Деревня Надва

Воспоминания о малой родине. 1970–1980-е 

ДЕРЕВЕНСКАЯ ЁЛКА

Мама привезла меня из Новосибирска к бабушке на Брянщину в деревню Надва летом 1969 г. Родители развелись, и мама, студентка мединститута, осталась одна в чужом городе с малолетним ребёнком на руках. Хотела бросить учёбу, но бабушка сказала: «Вера, учись, а Ксанку привози ко мне». 
Мама часто вспоминала, как добиралась из далёкой Сибири с годовалым ребёнком, как не было билетов в кассе, как помог незнакомый человек – милиционер, устроив её в комнату Матери и ребёнка, а сам выстоял за билетом очередь в военную кассу. 
Надо сказать, что и в дальнейшем каждый мой отъезд из Надвы на Урал после летних каникул сопровождался некоторыми трудностями. Из Надвы меня забирали к себе в Клетню, а позже Жуковку, сестра мамы и её муж, тётя Надя и дядя Миша Архиповские. Каждое утро, увешанные сумками с провиантом, приготовленным накануне бабушкой и тётей, мы с дядей Мишей уезжали в Брянск на электричке, полдня стояли в очереди в кассу для военных (дядя служил следователем в районной милиции), пытаясь раздобыть билеты на проходящий поезд «Одесса-Свердловск», буквально в последние часы до прихода поезда. Вечером мы возвращались с провиантом, надо признаться, не всегда нам были рады. На следующее утро тётушка вновь варила картошку, куриные яйца, и провожала нас на вокзал. Так мы «пытали счастье», как говаривала бабушка, пока дядя не покупал билет, и меня отправляли в Свердловск, где ждала мама. Помню, как-то в раннем детстве дядя сопровождал меня в поездке на Урал, ехали в купе с военными, всю дорогу ели жирную утку, приготовленную бабушкой, меня жутко укачивало, на всю жизнь запомнились вкус жирной утки и стойкий приступ тошноты, его сопровождавший.
Я прожила с бабушкой шесть лет до школы, а затем каждое лето приезжала на каникулы школьные, затем студенческие, позже проводила отпуск – вплоть до 1995 года я каждое лето уезжала на Брянщину. Так я прожила более двадцати лет на Урале, не имея ни малейшего представления об уральском лете, зная лишь понаслышке, что оно холодное и дождливое.
В семьдесят восьмом году я осталась у бабушки до Нового года, так как мама уехала на полгода в Сибирь на врачебную специализацию. От меня до последнего скрывали, что я остаюсь в Надве. Конечно, я расстроилась, боялась идти в незнакомую школу, помню, как уныло брела первого сентября по деревне в сторону кладбища, через большак, поле. Школа находилась так далеко от деревни, потому что в ней учились дети не только из Надвы, но и из соседних деревень. Школа была большая и шумная, а я на ту пору – робкая и стеснительная. Пройдет полгода, и я со слезами буду расставаться со своими одноклассниками, вновь и вновь вспоминать то время как самое счастливое.
Классы в деревенских школах малокомплектные по 8-12 учеников, все в школе друг друга знают, мало того, почти все между собой – родственники. Так, я училась в одном классе с троюродным братом Сашей Бибиковым. Одним словом, деревенская школа напоминала большую дружную семью. Домой, помню, совсем не хотелось, я завидовала детям из других деревень, так как они жили все вместе в интернате, находящемся возле школы.

Я застала ещё деревенскую школу со своим огородом, яблоневым садом, метеорологической будкой, спортивным полем с полосой препятствий и много ещё чем. До школы путь был неблизким. Нужно было пройти всю деревню, мимо погоста, через большак и огромное поле пшеницы в васильках летом, по жнивью – осенью, заснеженному – зимой выйти, наконец, к школе.
В тот учебный год, когда я осталась у бабушки, в школе появился новый молодой учитель математики, высокий, с тонкими усиками. Помню только его имя-отчество, Василий Иванович – выпускник брянского пединститута, вся школа была в него влюблена, а более других повезло нам – он был назначен нашим классным руководителем и проводил с нами всё своё свободное время. В сентябре всей школой мы собирали картошку на колхозных полях. Василий Иванович не только работал наравне с нами, но и успевал рассказывать интересные истории из студенческой жизни, отчего работа спорилась, и наш класс был назван передовиком производства. Как только начались занятия в школе, мы неотступно следовали за своим учителем по пятам, часто допоздна засиживались в кабинете математики после уроков, оставались на дополнительные занятия, все как один готовились к математической олимпиаде, вместе рисовали школьные стенгазеты, готовили праздники. 
Незадолго до Нового года заканчивалась вторая четверть, учителя выставляли оценки. Я волновалась больше других, гадала, с какими оценками придётся ехать домой в городскую школу. И вдруг получаю тройку по физкультуре, единственная в классе так и не преодолевшая пресловутую полосу препятствий. Ничего подобного больше никогда не видела – выстроенная точь-в-точь, как армейская для тренировки новобранцев, что ничуть не смущало деревенских детей, с младенчества приученных к физическому труду, оттого сильных и ловких. В классе двенадцать человек, половину из них между собой родственники, но и без того все дружны, я молчу, все загудели: «Поставьте Рыбакиной четыре, она от нас в город уезжает!» Физрук оглядел меня, махнул рукой безнадёжно: «Ну раз в город, пущай уезжает с четвёркой». Физрук был замечательный, вывел в КМС полшколы, моя троюродная сестра, Надя Бибикова, стала легкоатлеткой – стайером, бегала лучше всех на длинные дистанции вначале в районе, позже в области, не знаю, попала ли на Россию, но Брянский физкультурный техникум закончила, и не одна она. В школе Надя училась слабо, но благодаря врожденной силе воли и выносливости, тренированной в ежедневных крестьянских трудах, при поддержке учителя, который помог ученице раскрыть спортивные способности, смогла реализовать себя, стала замечательным тренером детской спортивной школы в райцентре Клетня. Помню, как летом каждое утро она пробегала семь-восемь километров, ни на минуту не забывая слова физрука: «Тренируй, Надя, дыхалку!»

…Новый год подступал незаметно. К ёлке готовились заранее. Всё было достаточно скромно, как я сейчас понимаю, но дух, атмосфера праздника были необыкновенными, волшебными. Каждый класс готовил стенгазету, украшая её россыпью цветного стекла от битых ёлочных игрушек, что приклеивали на ватман. Бумажные гирлянды вырезали и клеили часами, ходили по классам, замеряли, у кого гирлянда длиннее. Огромная, до потолка, ёлка стояла посреди школьного коридора, наряженная самодельными игрушками, гирляндами, конфетами и орехами на длинных нитках. Праздник вокруг елки проходил вначале для малышни, начальной школы, потом средних классов и, наконец, самых старших, седьмых и восьмых классов, где учились мои троюродные сестры Надя и Тома. Ёлка старшеклассников заканчивалась танцами. Как же мы им завидовали! Помню, подглядывали в приоткрытую дверь за танцующими, пока не были разоблачены и отправлены по домам. Грустной молчаливой вереницей возвращались домой через заснеженное поле, большак, погост. Шли по деревне, и каждый из нас думал о том, как бы скорее вырасти и попасть на взрослую ёлку. 
Накануне Нового года приехала мама. Она полгода была на специализации в сибирском городе Новокузнецке. Летела к нам через Москву, привезла много подарков. Бабушка принесла из леса ёлочку, поставила её на стол посреди избы. Мы украсили ёлку конфетами, орехами и фабричными ёлочными игрушками из картона и фольги.
Деревенские приходили смотреть на нашу ёлку с диковинными игрушками. Вечером за нами приехал дядя Миша, чтобы отвезти в Клетню на празднование Нового года. 
Не обошлось без курьёза. У мамы были с собой термобигуди – такие рогатые пластмассовые штуки, которые нужно было подержать в горячей воде и накрутить на волосы, чтобы получить невероятные кудри. Долго мы накручивали чудо-бигуди на мои длинные волосы. Вечером, когда приехал дядя, мы не смогли снять их с волос. Бигуди вцепились рогами в мои волосы и не снимались. Я уже рыдала во весь голос, когда дядя Миша принял волевое решение и безжалостно выстриг бигуди вместе с волосами. 
После Нового года мы с мамой вернулись на Урал. Долго потом вспоминала я деревенскую школу, наш дружный класс, учителя математики Василия Ивановича. 
Однажды я получила из родной Надвы письмо от одноклассников. Оно было написано рукой Василия Ивановича, в нём говорилось о том, как ребята дружно живут, о победе нашей одноклассницы Тани Архиповской на областной математической олимпиаде. Позже Таня окончит школу, выучится в брянском пединституте, вернётся в Надву, где станет учителем математики в родной школе. 
Заканчивалось послание пожеланиями счастья и успехов в учёбе, выведенными хоть и старательно, но всё ещё неуверенной детской рукой каждого из моих двенадцати одноклассников. 

 

БАННЫЙ ДЕНЬ

Долгое время мы жили без своей бани, бабушка тянула хозяйство одна, без мужика, пережила и послевоенную разруху, когда вернулась на родину из немецкого плена и фильтрационного лагеря в Сибири, и пожар, отстраивалась тяжело, мама помнит, как жили у Химочки, родной сестры бабушки, та дождалась мужа с войны, жили справно, младшую сестру Ксению с детьми приняла и поселила на печке, питались врозь. 
Мама вспоминает, как дожидались, пока большая семья тётки поест, потом спускались с печки, отыскивали в ней свой маленький чугунок с картошкой. «И так, – говорит мама, – мне это опостылело, что я сказала: “Пошли, мама, к себе!”». А дом ещё не достроен был, стоял сруб под крышей, пол не был застелен досками. «Так, – говорит мама, – лето и прожили». 
Так вот, у той Химочки мы с бабушкой и мылись в бане всё моё раннее детство. Гораздо позже появилась у нас собственная баня у самого леса, уезжала дальняя родственница из деревни и продала бабушке баню за условную сумму, какую она, вдова, могла предложить. 
Баня эта топилась по-черному. Топила её бабушка сама, никому не доверяя. Я любила смотреть, как она топит печь. Вот дрова прогорели, бабушка кладёт на угли звено от гусеницы трактора (бучку), если из печи выкатываются угли, голыми руками кидает обратно в печь, раскаленную докрасна бучку цепляет вилами и опускает в бочку с холодной водой, там бучка шипит и ругается, пока не нагреет воду до кипятка, тогда успокоится, затихнет. На печке выложена каменка, туда бабушка время от времени выливает ковш воды из другой бочки с холодной водой. Весь дым из печки идет в баню, трубы нет. Баня топится часа четыре, напоследок бабушка открывает заглушку – маленькое окошко в стене, баня выстаивается ещё с час. Через час бабушка приходит и проверяет готовность – дух в бане тяжёлый или лёгкий. Могла сказать, что баня ещё не готова, значит, в печи остались не потухшие угли, или едкий дым не весь выветрился. И мы ждали, каждый со своим узелком чистой одежды в руках. 
А как бабушка парила! Укладывала тебя на широкие полати, рядом ставила ковш с ледяной водой, поддавала жару, выливая другой ковш воды на каменку. «Труси́ла»– трясла заранее заваренный в крутом кипятке берёзовый веник над раскалённой каменкой, затем переходила с горячим веником к полатям и продолжала его труси́ть уже над тобой; совершала движение веником над телом с ног до головы, не касаясь его, труся́, т.е. совершала быстрые, но ловкие движения, никаких рывков и гуляний веника самого по себе, он как бы сливался с рукой бабушки, был её продолжением, а рука у бабушки большая и крепкая. Тело нагревалось, ты расслаблялся и почти задремывал, как тут же бабушка, резко обмакнув веник в тазик с кипятком, укладывала его на тебя и начинала, наконец, труси́ть веником по самому телу, касаясь его быстро и уверенно. 

