Плен и побег из концлагеря
Плен и побег из концлагеря
ОКОНЧАНИЕ. НАЧАЛО ЗДЕСЬ
Михаил Павлович Пичугин — мой родной дед. Офицером-артиллеристом прошёл Первую мировую войну и комиссаром прифронтового госпиталя встретил Вторую мировую. После побега из концлагеря партизанил в Белоруссии — в 25-м отдельном отряде И. А. Якушко (Шкловская военно-оперативная группа). Я нашла и восстановила его автобиографические записки.
Ирина Пичугина, внучка
«Лус, лук верх!» — негромко сказал офицер. Я вздрогнул, попытался встать, но едва поднял голову. Подошли красноармейцы и поставили меня на ноги. Офицер показал рукой на кусты, и один красноармеец подошёл вскоре с моей пилоткой.
Мы встретились глазами с немецким офицером. Странно, я не заметил в них злобы или зверства, он глядел на меня, не моргая, с чуть заметным любопытством.
— Лус! Зачем стреляй? — ломая русский язык, сказал офицер.
— Я солдат и хотел умереть как солдат! — ответил я, глядя на него в упор.
— Ти старий зольдат, — тыча пальцем, говорил офицер.
— Старый солдат, — промолвил я.
— С Кайзер воевал?
— Я воевал против немцев в 1914—1917 годах.
Так мы стояли, два врага, глядя друг на друга. Оба седые как лунь.
— Ми старий зольдат. За Кайзер воевал, — ткнул он себя пальцем в грудь и махнул рукой пленным красноармейцам, чтобы увели меня.
Пленные вели пленного, немцы шагали сзади. Присохшая к ране штанина вызывала мучительную боль, контуженная голова болела нестерпимо, я шёл как во сне. Скоро пришли на какую-то заимку с большими сараями и хлевами, битком набитыми пленными красноармейцами. Нас завели в один сарай и оставили.
Первое, что было мне необходимо, это осмотреть и перевязать рану. Снял сапог, рана широкая, пуля, пройдя, по-видимому, сквозь дерево, ударила в ногу и застряла ниже колена. У меня имелся бинт, и я перевязал себе ногу. Подошёл полицейский из русских, пленный солдат. Изменник только что вступил в свою новую роль предателя и не имел ещё палки и хлыста. Стыдился своего «ремесла» и немного краснел. Сказал, чтобы я пил чай и завтракал, «а потом пойдёшь на допрос, так офицер приказал».
— А ты что, вместо чая русскую кровь хочешь пить? — злобно ответил я. — Думаешь, нас побили, так всё пропало теперь? Хватит сил в России, разобьют немцев и до тебя доберутся, сволочь несчастная. Наверное, и в семилетке ещё учился!
Полицейский испуганно отмахнулся. Покраснев и ничего не сказав, отошёл. Меня окружили пленные.
— Ты, старик, потише, — проговорил молоденький белобрысый паренёк, — за эту брань, если он пожалуется офицеру, могут расстрелять и тебя и нас, у немцев рука не дрогнет.
— Да, расстреляют и вас, если будете толпиться возле меня. Разойдитесь пока, лучше будет для вас.
Пленные отошли. На кухне мне дали кружку горячей воды и кусок хлеба. Всё же поел и несколько оживился.
— Строиться! — зычно раздалась команда.
Из сараев, хлевов шли пленные солдаты и становились в строй.
«Авось избавлюсь от допроса», — подумал я и встал в строй вместе с другими. Нога… Не могу идти, отстану… Пристрелят. А и пусть пристрелят, мне всё равно.
— Шагом марш!
И колонна двинулась в путь. Солнце начинало горячо припекать. Пленные шагали молча, опустив глаза в землю.
— Я вас знаю! — шепчет рядом солдат, сильный загорелый татарин.
— Ну, хорошо, — прошептал я, — доложи об этом немцам и тебя наградят, а может, ещё и в полицию возьмут, и проживёшь припеваючи!
Солдат покраснел и обиженно прошептал:
— Бросьте, товарищ комиссар. Как вам не стыдно обижать меня, никогда я не буду предателем, пусть на куски режут. Вам трудно шагать? Опирайтесь на моё плечо.
