Поминок

1

Афанасия Николаевича Сальникова в последнее время не переставали мучить во сне кошмары. Не одну ночь кряду, стоило ему лишь прикрыть глаза — и, как живой, вставал Павел. Можно было делать что угодно: ущипнуть себя нещадно, попытаться пальцами силой разлепить веки — ничто не помогало. И еще ладно бы был старший брат — кровь с молоком, как в молодости, но нет...

Обросшее щетиной лицо его было изможденным, в кровоподтеках, а в широко раскрытых глазах стыл страх. «Братка, да как ты мог? За что?» — беззвучно шептали разбитые, распухшие губы Павла. Афанасий Николаевич поспешно опускал глаза, и взгляд его упирался в вороненый наган, зажатый в руке. Немного позади Сальникова стояли вооруженные не то солдаты, не то чекисты, но стрелять в жалкую скорченную фигуру брата, жмущуюся к краю отверстого черного зева ямы, назначено было именно ему. Те, другие, подступив ближе к Афанасию Николаевичу, дышали ему в затылок, давили под ребра стволами своих наганов, давая понять, что если он сейчас не выстрелит, то сам будет немедленно вытолкнут к брату на край ямы. У Сальникова, вставая дыбом, зашевелились на голове остатки волос; еле двигая непослушным, немеющим от страха языком, он забормотал: «Я не хочу! Я боюсь! Я не хотел этого, Павел!» — и... торопливо давил пальцем на револьверный спуск, просыпаясь с истошным воплем. Стоило Сальникову помянуть старшего брата, как кто-то, облаченный в черную мрачную одежду, появился возле его дивана. У Афанасия Николаевича сердце екнуло — Павел! — Он стоял и усмешливо-жестко щурил глаза. Нет, помнится, в тот далекий год они были растерянные, жалкие...
 
Запоздалая весна топила в грязи улочки Городка, и ошметками глины был обляпан весь зипун Павла, будто брат во все лопатки удирал от кого-то по дорожной колее. Павел тяжело и хрипло дышал, хмурясь, вяло подавил Афанасию руку и, не скидывая зипуна, наследив по полу сапогами, прошел в передний угол и с маху плюхнулся на стул.
— Как жизня? — спросил без интереса и, не дожидаясь ответа, тряхнул взлохмаченной головой. — Продрог я... Выпить чего держишь?
Водку Павел выцедил медленно, сквозь зубы, уткнул нос в ломоть хлеба, согнулся над столом, передернул плечами. Не дожидаясь приглашения, наполнил стакан снова. "Не иначе, Пашка с похмелья! Притом с жуткого! — решил Афанасий. — Ишь, как харю-то извело, будто неделю гужевал. Вроде и не увлекался шибко. Что-то у него неладно..." — Павел был уполномоченным по коллективизации и председателем "тройки" в Загородковской волости, самой большой в уезде.
"Лют Панко-то Сальников, лют!" — подслушал однажды Афанасий разговор двух подзагулявших загородковских мужичков. Соседям Сальникова они, видимо, приходились родственниками, собирались после гощения ночевать и выбрели из дому покурить махры. Афанасий как раз за дровами вышел и, прижимаясь к забору, прислушался к их пьяному и оттого слишком смелому бормотанию. Шпарили мужики без оглядки:
— Сколь крепкого хозяина этот Панко извел! "Твердым" заданием обложит, как удавку на шею наденет. Иной вывернется еще, разочтется, а ему вскорости — еще больше. И — каюк! Самого в тюрягу, семью на высылку. Как его иные мужики упрашивали, в ногах валялись, а Панко этого не сдвинешь, не прошибешь!
— Вырвем у кулака шерсть и яйца — и точка! — другой мужичок подхихикнул. — А верно, что его и пуля не берет?
— Как заговоренный, дьявол! Два раза покушенье делали — и хоть бы царапина! Ни Бога, ни черта не боится!.. Мужиков, вона, из села Середнее сбегло несколько от колхозу в лес. Укрылись в зимовье, видать, лихое времечко сбирались пересидеть. А куда ни кинь — жрать охота. Домой к семье по ночам ползать — сцапают. Вот и стали мужички на большую дорогу выбираться. Глядишь, обозишко какой подкараулят, лопанины-то всякой немало из деревень в город везут. Может, и брали-то с возу чего, только чтоб голод стешить, однако, бросились власти тех мужиков искать. Рыскали-рыскали по лесам, да все без толку: робята ушлые, схоронились добро. И поди ж ты, Панко выследил! К зимовью подкрался, дверь распахнул! И пока мужики рты разевали, он — наган на стол: дескать, сдавайтесь подобру-поздорову, я — Павел Сальников!.. Сдались, куда денешься...
Прозябший Афанасий, вслушиваясь в слова мужиков, сгорал от черной зависти к брату. Лих, Пашка!..
 