…Бабушка продолжает труси́ть веником, едва касаясь, ходить веником вначале дробью, затем медленнее и мягче, вокруг клубится горячий пар, дышать становится всё тяжелее, всё чаще опускаешь свободную руку в ковш с холодной водой и кидаешь пригоршню воды себе в лицо, наконец, наступает момент, когда бабушка, будто сжалившись, вдруг окунает раскаленный веник в холодную воду и медленными движениями, почти не отнимая веник от красного распаренного тела, проходится по нему в последний раз уже медленно, никуда не торопясь... 
Парить она могла больше часа, не уставая, от всей души. А сама помывка занимала не так и много времени. Два таза, в одном тебя намыливают, натирают мочалом до скрипа кожи, из другого обдают. Льёт бабушка ковш воды на голову, поворачивает тебя по кругу, приговаривая: «С гуся вода, с Ксанки худоба». Всегда было смешно от этих слов, потому как худобой никогда не отличалась, пока бабушка не объяснила – худоба в значении хвороба, болезнь. Волосы мыли напоследок, обдавали их берёзовым отваром, где запаривался веник. 
Я любила смотреть, как бабушка моет свои волосы, красоту которых могла разглядеть только в бане. Вот она достает из волос гребёнку, длинные, ниже пояса, волосы тяжёлой волной падают и закрывают почти всё худенькое, но сильное тело. Всю жизнь, до самой смерти, бабушка носила длинные волосы, заплетала их, вымытые, скрипящие под рукой, в косу, забирала гребенкой, надевала платок и не снимала его до следующей бани. 
Завершал поход в баню дядя Миша. В первый дух, тяжёлый, шли кто посильнее и постарше, а в последний, лёгкий, шли дети или опоздавшие к бане, а так как дядя Миша часто допоздна задерживался по службе в милиции, то и шёл он в баню чуть ли не ночью. Мылся он долго, обстоятельно, спешить ему было некуда. Зато бабушка каждый раз переживала, и мы с братом уже знали, как только начнутся её причитания со словами: «Братцы ро́дные, ночь на дворе, Миша второй (третий) час моется!» – нас тут же отправят посмотреть, жив ли он, не угорел ли. 
Помню, как выбегали на крыльцо, останавливались на минуту, робея, вглядывались в темноте в сторону леса, где стояла баня, бежали, взявшись за руки, до тех пор, пока не слышали в ночной тишине голос дяди, доносившийся из бани: «Ходють кони над рекоюууу, ищут кони водопоюуу...» Мы замирали. Деревья стояли вокруг бани молчаливой стражей, сберегая её тепло, храня от чужих глаз. И только звёзды суетились, вслушиваясь в ночное пение, наклоняясь над крышей бани всё ниже и ниже.

 

КОРОВИЙ ОРКЕСТР

Колхозное стадо в Надве пасли пастухи. А вот своих коров колхозники пасли дворами по очереди столько дней, сколько коров на дворе. Бабушка и её подпаски, брат Миша и я, пасли коров один день, но и он запоминался надолго. 
Выгоняли коров летом в пять утра – наранках*, и если накануне я была в деревенском клубе на танцах, а потом мы всей гурьбой шли к заветному дубу с качелями, жгли костёр, то возвращалась я под утро, и здесь меня настигала кара небесная – едва я касалась головой подушки, как начиналась утренняя побудка.
До обеда я пыталась найти укромное место, упасть в какую-нибудь ложбинку, вздремнуть. 
Бабушка часто жаловалась, что с утра не знала, кого пасти и за кем бежать: то ли корову заблудшую искать, то ли меня в ложбине выискивать. Помню её зычное, разносившееся на всю округу: «Ксанка»! 
Ближе к обеду пригоняли коров на край деревенского леса, дальше начинались поля пшеничные, было в моё детство и гречишное поле, помню его цветущим в невероятно пахучей розовой дымке, здесь нужно было держать ухо востро, чтобы коровы не пошли на гречишные поля. Обычно мы делали привал, расположившись на земле у края поля, подстелив бабушкин мужской пиджак, с которым она никогда не расставалась, носила его по-вдовьи поверх платья. Бабушка развязывала тряпичный узелок, куда с вечера были припрятаны сваренные вкрутую куриные яйца, картошка в мундире, перья зелёного лука, полбуханки ржаного хлеба и шмат розового с мясными прожилками сала. Коровы, разморенные жарой, укладывались в тенёк, жуя свою вечную жвачку, отмахиваясь хвостами от комарья и оводов, а мы, обстоятельно, никуда не торопясь, вдыхая ароматы трав и полевых цветов, приступали к трапезе.
И опять меня морило от еды, сладкого запаха цветущей гречихи, я дремала под рассказы бабушки (как сейчас жалею, могла пропустить интересное), частенько, чтобы я не уснула после обеда, учила играть в камушки, так бабушка называла незамысловатую игру, для которой ничего и не надо кроме глазомера, проворной руки, послушных пальцев да камушков, лежащих на пыльной дороге. Нужно было подкинуть камушек и поймать в ладонь, потом второй подкинуть и поймать в ладонь, оставляя там первый, второй, следующий, и делать это нужно всё одной рукой, подкидывать и ловить, выиграет тот, кто поймает и удержит в руке больше камушков. 
Никто на моей памяти не мог обыграть бабушку в камушки. Помню её огромные руки, разбитые трудами, проворные, хоть и узловатые пальцы, острый глаз, которым она мгновенно отыскивала гладкие ровненькие камушки под ногами, играла мастерски, с большим азартом, одновременно удерживая в одной руке до двенадцати камушков, подбрасывая их и, пока летят, поднимала с земли следующий, ловила и, хитро подмигивая, открывала ладонь – тринадцать! Я в нетерпении вскакивала, а бабушка смеялась и радовалась, как ребёнок, когда видела в моей ладони не больше пяти-шести камушков. 
Потом уже, гораздо позже, я поняла, что обучала меня бабушка игре своего крестьянского детства. Руки её с возрастом становились только больше, пальцы были уже не такими послушными, но, странным образом, тонкую работу своими огромными руками могла делать до самой старости: вышивала скатерти, рушники и вязала крючком кружева лет до семидесяти, пока видели глаза.
Чаще всего я брала с собой ещё и книгу, тогда и вовсе выпадала из реальности, но бабушка могла и не отвлекать, после обеда и коровы могли прилечь где-нибудь на лугу, дни летом стояли ровные, воздух прозрачный и пахучий, как парное молоко, небо низкое, облака, будто пуховые подушки, разбросаны там и тут, как напоминание о сладком сне, голова моя клонилась, и вот уже я вновь засыпала в очередной ложбине в обнимку с книгой.
Ближе к вечеру приходил старший брат, если его не было с нами, и помогал вернуть стадо в деревню. Мы шли по деревне, где возле каждой избы хозяева с большой краюхой хлеба поджидали свою кормилицу, что было и лишним, ни одна корова не проходила мимо своего дома, а, напротив, ещё издали, увидев или почуяв хозяев, начинала трубить призывно и победоносно. Шли мы таким деревенским коровьим оркестром до последней избы у леса, где и стоял наш дом.
Здесь, на Урале, в Краснополье я со своими дочерьми, пока они росли, каждый летний вечер выходили встречать деревенское стадо. Обычно Анюта, увидев первую корову, показавшуюся издали, кричала: «Идут!» И долго еще смотрели вслед коровьему оркестру, торжественно шагающему в сиянии догорающего заката пыльной деревенской дорогой навстречу родному дому. 

Мы с бабушкой пасём коров. Надва. Фото брата Миши Архиповского. 1979 г.

 

БРАТЕЦ МИША

И было у отца три сына, а у меня три двоюродных брата. Но не сразу. Вначале был единственный старший брат Миша. Мы росли летом у бабушки в деревне Надва, а зимой жили вместе с его родителями в посёлке Клетня, известном своими партизанскими бригадами во время Великой Отечественной войны. Были мы очень дружны, Миша был старше меня всего на полгода. Сколько себя помню, – и в деревне, и в районном посёлке, всюду меня окружали ровесники мальчишки, была я толстовата и неуклюжа, но никогда не отставала в мальчишеских играх, где верховодил мой братец, которым я страшно гордилась. А Миша был хорош! 
Родила его маму бабушка в мае 1945 г. в фильтрационном лагере в Сибири, в Кемеровской области, куда попала после освобождения из концлагеря – то ли немецкого, то ли австрийского (бабушка вспоминала, что где-то в горах) – вместе со старшей дочерью Верой, отец которой погиб в первый год войны, пропал без вести.
Родила от такого же пленного, как и сама – партизанская связная, от кавказца из Майкопа по фамилии Комарецкий. Тимофей Комарецкий был хорош собой, тётя Надя, вся в отца, жгучая брюнетка с красивыми кудрями, была первой красавицей на деревне – яркая, шустрая, явно не среднерусского темперамента девушка, разбившая сердце не одному деревенскому парню. 
Но этого ей было мало, и она снова и снова пытала 2 бабушку: «Кто из нас красивее, я или Вера?»
Мама, хоть и старшая, кареглазая русоволосая скромница, до смерти боялась женихов, после танцев убегала из клуба домой огородами, без сомнения, уступала младшей. 
Бабушка и сестры любили петь втроём народные песни, запевала бабушка, знала она невероятное количество песен наизусть, вдвоём сестры пели современные, помню, тётя Надя любила: «На щёчке родинка, полумесяцем бровь... Ах эта девушка, меня с ума свела...» Мама: «На вечернем сеансе, в небольшом городке, пела песню актриса на чужом языке…» Как-то слышала в их исполнении песенку Пепиты из оперетты «Вольный ветер». 
Голоса были необычайно сильные и красивые у всех троих, слушала их, как заворожённая, начинала подпевать, на что бабушка всегда говорила: «Нет, Ксанка, ты не нашей породы».