— Прости, — тихо промолвил я, — знаешь, нервы не в порядке.
— Ничего, — примирительно прошептал мой спутник, — так я советским человеком и останусь навсегда.
В следующей деревне, километрах в шести, нас ожидала огромная, многочисленная толпа пленных. Шириной в три метра ползёт наша колонна по пескам родной земли, ни звука, ни крика, гробовая тишина. По сторонам, метрах в 25-ти, редкой цепью шагает немецкий конвой.
Ржевский котёл. Люди только что попали в плен.
Одни, истощённые скитаниями по лесам, покинутые командирами, безразличные уже ко всему, подняли руки и сами сдались врагу.
Другие, расстреляв все патроны, не смогли избежать участи пленения, окружённые врагами.
Порохом недавних боев ещё пахло над колонной, физически бойцы были ещё крепки. Шли злобно, всё и вся ненавидя, проклиная.
Шли с презрением к самим себе, безучастные ко всему. И к своей жизни тоже.
Видел, чувствовал это и немецкий конвой. Боялись подходить близко, не пристреливали отстающих. Слабых колонна несла с собой.
Когда голод изводит мозг и сердце, то измена и предательство как червь разъедают боевое товарищество. Палка и кнут, застенок гестапо, издевательства, холод и голод, каторжная работа, бессонные ночи, ежедневные расстрелы могут сотворить из людей безумных, безвольных, бессильных существ, потерявших человеческое достоинство и облик.
Но пока это шли люди!
Вечером подошли к станции Оленино, где был большой временный лагерь для пленных. Меня как раненого направили в «госпиталь». Это был открытый всем ветрам огромный навес, где раньше держали сено. Там были сделаны нары из тонких жердей в три ряда. Друг над другом. Перекладины каждого ряда были прикручены тонкой проволокой к стойкам. Ложиться на такие нары очень опасно, и я лёг на землю возле стойки. Огромная новая шинель, захваченная мной в лесу во время моих скитаний, спасала от холода.
И верно, случилось то, чего я опасался. Ночью верхние нары не выдержали тяжести раненых и рухнули вниз. Второй ярус нар также обломился. Всё смешалось в диком вопле. Стоны и крики раненых раздавались до рассвета. Когда рассвело, на месте катастрофы лежала груда мёртвых тел. Тела были совершенно голые, страшные своей мертвенной белизной: с них за ночь всё стащили живые. Казалось, что это какая-то особая дьявольская заготовка человеческого мяса. Таков был «госпиталь».
Нога моя болела, рана загноилась, начиналось воспаление. Я понимал, что надо извлечь пулю из ноги, иначе погибну от заражения крови. Направился в «амбулаторию-сарай», где было около десятка пленных русских врачей. Войдя к ним, я многих признал, вместе были на армейских совещаниях, но меня не узнал ни один, так я изменился за это время скитаний в окружении.
— Товарищи! — обратился я к врачам. — Выньте пулю из ноги.
Осмотрели рану. Старый врач обратился к остальным:
— Попрактикуйте кто-нибудь над ним. Есть бритва и ножницы, разрежьте рану и ножницами извлеките пулю.
— Как же наркоз? — возразил один молодой врач.
— Пустяки, — промолвил я, — режь как тебе надо, вынимай хоть пальцами.
И лёг книзу лицом, стиснув зубы. Хирург резал бритвой, ковырял ножницами в ране… и всё же извлёк пулю. Промыл и перевязал рану.
— Молодец, терпеливый. Мне даже казалось, что я резал не живого, а мёртвого человека. А теперь всё пойдёт хорошо.
В лагере
В плену я пробыл всего сорок пять дней, и писать об этом пребывании почти нечего. Голодовка, палка и плеть, масса умирающих ежедневно — обычное дело для пленных во всех фашистских лагерях.
Вместе со многими другими военнопленными я попал в город Оршу (ст. Червино). Там было два небольших лагеря недалеко друг от друга. Мы заняли пустовавшие бараки, и было просторно. Попытаюсь описать это место.