И вот не столь уж и много времени с того подслушанного разговора минуло, и Пашка сидел перед Афанасием пьяный, лицо его с ранними морщинами на лбу и возле глаз страдальчески кривилось:
— Надломился я, Афоня! — он уронил голову на сжатые перед собой на столе кулаки, голос хрипел и дрожал. — Впервые в жизни струхнул, в коленках ослаб!.. Чин-чинарем определил я трех мужиков с семьями на высылку, а они об этом откуда-то до поры. Подкараулили на волоку. Ночь накануне я не спал, сморило по дороге, в седле аж задремал. Поначалу подумал — сам с коня гребнулся. Хотел на ноги вскочить, а уж один вахлак на мне верхом сидит, руки выламывает и ремнем вяжет, да еще двое подле с топорами стоят. Говорят: "Узнали мы от верного человека, что ты и нас надумал извести как злейших врагов. Какие ж мы враги? Один, вон, красноармеец бывший, и другие своим хребтом достаток добывали. Одно лишь горе ведают люди от тебя... И посему надумали мы над тобой суд-расправу учинить. Молись Богу, коль еще веришь в него!" Отошел мужик немного, обрез на меня наставил, затвором клацнул. И все во мне ровно перевернулось, вся жизнь перед глазами промелькнула... Жена, дочки прямо передо мной будто очутились, заулыбались жалостливо так...И знаешь, на колени упал... — Павел заскрипел зубами. — Мужики, говорю, пощадите, не убивайте! Дочерей, говорю, пожалейте, ведь трое их у меня, да и баба опять на сносях! Себя не жалко, а они загибнут!
Тот мужик, что постарше, обрез у напарника в сторонку рукой отвел. Поостынь, мол, маленько, подумать надо... Отпустим тебя, Павел с миром, только ты слово дай, что потом ни нас, ни семей наших пальцем не тронешь. А коли не сдержишь, то под землей сыщем, детям расквитаться накажем, мертвые к тебе придем... Дал я слово. Развязали, уходи!
— А ты их опосля в бараний рог?! — сжимая кулаки, скорчил зверскую рожу Афанасий.
Павел устало и тоскливо посмотрел на брата:
— Что я, иуда какой? Низко, братан, ставишь. Понял я, что больше мне на этой должности не повертеться. Моих детей пожалели, а мне чужих не жалеть? Да и правильно ли все это делается-то?!
Афанасий насторожился, метнул испуганный взгляд на занавешанные окна. Павел мрачно усмехнулся:
— Ишь, какой опасливый стал! Не боись! Я так теперь ничего не боюсь. Пойду завтра к секретарю райкома, пускай что хотят, то со мной и творят...
Афанасию не удалось узнать, на что сослался Павел, чтобы его отставили от должности, однако вскоре он уже работал простым мастером на сплавучастке. Братья виделись редко, мимоходом. Так и прошло несколько лет... О разговоре с братом тем поздним вечером Афанасий уже основательно подзабыл, но однажды пришлось вспомнить все дословно.
Весной тридцать седьмого года неожиданно арестовали скромного неприметного человечка Селезнева, бухгалтера коммунхоза, потом еще кое-кого увез "черный ворон". У Афанасия сердце в пятки ускочило, когда ему принесли вызов в районный отдел НКВД. Но следователь, в котором Сальников с удивлением узнал своего прежнего участкового милиционера — балбеса Куренкова, встретил Афанасия Николаевича радушно:
— Сколько лет, сколько зим! — он с чувством потряс Сальникову руку. — Присаживайтесь! Рассказывайте! Как жизнь, как работа?
Афанасий Николаевич, недоумевая, пожал: жизнь как жизнь.
— А как это у вас, председателя горсовета, прямо, извините, под носом сумела окопаться целая банда вредителей и врагов народа? Ведь готовили заговор. Ни много ни мало, хотели законную власть в районе свегнуть. Этот ваш Селезнев намеревался выехать в Москву и — подумать страшно! — хотел устроить покушение на жизнь нашего дорогого и любимого... — Куренков, округлив ровно полтинники глаза, обернулся к портрету, висевшему над ним на стене.
Афанасий Николаевич ахнул, прикрыл ладонью рот. Слово "ваш" неприятно покарябало слух, и, ощущая противненькую дрожь в коленках, Сальников залепетал заплетающимся языком:
— Какой он мой... Поди да разгляди их под личиной-то! Все однакие... кабы знатье!
