэтому просто – скажите ему, чтобы он понял… Ведь эта сотка для него – ровно ничто… Ровно! Потому что теплицу куда угодно можно… Куда угодно… А у меня – вся жизнь… То есть просто хоть топиться иди… Мне ведь некуда – совсем, понимаете? В квартире – маленькой – дочь с семьёй, зять… Ненавидит… Мне хоть на вокзал, хоть в подвал, понимаете? В бомжихи!.. А вашему клиенту – без разницы… Вы только скажите! Может быть, он вспомнит, что мы – люди, что нельзя так – с людьми… Явиться ниоткуда и всю жизнь искалечить! И вообще… Он ведь только ради принципа судится… А мне – умирать? Нет, скажите, – умирать, да?
– У меня – работа, – спокойно и даже мягко сказала девушка. – Работа, за которую мне платят деньги. Ра-бо-та, понимаете? Адвокат нужен для того, чтобы суд – выигрывать… Это понятно? А вы хотите, чтобы я уговорила клиента забрать заявление накануне заседания, на котором будет объявлено, что он выиграл дело. Вы понимаете, что именно вы просите меня сделать? И, надеюсь, не обидитесь, если я этого – не сделаю? – она смотрела мимо, видимо, всё-таки наблюдая отдалённые всполохи совести, но больше ничего не сказала.
Да и порыв у Нинон прошёл, внутри как отпустило. Рядом оказался печальный Илья, и ей подумалось, что он её сейчас отругает за малодушие, за бесполезную и, в конечном счёте, смешную выходку – но парень по-взрослому пожевал губами и тихо сказал:
– Может, и правильно… Во всяком случае, теперь вы знаете, что сделали абсолютно всё, что могли. И с юридической стороны и, так сказать, с гуманистической… Ну что ж, получим на руки решение, а там будем дальше думать… В конце концов, обжалование никто не отменял.
– Не будем, – пробормотала Нинон, – думать. Уж больно мысли ужасные…