Лагерь обнесён загородью из колючей проволоки высотой в два метра. Далее, через пять метров, — такая же, а между этими двумя рядами обычные проволочные заграждения. По углам лагеря стоят вышки, на каждой по два немца с пулемётами. Снаружи по земле от угла до половины лагеря ходят патрули. Внутри лагеря патрули ходят только по ночам, между бараками. Такова была охрана.
Состав пленных здесь был уже иной, многие находились в плену более года, исхудалые, обессиленные, оборванные, свыкшиеся со своим рабским положением и не мечтавшие уже о побеге.
С нашим прибытием положение несколько изменилось.
Нога моя стала заживать, и я решил готовиться к побегу. Необходимо подобрать товарища, узнать местность, где леса, в каком направлении, есть ли партизаны. А где узнать?
Однажды я лежал и грелся на солнце недалеко от проволочного заграждения, в это время старик белорус, пасший немецких коров, подогнал их близко к проволочному заграждению. Немцев рядом не было, и я решил спросить старика кое о чём.
— Дедушка! — негромко молвил я. — Как вы живёте? Обижают немцы?
— Немцы для того и прибыли к нам, чтобы обижать, всё брать и ничего нам не давать, — угрюмо ответил старик.
— Дедушка, а далеко отсюда леса?
— Лес? Вон, видишь, всего километр отсюда. И так он и пойдёт, всё на юг вплоть до брянских лесов.
— А партизаны есть, дедушка, в лесах?
— Есть, куда они девались-то.
С вышки крикнул что-то немец, и старик погнал своё стадо прочь от лагеря. Вот всё, что мне удалось узнать.
Теперь дело осталось за подбором товарища к побегу. Это тоже было нелёгкое дело, шпионов и предателей было немало среди пленных. Большинство разуверилось в победе Красной Армии, ибо тогда было в самом разгаре летнее наступление немцев на Сталинград. Это немцы усиленно и очень приукрашено объявляли пленным. Большинство лагерных узников показались мне людьми уже измученными, безвольными, с тупой покорностью своему рабскому положению.
Лёжа внизу на нарах в тёмную ночь, я слушаю, как, вздыхая, кто-нибудь заговорит:
— Погибнем все как мухи! Сами немцы говорят, что нам жизни только до зимы, а там все сами подохнем!
— Бежать надо, — пробую я вставить своё замечание.
— Эх, куда мы побежим, всё равно поймают и расстреляют.
Были и подозрительные типы.
Помню одного, фамилия его была Михайлов, родом из Москвы, как он говорил. Выдавал себя за писателя и поэта. Небольшого роста, корявое лицо, глаза «мороженные», тусклые. В плену с сентября 1941 года, то есть уже «перезимовавший». Меня он звал «сибиряк дядя Саша», таково было моё имя в плену.
— Дядя Саша, — говорит иногда он вечером, лёжа на нарах, — чего бы тебе хотелось теперь?
— Хотелось бы мне, — говорю я, — в родную уральскую тайгу. Посмотреть ещё раз её дикую суровую природу. Походить с ружьём по необъятным лесам.
— Эх ты, лесной человек. Мне бы в Москву попасть. Занялся бы я спекуляцией на «хитром рынке». Вот где жизнь, дядя Саша. Купишь, перепродашь, смотришь, в день рублей триста и «наживёшь». А жена торговала у меня летом в киоске морсом, пивом. Недольёт в каждую кружку пива или морса, пена поднимется как бы сполна, и знаешь, в день составлялось рублей 500-600. Вот когда мы жили! Пили, ели что хотели.
— Ну как же ты, советский писатель, занимался таким делом?
— А ничего, одно другому не мешало. Знаешь, дядя Саша, я ведь и здесь пробовал писать стихи.
— Что же, о чём ты писал?
— Написал я хвалебную оду Гитлеру: «Тебя родил двадцатый век…» и так далее, и тому подобное. Восхвалял. Думал, немцы учтут и паёк прибавят.
— Ну и как прибавили?
— Ага. Отсидел за стих в гестапо пять недель. Сначала сочли, что я чего-то оскорбительное написал, потом разобрались, отпустили. Ещё дали четыре килограмма колбасы, две булки хлеба за то, что безвинно сидел!