— Вот, вот! — следователь повернул колпак настольной лампы, и Афанасий Николаевич на мгновение ослеп от яркого света. — Надо знать! И не теряйте бдительности. Чуть что — сообщайте нам сразу же. Еще неизвестно, что за элементы засели в горсовете... — Куренков сделал выразительную паузу. — Вокруг вас!
Слепящий сноп света опять уткнулся подслеповато в столешницу, Афанасий Николаевич, протирая глаза, вздрогнул, почувствовав на своем плече ладонь следователя, подобравшегося неслышной кошачьей походкой.
— Это я вам по старой дружбе советую. Мало ли что может случиться...
Выйдя из сумрака подвальной комнаты отдела НКВД на волю, Афанасий Николаевич долго не мог нахвататься воздуха жадно распяленным ртом: там, в подвале, показалось, сдавило грудь — навсегда, так что уж больше не вздохнуть полно и свободно.
Но через неделю тяжесть в груди перестала ощущаться, лишь душу разъедал неприятный осадок. "Кто он есть, этот Куренков?! Балбес, придурок! — чертыхался в сердцах Афанасий Николаевич. — И надо же, чтобы я перед ним... Ишь, каждая вошь на ровном месте выделывается!.." Сравнение с вошью что-то не понравилось Сальникову самому, но корить себя за пережитые минуты страха перед каким-то "недоноском" он не переставал.
Известие о том, что арестовали первого секретаря обкома, Афанасия Николаевича буквально пристукнуло по "тыковке". Занавесив плотно окна, он беспокойно метался дома по горнице, хватался за голову. Ладно, бухгалтеришко Селезнев — вечно косился с ехидцей из-под стеколышек очков, чистюля, интеллигент! Или зять царского полковника Введенского учитель Зерцалов, дворянин-недобиток, которого тоже увезли в "воронке". С этими хоть все понятно. Но тут...
В газетах вовсю шумели о процессах над врагами народа в Москве. И если уж там — думал Сальников — и над такими большими людьми! Коренастая, крепко сбитая фигура следователя Куренкова перед его глазами вырастала до чудовищных фантастических размеров, и, отбросив газету с очередным сообщением, словно страницы ее накалялись вдруг добела, Афанасию Николаевичу хотелось забиться куда-нибудь в щель за теплой печкой. Как сверчку. Но надо было держать себя на работе подчеркнуто сосредоточенно, без малейшей тени намека на страх, не дающего спать спокойно по ночам, в докладах подбирать слова похлеще и попохабнее, поминая пресловутых "вредителей", и быть осторожным, очень осторожным. Револьвер под подушкой и прочные ставни на окнах теперь не защита.
Тут братец Павел и "подкачал". Весной на сплаве плоты застряли у моста через реку, громоздясь друг на друга, и Павел, чтобы избежать затора, приказал взорвать мост. Мост взлетел на воздух, а Павла через пару часов арестовали как злостного вредителя. Афанасий Николаевич от такой вести долго не мог придти в себя. С братом виделись буквально пару дней назад. Павел, довольный, рассказывал: "Мужикам в артель котел понадобился. Где взять, ума не приложу. А потом додул... У дома, где живем, банька старая имеется, подладил я ее. Мужикам говорю: вы ночью в баньку прокрадитесь и котел своруйте. Под утро слышу — прутся по огороду как стадо коров на водопой. Жена у меня проснулась и прислушалась: "Вроде б кто-то возле дома бродит?". "Поблазнило тебе." — отвечаю, а едва держусь, чтобы не расхохотаться. "Чем-то брякают у бани, кажись?!" — "Со сна чего не померещится!". Не могу, руку зубами закусил, ну, точно, продам мужиков! Ничего, успели, убегли с котлом. Утром баба в слезы, я — в хохот, что операция удалась".
"Совсем дураком ты стал, Паша!" — не сказал вслух, подумал тогда Афанасий... Вот и теперь мост наверняка можно было бы не взрывать, по-другому выкрутиться, на стихию списать. Нет, подставил шею. "Сам втяпался и меня за собой потащит. Пусть не он сам, другие поволокут". — Сальников представил широкоскулое, с жесткими безжалостными глазами лицо Куренкова. "Надо что-то скумекать. А если... упредить? — осенило Афанасия Николаевича. — Попробуем!" Вынув из стола чистый лист бумаги, Сальников, обмакнув перо в чернильницу, принялся бойко выводить — нужные слова приходили сами собой:

"Довожу до вашего сведения, что я еще не сегодня подозревал, что мой брат Сальников Павел Николаевич переродился и стал вредителем и врагом трудового народа. До поры до времени он вынашивал и скрывал свои мерзкие намерения. Говорил лишь как-то, что не верит в достижения и успехи коллективизации, что все это зря, и, видимо, вел соответствующую агитацию среди народа. Скрывал искусно от раскулачки ряд мироедов, вдобавок выходящих грабить обозы с хлебным припасом на дорогах. Без сомнения был в сговоре с ними. Так что взорвать злодейски мост, в то время как весь трудовой народ по-ударному строит социализм, для него было пара пустяков. Я решительно и бесповоротно порываю всякие связи с подлым врагом, отрекаюсь от него как родного брата".

Афанасий Николаевич перечитал написанное, от удовлетворения крякнул. "Отвезу сегодня же Куренкову, он-то уж найдет ход!.."

2
 
Афанасий Николаевич решился рассказать о своих сновидениях дочери. Она, пережившая двух супругов, одного — пьяницу, другого — убийцу, подняла на отца обведенные траурными ободками печальные глаза:
— Поминка твой брат просит. В церковь надо сходить и панихиду заказать.
— Это по Пашке-то?! — задребезжал смешком Афанасий Николаевич.
Даже весело старику стало. Уж кого-кого, а Павла-то точно бы святая церковь предала анафеме как злейшего своего врага, разузнайся бы одно дело...
Эх, не сломался еще тогда Пашка! Ох, и крут он был в "уполномоченных"!..
 Павел в тот давний свой приезд в Городок был хмур, озабочен.
— Попа здешнего надо допросить. Из собора пришло постановление: все ценное в фонд выгрести... Описали все, охрану поставили, наутро б забирать да везти, а замки отомкнули — внутри хрен ночевал. Кто вот успел?..
— Можно с тобой? — попросился Афоня.
—  Валяй!..
Настоятель храма отец Иоанн, иссохший согбенный старец, стоял перед иконами, творя молитву. На вбежавшего Павла он не оглянулся, лишь сквозняк, загулявший по светелке, озорно взъерошил редкие седые волосы на его затылке.
— Где церковное золотишко схоронил?! — взорал Павел с порога.
Плечи старца слегка вздрогнули, настоятель осенил себя размашисто крестным знамением и поклонился.
— Чего шепчешь-то, чего? — Павел забежал сбоку и уставился в упор на отца Иоанна. — Небось, обрадел, что припрятать-то успел? Бога своего благодаришь? Ну ничего, заговоришь у нас скоро!..
Зимний день исчах, затух... По хорошо наезженной колее лошади ходко бежали сами, без всякого понукания, и Афоня, отпустив вожжи, начал на облучке поклевывать носом. Он очнулся от толчка в спину и испуганно заозирался в кромешной тьме. На счастье месяц робко проглянул в просвете среди облаков, и при его неровном мертвенном свете на Афоню опупело вытаращил блестящие полтинники глаз Павел.
— Остановись, ну-ко!
Брат спрыгнул с саней, четкими отработанными движениями расстегнул кобуру и подкинул в руке наган:
— Вылезай, поп! Читай молитву!
Связанный священник боком вывалился из санок, каким-то чудом устоял на ногах. Павел ткнул ему в бок ствол нагана:
— Ты еще можешь спасти свою шкуру! Назови тех, кого подучил золото скрыть!
Отец Иоанн молчал, зато староста храмов не выдержал, заголосил тонко, по-бабьи, с надрывом:
— Батюшка, да скажи им, окаянным! Не губи себя.
— Молчи! — жестко оборвал его священник. — Господь не простит, коли отдадим святыни псам на поругание!
Резким толчком Павел свалил отца Иоанна и, сдернув с саней связку вожжей, захлестнул тугой петлей его ноги.
— Счас ты у меня иное запоешь!
Павел запрыгнул в санки, закрепил свободные концы вожжей и прикрикнул Афоне:
— Чего рот раззявил? Гони!
От окрика Афоня прирос к облучку, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, и тогда брат, вырвав из его рук ременницу и раскрутив ее над головой, с гиком опустил на круп лошади... Все смешалось: и яростный визг полозьев, и стоны отца Иоанна, и причитания, мольбы, проклятия старосты, и грохочущий площадный Пашкин мат... У окраины города Павел остановил лошадей, вразвалочку, поигрывая ременницей, подошел к неподвижно распростертому на снегу, в черных клочьях изодранной рясы, телу отца Иоанна:
— Теперича поговорим?
Носком сапога он подопнул мертвое тело под бок.
— Да ты, кажись, спекся... Вот незадача! — Павел залез пятерней под шапку и поскреб затылок...
 