 

МИША В КВАДРАТЕ

Хоть лицом и вышел Миша в красавицу маму, характер унаследовал от отца – Михаила Михайловича Архиповского, скромного, спокойного, немногословного. В семье Архиповских принято было называть старшего сына Михаилом. Так и стал мой братец, как и его отец, Михаилом Михайловичем. 
Помню, как мы детьми ждали дядю с работы – а возвращался он к ночи, служил в милиции следователем, – чтобы услышать от него сказку, сочинённую им на ходу, помню только, что были это приключения Ивана-дурака, каждый раз новые, но неизменным оставался финал: свадьба, пир горой, где подавали жареное, пареное, варёное, вяленое и... так, кусками. Миша-младший, а так звали моего братца в семье, каждый раз так заливисто хохотал на фразе про «так, кусками», будто слышал её впервые. В деревню дядя Миша приезжал на мотоцикле с коляской, пределе мечтаний всех деревенских мужиков, в голубой рубашке и милицейской фуражке. Полдеревни собирались возле нашего дома, мальчишки смотрели на нас с завистью, бежали за мотоциклом, когда мы мчались с ветерком по деревне, я в люльке, брат за спиной у отца.
Как-то мы с братом прыгали через лужу с гудроном, длинноногий братец удачно, а я не долетела и попала в лужу, вся в гудроне, полдня потом провели с ним на речке, пытались оттереть меня от гудрона, боялись возвращаться домой. Тётя Надя дома держала бутыль с мазью Вишневского, помню, под кроватью.
Вечером, после мытья ног, вызывала нас к себе, доставала мазь, велела усаживаться в ряд и показывать колени, нас тогда было уже трое или четверо, мы с Мишей и погодки Ирина и Андрей, целая банда с разбитыми коленками. Запах мази Вишневского помню до сих пор.
Большой Мишиной страстью была грибная охота. Грибы Миша собирал артистически, видел их там, где другие проходили мимо, унаследовал такой грибной нюх, видимо, от бабушки. Бабушка в своё время одним летом собрала, насушила и сдала в заготконтору столько грибов, что на вырученные деньги купила своему зятю, дяде Мише, его первую в жизни машину – оранжевый запорожец, она же практически и последняя. 
Выйдя на пенсию и собрав свою семью, дядя заявил, что работал честно, добра не нажил, может теперь со спокойной совестью отдыхать, на что бабушка заметила, тихо произнеся в сторону: «Нашел чем гордиться».
Странно это было слышать от бабушки-бессребреницы, сама за всю жизнь чужой копейки не взяла, своё последнее отдавала. Скорее всего, в ней заговорила обида на зятя за то, что редко бывал дома – все тяготы деревенского быта, воспитание внуков до школы легли на её плечи. 
Вторая страсть братца – чтение. Читал он с раннего детства, читал много и бессистемно. Помню сцену его возвращения из библиотеки. Миша высыпает книги на большой круглый стол в центре комнаты, я жду этого момента, чтобы разглядеть эти сокровища, хотя бы картинки, пока сама ещё не читала. Позже читали вместе. На столе могли оказаться наряду с научно-популярными книгами по астрономии, истории, археологии, беллетристика разных жанров от фантастики до классики. Все эти книги Миша проглатывал и шёл за следующей порцией в библиотеку. 
Думаю, пример братца и послужил моему раннему увлечению чтением. Читать я научилась как-то незаметно для всех, мне не было ещё пяти, я точно помню, что в пять уже читала маленькие тоненькие детские книжки. 
В деревне у бабушки у каждого из нас было своё любимое место для чтения, никогда не читали вместе, дело это сугубо индивидуальное, но было место, которое любили оба – чердак с сеном. На сеновале одно лето, я помню, мы прочитали всего Дюма, по очереди бегали в деревенскую библиотеку за новым томом. Был это класс седьмой у брата, шестой у меня. 
Все-таки и вместе с братцем читали. Здесь на Урале в деревне у мамы нашла старую книгу Джерома Клапки Джерома «Трое в лодке»... И вспомнилось, как в Надве я как-то взяла в библиотеке книгу его рассказов. Вечером, помню, братец лежал на печи, я внизу на кровати, был у нас такой закут для детей, отгороженный от избы с одной стороны печкой, с другой занавесками. В избе была одна комната, трудно сейчас представить, как мы все в ней помещались.
Читала вслух рассказ о кошке-алкоголичке, та пристрастилась к пиву в большом погребе или как у них там называют специальные кладовые, прошмыгивала и оставалась там до утра, братец внимательно слушал и всё ниже свешивал голову с печи в мою сторону, чтобы не упустить ни слова, дальше хохотал, наклоняясь всё ниже и ниже, ну и в кульминационный момент так рассмеялся, что упал с печи на кровать, дальше на страшный шум падения и хохота из сеней прибежала бабушка, а мы хохочем, не можем остановиться. Бабушка только руками всплеснула: «Кровать сломаете, оглашенные!»
Братец красиво косил сено. Я любовалась. Это завораживающее зрелище, на самом деле. Размах, плавное движение косы, трава, ровными полосами ложащаяся под ноги, дурманящие запахи свежескошенной травы.
Надо сказать, что сено для нашей коровы Красули заготавливали мы втроём: бабушка с братом косили, втроём потом ворошили, сушили, скирдовали, нанимали лошадь за самогон, летом в страду только им и расплачивались, собирали и вывозили, дома забивали сарай и высоченный огромный чердак сеном. И так каждое лето. Помню, как чесалось всё тело от порезов о свежее сено, пока его таскаешь на вилах, забрасываешь, поднимая высоко над головой, утаптываешь босыми ногами, чтобы больше вошло. 
Было ещё одно дело, которое с молодости пришлось Мише по душе, – фотографирование. Научился он у отца, дядя Миша очень часто нас снимал на семейных праздниках, в лесу, возле дома. Сразу после армии братец, я помню, устроился в фотоателье, и тем летом постоянно нас фотографировал, увлечён был самозабвенно. 
И первые его шаги в фотографии тоже прекрасно помню. Было это в 1980 году – Мише было тринадцать лет, мне двенадцать, Ирине восемь, Андрею семь. У Миши в руках настоящий фотоаппарат, он ведёт нас в любимую рощу, выбирает место на поляне, размещает нас, устанавливает камеру на автоматическую съемку, бежит к нам, падает рядом, и вот оно, фото – нас, счастливых.

На поляне в роще. Надва. Фото Миши Архиповского. 1980 г.

 

Я ВСТРЕТИЛ ДЕВУШКУ

Я встретил девушку:
Полумесяцем бровь,
На щечке родинка,
А в глазах любовь…

Эту песню любила петь моя родная тётя Надя, бабушка родила её в мае 1945 г. в фильтрационном лагере в Сибири от военнопленного Комарецкого, почему-то она взяла его фамилию, вернулась домой в 1946 году Комарецкой Ксенией Фёдоровной с двумя дочерьми, моей мамой, 1938 г.р., и младенцем на руках, дочерью Комарецкого. 
Младший брат мамы умер от тифа, которым переболели все трое: бабушка, мама, Ванечка в немецком концлагере в Белоруссии в городке Новогрудок, всю жизнь бабушка сокрушалась, что нет могилки Ванечки, и рвалась душой в Новогрудок.
А Комарецкого тогда в фильтр-лагере забрали, мама помнит, как у порога, обернувшись, он сказал бабушке: «Ксения, я всё равно тебя найду», и пропал. Ещё мама вспоминает, как Комарецкий завернул новорождённую дочь в овчинный полушубок, чтобы та выросла кудрявая. И действительно, волосы у тёти невероятной красоты – жгуче-чёрного, как вороное крыло, цвета, с жесткой, крупной волны, шевелюрой. Правда, по молодости тётка травила их нещадно, обесцвечивая пергидролем. Тетя Надя совершенно не нашей породы, и характера шального, бешеного, как говорила бабушка, очень красива кавказской красотой, старший сын – мой двоюродный брат Миша – её копия, но спокойный и тихий, в отца. И тётка, и Миша-младший читали всегда запоем, в детстве Миша приносил сетку книг из библиотеки, прочитывал и уходил за следующей, своих детей у него нет, воспитал приёмного сына, для которого стал роднее родного. В следующем поколении внешность тетки, жгучей красавицы, досталась её внучке, красавице Женечке, вот ей-то тётка всегда и пела за столом, подвыпив: «На щечке родинка, полумесяцем бровь...» Смуглая, с ямочкой на щеке, красавица Женечка, родители которой светло-русы и голубоглазы (в кого дочь, дивились соседи), услышав теткино пение, к ней обращённое, каждый раз вспыхивала, смуглые щечки её рделись алым маком, а тётка, хитро ей подмигнув, продолжала:

Ах, эта девушка
Меня с ума свела,
Разбила сердце мне,
Покой взяла!..

 

ЭТО БЫЛО НЕДАВНО, ЭТО БЫЛО ДАВНО

Я услышала впервые эту песню в мамином исполнении, намного позже опознала её в фильме «Друзья и годы», вышедшем еще в 1964 году, но для меня она так и запомнилась – как мамина песня. 

На вечернем сеансе
В небольшом городке
Пела песню актриса
На чужом языке…

Мама пела ее высоким голосом, чисто и красиво, в опереточном стиле, деревенская девочка, без музыкального образования, но имея от природы абсолютный слух и красивый голос, в пору юности в Волжском, куда приехала после сельской десятилетки в молодой город, где строилась ГЭС, работала санитарочкой в местной больнице, позже окончила открывшееся из-за нехватки кадров медучилище, где преподавали те же врачи из больницы. Жили весело – молодость! В женском ансамбле местного ДК мама освоила музыкальный инструмент, играла на кларнете. Когда мама пела, мне виделся сказочный город, где все поют и танцуют в бальных нарядах, город-праздник, город Венского вальса. Совершенно не считывала тогда строки о днях, коим «не подняться, И не встать из огня».
Эта песня Блантера на стихи Матусовского так и осталась для меня песней-праздником ещё и потому, что с ней связано ещё одно воспоминание из раннего детства. 
...Пока мама доучивалась в мединституте далёкого Новосибирска, я жила у бабушки в Надве. На зиму бабушка отправляла меня в Клетню, где жили мои тетя и дядя с сыном Мишей-младшим, моим двоюродный братом, старшим меня на полгода. Помню, как под Новый год ждали дядю Мишу из Киева, где он учился в Высшей школе милиции, откуда приезжал всегда с подарками. Как-то к Новому году дядя привез мне в подарок ярко-жёлтое крепдешиновое платье, а брату – тоненький галстук на резинке, его ещё называли «селёдкой». Помню нас с братом, танцующих, как взрослые, медленный танец под радиолу, откуда доносилось: «На вечернем сеансе, в небольшом городке, пела песню актриса на чужом языке. “Сказку венского леса” я услышал в кино. Это было недавно. Это было давно».
...Вечерами мы дожидались дядю со службы, и братец просил отца рассказать сказку, которые тот сочинял буквально на ходу. И вот мы в сотый раз слушаем о приключениях Ивана-дурака, непременно со свадьбой и пиром под занавес, где чего только не было, дальше дядя перечисляет в зависимости от настроения и степени усталости: варёного, моченого, жареного, пареного – и, после паузы, – и так, кусками... что необычайно смешило и нас с братцем, и самого рассказчика. 
Он был и серьёзным молчуном, когда возвращался после работы, и очень весёлым, остроумным, когда собирались все вместе за столом дружной компанией молодых милиционеров с семьями. Очень дружно жили, отмечали вместе все праздники у Архиповских, чей дом стоял напротив милиции, любили подшутить друг над другом, досталось и мне.
Летом, когда мама приезжала в отпуск, гостила у сестры, обязательно собирались за столом, наверное, всей милицией. И вот посреди веселья у Архиповских раздается телефонный звонок, и дежурный милиции строгим голосом сообщает хозяевам, что, пока те, потеряв бдительность, веселятся шумным застольем, буквально у них за спиной произошла кража – мол, выгляните в окно, убедитесь сами. Все в панике выскакивают на улицу, а там я у окон милиции, ломая ноги на каблуках, гордо вышагиваю в маминых босоножках...