«Экий слизняк и сволочь, — думал я, — ведь жил же в Советском Союзе, и никак нельзя было увидеть, что человек такая гадина».
Впоследствии, будучи уже партизаном, мне пришлось однажды читать немецкую газету, издававшуюся для белорусского населения. В газете был помещён пасквиль по поводу введения ношения пагонов в Красной Армии. Статья была за подписью «Михайлов».
«Всё же выслужился, сволочь, — подумал я. — Эх, попался бы ты мне теперь, прописал я бы тебе “оду”»!
Однажды в группе пленных развернулись оживлённые прения по поводу событий на фронте. Часть пленных доказывали неизбежное поражение Советского Союза в войне. Один высоченный детина с пеной у рта твердил, что немцы всё равно победят.
— Уж мы тогда расправимся с коммунистами, — смаковал он, — за всё, за всех им отплатим.
— Я же до революции имел 70 лошадей, жил в Симбирской губернии. Всё пришлось бросить и самому бежать в Сибирь, иначе раскулачили бы и сослали меня, честного труженика! А теперь мы снова заживём, Бог даст, а уж куманьков со всей их породой вырежем.
Лицо его было жадно и свирепо.
— Дурак ты, сволочь и предатель! — раздался твёрдый голос.
Я посмотрел, кто это говорил. Пожилой пленный лет сорока, плотного сложения, широкий «маковкой» нос, глубокие серые глаза и тонкая, как у молодого, талия.
— Ты что лаешься! Ты сам, наверное, коммунист. Вот я скажу немцам, заноешь тогда.
— Дурак ты потому, — говорил незнакомец, — что поверил немцам. Да разве можно победить Россию! Когда это бывало в истории! А сволочь ты потому, что при Советской власти ты замаскировался и скрывался где-то. Да и вредил нам, без сомнения. А вот теперь ты стал ещё и предателем. Ждёшь чего-то хорошего от немцев, да ты сам подохнешь здесь от голода. А придёт Красная Армия, погоди, мы тебя сами повесим!
Ещё несколько негодующих голосов раздались в адрес предателя, и он, смутившись, побрёл в свой барак.
С незнакомцем, так бесстрашно выступившим против изменника, я решил познакомиться и стал искать встречи с ним. Случай скоро представился.
Побег
Как-то, бродя по лагерю, я увидел моего незнакомца, он сидел на сваленном дереве и рубил топором сучья для печки. Я подошёл и сел с ним рядом.
Мы оказались «земляками уральцами», и это нас сблизило.
— Если бы нашёлся товарищ, то я бы убежал из лагеря, — говорил Козлов, — всё равно здесь погибнем ни за что.
— Я тоже ищу товарища, — промолвил я.
Мы быстро сговорились.
— Теперь, — говорю я, — давай готовиться к побегу.
— Что же мне готовиться? У меня все готово.
— А обувь есть?
— Ничего нет, я босой.
— Ну вот, видишь, и я босой. Значит, нам с тобой надо достать мешок и из него сшить обутки. Ведь придётся бежать ночью лесами, болотами, босые ноги быстро испортим. Во-вторых, надо иметь какие-либо ножи, спички. И в-третьих, надо дождаться наиболее тёмной ночи. Хорошо бы сильный дождь, тогда немецкие часовые будут стоять где-либо под навесом, не будут ходить возле проволоки. Куда же ты думаешь бежать? — спросил я Козлова.
— А я прямо не знаю. Бежать только бы куда-нибудь, мне всё равно.
— Э, брат, так нельзя. Надо заранее иметь план и направление. Я думаю так, если мы где-либо встретим партизан, то будем проситься, чтобы нас приняли, и останемся с ними. Если же никаких партизан здесь нет, то пойдём к фронту левее Витебска в район Великих Лук. Там места лесные, и мы с тобой попытаемся перейти фронт. Согласен?
— Я на всё согласен, лишь бы вырваться из рук этих гадов.
Вскоре мы добыли мешок за две пайки хлеба и сшили себе обутки. Достали спичек и ножи и стали ждать тёмной ночки.