***

На последнем заседании после знаменитого: «Встать, суд идёт!» неизменная секретарша – сонная мышь в вечнозелёном – садиться уже не предлагала. Фигура судьи возникла над кафедрой, словно сама собой, чёрные крылья мантии дрогнули, выпустив на свет божий две крупные неженские руки, державшие тощую пачку бумаги. Не поднимая глаз от текста, вершительница судеб, распорядительница жизни и смерти заговорила неожиданно тихим и тусклым голосом, без малейшего предисловия, а также выражения, пауз и запятых: «Оглашается решение… Именем Российской Федерации… Двадцать третьего июля, две тысячи…». Одна из многих обнаружившихся за последние пару месяцев внутренних Нинон, коренным образом друг от друга отличавшихся, ни за что не хотела напрягать слух, чтобы разобрать едва слышную скороговорку, а другая вдруг остро подумала: «Это не только Марсику и мне конец, но и Людочке – тоже. Ведь дом-то, в сущности, единственное, что было у неё до этой минуты…» «…В составе председательствующего судьи… при секретаре… рассмотрев в открытом судебном заседании гражданское дело номер… по иску… о признании собственности… установил…» – как сквозь вату, доносилось тем временем до Нинон основной и главной. Странные мысли прерывисто мелькали у неё… Кто бы теперь поверил, что Людочка после школы хотела стать дизайнером… Отец запретил ей тогда – да и мать поддержала: что за профессия такая? В начале девяностых это вообще дичью какой-то казалось… Они и выступили, как благоразумные родители, единым фронтом: «Сначала получи нормальную специальность, а потом занимайся, чем хочешь!» Ещё бы: страна только что распалась на части, казалось, надёжный диплом – единственный шанс остаться на плаву… Кто ж знал – провидцем надо было быть… И муж этот её – урод, прости, Господи… А что, лучше было бы, если б она студенткой, на третьем курсе, за того одногруппника выскочила, как там его… Ещё патлы до плеч носил, стихи писал дурацкие и на гитаре бренчал – хором сказали тогда с отцом, даже не сговаривались: «Несерьёзный юноша, не пара тебе. Поддержки от нас не жди». Ослушаться не посмела, потому что всегда тихая, домашняя была… А может, лучше, если б вышла за него… Нет, нет – не враг же она родной дочери… С раздолбаем что за жизнь? Но погасла после этого Люда, к двадцати пяти годам уже совсем погасла, и дальше жила, словно по инерции… Потом, когда дети появились, показалось, что вот он, смысл жизни: сейчас посвятит себя им – и наладится… Но и дети у неё шли будто через силу, как тяжкая обязанность… Срывалась, визгливо орала на них, щедра была на подзатыльники… И мужем особенно заниматься не хотела – тоже из последних сил по его делам носилась, лишь из страха, что иначе совсем не нужна ему станет, да и бросит на раз-два… Вся в болячках не пойми откуда, вечно врачи какие-то, обследования, желчью рвёт, кожа шелушится, ноги опухают… А вот летом на дачу приедет, толстые вязаные кофты свои поснимает, наденет сарафан – ярко-оранжевый с синими-синими колокольчиками… Щеки начинают золотиться, сквозь лёгкий загар проступает что-то похожее на румянец… Плавает с мальчишками – да азартно так, Нинон даже несколько раз слышала, как смеялась… Грибов, бывало, полные корзины притащат: смотри, смотри, красавец, да?! а этот?! Всё. Единственную отдушину ей теперь перекроют… А если совсем без отдушины жить… То это значит и не жить вовсе. У кого отдушины нет – те быстро умирают. Так и они с Людой умрут. Неважно от чего. На самом деле – от неизбывной печали...
Нинон очнулась: усталый голос судьи все так же монотонно и равнодушно сеял слова: «…заслушав стороны и допросив свидетелей, проверив письменные доказательства, суд приходит к следующему…»
Она, конечно, вспомнит, где встречала эту тётку, – но потом, когда это уже не будет иметь никакого значения – как, впрочем, не имеет и сейчас. И окажется, что они когда-нибудь стояли каждая за своим килограммом колбасы в одной очереди в девяносто первом, когда отоваривали растреклятые карточки, поочерёдно бегая в изгаженный подъезд греться у чуть тёплой батареи… Или вместе выгуливали собак на пустыре – много лет назад у них в семье жил бестолковый розовый пудель… Или… Как же много этих «или», оказывается! Да может, просто дорогу она этой женщине когда-то показала, прошла с ней рядом сколько-то по зимней грязи, весеннему льду или сквозь оглушительную пургу, как Вожатый с Гринёвым… При этой мысли Нинон вдруг как кипятком окатило: не горячо – жжёт! Горит! Вот сейчас! Но не успела.
– …Никаких иных доводов в обоснование своих требований истец суду не предъявил. Оценивая собранные по делу доказательства в их совокупности, суд приходит к выводу об отказе в удовлетворении иска, – в тот же миг чётко услышала она.
Одновременно адвокат непроизвольным движением резко и больно стиснул ей запястье – и остаток судейского спича потонул для Нинон в попытках высвободить попавшую в железный капкан руку. «Что это… Что это… Как… Как такое может быть… Ослышалась… Не поняла чего-то… Сейчас Илья объяснит… Не может же быть… Невозможно же…» – трепыхалось в ней что-то маленькое и щекотное, будто она ненароком проглотила живую бабочку.