 

НИНОЧКА 

1.
Совсем не помню, как мы подружились с Ниной, хотя знаю её давно, первая моя подруга детства. Деревенские, наверное, насмехались над нашим видом: Пат и Паташон, называла нас мама: она – высокая, худенькая, светлолицая и светлоглазая, я – маленькая, круглая, с тёмно-русой косой, конопатая, с бровями и ресницами, будто углем вымазанными. Родители Нины – учителя: географ Гавриил Тихонович, биолог Лидия Сергеевна, – старомодная пара, совершенно нездешняя, хоть и прожили много лет в деревне, учили ещё мою маму.
Жили они в центре деревни напротив клуба и сельсовета, рядом с магазином, в учительском доме на две семьи, построенном в колхозе, хоть и с печным отоплением, но на городской манер с отдельной большой кухней, водопроводом, гостиной с большим кожаным диваном и круглым столом посередине, но главным для меня в этом доме была огромная светлая веранда, где мы с Ниночкой и пропадали, иногда я оставалась там одна, когда Нину звали родители помочь, например, в огороде, я просила остаться с очередной книгой или журналом, вся веранда была забита книгами и журналами на любой вкус – от профессиональных естественнонаучных до художественных. Иногда засидевшись у Нины допоздна, слышала стук в окно веранды, бабушка знала, где меня найти. 
Нина была поздним ребёнком, брат, намного её старше, жил отдельно, можно считать, что росла она одна, была очень замкнутой и неразговорчивой, может быть, поэтому она выбрала меня в подруги, я была младше на пять лет, сторонилась людей, была диковатой. Сошлись мы, прежде всего, на почве чтения. 
Я чаще всего забегала к Нине по дороге из библиотеки, что располагалась здесь же, в центре, между клубом и сельсоветом. Кроме того что мы читали и пересказывали друг другу книги, а я читала с четырёх лет, не забывали и про игры. Нина сама придумывала игры и игрушки, фантазия её была неисчерпаема. Долгое время мы пропадали на берегу обмелевшей реки, искали меловые камушки, долго чистили и шлифовали их прямо у воды, придавали им различную форму, приносили к Нине домой, сушили, а затем красили их в разные цвета, раскладывали и любовались, будто драгоценными камнями. 
Нина прекрасно рисовала, помню, она придумала рисовать кукол, одежду для них: платье, сарафаны, пальто и даже сапоги, всё это вырезала, а дальше мы часами играли, наряжая наших кукол. И только спустя годы, оказавшись счастливой обладательницей зарубежного журнала, где увижу вкладыш с такими вот рисованными куклами и их нарядами, подруга мамы врач-терапевт Раечка Тимашинова привезёт мне из ГДР, пойму, что куклы и наряды Нины были ничуть не хуже. 
Вкус у неё был безупречный. Позже я любовалась её нарядами. До сих пор люблю сарафаны, так как это был любимый наряд моей подруги. У Ниночки была уйма сарафанов, как летних, легких, с цветочным орнаментом, так и тёплых, из плотных тканей, чаще всего в клетку, или однотонных, тогда с красивой контрастной отделкой или строчкой и плечиками-крыльями, был у Нины и джинсовый сарафан, на ней я такой впервые и увидела, что привело меня почти в обморочное состояние. И вот что странно, никогда не завидовала, не хотела такую вещь, я просто любовалась Ниночкой, смотрела на неё влюблёнными глазами, считая её самой красивой на всём белом свете. 
А Нина и действительно была хороша. Высокая, с совершенно невероятной царственной осанкой: она всегда держала высоко голову, прямую спину, а ноги её подпружинивали при ходьбе, будто и вовсе не касались земли, такую походку ещё называют летящей. Нина ни на кого не была похожа, тем более, на деревенских, рано стала носить короткую стрижку, всё ей было к лицу, всё в ней вызывало у меня восторг. Скажу больше, я любила смотреть, как она, например, чистит раковину на кухне какой-то совершенно особенной, как мне казалось, щеточкой, моет пол, очень грациозно при этом ступая, домашняя рутинная работа давалась ей легко, делала она её, казалось, с радостью. 
Я же, напротив, была неуклюжа, угловата, нерасторопна, по дому бабушка доверяла мне веник из прутьев без листьев) пол в сенцах, здесь, кстати, не было мне равных. 
Нина, Ниночка, как всегда, звала её моя бабушка, и поведения была необычного, немного отстраненная, не по-деревенски застенчивая и совсем не общительная, в этом мы с ней совпадали. А вместе мы были очень общительны и разговорчивы. Позже, когда я уехала на Урал и приезжала только на лето, Нина всегда в день моего возвращения приходила к нашему дому, садилась на лавочку и ждала. Бабушка обычно первая её замечала: «Ксанка, к тебе Ниночка»! 
Первый вечер нашей встречи мы с ней не могли наговориться, шли, как правило, в рощу, Нина рассказывала обо всём, что произошло у неё за год, потом всегда произносила: «Ну, а теперь ты рассказывай, как жила этот год».

Мы настолько были близки, что рассказывали друг другу всё, ничего не утаивая, слушали друг друга с неизменным интересом. Помню, что зимой мы иногда переписывались, но это не шло ни в какое сравнение с живым общением на природе, в нашей родной деревне. 
Шли годы, родители Нины развелись, там была нехорошая история, я не буду вдаваться в её подробности, скажу только, что, как оказалось, всю свою жизнь Гавриил Тихонович был неисправимым женолюбом, не пропускал ни одной юбки, подруга на стороне у него была всегда, какая-нибудь районная, навещая дам, он наряжался в элегантный белый костюм, что для деревни было неслыханной роскошью. Помню, как шёл он, высокий с густой шевелюрой, в белом костюме, в сторону автобусной остановки, я в душе радовалась, знала, что Гавриил Тихонович привезёт Ниночке из района кулёк шоколадных конфет, и Нина меня непременно угостит.
Нина очень болезненно переживала развод родителей, они уехали с мамой, Лидией Сергеевной, высокой, сменившей стройность на возрастную подсушенность, правда, всё ещё гордо несшей голову, с косой, уложенной, будто царская корона. На станции Акуличи они жили в маленькой комнате большого дома с огромным садом, приживалами у строгой тётки, материной сестры, 
В этом саду и мне удалось побывать однажды. Когда я приехала навестить подругу, взяла с собой для храбрости младшую двоюродную сестру Ирочку, помню, мы ходили больше часа по саду, разговаривали, маленькая Ирочка устала, канючила, просила пить, намекала на голод, а мы с ней уехали не позавтракав, так я спешила увидеться с Ниной. Не долго думая, я сорвала сестре яблоко, тут же вышла, помню, тетка Нины, позвала её. Вернувшись, Нина сказала, что тётя не разрешает войти в дом, нам оставалось только сослаться на срочное и безотлагательное дело, которое нас ждёт в деревне, и о котором мы, гуляя по прекрасному саду, позабыли. Всю обратную дорогу мы с сестрой промолчали, хоть и было мне двенадцать, сестре восемь, мы всё поняли и, удрученные увиденным, не могли говорить. Дома не смогли сказать ничего вразумительного бабушке, и на вопрос, как там Ниночка, как погостили, мы многозначительно промолчали.

2.
Нина окончила школу и уехала в Рославль, что в Смоленской области, поступила в медучилище. Не помню, годом раньше или позже, умерла её мама. Нина было уехала к брату, он жил где-то в большом городе, работал на ГЭС, но не заладилось у неё с невесткой, а уж когда родилась у брата дочь Лидочка, названная в честь мамы, как-то и вовсе Нина оказалась лишней, не у дел, пришлось уехать. Вернулась к отцу, в деревне поговаривали, что Гаврик жену незадолго до развода и поколачивал, может, от того и умерла как-то уж очень скоропостижно, возможно это всего лишь слухи, деревенские сплетни, бабушка моя по-прежнему с Гавриилом Тихоновичем при встрече обстоятельно беседовала, видно было, что и он бабушку уважает, называл всегда Ксенией Фёдоровной. «Ну, как урожай?» Он единственный, у кого была в деревне теплица, бабушка интересовалась, а он, напротив, у бабушки каждый раз какой-нибудь кустик да и похвалит, а та и рада, всегда бежит, глянешь, несёт ему уже отросток или веточку с почкой. 
А сам Гавриил Тихонович был скуповат, деревенские это знали и любили над ним подшутить. Так, женщины со всей деревни собирались в КБО 3, как только туда привозили товар, помню, чаще всего трикотаж, очень, кстати, хорошего качества, вещи примеряли, обсуждали, бабы нахваливали наряды друг друга, мы с бабушкой только любовались, ничего не покупали: бабушке за ненадобностью, не наряжалась, имея несколько вещей в своём гардеробе, никогда их не меняла, я была мала для нарядов, да и не было у бабушки лишних денег. 
Однажды с нами пошла и Ниночка, красавица наша примерила одну вещь, другую, всё к лицу, деревенские забеспокоились, заголосили, кто-то предложил позвать Гавриила Тихоновича: Ниночка, зови отца, пусть раскошеливается, единственной доченьке, кровиночке, наряд покупает. Нина зарделась вся, но за отцом побежала. Пришёл Гаврик, так бабы звали за глаза географа. Нина примерила, были такие вязаные кофты, вроде как грубой вязки, длинные, с поясом и большими карманами, городская молодёжь носила с джинсами – полный отпад, как они оказались в деревенской глуши, непонятно, помню, и мама, как приехала, в то лето прикупила и носила очень долго несколько кофточек в том КБО, красивых и прочных. 
Вся деревня принялась уговаривать Гавриила Тихоновича купить дочери кофту, специально выбирали самую дорогую, Ниночка стояла чуть дыша, а Гаврик под напором баб всей деревни вынужден был сдаться и купить дочери обнову. 