3

Обо всем этом и вспоминал в подробностях Афанасий Николаевич, пока воскресным днем брел к Божьему храму. Ничто не упустила память, все случилось будто бы вчера. И поневоле замедлил Сальников шаги, подходя к воротам церковной ограды. Не пошел бы сюда, если б не измучивший донельзя брат, являющийся во снах! Но вдруг это взаправду поможет избавиться от изнуряющих видений окровавленного Павла, кончившего свои дни где-то в колымских лагерях, в последнее время еще и изуродованной рукой манящего за собой на край страшной ямы!
У ворот безлюдно. Из храма доносились приглушенные толстыми стенами звуки песнопения: правили службу. Сальников, топчась возле кованой узорчатой калитки, никак не мог одолеть робость, непонятный трепет. Задрал голову — и ослаб в коленках: высоченная белоснежная колокольня, полощущая золоченый крест в облаках, медленно и неумолимо падала на него... Старик поспешно вцепился обеими руками в прутья калитки, прижался к ним. Нет, ни при чем он! Не предавал мученической смерти священника, как Павел, и в тридцатом году, когда окончательно разоряли в городе и в округе храмы, не жег костры из икон и не драл поповские ризы на тюбетейки пацанам, как уполномоченный Иван Бахвалов. Но приплясывал рядом с ним, любуясь, как с этой же вот колокольни сбрасывали колокола и под его грозным взглядом с угодливой готовностью метнулся на подмогу замешкавшимся с большим колоколом активистам из городских оборванцев, чтоб и мысли не поимел уполномоченный, что юный комсомольский секретарь трусит, а то и сочувствует церковникам-мракобесам...
Тихонькой подловатой радостишкой залился Сальников месяц спустя, услыхав, что Бахвалов, догромивший в округе все церкви до одной, вдруг помер в страшных мучениях. Слухи ходили разные: то опился самогоном, то отравили обиженные недруги, но сходились на том, что была на то воля Господня, уж больно лютовал уполномоченный. Афанасий порадовался — порадовался да сник трусовато. Твердил, как и Бахвалов, на каждом углу, что Бога нет, что выдумали его попы, дабы охмурять трудовой народ — все согласно учению родной партии, а тут подкралась мыслишка: если это не так? Бахвалов-то, говорят, помирая, орал, будто на части его рвали! Вдруг Божья кара?!
Тогда, средь повседневной суеты, мыслишка эта затерялась, истаяла. И только сегодня, возле церковной паперти, Афанасий Николаевич начал осознавать, что вся его бестолковая, полная унижений и мытарств, вечного страха, долгая жизнь — расплата за молодость, одураченную, беспощадную, бездумно сломавшую свою и чужие судьбы с безумной верой в... ничто. У входя в храм Сальников столкнулся с двумя немолодыми женщинами в одинаковых белых платочках. Женщины, обходя Афанасия Николаевича, как-то странно поглядели на него, в лицах их ему померещилось что-то знакомое. Сидящая на паперти старушка ненавязчиво и деликатно раз-другой дернула за штанину разинувшего рот Сальникова, распялила коричневую ладонь со скрюченными пальцами:
— Подай Христа ради!
Афанасий Николаевич торопливо пошарил в карманах, нашел несколько завалявшихся монеток, высыпал на ладонь.
— Спаси Бог!
— А кто они? Не знаете? — пригнувшись к нищенке, он кивнул вслед женщинам.