***

Напротив здания суда меж двух внушительных банков нахально втиснулась крошечная кофейня из разряда дорогих и невкусных. Но заведение уверенно процветало за счёт наскоро перекусывающих канцелярских крыс, заедающих поражения проигравших истцов и ответчиков и облегчённо выдыхавших за чашкой кофе победителей. Таких, какими негаданно оказались адвокат Илья и его опешившая клиентка, которую он еле довёл под руку до столика, побаиваясь всерьёз, как бы с этой молодящейся бабулей не приключился на радостях инфаркт. 
– Не посмеют! – в сотый раз втолковывал он. – Да и не даст это обжалование ничего! Потому что судья их, можно сказать, поймала на взятке! Ну и баба, а?! Кто бы мог подумать! Такой пофигисткой казалась замотанной… А взяла – и послала запросы. Свободно могла этого не делать, свободно! А вот сделала же! До сих пор не могу понять, что ею двигало… 
– Точно нельзя ничего переиграть? – как заведённая, продолжала выпытывать Нинон. 
– Да они не рискнут даже попытаться, потому что это же статья – уголовная! – вскричал, исходя юношеской радостью, адвокат. 
И вновь он принимался растолковывать подопечной: мол, догадавшись, что часть доказательств истец, решивший для верности подстраховаться, попросту купил, судья отправила в соответствующие учреждения официальные запросы, призванные подтвердить или опровергнуть происхождение документов. Поступили ответы, заставившие призадуматься – а вернее, признать ключевые доказательства «недостоверными», что и позволило решить дело в пользу уже голову на плаху положившего ответчика… Попытаться обжаловать решение? Ну, уж нет – не самоубийца же истец, чтобы из-за ничтожной спорной сотки, которую попытался схватить наудачу с лету, теперь рисковать получить себе на голову уголовное дело! Нинон может жить спокойно и ничего не бояться: её отец не перевернётся в гробу, дом когда-нибудь, как он и мечтал, любовно кладя один кирпичик на другой, перейдёт к родным внукам и правнукам! Ну а Марсик… Тот останется с обожаемой хозяйкой весь свой короткий собачий век – сколько там доброй судьбой ему отпущено… Даже не знает тварь Божья, чего избежала, не радуется, живёт себе и живёт…
– И все-таки не понимаю, – после паузы пожал плечами Илья. – Другой судья и глазом бы не моргнул: раз приобщил – достоверно. А уж как добывали – не его дело. Странно. На оголтелую правдолюбицу, вроде, не похожа, а вот поди ж ты… Вы не знаете?
– Это вы деликатно спрашиваете, не дала ли я ей потихоньку взятку? Или, как у вас говорят, не «занесла» ли, да? – тихо сказала Нинон. – Нет. Мне бы и в голову такое не пришло. А и пришло бы – не умею я этого… Да и где денег взять… – она бесчувственно отхлебнула остывший кофе.
Нежно звякнул колокольчик у входной двери, и в кафе вдруг появилась зеленая секретарша с круглыми мышиными ушами и мелкими, вперед торчащими зубками. Она сразу же деловито устремилась к их столику и, вплотную приблизившись, быстро положила на стол перед Нинон вчетверо сложенный лист бумаги. «Вам просили передать. Сказали, вы поймёте», – глядя в сторону, прошелестела она и тотчас же скорым шагом отправилась восвояси. Илья и Нинон в замешательстве переглянулись; она всё не решалась развернуть послание.
– Смелей, – шепнул он, косо улыбаясь. – Там не может быть ничего страшного. А вы – прямо как… Как бомбу, как ежа, как бритву… какую-то-там-острую2… Читайте, не бойтесь.
Но читать оказалось почти нечего. В центре страницы было неумело нарисовано что-то вроде детской шубки с мохнатым воротником, к рисунку тянулась жирная стрелка с надписью печатными буквами: «Норка». Илья изумленно пялился на картинку:
– Бред… – пробормотал он. – Тулуп какой-то… Норковый...
Нинон не знала, что можно заплакать – вот так: только что не было ни одной слезы, и вдруг – целый водопад. Прорванная плотина.