Было у нас с Ниночкой ещё одно заветное место, где встречались после годовой разлуки, – школьный сад. Идёшь к школе, а находилась она за большаком, надо пройти пшеничное поле, которое скрывает тебя с головой, идешь между колосьев, трогаешь их руками, тяжёлые, налитые, слушаешь, как колышутся от ветра, будто волны, плывёшь по волнующемуся золотому морю, вдыхаешь запах трав, голова кружится, а поднимешь голову, небесная синь зовёт, манит, вот и васильки уже откликнулись на зов, поднимают свои скромные глазки, наклоняешься к ним, щекочут руки, шепчут: оставайся. 
Подходим взявшись за руки к школьному яблоневому саду, небывалой величины и красоты яблони под тяжестью яблок наклоняют ветви чуть ни до земли, кругом всё усыпано «пуканцами», так называют у нас в деревне падалицы – упавшие яблоки, наберём вначале «пуканцев» всех сортов в подол юбки, садимся на скамью возле школьного спортивного поля, ненавистной полосы препятствия, что я так ни разу и не преодолела, под хруст сочных яблок наговоримся вдоволь, будто хмельные то ли от встречи долгожданной, то ли от сока свежих сочных яблок, бегущего по подбородку, за пазуху, тут же пчёлы вокруг, отмахиваешься, и так нам хорошо, что умолкаем и сидим ещё долго-долго, пока не стемнеет. 
И снова обойдем сад с Ниночкой напоследок, припомнится вдруг забытое, невысказанное, опять заговорим в темноте уже, едва-едва различая силуэт друг друга, на ощупь, наугад в последний раз набираем яблок и, счастливые, возвращаемся домой. А впереди ещё целое лето... 

3.
Было лето, правда, когда, между мной и Ниной будто кошка пробежала. Нина в то лето проходила практику в районной поликлинике за двадцать километров от нашей деревни, жила у тётки, к отцу приезжала всё реже, в основном для наведения порядка в доме, устраивала генеральную уборку, всё вымывала и вычищала, как умела и любила, и сразу же уезжала, мы с ней почти не виделись. Мне не сиделось на месте, не ждалось Ниночку с её неторопливыми беседами, хотелось движения, и оно, это движение, не преминуло появиться в лице троюродной сестры Нади, бегуньи на длинные дистанции, о коей я упоминала ранее. 
Надя была трудолюбива, вынослива, сметлива, где-то хитра. Летом на каникулах у неё была расписана каждая минут: с утра пробежка, затем за грибами-ягодами, к десяти утра возвращалась и принималась за ежедневные крестьянские работы вначале у родителей, потом у бабушки, благо дом рядом, бабушку её звали Химочка, родная сестра моей бабушки Ксении, в раннем детстве мы с бабушкой мылись у неё в бане. После обеда всё женское население деревни отправлялось на покос километров за семь-восемь, каждый на свою делянку, так у нас называли надел для сенокоса, выделяемый колхозникам. Ворошили сено, гребли, скирдовали. И только вечером Надя могла вздохнуть спокойно, но и здесь ей не сиделось, вечерами она с подружками бегала в клуб на танцы. 
Позвала как-то и меня. Нарядилась я, помню, в «вельветки», коричневые вельветовые брюки, самостоятельно вручную ушитые, чтобы брюки сидели в облипку, такая мода была, Надя одолжила олимпийку казенную новую, спортсменам тогда выдавали, бирюзового цвета. Дело оставалось за малым, уговорить бабушку отпустить меня со взрослыми семнадцати- восемнадцатилетними сёстрами на танцы. Бабушка всё про меня понимала, знала меня, по её словам, «как облупленную», долго уговаривать её не пришлось. Она вырастила в одиночку двух дочерей, очень разных, одна, жгучая темпераментная брюнетка – младшая, бедовая, другая тихая, спокойная, но с несгибаемым характером – старшая, моя мама, после танцев, как рассказывала о ней бабушка, скрываясь, бежала от женихов огородами. Я была экземпляром не из лёгких, ближе к маме, но и от тётки что-то во мне угадывалось – останавливать меня было бесполезно, и бабушка поняла это отчётливо. Так я впервые попала на деревенские танцы со взрослыми сёстрами, вышеупомянутой бегуньей Надей, её сестрой по отцу Олей, тоже студенткой медучилища, как и Нина, но брянского, вместе с ними я оказалась в совершенно другой компании. Не помню, сама ли я, с Надей ли вдвоём придумали представить меня будто бы семнадцатилетней, вместо моих пятнадцати лет, сестрой из города. А дальше закружилось-понеслось... 
Танцы проходили в нашей деревне в новом клубе, что строился всё моё детство, помню, прыгали с братом и его дружками на спор со сруба, вернее, брат на меня поспорил с друзьями, что я спрыгну с достаточно высокого сруба, я так любила брата, что пришлось прыгать, приземлилась в тот раз благополучно, хотя бывало всякое. Молодёжи собиралось на танцы очень много, не только из Надвы, но и из соседних деревень. Сразу скажу, пьяных на танцах не было никогда, ни у нас, ни в соседнем селе, куда мы бегали за пять километров на городские танцы – дискотеку, которую проводил в то лето стройотряд Брянского строительного техникума. Ни пьяных, ни драк, ничего подобного летом 83 года не видела. 

Всю неделю, помню, ждали пятницы, чтобы побежать на танцы, закружиться в сумасшедшем вихре на три вечера-ночи и очнуться только в понедельник. Мы оставались на танцах, как взрослые, до полуночи, после закрытия клуба всей толпой возвращались в деревню к качелям на Барском, место барской усадьбы, от которой остался только огромный дуб. Собирались возле дуба с качелями, жгли костёр, запекали картошку, парни гоняли за яблоками в соседние сады, очень много разговаривали, среди нас были и местные, и приезжие, как я, на каникулы, помню, как трепетала вначале перед взрослой компанией и как быстро освоилась, подружилась в то лето с Юрой Рыбакиным, на то время выпускником школы, курсантом военного училища, это было чуть ли не последнее лето его уходящего детства. Сколько мы проговорили у того костра, узнавая друг друга, удивляясь тому, что вот жили в одной деревне всё детство, а совсем друг друга и не знали.
Бабушка в то лето двери в сенцах не запирала, я возвращалась чаще всего под утро. И лишь однажды она не стерпела, ночью услышала шум мотоциклов, это к нам на Барское примчались взрослые парни из нашей и соседних деревень, уже отслужившие в армии, завидные женихи, один из них будто бы и приударил за мной, но не явно, я и не успела ничего понять, как деревенские уже говорили: «Твой приехал!» 
А тем временем на другом краю деревни от мотоциклетного рёва просыпается бабушка и видит, что меня в избе нет, недолго думая, берёт в руки кочергу и отправляется на мои поиски, идёт твёрдой поступью на Барское – костёр был виден издалека. Бабушка останавливается метрах в ста от нашего сборища и громко, нараспев произносит: «Ксанка! Ксанка, иди домой!» …С Барского меня как ветром сдуло. Я бежала впереди бабушки, она, не выпуская кочерги из рук, едва успевала за мной. Наша странная процессия перемещалась в ночной тиши молча. Но и дома не последовало никаких объяснений и разбирательств, бабушка ничего такого не любила, ей некогда было заниматься этой ерундой.
Назавтра она вставала наранках в пять утра, вела себя так, будто ничего и не случилось, не она гнала меня с кочергой через всю деревню, будто заблудшую корову, да и я не вспоминала ни про бесславное своё возвращение той ночью с Барского, ни о костре, ни о танцах. Как отрезало. Хорошего понемногу. Тем более, что в тех совершенно сумасшедших ночных прогулках на танцы и обратно по ночному шоссе под невероятным шатром звёздного неба, бдения у костра, уже утреннего холодка, который заставал нас всех к рассвету то ли застудила я колено, то ли натерла его ушитыми вельветовыми штанами, только вскорости я едва ходила, колено разбарабанило так, что ходить уже без боли не могла, бабушка прикладывала подорожник, заставляла греть на печи, парила в бане, безрезультатно. Ходить становилось всё труднее. 
Спасла меня Ниночка, приехала к отцу и сразу прибежала ко мне, видимо, почувствовала неладное, я как ребёнок, взахлёб рассказывала подруге о танцах, пока она осматривала моё колено и слушала меня вполуха, а выслушав, тут же приняла единственное верное решение: завтра же я должна была приехать к Нине в районную поликлинику в физкабинет, где она проходила практику. Трижды я съездила к Нине на «физлечение на аппарате «Луч», и колено стало как новенькое. 
Нина моего увлечения танцами не осудила, но и не разделила, и я вновь вернулась к нормальной жизни, мне свойственной: днём помогаю бабушке по хозяйству, урывками читаю книгу, дожидаюсь вечера, чтобы дочитать книгу.

…С каждым летом всё реже и реже мы виделись с Ниной. Она выучилась, переехала в Брянск, работала медсестрой на предприятии, жила в общежитии квартирного типа с одной соседкой, я как-то гостила у неё, в первый раз зашли после концерта «Машины времени», на который ходили вдвоём. Нина тогда, помню, поделилась тревогой о том, что её могут отправить в Чернобыль на ликвидацию аварии, мол, посылают врачей и медсестер, не спрашивая их желания, особенно если ты комсомолец или член партии. Ниночка тогда сказала: «Ни за что не поеду! Брошу им на стол комсомольский билет. Я замуж хочу выйти и ребенка родить». Я тогда немного смутилась от таких слов, мне казалось, что Нина очень смелая и решительная. Правда, осуждать ее я права не имела, никто не знает, как он поступит в чрезвычайных обстоятельствах.
Во второй раз она пригласила меня на свой день рождения, это уже было начало девяностых, голодные годы, помню, была с нами соседка Нины по квартире, пара подружек по работе, приехала её тётка, все одинокие, выпили шампанского, и вместо веселья загрустили. 
В последний раз Ниночка ждала меня под окнами деревенского дома как-то поздно, я вышла, мы проговорили всю ночь. Она рассказала, что влюбилась в молодого красавчика, гораздо моложе её, что понимает, как это глупо и пр., и пр., наутро она уезжала, больше мы не виделись. 
Бабушка рассказывала потом, что от Гавриила Тихоновича узнала, будто Ниночка вышла замуж, муж – молодой красавец. Больше о Нине я ничего не знаю, недавно вспоминали о ней с мамой, она рассказала, что Гавриил Тихонович был моложе своей жены, Лидии Сергеевны, мама помнит, как школьниками застали пору их жениховства, всем классом подглядывали, как те целуются тайком, выискивая укромные уголки среди многолюдного школьного улья, вечно волнующегося и гудящего...