Ночь на 8 сентября 1942 года выбрана нами для побега. С вечера лил сильный дождь, сверкала молния, гремел гром, стало так темно, что буквально не видно ничего рядом с собой. В бараке все уже спят, одиннадцать часов ночи. Я сижу в полной темноте внизу на нарах, поджидая Козлова. Всё у меня уже готово. Неслышно в двери вошёл Козлов, нащупал меня в темноте и положил руку на моё плечо. Мы вышли из барака, дождь по-прежнему льёт как из ведра, темень ужасная. Подошли к проволочному заграждению…
Слышно, как усиленно бьётся сердце в груди. Сейчас! Или смерть, или свобода…
Я поднимаю нижнюю проволоку, и мой товарищ лезет в образовавшуюся дыру. Всё тихо, патруль, по-видимому, где-то укрылся от дождя. Козлов запутался в проволоке между высокими рядами, шинель трещит, слышу озлобленную ругань шёпотом, снова треск шинели, звон проволоки.
«Эх, услышат немцы», — думаю я.
Вдруг всё стало тихо-тихо. Где Козлов? Прополз ли он? Ничего не видно и не слышно.
Теперь моя очередь.
Я поднимаю нижний ряд проволоки, готовясь пролезть по следам моего предшественника. Вдруг громкие голоса немцев раздаются в углу проволочного заграждения нашего лагеря. Яркий свет двух карманных фонарей направлен в мою сторону! Немецкий патруль движется прямо на меня, но пока ещё не ближе, чем 200 метров! Положение становится критическим! Пролезть обычным путём я теперь не успею! И я решился на отчаянный шаг.
Сразу закинул ногу на четвёртый ряд проволоки, подпрыгнул, ухватился рукой за вершину столба и в одно мгновение перекинулся через проволочный забор первого ряда. Встал ногами на короткие колья. Два, три шага по коротким кольям, проваливаюсь между ними! Вскакиваю, шинель, штаны летят в клочья, из разорванных рук льётся кровь…
Ничего не чувствую, никакой боли, в голове одна мысль: «Смерть или свобода». Вот я добрался до второго ряда проволочного забора, закинул ногу на четвёртый ряд, ухватился за вершину столбика…
Как ветром перекинуло меня на другую сторону. В ладонь и пальцы правой руки глубоко впились колючки проволоки…
Ох! Всей тяжестью своею я повис рукой на проволоке, не доставая ногами земли.
Дёргаю руку, слышу, как хрустит рвущееся мясо на руке и пальцах, но боли почти не чувствую, всё тело горит в каком-то внутреннем огне.
Скорее!
Наконец оторвался и кинулся прочь от заграждения в тёмное поле!
Все это показалось мне вечностью, а на самом деле я потратил всего несколько секунд.
Метрах в тридцати от заграждения из темноты поднялся Козлов, обрадованно зашептал:
— Как я напугался, когда патруль пошёл на тебя, думал, останешься ты там, куда я пойду один? Молодец, очень ты быстро перехватил.
Мы взялись за руки и пошли по направлению к лесу. Дождь шёл не переставая, лужи воды повсюду под ногами. Кровь течёт из рук, смешивается с водой, течёт и на руку товарища, перевязывать нет времени.
«Свобода, свобода!» — все поёт в нашем сознании. Спотыкаясь, падая в ямы, окопы, мы всё же не сбились с пути и добрались до опушки леса в полутора километрах от лагеря. Повернули вправо по опушке леса, отошли ещё около километра. Ужасно темно, плохо ориентироваться…
И мы решили переждать до рассвета. Забрались под густую ель, сели плотно друг к другу, я снял свою огромную шинель, накинул её сверху на обоих. Стало тепло, и мы оба задремали.
Когда я открыл глаза, дождя уже не было, небо прояснилось, на востоке уже загоралась заря. Я разбудил товарища.
— Ну, вставай, Михаил Петрович, пошли дальше.
Теперь, по заре, мы свободно ориентировались и лесной просекой пошли на юг. Прошли километра два, лес кончился, впереди чистое поле. Где начнётся следующий лес, мы не знали и пошли полем на юг…
Примечание:
На обложке: дед Миша с отрядом.