***

Почти сорок один год назад в самом рядовом и оттого страшном ленинградском родильном доме в послеродовой палате их оказалось пятеро. Первой поздно ночью привезли на каталке Нинон, обессилевшую и ещё полубезумную от пережитой нечеловеческой боли, и, как бревно с телеги, скатили на продавленную койку, привычно покрыли – сначала тощим одеялком, а потом – беззлобным матерком, необидным, даже ободряющим… Она все тщетно пыталась вызвать в памяти образ своего новорождённого ребёнка – но там мелькало только что-то неожиданно бордовое и несимпатичное, с толстой жёлтой коркой на огромной неровной голове… «Девку родила, девку! А ну, повтори – чего пялишься, малохольная!» Интересно, у той акушерки вообще не было детей, или она в первую минуту после родов уже в пляс пустилась? 
Дверь в палату открывалась в ночи ещё четыре раза, и с железным грохотом, разрывая самый сладкий в жизни, мужчинам неведомый послеродовой сон, вкатывались лязгающие каталки. Сквозь ресницы Нинон наблюдала, как няньки сваливали родильниц на кровати, точно так же уютно поругивая их за беспомощность, но последнюю снимали с осторожностью, в постель укладывали вдвоём, и витало странное слово «кеса́рка»… Уже утром выяснилось, что таково в этом заведении было милое «домашнее» прозвище женщин, перенёсших кесарево сечение. Днём знакомились, обживались; те, кто уже сумел подняться, подносили остальным сырой воды из-под крана, по стеночке добирались до уборной в дальнем конце коридора… Порадовало, что в палате подобрались ровесницы, все студентки-старшекурсницы: Нинон-училка, Наташка-журналистка, Ленка-инженерша, Катька-музыкантша, а «кеса́рку» звали Ануш, и она заканчивала юридический… 
– Армянка ты, что ли? – поразилась, помнится, Наташка, изумлённо оглядывая золотистые кудри юристки.
– Да нет, какое… – лёжа, махнула рукой та. – Муж у меня армянин, вот и зовёт на свой манер. Ануш да Ануш – привыкла…
Так все они и стали называть новую знакомую. Жизнь в послеродовой палате тяжёлая – только кажется, что свежеиспечённые мамаши купаются в солнечном счастье и полны радужных мечтаний. Ничего подобного: здесь царит, прежде всего, страх. Любая вменяемая женщина знает, что в тот же миг, когда рождается первенец, в сердце вступает животный страх за него – и остаётся с матерью до конца дней. Этот страх – самое неожиданное, что приходит после родов, когда ждёшь облегчения… Как он там, в огромной детской палате – один, без мамы? Хорошо ли смотрят за ним, не проспит ли какой беды беспутная или пьяная медсестра? Принесли кормить – почему красное пятнышко на щёчке – заразили уже чем-нибудь? А почему молоко не сосёт, спит – заболел? Кричит-надрывается благим матом, грудь не берёт – умирает?!! Замотан туго, на голове белая тряпка, сам похож на батон в пакете – почему нельзя распеленать и посмотреть ручки-ножки: а вдруг там не все пальчики?! А эта стерва-сестрица, как смеет ходить на каблуках, неся по свёртку с ребёнком на каждой руке, – здесь же линолеум скользкий и протёртый – вдруг оступится, упадёт и детей уронит?! Страх, страх, страх… Вот утром заходит в палату педиатр – пять пар пронзительных глаз впиваются ей в лицо: ничего с моим не случилось за ночь?!
Следующая за страхом – боль. Унизительная физическая боль, у каждой своя. Сразу же начинаются проблемы с грудью: у кого-то она твердеет и не даёт молока, в пытку превращается кормление, у кого-то – невыносимое жжение, когда малыш берёт грудь – тоже пытка, почти у всех – наложены довольно грубые швы на самые нежные и сокровенные места: не перевернуться, не сесть, в туалете кусаешь губы… 