 

«ШУМЕЛ СУРОВО БРЯНСКИЙ ЛЕС…»

Брянская область располагается так, что с юга – Клинцовский район – граничит с Украиной, он и пострадал во время аварии на Чернобыльской АЭС не меньше Украины, да и в целом, весь брянский лес принял тогда удар на себя; Клетнянский район – родина бабушки и мамы – граничит с Белоруссией, эти леса известны своей суровостью, в годы Великой Отечественной войны Клетнянские леса были одним из центров партизанского движения.
Деревня Надва со всех сторон окружена лесами. Название селения восходит к наименованию реки Надва – левого притока реки Ипуть, что протекает в гуще леса. Я застала реку в семидесятые годы обмелевшей. Недалеко от реки глубоко в лесу проходила железная дорога. Во время Великой Отечественной войны мост через Надву и железнодорожная ветка имели стратегическое значение. На сайте «Брянский край» в разделе «Партизанское движение на Брянщине» среди перечисленных операций, проведенных партизанами в 1943 году, упоминается, в частности, такая: «…13 марта 1943 года 1-й Клетнянской партизанской бригадой был взорван мост через реку Надва».
О мосте через Надву у меня сохранились свои детские воспоминания. Василий Зайцев – руководитель надвинского партизанского отряда, входившего в 1-ю Клетнянскую бригаду, после войны неоднократно приезжал в Надву, навещал бабушку, связную отряда.
В один из своих приездов отправился вместе с бабушкой далеко в лес за грибами; взяли с собой и меня. Мост через Надву в нашей стороне леса был небольшой, деревянный и старый. Небезопасно было по нему проходить, но река обмелела, мы с бабушкой привычно и легко по нему пробежали. Василий Федорович, помню, упал с моста в реку. На берегу они с бабушкой долго смеялись, а я не могла понять причину их веселья. Василий Федорович всё повторял: «Какой же я партизанский командир, если через реку по мосту не смог пройти!» 

Разговор их, смех, счастливые глаза бабушки помню, а внешность Зайцева, хоть убей, вспомнить не могу. Мало того, недавно мама проговорилась:
– А ведь Зайцев в свой приезд тебя на руках носил, убаюкивал, когда бабушка на ферму бегала коров доить.
– Меня? Партизанский командир? Ну и дела! А сколько мне было-то, мама? 
– Да год тебе всего исполнился, как привезла тебя в деревню, летом он как раз и приезжал. 
Значит, первая моя встреча с партизанским командиром состоялась в глубоком младенчестве летом 1969 года. 
В память о совместном партизанском прошлом Василий Фёдорович подарил бабушке книгу Януша Пшимановского и Овидия Горчакова «Вызываем огонь на себя», о подпольной антифашистской организации в Сеще – посёлке в Брянской области, где во время войны находился секретный немецкий аэродром. Бабушка отдала эту книгу в школьный музей, выпросил школьный учитель истории, там книга с автографом и дарственной надписью командира партизанского отряда и пропала, что называется, с концами. Василий Зайцев всю свою послевоенную жизнь писал бабушке письма из города Видное Московской области, присылал поздравительные открытки к каждому празднику. Бабушка хранила их под скатертью, застилавшей стол в красном углу избы (над столом висела икона Божией Матери). Я любила раскладывать эти открытки веером на столе, рассматривала вначале картинки, позже, научившись читать, прочитала их все, текст был практически один, менялись только дата и название праздника, неизменным оставалось пожелание здоровья и долгих лет жизни. Каждый раз, когда бабушка видела, как я раскладываю открытки, строго наказывала: «Ксанка, чтобы прибрала потом на место!»
Помню, как бабушка беспокоилась, когда перестали приходить от Зайцева письма. Вскоре она получила весточку от жены Василия Фёдоровича, в которой та сообщала о смерти мужа. Бабушка, помню, долго горевала. Не плакала, я не помню её плачущую, выплакала она давно все свои слёзы, причитала часто, помню самое жалобное её причитание: «Головки горькиеее»…

 

ПРОШЛОГОДНЯЯ КАДРИЛЬ

Брянская область всегда находилась в стороне от магистральных событий, будто располагаясь на обочине большой дороги, а между тем – это самая её сердцевина, Средняя Русь, серединная то есть. 
Мало кто помнит, что родина Фёдора Тютчева Овстуг находится в Брянской области, там, в родовой усадьбе поэт родился и провёл своё детство, пишут об этом крайне редко, чаще говорят о его службе в дипломатической миссии за рубежом, будто не земля родная и воспоминания детства питают душу поэта. Видимо, Москва как «дистанция огромного размера» затмевает всё близлежащее, и о Брянске и Брянщине в целом, кроме как об их военном партизанском прошлом, ничего и не слышно. 
И вот в нулевые встречается мне книга Дины Рубиной «Синдикат», где героиня, работающая в некоем синдикате – американской организации, собирающей разбросанных по всему миру евреев для переселения их на историческую родину, вдруг оказывается со своей миссией на Брянщине. Это удивило несказанно. «Надо же, куда её занесло» – подумала я, ну и, к слову, ни одного еврея за свою жизнь на Брянщине не встречала. И вроде от Москвы Брянск недалеко (шесть часов на поезде Москва–Брянск или проходящим, Одесса–Ивано-Франковск, но это в прежние годы). Так вот, у Рубиной в «Синдикате» на встречу с заграничной тётей местное население приходит в клуб, где она их и видит: все, как на подбор, невысокие, «корявые», иначе говоря, сколько, мол, им солнца не хватило, и витаминов не додали в детстве, – рассуждает добрая тётя. Не знаю, как в нулевые, а в пору моего детства-отрочества – в 70-е и в начале 80-х – внятно помню односельчан, особенно молодёжь, как очень красивых людей с интересными выразительными лицами. Мама мне уже не первый год говорит: «Оксана, а куда девались красивые лица, я хожу по улицам и не вижу красивых людей». В чем-то она права. 
«Может быть, они не ходят по улицам, а их возят на машинах?» – продолжает мама. Я соглашаюсь: «Вполне может быть». 
Так вот, я хорошо помню молодёжь Надвы тех лет: не высокие, но среднего роста, а некоторые и выше, стройные, волосы чаще всего светлые, цвета вызревшей пшеницы, сейчас такие и не встретишь, голубоглазые, тоже редкого голубого, без примесей. И это не преувеличение. Двоюродная сестра Ирочка рассказывает: «Утром Миша (муж) зашёл на кухню, и то ли свет так упал на его лицо, я, – говорит, – увидела, насколько пронзительно голубые у него глазааааа… – больно смотреть на такую голубизну». 

Помню, как-то с соседкой Катей, было мне в ту пору лет десять, оказались у неё в избе на печи, когда старшие, собираясь в клуб на танцы, начали смотреть фильм «Прошлогодняя кадриль», да и остались, так увлёк их фильм, что и на танцы не пошли. Смотрели, не отрываясь от экрана, на городских студентов, которые проходили практику в селе, и от скуки решили приударить за деревенской красавицей, дояркой Тоней, на спор стали за ней ухаживать, да и влюбились, как часто случается, по-настоящему. А доярка Тоня, как узнала про спор, быстро отшила женишков со словами: «Про таких, как вы, телят, у нас говорят: “Родила их мать, да не облизала”». Фильм незамысловатый, сейчас может показаться наивным, но добрый и искренний. Смотрела я с печи на деревенских старших ребят и девчат и не могла налюбоваться, показались они мне все необычайно красивыми, ничем не выдающиеся, живущие рядом, но в тот миг красота их мне почему-то открылась и запомнилась на долгие годы. 
Не знаю, почему наша последующая жизнь так обмельчала и обмелела, лица стали не столь хороши и выразительны, ушла из жизни искренность и непосредственность. Вопрос риторический... То ли оттого, что не пили тогда в сёлах так повсеместно, как это станет гораздо позже, работали уже не на износ, как после войны. А может быть потому, что деревня была небольшой, все между собой родственники, всего-то две фамилии: Рыбакины и Архиповские, жила деревня одной большой семьёй. 
Был у нас свой водитель автобуса – красивый парень Афоня, балагур и весельчак, с ним можно было доехать на рейсовом автобусе из Клетни в Брянск, с ним и дорога казалась быстрее и веселее, был и свой лётчик – Коля Архиповский, когда самолёт пролетал над деревней, все останавливались, задирали голову и произносили: Наш Колька летит! Были свои учителя – моя одноклассница Таня Архиповская стала учителем математики, спортивные тренеры, медсестры и врачи, военные и инженеры, был свой оператор ЭВМ, по тем временам диковинная профессия. Был и свой дурачок, огромный безобидный парень, поздний ребёнок продавщицы Анечки Архиповской, что жила на Барском, бродил по деревне, останавливался возле дома, просил копеечку, ждал, раскачиваясь из стороны в сторону, будто маятник, все сильнее и сильнее. Вот Анечка попивала, и то уже как-то на излёте своей женской судьбы, поэтому и позднего мальчика родила ущербными, или, напротив, от этого и запила, не знаю, взрослые держали это от нас в глубокой тайне. 
Из пьющих помню также Анечку Патрониху, звали ее так по кличке покойного мужа, Патрона, тянула хозяйство одна, как и многие бабы в деревне, мужья которых не вернулись с войны, видно было, что когда-то она была хороша собой, работала с бабушкой на ферме дояркой, воспитывала троих детей, старший сын Коля был в семье вместо отца, на нём всё держалось, красавец, трудолюбивый, выучился на тракториста, женился на самой красивой девушке соседнего села, племяннице моего дяди Миши Архиповского, ушел в дружную семью жены. 
А вот сестра Надя, уехавшая из деревни в поисках счастливой доли и, видимо, не найдя в городе своего счастья, вернулась и стала пить. Я помню, занесло её к нам на огород, бабушка увидела её, лежавшую, подняла и всю дорогу, неся практически на себе, повторяла: «Надя, ты ведь ещё молодая, одумайся, начни жизнь заново!» Младший брат Нади Вовка Патрончик, маленький, действительно, про таких говорят корявый, пить начал рано, чуть ли ни с двенадцати лет, к шестнадцати почти спился, часто видела его лежавшим под забором в буквальном смысле слова, то у одно, то другого дома. Сгорел от водки, умер совсем молодым. 