— Вани Бахвалова дочери. Поди, знавал такого? Много горюшка сотворил, безбожник... А теперича вот дочки при церкви прислуживают, грехи отцовы замаливают. И тебя-то, мил человек, я помню. Молоденьким еще. Кулачил ты нас, семью всю выслал. Одна я и возвернулась. Сальников испуганно отшатнулся, но нищенка смотрела на него по-прежнему добрыми слезящимися глазами:
— Да простит тя Господь...
На плохо гнущихся, будто окостенелых ногах Афанасий Николаевич стал подниматься по круто вздернутой вверх лестнице. Сердце было готово выпрыгнуть из груди, и посередине пути, навалившись на перила, Сальников остановился перевести дух. Бахваловские дочери, поднимаясь мимо него по ступеням, теперь посмотрели на него не столько удивленно, сколько с неодобрением:
— Кепку снимите, здесь дом Божий! — прошептала одна из них.
Афанасий Николаевич поспешно сдернул кепку, с великим трудом пересиливая желание зашагать вниз, обратно, да и пошустрей! Прочь отсюда, куда глаза глядят! Но печальное торжественное пение, доносившееся сверху, притягивало, завораживало, и Сальников против своей воли опять стал подниматься по лестнице. «Да и Пашка опять покою не даст! Так, ровно в затылок, все время дышит!» — оправдывался он.
Правили архиерейскую службу. Народ в престольный праздник заполонил храм; стояли вплотную друг к дружке. Афанасий Николаевич завставал на цыпочки, завытягивал шею, пытаясь разглядеть, что творится в полутемной глубине храма, но в это время церковный хор умолк. Из царских врат на солею вышел в сияющих ризах архиерей.
Сальников напряг зрение — вдаль он видел еще неплохо, без очков, и обмер. Отец Иоанн, убиенный Павлом той давней ночью, с кроткой смиренной улыбкой благословлял прихожан. Это точно он! Седая курчавая бородка, низко нависшие над глазами седые брови, ласковый взгляд. Только одеяния на отце Иоанне не траурно-черные, а сияющие до рези в глазах. Но как же так? Ведь Сальников самолично трясся от страха и холода над его изувеченным, в изодранной рясе, телом!
Афанасий Николаевич заозирался, ища помощи, ноги не держали его. Из-под куполов, со стен смотрели сурово строгие лики святых. «Я не виноват! Все Пашка!» — попытался крикнуть во всеуслышание Сальников, но из уст вырвалось лишь невнятное мычание. Он попятился к выходу, едва не налетел на человека, стоящего на коленях перед иконой в притворе храма. И человек этот показался очень знакомым... «Па-авел!» — распялил рот в беззвучном крике Афанасий Николаевич и отшагнул в пустое пространство... Грохот от падения его сухонького маленького тела встряхнул звонницу, отдаваясь эхом под ее высоким сводом. Сальников, оббив бока и голову об околоченные полосами железа края лестничных ступеней, весь в крови, лежал навзничь на паперти, раскинув руки и ноги.
— Как уж тебя угораздило-то, сердешный?!
Старушонки, кое-как приподняв Афанасия Николаевича, сошли с ним на землю, положили между могилок подле стены храма. Нищенка, поддерживая на коленях его голову, отирала кровь платком, дочери Ивана Бахвалова, испуганные, часто клали кресты, шепча молитвы бескровными губами. Афанасий Николаевич разлепил веки, в красном тумане над ним склонился брат Павел...
— Прости их, Господи! Не ведали, что творили... — перекрестилась нищенка и легонькой своей ладошкой закрыла Сальникову глаза.

5
1
Средняя оценка: 3.5
Проголосовало: 6