Сон – поверхностный, потому что страх и боль делают своё дело, разговоры – отрывистые, редко кто успевает или хочет выворачивать душу такой же усталой и больной, своим встревоженной соседке…
У Ануш, например, начинались нестерпимо болезненные схватки в животе во время кормления – она вскрикивала, насильно отбирая грудь от своего мальчика, сразу чувствовала себя виноватой, закусывала губы, возвращала её – и, оскалившись, запрокидывала голову, скрежеща зубами и едва сдерживая стоны; слёзы сплошь заливали лицо. Нинон несколько раз в день видела это, потому что Ануш лежала прямо напротив – ужасно жалко было её! Врача, забегавшего утром, словно ветром на мгновенье занесённого, спрашивали, конечно, – всей палатой, но… «После кесарева – в порядке вещей» – вот и весь ответ… 
Ануш последняя начала подниматься с койки – ничего удивительного, с заштопанным-то брюхом! – еле ступала, согнувшись, иззелена-бледная… Но, с некоторой завистью замечала Нинон, эта девушка в благополучные свои времена могла считаться красавицей – просто чудом! Волосы ее отливали тусклым золотом, вились упругими крупными локонами, черты лица были одновременно тонкими и мягкими, что создавало волшебное впечатление красоты и доброты, редко на одном лице соседствующих, а тут вполне уживавшихся… Глаза с густыми русыми ресницами являли, как и положено у обладательницы золотой гривы, прозрачно-голубой раёк – никакого диссонанса… Неудивительно, что армянин её замуж взял: именно такая красота цепляет южных мужчин, это уж проверено… Тихая-тихая была Ануш, всё больше лежала, иногда приподнимаясь и более-менее безуспешно взбивая комковатую казённую подушку, особенно не разговаривала – верно, просто измоталась и мучилась очень. Понятное дело, ей не докучали: сами тоже долгих разговоров не вели – так, о мужьях немножко, об институтах… Нинон, например, своего – того, первого не-мужа – кляла на чём свет, обещала, смеясь, когда-нибудь во сне подушкой придушить… Пережидали тяжёлые эти дни кто как умел, а вообще считали часы до выписки… 
Накануне того дня, как выписаться четверым, Ануш только ещё сняли швы: понятно, что несчастных «кеса́рок» держали в больничке на пару дней дольше. За ней приехало в палату огромное чёрное кресло на колёсиках под управлением громкоговорящей неохватной бабы – и увезло на гремучем грузовом лифте в какую-то полумифическую «вторую перевязочную»… Стоял весьма морозный январь, но в палате шёл сухой жар от батарей, слишком часто проветривать – из-за малышей – боялись, поэтому все сидели в одних рубашках, так и отправили её, безропотную, в неизвестность – в рубашке же… Такая худенькая была, что в громоздком кресле смотрелась котёнком, забившимся в угол. Отправили и забыли: привезут, когда нужно будет… Сами лихорадочно тёрли общим розовым обмылком головы над палатной раковиной, наивно охорашивались, готовясь к завтрашней встрече с родными и любимыми… И понадобился Нинон для какой-то цели кусочек бинтика – подвязать, что-то припала охота или ещё зачем-нибудь – теперь, сорок лет спустя, разве вспомнишь… Она помыкалась по этажу, натыкаясь всюду на запертые двери и, запахнув халат поплотнее, вышла на лестницу… Правда, то, что по инерции называли они в этом недоброй памяти учреждении халатом, на самом деле являлось странной полуверхней-полудомашней одеждой универсального размера и длины (кому до пят, а кому только-только до коленок); в одеяние, выданное после родов Нинон, свободно поместились бы ещё две такие же, как она, и ниспадало оно до худых её щиколоток. Поясов (как, впрочем, и вилок, и ножей, чтоб друг дружку невзначай не перерезали) родильницам не дозволялось, будто заключённым в тюрьме: считалось, что в припадке послеродового психоза женщины могут повеситься, так что приходилось придерживать полы руками… Тапки полагались кожаные, без задников и не менее сорокового размера, тоже по-своему универсального: у кого нога меньше – заведомо поместится, у кого больше – пятка чуть свесится, не проблема… Нинон тогда носила обувь тридцать пятого номера, и трудно теперь даже представить, насколько неудобно ей было идти тогда вверх по лестнице, в надежде добраться как раз до той запасной перевязочной, куда увезли несчастную Ануш.