А держалась деревня по-прежнему на колхозниках – трактористах, что пахали землю, на доярках, что доили коров. Бабушка всю жизнь проработала дояркой на ферме. Ферма в Надве была небольшая, светлая, чистая. Коровы – ухоженные. Скотину крестьяне любили и никогда не обижали, ни свою, ни колхозную. У всех коров были клички, написанные на дощечке возле стойла. Но и без того все доярки знали своих коров, знала и я клички коров и надолго запомнила, как они стояли, по порядку, помню и сейчас, правда, некоторые их них: Роль, Сизая, Орбита… Бабушка брала меня с собой на вечернюю дойку, едва мне исполнилось три года. Доили коров вручную. Нужно было подойти к корове с ведром теплой воды и марлей, сложенной в несколько слоев, обмыть корове вымя, а уж только потом начинать дойку. Я внимательно наблюдала за бабушкой. Надо сказать, что сама дойка коровы – процесс непростой, научиться этому не так и легко, между дояркой и коровой должны быть полное доверие и понимание. Смотрю, как бабушка спокойно, без суеты подходит к корове, вначале успокаивает, поглаживая, называя по имени, та, в ответ, начинает вздыхать, требуя сочувствия и участия – шумно, как могут только коровы, но и человеческий вздох напоминающий, как только успокоится, бабушка начинает доить, иногда разговаривая с коровой, успокаивая голосом. Первые капли молока падают в ведро всегда звонко и радостно, а дальше ровными движениями, без рывков, но уверенно и ритмично, вначале ближние два соска бабушка полностью забирает в свои крупные ладони, будто обнимает и как бы вытягивает, сцеживает молоко. Ровными сильными струями льется молоко в ведро, и здесь главное –удержать ритм дойки, не торопясь, но и не отставая. Бежит теплое молоко красивыми ровными струями, наполняя ведро, оживает, дыша и вздыхая, образуя сверху шапку пены, – это и есть парное молоко, теплое и пахучее. Корова в такт молочным струям покачивает головой, благодарит доярку, что освободила от тяжести вымя – огромное, напряженное, с набухшими венами до дойки и мягкое спокойное после. 
Каждая доярка вручную за смену доила до десяти коров и больше, подымала огромные ведра с молоком, выливала их во фляги, поднимали и переставляла фляги. Летом утренняя дойка начиналась наранках – в пять утра. Дневная дойка проходила на пастбище, вечерняя – вновь на ферме. Как-то и я попросила бабушку позволить мне подоить колхозную корову. Бабушка брала скамеечку повыше, усаживала меня возле самой спокойной коровы Сизой, держала ведро, а я пыталась доить. Весь мой надой бабушка выливала в пол-литровую банку, молоко из которой тут же выпивал брат Миша, если оказывался рядом. Позже я научилась мало-мальски доить уже и без присмотра бабушки. Закончилась моя карьера доярки весьма бесславно: спокойная Сизая как-то не выдержала, видимо, моих не совсем плавных движений, стронулась с места и не нарочно наступила копытом мне на ногу. Я испугалась и заплакала. Подбежала бабушка, сбежались доярки со всей фермы. Помню, как они дружно меня успокаивали, а я разрыдалась еще сильнее, не от боли, а от обиды. С того самого дня бабушка меня на ферму больше не брала. 

На колхозных полях выращивали, как вспоминает мама, лён, я его не застала, помню только картофельные поля, гороховые – зелёный усатый горох, цветущий голубыми цветочками, рос возле колхозной водокачки, бегали туда, как созреет, любили ранний горох, молочный, помню, как убегали от сторожа, только пятки сверкали. Пшеничные поля – будто золотом налитые колоски срывали, опаливали усы на костре, расшелушивали зёрна в ладонь и лакомились, пока запекается картошка в углях. Самое красивое поле – гречишное, цветёт розовыми цветочками, издалека гречишные поля будто укутаны розовой пахучей дымкой, гул стоит над ними от невероятного количества пчёл. В фильме «Андрей Рублёв» Тарковского в новелле «Страшный суд» посреди цветущего гречишного поля стоят Андрей Рублёв и Даниил Чёрный. Палит солнце, гудят пчёлы. Каждый раз, пересматривая свой любимый фильм, глядя на эту сцену, вспоминаю свою Брянщину, её гречишные поля. 
Помню ещё парторга, что присылали из райцентра в колхоз, приезжал с семьёй, ему строили дом, парторг и его семья жили, как баре, одевались по-городскому, покупали молоко и куриные яйца у местных, потом уезжали, так же неожиданно, как и появлялись, на их место приезжал новый парторг опять же с семьёй, помню за всё своё детство трёх парторгов, они были нашими соседями, у всех троих были сыновья. Почему-то только сыновья у них рождались, у этих загадочных парторгов, с одним из них, Серёжкой Коробковым, мы с братом долго дружили, пока те не уехали. При последнем парторге, правда, на нашем конце деревню принялись было проводить водопровод: вырыли траншеи, уложили трубы, долго не закапывали. Помню, наша банда – двоюродный брат Миша, троюродный Саша Бибиков и сынок парторга Серей Коробков – все вместе прыгали через траншеи, где на дне лежали металлические трубы. Я, неуклюжая, свалилась в траншею. Случилось это в выходной день, потому что рядом оказался дядя Миша, унёс меня на руках домой. Дома меня уложили в кровать и окружили заботой и вниманием. Но всё обошлось. А воду в избы так и не провели, парторг уехал, и дело встало. 
Всё моё детство Ангел-хранитель оберегал меня. Чудом я не утонула в глубоком озере в соседней деревне, куда бегала с братьями купаться. Дно озера, как рассказала позже бабушка, ещё с войны было изувечено воронками от снарядов, попадёшь в такую воронку, и уже не выбраться, с немыслимой силой затягивает в свой водоворот, невозможно выбраться, даже если и умеешь плавать. А я и вовсе плавать не умела. Братья на берегу играли в карты, когда я пошла помочить ноги в воде, а сама шла всё дальше, знала, что неглубоко, но оступилась и попала в воронку, меня тут же накрыло с головой. Помню, как выталкивала меня вода, я видела брата, пыталась ему крикнуть, но не могла произнести ни слова и вновь уходила под воду, пока брат, наконец, не посмотрел в мою сторону. Вначале ему показалось, что я так играю, как мяч скачу в воде, но, потом, он вспоминал, увидел мои глаза, наполненные ужасом, мгновенно сообразил и помчался ко мне то ли с палкой, то ли с доской, уже не помню. Протянул мне со словами: «Держи!» Я из последних сил вцепилась в доску. Миша тут же меня вытащил. Мы с братом так испугались, что рассказали об этом происшествии не сразу. 

По вечерам в клуб привозили кино, помню, билет стоил 20 копеек, когда показывали индийские фильмы, собиралась вся деревня, самые древние бабули подымались с печей, отправлялись на встречу с «Зитой и Гитой» или героями «Мести и закона», чьи душещипательные истории находили сочувствие в нашей деревне и у стара, и у млада, в темноте зала под звучание красивых индийских песен то и дело раздавались всхлипывания и шмыганья носом. После фильма внуки уводили своих бабушек по темноте, всё ещё всхлипывающих, утирающих слезы концами платка. 
Бабушка моя в клуб не ходила, хоть и была не так уж и стара на ту пору, праздной жизни не терпела совсем, просто так без дела усидеть не могла ни минуты, она и ела-то на ходу, за что мама её всегда ругала. Усаживалась только перед сном, расчесывая косу и укладывая её на ночь под гребёнку. 
Были редкие моменты праздника на селе, свадьба, и не только в нашей деревне, но и соседней, тогда посылали за бабушкой – известной певуньей. Приезжал грузовик, где держась за борта уже стояли бабы, весело махали бабушке платками, та могла сходу сигануть к ним, только подол платья мелькал у нас с братом перед глазами, возвращали её к вечерней дойке, весёлую, когда и навеселе, бывало, но весь этот вечер бабушка не успокаивалась, после дойки, справившись с хозяйством, усаживалась за стол, доставала из-под скатерти заветную тетрадь и мусоля во рту химический карандаш, вначале записывала новые песни, что услышала на свадьбе, а потом могла и запеть. 
Ничего подобного я никогда больше не слышала. Народная песня лилась из уст бабушки будто река, тихая и ровная, голосом необыкновенной внутренней, потаённой силы, сама душа в ней пела, радовалась каждой былинке, цветочку лазореву, утренней росе, ясну солнышку, вечерней прохладе... Слушала я те песни, как заворожённая, иногда бралась подпевать, тогда бабушка, вздыхая, говорила: нет, Ксанка, не нашей ты породы...
Зато я пошла по артистической части, участвуя в постановке сценок и даже незатейливых спектаклей, поставленных завклубом к праздникам, но более всего полюбила читать со сцены стихи. 
В концертах участвовали в основном дети. А взрослые бабы собирались в магазине, пока ждали привоз хлеба обсуждали все последние деревенские новости, каждый раз не меньше часа ждали мы с братом бабушку из магазина, сидели у окна, выглядывали, как идёт она огородами, можно было идти по центральной улице, но долгой дорогой, бабушка же сокращала путь, компенсируя своё праздное пребывание в магазине, спешила домой, и напрямки, через огороды, шла широким шагом. 
А дома мы с братом выглядывали в окно знакомую фигуру, и едва она показывалась, выскакивали навстречу. Брат забирал сетку с хлебом, не авоську городскую, а мешок сетчатый, где помещалось не меньше шести-восьми буханок хлеба, хлеб брали и на корм скотине, кормили корову, домашнюю птицу, размоченный и смешанный с посыпкой (мелко помолотой крупой, что выдавали в колхозе, мешками в обмен на молоко, например, а когда и как часть зарплаты дояркам). Брат закидывал сетчатый мешок с хлебом на плечо, его интерес к мешку с хлебом был не случаен, он искал глазами среди ровных буханок чёрного хлеба с запеченными боками – большой широченный, похожий на лапоть, батон с твёрдой золотистого цвета корочкой по бокам, ребристой спиной и белоснежной мякотью внутри, приговаривал-съедал его за один присест с литром, а то и более, тёплого ещё, из-под нашей любимицы Красули, молока. Я парное молоко пить отказывалась наотрез, на все бабушкины уговоры я только произносила: «Я не буду его пить, оно, живое, вон, дышит...» 
Я выглядывала в руках у бабушки, возвращавшейся из магазина, кулек, скрученный из газеты, полный солёной кильки, любили мы с бабушкой кильку неистово – недаром мы Рыбакины. Вспоминаю, как бабушка усаживается за стол, отрезает ломоть чёрного хлеба, мне – горбушку, вдвоём съедаем кильку всю, без остатка, под неизменную бабушкину прибаутку: «Зъел бы, зъел бы я гамзички». Откуда взялась эта присказка, я тогда не поинтересовалась, а сейчас уже спросить не у кого. 
«Прошлогоднюю кадриль» нет-нет, да и пересмотрю, а в жизни, однажды потеряв, ничего уже не вернёшь: ни прошлогоднюю кадриль, ни ушедшую безвозвратно молодость.

 

ПЛАТОЧНАЯ ДУША

Любовь к платкам у меня – от бабушки Ксении Фёдоровны. В юности я любила чернопольные платки, носила всю зиму не снимая. Так, знаменитый платок «Рябина» мастера Виктора Зубрицкого увидела во Владимире, после экскурсии зашли в полуразрушенный храм, а там на стенах развешаны павловопосадские платки на продажу. Помню, я так и застыла, с места не могла сойти от красоты и душевности, исходивших от незатейливого, казалось бы, рисунка с рябиной на чёрном фоне-поле. Было это весной 1995 года, в одной из последних поездок с учениками физико-математического лицея по Золотому кольцу. 
Гораздо позже захотелось надеть белопольный платок, но долго не решалась, всё казалось, что молодёжный, легкомысленный, и ни к чему уже, ну вот, поди ж ты, увидела «Фею» сирени Надежды Слащёвой, вцепилась в неё и ни с места, как муж ни отговаривал, из рук не выпускала, а главное, решила для себя, пусть будет память о бабушке, она очень любила свои белопольные платочки, мне кажется, была у неё и белопольная шаль. 
Белопольные простенькие ситцевые платочки деревенские женщины носили летом в страду, защищаясь от солнца, комарья, да и от пота утираться не надо, платок надвигали на лоб до бровей, по бокам подворачивали, а в самый солнцепек, на сенокосе, когда от пота спасу нет, заливает глаза, утирались краями платка. Белые шали надевали по праздникам. У бабушки был огромный сундук с платками. 
Ничего лишнего себе не позволяя, всего лишь два шерстяных платья на выход держала она в шифоньере: коричневое, ближе к кирпичному, терракотовому, как сейчас говорят, и зелёное, надевала их крайне редко, ходила всегда в ситцевом платье и мужском пиджаке, так с послевоенных времён повелось, вначале донашивали вдовы за мужьями, а после зятья отдавали им свои пиджаки, истертые, но ещё добротные. 
А вот платки покупала, хоть ситцевый, да купит с получки, потом с пенсии, любила платки, любовалась ими, летом доставала из сундука, и тут я рядом, как старшая внучка, целый день мы их перебирали, просушивали во дворе, вновь складывали, бабушка сама расцветала рядом с этим своим платочным богатством. 
Помню те платки, они совсем другие были: меньше красок, скромнее нынешних, но душевнее что ли, воздуха в платке было больше, середина не заполнялась так густо, как сейчас, как правило, в мелкий такой цветочек была, как звёздочки на небе, да и в целом, цветы были скромнее, маленькие незабудки, например, которые сейчас нахожу на платках Клары Зиновьевой, «дробные цветочки», как говорила бабушка, самые любимые.
Недавно мне прислали с Вологодчины скромный зелёный платок, такой, как бабушка носила, спасибо доброму человеку. 
А бабушкины платки так и пропали, как бабушки не стало. Я была далеко, маленькие дети на руках, попрощаться не успела. Долго потом родных пытала, никто ничего вразумительного о платках сказать не смог: не видел, не помнил, подумаешь, богатство, платки какие-то, кому они нужны, отвечали мне.

 

АНГЕЛЫ-ХРАНИТЕЛИ

В деревне все звали его просто Шурик или Иванов. Невысокий кряжистый мужик, обыкновенной внешности, невеликого ума, с неизменными улыбочкой и шуточкой, тракторист Шурик – вечно чумазый, как говорила мама, я и пугалась его, и тянуло меня к нему. Помню его с раннего детства, часто бывал у нас, сосед, приятель дяди Миши, они вместе ходили на охоту, помню их разговоры, шуточки, и от дяди, видимо, к Шурику перешло почти родственное отношение ко мне, вот растёт у Ксении безотцовщина – мать только летом видит, да и то бежит от неё по всей деревне, когда кричат вслед: «Оксанка, к тебе мама приехала!» Помню себя, в ужасе бегущую к родной избе, где уже собираются деревенские, а я скорее на печь, и страшно, и любопытно, какая она, моя мама. Я слышу хор голосов, среди которых различаю только бабушкин, совершенно чужой голос почему-то называет меня «доченькой», но я и не думаю откликаться, и тогда мама вспоминает про подарок, протягивает мне прямо на печь большую красивую куклу, та моргает глазами и, как бы предлагая повторить вслед за ней, произносит по слогам: Ма-ма. 
Как-то весной, уже постарше, годам к пяти, услышав: «К Аксинье гости», я сиганула с огромной сосны, куда забрались с братьями за почками, бабушка настаивала их для лечения от кашля и прочих хворей. Бежала, задыхаясь: «Мама приехала!» А в избе опять заробела. Так полудикой и росла. 
Шурик хоть и шутил со мной непонятно и боязно, но я почувствовала его доброту сразу, с первого взгляда, и потянулась к нему всей своей детской душой. И вот стали нас видеть вместе, то возле нашей избы у скамейки лишний раз остановится, то на тракторе прокатит, то возле магазина увидит, рубль железный в ладонь молча положит, к себе в гости зовёт, но там дочери Таня и Галя, боялась их, а они, особенно младшая красавица Таня, не очень-то меня и жаловали. 
В пять лет бабушка без ведома мамы решила меня окрестить, крестили в районном центре Клетня в большом новом храме возле автовокзала, крёстной бабушка позвала тетушку Надю Архиповскую, а крестным – Шурика Иванова. Помню, как и на крещении Шурик пытался шутить с Батюшкой. Не то чтобы он был каким-то балагуром и болтуном, напротив, он немногословен был, скорее робок и нерешителен, пытался шуткой прикрыть свою природную скромность. Помню его подарок мне на крещение – платье, там, в Клетне в раймаге и купленное: в мелкий цветочек, с круглым воротничком и кокеткой, отороченными серебристого цвета тесьмой – не из дешёвых было платье-то. 

Чтобы понять всю необычность и странность ситуации, надо знать, что у Шурика была суровая жена Ниночка, но звали её почему-то Капочка, маленькая, с черными кудрями, выбивающимися из-под несвежего платка, востроглазая, намного старше крестного. Бабушка рассказывала, засиделась в девках, а Шурик – дитя войны, вроде как сиротой остался, вот и сосватали, это я смутно со слов бабушки помню. Капочка была сварливой и ленивой бабой, дочери вечно неприбранные, в доме из еды в печи чугун с картошкой в мундире, что варился на корм скотине, зато Шурик вечно всё не так делал и во всём был виноват, но тот особо и не горевал, всегда отшучивался. Нрава он был лёгкого, незлобивого. 
Оживала Капочка только за столом во время выпивки, любила ходить по гостям, сплетни собирать. Меня не терпела, естественно, но виду не подавала. Мама мою дружбу с Шуриком не только не одобряла, но и порицала, винила во всём бабушку, слышала, как она ей выговаривала: «Мама, он ведь тракторист, вечно чумазый». 
Однажды летом, когда мама приехала в отпуск, вечером меня потеряли, поздно уже, а меня нет, бабушка к Ивановым, а там говорят, в баню забрали её Шурика дочери, намывают. Бабушка вернулась, да и рубанула маме: «Да у Ивановых она в бане моется». Мама в слёзы. Был момент в то раннее детство, когда я называла Шурика папой. Все повторяли: «Да не папка он тебе!» – а я твёрдо тогда на своём стояла: «Папка!» 
Мама каждый раз со слезами на глазах пыталась меня переубедить: и чумазый, и некрасивый, и есть у него уже дочери. 
Шурик ко времени моего школьного детства, когда приезжала на всё лето в деревню, по-прежнему к нам захаживал, правда, реже, но в день моего приезда всегда появлялся. Из колхоза он перешёл в лесничество, как-то со старшей дочерью Галей, доброй, в отца, повёл меня в рощу, выбрали берёзку-подростка, посадили у нас в палисаднике, вымахала берёза, стала закрывать окно в избе, мама каждое лето бабушке: «Да срубите вы её, в избе и без того темень!» «Что ты! – отвечала бабушка, – Ксанкина берёза!» 
Отстроился Шурик – баню новую справил, веранду пристроил к дому большую, небольшой пасекой обзавёлся. Как-то зазвал к себе, только мёд накачал, закрыл в кладовке на веранде, где на стол поставил трехлитровую банку янтарного тягучего и пахучего мёда, миску с сотами, буханку белого хлеба, ковш с ледяной водой, открыл часа через два, где я, объевшаяся и одуревшая от мёда, чуть не в руки ему и свалилась. 

В деревне ничего не скроешь, и до Капочки слух дошёл, что Шурик меня мёдом потчует, позже бабушка говорила, что Шурику попало. А тогда, вернувшись от крестного, я рассказала бабушке, как ела мёд – не могла остановиться, и сидим мы с ней на скамейке возле нашего дома босоногие, бабушка что-то там чертит прутиком на пыльной дороге, какие-то круги, и в мечтательной задумчивости вдруг произносит: «Эх, Ксанка, это что, а вот по-настоящему мёд-то надо с «гурцом» пробовать!» 
И вот сейчас думаю, а бабушке-то мёда Иванов не передал, и я, видимо, не догадалась попросить. Попросить точно не могла, я была крайне робкой очень ещё долгое время и после детства. 
Всё реже и реже встречала Шурика, будучи студенткой и приезжая в деревню на летние каникулы, хотя в день приезда крестный, как и прежде, заходил повидаться, сидели на скамье возле дома, разговаривали. 
В один из последних своих приездов, уже выучившись и работая, поделила отпуск, большую часть в Крыму, остальную в родной деревне, тогда и встретилась с Шуриком, совершенно случайно. Едва ступила на родную землю из рейсового автобуса Брянск–Клетня, как увидела крестного возле остановки напротив, ждал автобус до Брянска – в белой рубахе, исхудавший, обнялись, не успели толком и поговорить, как пришёл его автобус, только и успела, что рукой помахать вослед. Встреча эта оставила в душе смутное чувство тревоги. 
Опасения мои подтвердились, когда узнала от бабушки, что Иванов, оказывается, захворал, получил направление в Брянскую областную больницу на обследование. Это была последняя наша встреча. Там, на большаке, рядом с деревенским погостом, куда привезут вскоре моего крестного, сгоревшего за считанные месяцы от рака лёгких, где давно уже покоится и бабушка Ксения, а сейчас и дядя Миша Архиповский, – земные ангелы-хранители моего деревенского детства. 

Я с крёстным возле дома бабушки. Надва. 1980 г.

 

Примечания:
1 Наранках (диалект.: ряз. орл., воронеж.) – рано утром.
2 Пытать (диал., южно-рус) – в значении расспрашивать, разузнавать, разведывать.
3 КБО – комбинат бытового обслуживания вроде городского Дома быта, где располагались парикмахерская, прачечная, торговые лавки; в деревне КБО – изба, куда приезжали время от времени с такими вот городскими услугами...

 

Художник: И. Шишкин.

5
1
Средняя оценка: 3.52174
Проголосовало: 46