Дверь оказалась незапертой и, деликатно стукнув по ней кулачком, Нинон скользнула внутрь… Да, теперь стоит лишь прикрыть глаза – и легко вызвать в памяти это высокое, настежь распахнутое окно без занавески, в которое веяло ледяным ветром и мело редкими стеклистыми снежинками. Под потолком гудели, как стратегически важный завод, три длинные лампы дневного света, а у стены, на рыжей клеенчатой кушетке, скрючившись и прижав напряжённые руки к животу, лежала Ануш, всё в той же проштемпелёванной ночной рубахе, давно и навечно серой от бесконечных прожарок в больничной «вошебойке». Спотыкаясь, Нинон бросилась к ней:
– Что с тобой? Где все? – подо «всеми», подразумевались, должно быть, какие ни есть медики.
– Все нормально… – выдавила Ануш и подняла искажённое болью личико. 
Потрясённая Нинон увидела, что оно пепельного цвета; Ануш еле слышно продолжала: 
– Швы сняли… Так больно! Я заплакала… Они и сказали… Сказали – полежи немножко, пока проветривается… 
– Ладно… Поехали в палату, ляжешь в постель… Кормление скоро! – быстро приняла единственно верное решение Нинон. – Где это дурацкое кресло?
В коридоре его не оказалось, как не оказалось дежурной – и какой-нибудь другой разновидности – сестры. Вернувшись в перевязочную, Нинон первым делом прикрыла окно – ничего себе проветривание! – потом решительно сдёрнула с себя темно-серо-коричневый тёплый халат и накинула на Ануш:
– Грудь застудишь, молоко пропадёт! Подымайся! Нельзя тебе здесь долго… 
Она подпихнула больную под спину и осторожно приподняла – та была лёгкая, словно детский скелетик. Только прикоснувшись к ней, Нинон почувствовала, что Ануш вся закоченела и держится еле-еле – только на остатках той удивительной силы воли, что непременно даётся каждой матери в нагрузку к первому же ребёнку. Тогда она закутала тощенькое тельце товарки в свой халат поплотнее и повлекла её вон из ледяного помещения, в тёплый коридор… Кое-как, с частыми остановками, они добрались до железного лифта – но у дверей горел неугасимый красный глазок: там, в шахте, что-то долго грохотало и гулко дёргалось, но вызвать кабину всё никак не получалось:
– Пойдём пешком по лестнице, – как умела, твёрдо сказала Нинон, покрепче прихватывая валкую дрожащую Ануш. – Это не так трудно, как кажется.
На лестнице откуда-то снизу ударил жестокий зимний сквозняк, и Ануш слабо засопротивлялась:
– Ниночка, твой халат… Ты теперь сама в одной рубашке осталась… Ты тоже – застудишь… Молоко…
Одной рукой Нинон стянула ворот рубахи:
– Ничего, потерплю: авось, пронесёт. Тебе больше досталось, вообще в одних носках по бетонной лестнице идёшь. Креста на них нет, гадах…
Четверть часа они шли в палату тем путём, который даже в ужасных безразмерных тапках Нинон недавно пробежала меньше чем за минуту… В палате девчонки заохали, всполошились, принялись спасать обеих пострадавших… Наташка стала совать вилку контрабандой раздобытого кипятильника в розетку, намереваясь наскоро сварганить строго запрещённый «вольный» чай, Катька бросилась к дверям «на шухер», Ленка укладывала и утешала вконец обессилевшую Ануш… В эти минуты, когда уже подходило время расставаться навсегда, они как раз и почувствовали ту товарищескую сплочённость, которая, останься они вместе подольше, могла бы сдружить их, раскрыть сердца… Когда волнение немножко поулеглось, Наташка-журналистка взяла злополучный тяжёлый халат Нинон, кое-как брошенный на спинку чьей-то кровати, понесла его через всю палату законной владелице – и вдруг в задумчивости остановилась на пути, прижав к груди эту мерзкую бурую тряпку: 
– Слушай, Ануш… А ведь это – почти такой же тулуп, какой, помнишь, спас от петли Петеньку Гринёва… Вот станешь ты какой-нибудь… – она усмехнулась, – крупной шишкой в погонах, а Нинка не выдержит – и придушит, наконец, своего козла-осеменителя… И приведут её к тебе – в наручниках… А ты возьмёшь – да и отпустишь её на волю, потому что вовремя вспомнишь про этот заячий тулупчик…
Девчонки расхохотались было, но Ануш даже не улыбнулась. Она медленно подняла голубоватые веки, остро глянула из-под них.
– Норковый… – чуть слышно прошептала она. – Норковый твой тулупчик, Нина… 

***

– Опять ничего не понимаю… – озадаченно пробормотал Илья. – Она что, норковую шубу за это хочет, что ли? Странность какая… Да у неё же их наверняка с десяток наберётся, всех цветов и фасонов… – Он помолчал, потом решительно вскинул голову: – Странность или не странность – да купите вы, в конце концов, и не плачьте! Она вам, можно сказать, жизнь спасла!
Нинон тщательно вытерла слёзы салфеткой, медленно и осторожно сложила листок с рисунком, раскрыла сумку, аккуратно спрятала его, щёлкнула замком, всё это время сбивая адвоката с толку своей загадочной, внутрь обращённой улыбкой.
– Уже, – наконец, ответила она. 
И ничего не стала рассказывать.

 

Примечания:

1 Нинон де Ланкло (1615-1705) – французская куртизанка, писательница, хозяйка литературного салона; в рассказе Э. По «Очки» упоминается только в куплете игривой песенки, напеваемой одним из персонажей.
2 Искаженная цитата из стихотворения В. Маяковского «Стихи о советском паспорте»; в оригинале: «Как бритву обоюдоострую».

5
1
Средняя оценка: 3.47368
Проголосовало: 19